и уже не мог выносить этого больше. Я делал все эти вычисления, я был на пороге большого открытия, я ужасно волновался; - и все это было важнее для меня, чем эта дама, по крайней мере, в тот момент. Не помню, каким образом, но я все же выпроводил ее, хотя это было очень трудно сделать. Я еще поработал (было уже совсем поздно), и почувствовал, что страшно проголодался. Я пошел в маленький ресторанчик на главной улице, который находился в пяти или десяти кварталах от дома. Я ходил туда раньше, когда засиживался допоздна. В подобных случаях меня, поначалу, часто останавливала полиция: я шел по улице, занятый своими мыслями, и когда внезапно какая-нибудь идея приходила в голову, останавливался. Это бывает настолько сильнее вас, что невозможно уже идти дальше. Когда вдруг обретаешь абсолютную уверенность в чем-либо. Так я мог остановиться, иногда даже всплеснуть руками и сказать вслух самому себе: "Расстояние в одном случае здесь такое-то, но если посмотреть на это с другой стороны..." Я стоял посреди улицы, размахивая руками, когда подходил полицейский: "Как вас зовут? Где вы живете? Чем вы занимаетесь?" "О! Я думал, извините. Я живу здесь и часто хожу в ресторан..." Через некоторое время они узнавали, кто я, и больше уже не останавливали меня. Итак, я пришел в ресторан, и пока я ел, я был так возбужден, что рассказал какой-то даме о только что сделанном мной открытии. А она стала говорить мне, что она жена пожарного или лесника или еще кого-то, и так одинока. Все это не интересовало меня совершенно. Вот как бывает. Следующим утром, придя на работу, я сразу отправился к Вапстре, Боэму и Енсену и сообщил им: "Я закончил работу над всем этим. Все сходится". Кристи, который тоже был там, спросил: "Какую константу (для) бета распада ты использовал?" "Такую-то, из такой-то книги". "Но теперь же известно, что она неверна. Последние измерения показали, что погрешность изменилась на семь процентов". Только тогда я вспомнил о девяти процентах. Это было для меня словно голос с небес: я пришел домой, доработал всю эту теорию, в которой говорилось, что распад нейтронов должен иметь неточности на девять процентов. А мне говорят на следующее утро, что, на самом деле, это меняется еще на семь процентов. Но, если бы это поменялось от девяти к шестнадцати, было бы плохо, а если от девяти к двум, было бы хорошо. Сразу после этого позвонила моя сестра из Нью-Йорка: "Что происходит? Как обстоят дела с девятью процентами?" "Я только что узнал, что данные изменились еще на семь процентов..." "В какую сторону?" "Я как раз пытаюсь это выяснить. Я тебе перезвоню". Я был так возбужден, что не мог думать. Это похоже на то, как будто вы спешите на самолет, и не знаете, опаздываете или нет. Вы не можете выяснить это, потому что кто-то вам сообщает: "Сегодня переход на летнее время". Да, но в какую сторону? Вы так взволнованы, что уже не в состоянии думать. Итак, Кристи пошел в один кабинет, а я в другой, чтобы успокоиться и восстановить наши способности к простым размышлениям. Хотя бы для того, чтобы вновь уметь рассуждать: это происходит в таком-то случае, а это в другом. На самом деле, это было не так трудно, просто мы здорово были взвинчены. Кристи вышел из своей комнаты, я вышел из своей, и мы согласились друг с другом: два процента. Они могли также возникнуть в результате ошибки во время эксперимента. После того, как константа изменилась на семь процентов, два процента могли оказаться простой ошибкой. Я позвонил сестре и сказал: "Два процента". Теория оказалась верной. (На самом деле, это было неправильно. Это оказалось ниже еще на один процент. Причину этого мы не могли понять. Ее понял позже Никола Кабиббо. Эти два процента произошли не по вине экспериментальной ошибки.) Мюррей Гель-Ман сравнил и объединил наши идеи и написал доклад по этой теории. Теория оказалась довольно ясной и точной. Она была относительно простой и подходила ко множеству вещей. Но, как я уже говорил, там было ужасающее множество беспорядочных данных. И в некоторых случаях мы заходили даже дальше, чем было нужно, так, что эксперименты могли зайти в тупик. Хорошим примером этого послужил эксперимент Валентина Теледжи (Telegdi), в котором он измерял число электронов, разлетающихся в каждом направлении при распаде нейтрона. Наша теория предполагала, что