Войдите. Там увидите черный бюст Островского. А напротив беленькие колонны и черная-пречерная печка, возле которой сидит на корточках человек в валенках и топит ее. Я рассмеялся. - Вы уверены, что он непременно будет и непременно на корточках? - Непременно, - сухо ответил Бомбардов, ничуть не смеясь. - Любопытно проверить! - Проверьте. Он спросит тревожно: "Вы куда?" А вы ответьте... - Назначено? - Угу. Тогда он вам скажет: "Пальтецо снимите здесь", - и вы попадете в переднюю, и тут выйдет к вам фельдшерица и спросит: "Вы зачем?" И вы ответите... Я кивнул головой. - Иван Васильевич вас спросит первым долгом, кто был ваш отец. Он кто был? - Вице-губернатор. Бомбардов сморщился. - Э... нет, это, пожалуй, не подходит. Нет, нет. Вы скажите так: служил в банке. - Вот уж это мне не нравится. Почему я должен врать с первого же момента? - А потому что это может его испугать, а... Я только моргал глазами. - ...а вам все равно, банк ли, или что другое. Потом он спросит, как вы относитесь к гомеопатии. А вы скажите, что принимали капли от желудка в прошлом году и они вам очень помогли. Тут прогремели звонки, Бомбардов заторопился, ему нужно было идти на репетицию, и дальнейшие наставления он давал сокращенно. - Мишку Панина вы не знаете, родились в Москве, - скороговоркой сообщал Бомбардов, - насчет Фомы скажите, что он вам не понравился. Когда будете насчет пьесы говорить, то не возражайте. Там выстрел в третьем акте, так вы его не читайте... - Как не читать, когда он застрелился?! Звонки повторились. Бомбардов бросился бежать в полутьму, издали донесся его тихий крик: - Выстрела не читайте! И насморка у вас нет! Совершенно ошеломленный загадками Бомбардова, я минута в минуту в полдень был в тупике на Сивцевом Вражке. Во дворе мужчины в тулупе не было, но как раз на том месте, где Бомбардов и говорил, стояла баба в платке. Она спросила: - Вам чего? - и подозрительно поглядела на меня. Слово "назначено" совершенно ее удовлетворило, и я повернул за угол. Точка в точку в том месте, где было указано, стояла кофейного цвета машина, но на колесах, и человек тряпкой вытирал кузов. Рядом с машиной стояло ведро и какая-то бутыль. Следуя указаниям Бомбардова, я шел безошибочно и попал к бюсту Островского. "Э..." - подумал я, вспомнив Бомбардова: в печке весело пылали березовые дрова, но никого на корточках не было. Но не успел я усмехнуться, как старинная дубовая темно-лакированная дверь открылась, и из нее вышел старикашка с кочергой в руках и в заплатанных валенках. Увидев меня, он испугался и заморгал глазами. - Вам что, гражданин? - спросил он. - Назначено, - ответил я, упиваясь силой магического слова. Старикашка посветлел и махнул кочергой в направлении другой двери. Там горела старинная лампочка под потолком. Я снял пальто, под мышку взял пьесу, стукнул в дверь. Тотчас за дверью послышался звук снимаемой цепи, потом повернулся ключ в дверях и выглянула женщина в белой косынке и белом халате. - Вам что? - спросила она. - Назначено, - ответил я. Женщина посторонилась, пропустила меня внутрь и внимательно поглядела на меня. - На дворе холодно? - спросила она. - Нет, хорошая погода, бабье лето, - ответил я. - Насморка у вас нету? - спросила женщина. Я вздрогнул, вспомнив Бомбардова, и сказал: - Нету, нету. - Постучите сюда и входите, - сурово сказала женщина и скрылась. Перед тем как стукнуть в темную, окованную металлическими полосами дверь, я огляделся. Белая печка, громадные шкафы какие-то. Пахло мятой и еще какой-то приятной травой. Стояла полная тишина, и она вдруг прервалась боем хриплым. Било двенадцать раз, и затем тревожно прокуковала кукушка за шкафом. Я стукнул в дверь, потом нажал рукой на громадное тяжкое кольцо, дверь впустила меня в большую светлую комнату. Я волновался, я ничего почти не разглядел, кроме дивана, на котором сидел Иван Васильевич. Он был точно такой же, как на портрете, только немножко свежее и моложе. Черные его, чуть тронутые проседью, усы были прекрасно подкручены. На груди, на золотой цепи, висел лорнет. Иван Васильевич поразил меня очаровательностью своей улыбки. - Очень приятно, - молвил он, чуть картавя, - прошу садиться. И я сел в кресло. - Ваше имя и отчество? - ласково глядя на меня, спросил Иван Васильевич. - Сергей Леонтьевич. - Очень приятно! Ну-с, как изволите поживать, Сергей Пафнутьевич? - И, ласково глядя на меня, Иван