это число должно быть одним и тем же для всех направлений, но Теледжи выявил, что в одном направлении выходит на одиннадцать процентов больше, чем в другом. Теледжи был отличным и очень осторожным опытником. И однажды, когда он выступал где-то с речью и сослался на нашу теорию, он сказал: "Беда теоретиков в том, что они никогда не обращают внимания на эксперименты". Теледжи даже прислал нам письмо, в котором он не то, чтобы совсем разгромил нашу теорию, но достаточно убежденно показал, что считает ее неверной. В конце письма он написал: "Ф-Г теория бета распада (Фейнман - Гель-Ман) - анти Ф-Г". Мюррей сказал: "И что мы должны с этим делать? Вы знаете Теледжи довольно хорошо". Я ответил: "Мы просто подождем". Через два дня мы получили еще одно письмо от Теледжи, на этот раз, совершенно противоположного содержания. Он обнаружил, благодаря нашей теории, что упускал возможность того, что протон, отскакивая от нейтрона, не остается одним и тем же во всех направлениях (the proton recoiling from the neutron is not the same in all directions). Он полагал, что это было одно и то же. Используя корректировки, которые предлагала наша теория, и, отбросив ту теорию, которой он пользовался раньше, он исправил результаты, и они теперь оказались абсолютно согласованными. Я знал, что Теледжи был ослепительным, и было бы трудно выступать против его доводов. Но к тому времени я был уже убежден, что неправильно что-то именно в его опытах, и что он непременно должен обнаружить это. Он умел это делать гораздо лучше всех нас. Поэтому я сказал, что мы не должны гадать или пытаться считать все заново, но только подождать. Я пошел к профессору Бехеру и рассказал ему о нашем успехе, а он ответил: "Да, вы приходите и говорите, что спаривание (объединение = neutron-proton coupling) - это "V", а не "Т". Все привыкли думать, что это "Т". Где фундаментальный эксперимент, который показывает, что это "Т"? Почему вы не обратились к более ранним экспериментам и не посмотрели, что же в них неверно?" Я вышел от него и отыскал подлинные результаты опыта, в котором говорилось, что neutron- proton coupling - это "Т". Я был потрясен одним фактом. Я вспомнил, что уже читал эту статью раньше. (Были времена, когда я читал каждую заметку в "Physical Review", этого было меньше, чем достаточно) И я опять вспомнил, глядя на диаграммы, о том, что я думал тогда: "Это ничего не доказывает!" Видите ли, там все зависело от одного или двух моментов (points), взятых с самого края ряда данных. Но существует принцип, по которому последняя точка в ряду данных является не совсем подходящей. Поэтому они взяли два момента: последний и предпоследний. Я помню, что еще тогда заметил, что все доказательство взаимодействия нейтронов и протонов (neutron-proton coupling) основывалось на этих последних точках, которые были не самыми удачными. Поэтому данный эксперимент ничего не доказывал. И когда я стал интересоваться бета распадом, я, определенно, читал отчеты всех "экспертов по бета распаду", которые говорили, что это "Т". Я никогда не смотрел на подлинные данные экспериментов, я просто читал все эти отчеты, как дурак. Был бы я хорошим физиком, я бы еще на конференции в Рочестере догадался вернуться к оригинальной идее и пересмотрел бы все это: "На каком основании мы полагаем, что это "Т"?" Вот что было бы благоразумно сделать. Я мог бы уже тогда вспомнить, что доказательства этого факта неудовлетворительны. С тех пор я никогда не обращаю внимания на то, что было сказано "экспертами". Я вычисляю все самостоятельно. Когда все вокруг говорили, что теория кварков удачна и хороша, я попросил двух докторов физики проделать всю работу по ней вместе со мной. Я успокоился лишь тогда, когда сам все проверил и убедился в том, что она, действительно, дает результаты, и все совпадает. Тогда лишь я убедился, что эта теория имеет огромное значение. Я никогда больше не совершал подобных ошибок и не читал мнений экспертов. Конечно, все мы живем один раз, и совершаем все эти ошибки, учимся, как не надо делать, и в этом наш предел. ТРИНАДЦАТЬ РАЗ Однажды преподаватель местного колледжа попросил меня прочитать лекцию в колледже. Он предложил за нее пятьдесят долларов, но я сказал, что деньги не особенно меня волнуют. "Это ведь городской колледж?" - спросил я. "Да". Я подумал, сколько документов мне приходилось подписывать и просматривать всякий раз, когда я имел дело с государственными учреждениями. Я засмеялся и ответил: "Хорошо, я с радостью прочитаю у вас лекцию, но только с одним условием. - Я сказал первое пришедшее в голову число. - Я не поставлю своей подписи на документах больше тринадцати раз. Это, включая чек". Он тоже засмеялся: "Тринадцать раз. Никаких проблем не будет". И вот, все началось. Сначала я должен был подписать что-то, в чем говорилось, что я лоялен по отношению к правительству, и без чего я не мог читать лекцию в городском колледже. Я подписался там дважды. Так? Затем я подписал какой-то документ от города, не помню, какой именно. Очень скоро число подписей стало быстро расти. Потом я должен был подписаться под тем, что, действительно, являюсь профессором, чтобы удостоверить городскую власть в том, что это ни кто-нибудь там предложил своей жене или другу заработать денежки, даже не читая лекции. Существовала масса вещей, которые нужно было удостоверить своей подписью. И вот, этот парень, который сначала смеялся вместе со мной, стал здорово нервничать, но условие оставалось в силе, и подписи подошли к концу. Я подписался уже двенадцать раз, оставалась еще одна подпись, как раз для чека. Наконец, я пришел в колледж и прочел лекцию. Через несколько дней парень пришел ко мне и принес чек. Он был растерян, он не мог отдать мне чек прежде, чем я подпишу бумагу о том, что я действительно прочел эту лекцию. Я сказал: "Если я подпишу эту бумагу, я не смогу подписать чек. Но вы же были там. Вы слышали, как я читал лекцию. Почему бы вам не подписать эту форму?" "Послушайте, - сказал он, - Но все это выглядит довольно глупо!" "Нет. Мы договорились об этом в самом начале. Мы не знали, будет ли количество подписей соответствовать числу тринадцать, но мы согласились на это условие. Думаю, что стоит довести дело до конца". Он сказал: "Я уже столько всего сделал, обзвонил все инстанции. Я перепробовал все, но они говорят, что это невозможно. Вы просто не сможете получить эти деньги, пока не получите эту бумагу". "Отлично! - Ответил я. - Я поставил только двенадцать подписей и провел лекцию, мне не нужны эти деньги". "Но я не хочу так с вами поступать!" "Все в порядке. Мы сделали дело, не беспокойтесь". На следующий день он позвонил мне: "Они не могут не дать вам этих денег. Они уже списали их со счетов, и должны выплатить вам". "Отлично, если они должны выплатить мне эти деньги, пусть они выплатят их мне". "Но вы должны подписать бумагу". "Я не буду подписывать бумагу". Все были поставлены в тупик. Такого случая еще не было, чтобы кто-то заработал деньги и не хотел подписывать документы, чтобы их получить. В конце концов, все было улажено. На это потребовалось много времени и сил. Но я использовал свою тринадцатую подпись для того, чтобы обналичить чек. ЭТО ЗВУЧИТ ДЛЯ МЕНЯ ПО-ГРЕЧЕСКИ Не знаю почему, но, отправляясь в путешествие, я никогда не забочусь об адресах, номерах телефонов и, вообще, о какой-либо информации о людях, которые меня пригласили. Я всегда рассчитываю, что меня встретят, или кто-то еще будет знать, куда нам нужно ехать, или как-нибудь все будет ясно и понятно. Однажды, в 1957 году, я поехал на серьезную конференцию в Университет Северной Каролины. Я был приглашен туда в качестве эксперта, который отлично разбирается в различных областях. Я приземлился в аэропорту днем позже после начала конференции (я никак не мог прилететь туда в первый день), и направился на стоянку такси. Я сказал диспетчеру, что хотел бы поехать в Университет Северной Каролины. "Какой вы имеете в виду, - поинтересовался он, - Государственный Университет Северной Каролины в Ралей или Университет Северной Каролины в Чапель Хилле?" Стоит ли говорить, что я не имел об этом ни малейшего представления. "Где они?" - Спросил я, полагая, что один может оказаться ближе другого. "Один расположен к северу отсюда, а другой - к югу, примерно, на одном расстоянии". У меня не было никаких подсказок на то, куда я должен был ехать, и не было никого, кто ехал бы туда днем позже, как и я. Это обстоятельство и подкинуло мне идею. "Послушайте, - сказал я диспетчеру, - Важное конференция началась там вчера, и, должно быть, множество людей отправлялись туда вчера именно отсюда. Я