Васильевич побарабанил пальцами по столу, на котором лежал огрызок карандаша и стоял стакан с водой, почему-то накрытый бумажкою. - Покорнейше благодарю вас, хорошо. - Простуды не чувствуете? - Нет. Иван Васильевич как-то покряхтел и спросил: - А здоровье вашего батюшки как? - Мой отец умер. - Ужасно, - ответил Иван Васильевич, - а к кому обращались? Кто лечил? - Не могу сказать точно, но, кажется, профессор... профессор Янковский. - Это напрасно, - отозвался Иван Васильевич, - нужно было обратиться к профессору Плетушкову, тогда бы ничего не было. Я выразил на своем лице сожаление, что не обратились к Плетушкову. - А еще лучше... гм... гм... гомеопаты, - продолжал Иван Васильевич, - прямо до ужаса всем помогают. - Тут он кинул беглый взгляд на стакан. - Вы верите в гомеопатию? "Бомбардов - потрясающий человек", - подумал я и начал что-то неопределенно говорить: - С одной стороны, конечно... Я лично... хотя многие и не верят... - Напрасно! - сказал Иван Васильевич, - пятнадцать капель, и вы перестанете что-нибудь чувствовать. - И опять он покряхтел и продолжал: - А ваш батюшка, Сергей Панфилыч, кем был? - Сергей Леонтьевич, - ласково сказал я. - Тысячу извинений! - воскликнул Иван Васильевич. - Так он кем был? "Да не стану я врать!" - подумал я и сказал: - Он служил вице-губернатором. Это известие согнало улыбку с лица Ивана Васильевича. - Так, так, так, - озабоченно сказал он, помолчал, побарабанил и сказал: - Ну-с, приступим. Я развернул рукопись, кашлянул, обмер, еще раз кашлянул и начал читать. Я прочел заглавие, потом длинный список действующих лиц и приступил к чтению первого акта: "Огоньки вдали, двор, засыпанный снегом, дверь флигеля. Из флигеля глухо слышен "Фауст", которого играют на рояли..." Приходилось ли вам когда-либо читать пьесу один на один кому-нибудь? Это очень трудная вещь, уверяю вас. Я изредка поднимал глаза на Ивана Васильевича, вытирал лоб платком. Иван Васильевич сидел совершенно неподвижно и смотрел на меня в лорнет, не отрываясь. Смутило меня чрезвычайно то обстоятельство, что он ни разу не улыбнулся, хотя уже в первой картине были смешные места. Актеры очень смеялись, слыша их на чтении, а один рассмеялся до слез. Иван же Васильевич не только не смеялся, но даже перестал крякать. И всякий раз, как я поднимал на него взор, видел одно и то же: уставившийся на меня золотой лорнет и в нем немигающие глаза. Вследствие этого мне стало казаться, что смешные эти места вовсе не смешны. Так я дошел до конца первой картины и приступил ко второй. В полной тишине слышался только мой монотонный голос, было похоже, что дьячок читает по покойнику. Мною стала овладевать какая-то апатия и желание закрыть толстую тетрадь. Мне казалось, что Иван Васильевич грозно скажет: "Кончится ли это когда-нибудь?" Голос мой охрип, я изредка прочищал горло кашлем, читал то тенором, то низким басом, раза два вылетели неожиданные петухи, но и они никого не рассмешили - ни Ивана Васильевича, ни меня. Некоторое облегчение внесло внезапное появление женщины в белом. Она бесшумно вошла, Иван Васильевич быстро посмотрел на часы. Женщина подала Ивану Васильевичу рюмку, Иван Васильевич выпил лекарство, запил его водою из стакана, закрыл его крышечкой и опять поглядел на часы. Женщина поклонилась Ивану Васильевичу древнерусским поклоном и надменно ушла. - Ну-с, продолжайте, - сказал Иван Васильевич, и я опять начал читать. Далеко прокричала кукушка. Потом где-то за ширмами прозвенел телефон. - Извините, - сказал Иван Васильевич, - это меня зовут по важнейшему делу из учреждения. - Да, - послышался его голос из-за ширм, - да... Гм... гм... Это все шайка работает. Приказываю держать все это в строжайшем секрете. Вечером у меня будет один верный человек, и мы разработаем план... Иван Васильевич вернулся, и мы дошли до конца пятой картины. И тут в начале шестой произошло поразительное происшествие. Я уловил ухом, как где-то хлопнула дверь, послышался где-то громкий и, как мне показалось, фальшивый плач, дверь, не та, в которую я пошел, а, по-видимому, ведущая во внутренние покои, распахнулась, и в комнату влетел, надо полагать осатаневший от страху, жирный полосатый кот. Он шарахнулся мимо меня к тюлевой занавеске, вцепился в нее и полез вверх. Тюль не выдержал его тяжести, и на нем тотчас появились дыры. Продолжая раздирать занавеску, кот долез до верху и оттуда оглянулся