опишу их: они ходят с высокоподнятыми головами, и когда говорят друг с другом, то не обращают никакого внимания на то, куда идут, говоря друг другу, что-то вроде: "Г-му-ну, г-му-ну". Его лицо засияло. "Ах да, - сказал он, - вам нужно в Чапель Хилл!" Он позвонил следующему таксисту, ожидающему своей очереди: "Отвези этого парня в Университет в Чапель Хилл". "Большое спасибо", - ответил я и поехал на конференцию. И ЭТО ИСКУССТВО? Однажды я играл на бонгах на одной вечеринке, и у меня получалось это довольно хорошо. Одного из присутствовавших там парней моя игра особенно вдохновила. Он пошел в ванную комнату, снял рубашку, размазал по своей груди крем для бритья смешными узорами, вышел, и стал танцевать, как дикарь, а с его ушей свисали вишни. Натуральный шизик! Мы тут же стали друзьями. Его имя - Джерри Зорфиан, он художник. Мы часто подолгу спорили об искусстве и науке. Я утверждал что-то вроде: "Художники утратили суть искусства. У них не осталось предмета для творчества. Раньше это была религия, но теперь художники утратили свою веру, и у них больше ничего не осталось. Они не понимают техники того мира, в котором живут. Они ничего не знают о красоте настоящего мира - мира науки - и в их сердцах нет ничего, что бы они могли писать". Джерри отвечал, что художнику вовсе не нужно выбирать предметом своего творчества физику. Существует множество эмоций, которые можно выражать с помощью искусства. Кроме того, искусство может быть абстрактным. К тому же, ученые разрушают красоту природы тем, что раскладывают ее на математические формулы. Однажды я пришел к Джерри на день его рождения, и в тот день наш идиотский спор продолжался до трех часов ночи. Следующим утром я позвонил ему: "Слушай, Джерри, мы никогда не сможем завершить наши споры только по той причине, что ты ни черта не смыслишь в науке, а я ни черта не знаю об искусстве. Давай по воскресеньям давать друг другу уроки: ты мне будешь давать уроки по искусству, а я тебе - по наукам. "Хорошо, - согласился он, - я буду учить тебя рисовать". "Но это невозможно!" - Возразил я. Когда я уже учился в институте, единственным, сто я мог нарисовать, были пирамиды в пустыне, состоящие исключительно из прямых линий. Правда, время от времени, я пробовал нарисовать еще и пальму, и пририсовывал к ней солнышко. У меня не было абсолютно никакого таланта. Я сидел рядом с парнем, который, несомненно, был в этом экспертом. Когда он дорывался до рисования, получалось что-то в двух плоскостях, в виде эллиптических пятен, что-то вроде нагроможденных друг на друга шляп, через все это проходил сверху вниз стебель, завершающийся зеленым треугольником. Предполагалось, что это дерево. Я поспорил с Джерри о том, что ему не удастся научить меня рисовать. "Конечно, тебе придется поработать", - ответил он. Я пообещал поработать, но, по-прежнему, держался того мнения, что ему никогда не научить меня рисовать. Я очень хотел научиться рисовать, и на то были свои причины: Я хотел передать те эмоции, которые вызывала у меня красота этого мира. Такие эмоции трудно описать словами. Это похоже на религиозное чувство, которое можно испытать, когда представляешь, что Бог контролирует всю Вселенную. Возникает определенное чувство, когда думаешь о вещах, которые возникают такими различными способами, и так по-разному себя ведут. Но все они подчиняются одному и тому же порядку, одним и тем же физическим законам. Это способность видеть проявления математической красоты природы, как эта красота живет и действует внутри вещей; осмысление того, что все явления, которые мы можем наблюдать - это результат сложного внутреннего взаимодействия атомов друг с другом; чувство того, насколько величественно и удивительно все это. Это чувство благоговейного трепета - научного трепета - которое я и хотел передать посредством рисунка, кому-нибудь, кто также разделял бы эту эмоцию. Это могло бы напомнить кому-нибудь о величии и славе Вселенной. Джерри оказался очень хорошим учителем. Сначала он предложил мне прийти домой, и нарисовать что-нибудь. Я попробовал нарисовать ботинок, затем я попробовал нарисовать цветок в горшке. Получилось просто отвратительно! Когда мы встретились в следующий раз, я показал ему свои "эскизы". "О! Взгляни-ка сюда! - Отреагировал он. - Край цветочного горшка не касается листьев. - (Я очертил эту линию выше листьев.) - Это очень хорошо. Это способ показать глубину. Очень умный ход". "И то, что все линии разной толщины (об этом я и вовсе не думал) - тоже очень хорошо. Это глупо, когда рисуют все линии одинаковой толщины". Все продолжалось в том же духе. Все, что я думал раньше, было ошибочно. Он обращал внимание только на положительные моменты. Он никогда не говорил мне: это не верно; никогда не тыкал меня носом в мои ошибки. И я продолжал свои попытки, потихоньку, они получались все лучше, но я так никогда и не был окончательно удовлетворен. Чтобы больше практиковаться, я записался на заочные курсы в Международную Заочную Школу, и, должен признать, они оказались хорошими. Там я начал с рисования пирамид и цилиндров, подбирал к ним тени и тому подобное. Мы пробовали во многих техниках: в графике, в рисунках пастелью, акварельными красками и масляными красками. В конце концов, мое рвение иссякло: я приобрел масляные краски, но так и не использовал их. Они присылами мне письма, убеждали и просили продолжить занятия. Они действовали очень правильно. Я рисовал все время, и мой интерес к этому стал возрастать. Если я присутствовал на каком-нибудь скучном собрании (одним из таких было собрание, когда в Калтек приехал Карл Роджерс, чтобы обсудить с нами, нужно ли здесь развивать психологическое отделение), я рисовал людей вокруг. Я всегда носил с собой небольшой блокнот, и рисовал везде, где бы не находился. Как и учил меня Джерри, я очень много трудился. А Джерри, напротив, не особенно усердно учил физику. Он слишком просто переключался. Я пытался обучить его электричеству или магнитным свойствам, но как только я упоминал об электричестве, он вспоминал, что у него есть какой-то мотор, который не работает, и который необходимо починить. Тогда я показывал ему, как работает электромагнит: я сооружал кольцо из проволоки, подвешивал гвоздик на струну, подавал напряжение, гвоздик входил в кольцо, а Джерри заявлял: "О! Это похоже на траханье!". На этом все и заканчивалось. Теперь мы спорили о другом: обучает ли он лучше, чем я, или я являюсь более способным учеником, чем он. Я потерял надежду на то, что художник оценит и поймет мои чувства относительно красоты природы, и уж тем более, сможет отобразить их. Вместо этого я удвоил свои усилия в обучении рисованию, поскольку уже мог заниматься этим самостоятельно. Это было весьма амбициозное предприятие, и я сохранял намерение совершенствоваться в этом, поскольку ставки были таковы, что я вообще не способен этому обучиться. В самом начале процесса моего обучения рисованию, одна моя знакомая увидела мои этюды и сказала: "Тебе бы не помешало посетить Художественный Музей Пасадены. Там есть классы рисования, где работают натурщики - обнаженная натура". "Нет, - ответил я, - я еще недостаточно хорошо рисую. Мне будет неловко". "Ты вполне хорошо это делаешь. Тебе нужно увидеть других". Я набрался храбрости и пошел туда. На первом уроке нам предложили приобрести бумагу низкого качества газетного формата и различные карандаши и уголь. На следующий урок пришла модель, и начала работать, меняя позы каждые десять минут. Я начал зарисовывать модель, и пока я рисовал одну ногу, десять минут истекли. Я оглянулся, и обнаружил, что все уже успели создать полную картину с тенями на заднем плане и прочими вещами. Я понял, что это мне не по зубам. Но в самом конце модель застыла в одной позе на тридцать минут, и мне с огромными усилиями удалось сделать полный ее набросок. Появилась какая-то надежда, и на этот раз я не спрятал свой рисунок от чужих глаз, как делал со всеми предыдущими. После мы стали смотреть, что получилось у остальных, и я обнаружил, что делали другие. Они нарисовали модель во всех подробных деталях, со всеми тенями, с книгой, которая лежала на скамейке, на которой она сидела. Нарисовали все! И все без исключения это сделали - чирк чирк чирк чирк - углем на бумаге. И я понял, что это безнадежно, абсолютно безнадежно. Я вернулся, чтобы прикрыть свой рисунок, состоящий из нескольких линий, сгрудившихся в левом верхнем углу огромного листа (до того, я рисовал только на бумаге форматом 8,5x11). Но все уже стояли вокруг моего рисунка: "О! Посмотрите на этот эскиз! - Сказал кто-то. - Здесь просчитана каждая линия". Я не знал, что это значит, но это ободрило меня настолько, что я смог прийти и в следующий раз. Через некоторое время Джерри сказал мне, что слишком подробные рисунки не всегда хороши. Его работа заключалась в том, чтобы научить меня не беспокоиться о том, что делают другие. Он говорил мне, что они вовсе не так уж сильны в этом деле. Я заметил, что преподаватель не говорит нам почти ничего (единственное, что он сказал мне, что картины мои занимают слишком мало места на листе). Вместо того, чтобы что-то разъяснять, он пытался вдохновить нас на новые эксперименты. Я подумал о том, как мы преподаем физику. Мы обладаем таким количеством техник и математических методов, что, не переставая, говорим студентам, как нужно поступать с теми или иными вещами. А учитель рисования, напротив, боится говорить что-либо. Если ваши контуры состоят из слишком жирных линий, учитель не может сказать вам: "ваши линии слишком жирные", потому что некоторые художники создали великие произведения, используя в своих картинах жирные контуры. Учитель не хочет втискивать вас в рамки определенного стиля или направления. Перед учителем рисования стоит проблема, как объяснить ученикам предмет, не давая инструкций, в то время как учитель физики должен преподавать больше технику, нежели умение вдохновенно искать способы к решению задач и теорем. Мне всегда советовали раскрепоститься, "расслабиться" и думать о рисовании более свободно. Я подумал, что было бы странно, если бы кому-то, кто учился бы водить машину, сказали бы то же самое: "Чувствуй себя свободно и раскрепощено за рулем". Такое бы точно не прошло. Только когда у вас появится достаточно мастерства и внимания, вы сможете чувствовать себя свободным. Поэтому я сопротивлялся этому "расслабленному" состоянию. Одно из упражнений, которое нам предложили для раскрепощения - рисовать, не глядя на бумагу. Мы должны были не сводить глаз с модели, только смотреть на нее, и выводить линии на бумаге, не глядя на то, что у нас получается. Кто-то сказал: "Я не смогу этого сделать. Я все равно буду подглядывать. Держу пари, что каждый из вас будет делать то же самое". "Я не буду", - ответил я. "Вздор!" - Возразил он. Когда я закончил, все подошли, чтобы посмотреть, что я сделал. Они поняли, что я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не подглядывал. В самом начале мой карандаш поставил точку и сломался, и от рисунка на бумаге не осталось ничего, кроме впечатления рисунка. Тогда я починил свой карандаш и сделал еще одну попытку. Я нашел в своем рисунке что-то похожее на стиль Пикассо, что мне весьма польстило. Причина, по которой мне понравился этот рисунок была такова: я знал, что невозможно нарисовать что-либо хорошо таким образом, поэтому и не должно было выйти хорошо, и во всех случаях так и будет, если все время быть "расслабленным". Я думал, что "раскрепощение" означает, делать рисунок кое-как, а на самом деле, это значило, успокоиться и не думать о том, каким получается рисунок. Я добился некоторых достижений, благодаря этим урокам, и был очень доволен собой. Вплоть до последней сессии, все модели были не в лучшей форме, рисовать их было довольно интересно. Но на последнее занятие пришла модель - ослепительная блондинка с отличной фигурой. Тогда я понял, что до сих пор не знаю, как рисовать. У меня и близко ничего не выходило похожего на эту красивую девушку. У нее не было ничего общего с другими моделями. Если раньше какие-то детали получались чуточку больше или меньше, это не имело большого значения, потому что форма оригинала все равно не была идеальной. Но когда пытаешься рисовать что-то более совершенное, ты уже не сможешь обманывать себя: все должно получиться именно так, а не иначе. Во время одного из перерывов, я подслушал как один парень, который, действительно, умел рисовать, просил, сможет ли модель позировать индивидуально. Она согласилась. "Хорошо, но у меня пока нет своей студии, я подумаю над этим". Я понял, что могу узнать больше от этого парня, и у меня не будет больше шанса нарисовать эту чудесную блондинку, пока я не сделаю что-нибудь для этого. "Извините, - сказал я ему, - у меня дома, внизу, есть комната, которую можно приспособить под студию". Оба они согласились. (...) Ричард Фейнман "Конечно же, вы шутите, мистер Фейнман!" (главы из книги - пер. Михайлова Любовь)