с остервенелым видом. Иван Васильевич уронил лорнет, и в комнату вбежала Людмила Сильвестровна Пряхина. Кот, лишь только ее увидел, сделал попытку полезть еще выше, но дальше был потолок. Животное сорвалось с круглого карниза и повисло, закоченев, на занавеске. Пряхина вбежала с закрытыми глазами, прижав кулак со скомканным и мокрым платком ко лбу, а в другой руке держа платок кружевной, сухой и чистый. Добежав до середины комнаты, она опустилась на одно колено, наклонила голову и руку протянула вперед, как бы пленник, отдающий меч победителю. - Я не сойду с места, - прокричала визгливо Пряхина, - пока не получу защиты, мой учитель! Пеликан - предатель! Бог все видит, все! Тут тюль хрустнул, и под котом расплылась полуаршинная дыра. - Брысь!! - вдруг отчаянно крикнул Иван Васильевич и захлопал в ладоши. Кот сполз с занавески, распоров ее донизу, и выскочил из комнаты, а Пряхина зарыдала громовым голосом и, закрыв глаза руками, вскричала, давясь в слезах: - Что я слышу?! Что я слышу?! Неужели мой учитель и благодетель гонит меня?! Боже, боже!! Ты видишь?! - Оглянитесь, Людмила Сильвестровна! - отчаянно закричал Иван Васильевич, и тут еще в дверях появилась старушка, которая крикнула: - Милочка! Назад! Чужой!.. Тут Людмила Сильвестровна открыла глаза и увидела мой серый костюм в сером кресле. Она выпучила глаза на меня, и слезы, как мне показалось, в мгновенье ока высохли на ней. Она вскочила с колен, прошептала: "Господи..." - и кинулась вон. Тут же исчезла и старушка, и дверь закрылась. Мы помолчали с Иваном Васильевичем. После долгой паузы он побарабанил пальцами по столу. - Ну-с, как вам понравилось? - спросил он и добавил тоскливо: - Пропала занавеска к черту. Еще помолчали. - Вас, конечно, поражает эта сцена? - осведомился Иван Васильевич и закряхтел. Закряхтел и я и заерзал в кресле, решительно не зная, что ответить, - сцена меня нисколько не поразила. Я прекрасно понял, что это продолжение той сцены, что была в предбаннике, и что Пряхина исполнила свое обещание броситься в ноги Ивану Васильевичу. - Это мы репетировали, - вдруг сообщил Иван Васильевич, - а вы, наверное, подумали, что это просто скандал! Каково? А? - Изумительно, - сказал я, пряча глаза. - Мы любим так иногда внезапно освежить в памяти какую-нибудь сцену... гм... гм... этюды очень важны. А насчет Пеликана вы не верьте. Пеликан - доблестнейший и полезнейший человек!.. Иван Васильевич поглядел тоскливо на занавеску и сказал: - Ну-с, продолжим! Продолжить мы не могли, так как вошла та самая старушка, что была в дверях. - Тетушка моя, Настасья Ивановна, - сказал Иван Васильевич. Я поклонился. Приятная старушка посмотрела на меня ласково, села и спросила: - Как ваше здоровье? - Благодарю вас покорнейше, - кланяясь, ответил я, - я совершенно здоров. Помолчали, причем тетушка и Иван Васильевич поглядели на занавеску и обменялись горьким взглядом. - Зачем изволили пожаловать к Ивану Васильевичу? - Леонтий Сергеевич, - отозвался Иван Васильевич, - пьесу мне принес. - Чью пьесу? - спросила старушка, глядя на меня печальными глазами. - Леонтий Сергеевич сам сочинили пьесу! - А зачем? - тревожно спросила Настасья Ивановна. - Как зачем?.. Гм... гм... - Разве уж и пьес не стало? - ласково-укоризненно спросила Настасья Ивановна. - Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть - в двадцать лет всех не переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять? Она была так убедительна, что я не нашелся, что сказать. Но Иван Васильевич побарабанил и сказал: - Леонтий Леонтьевич современную пьесу сочинил! Тут старушка встревожилась. - Мы против властей не бунтуем, - сказала она. - Зачем же бунтовать, - поддержал ее я. - А "Плоды просвещения" вам не нравятся? - тревожно-робко спросила Настасья Ивановна. - А ведь какая хорошая пьеса. И Милочке роль есть... - она вздохнула, поднялась. - Поклон батюшке, пожалуйста, передайте. - Батюшка Сергея Сергеевича умер, - сообщил Иван Васильевич. - Царство небесное, - сказала старушка вежливо, - он, чай, не знает, что вы пьесы сочиняете? А отчего умер? - Не того доктора пригласили, - сообщил Иван Васильевич. - Леонтий Пафнутьевич мне рассказал эту горестную историю. - А ваше-то имечко как же, я что-то не пойму, - сказала Настасья Ивановна, - то Леонтий, то Сергей! Разве уж и имена позволяют менять? У нас один фамилию переменил. Теперь и разбери-ко, кто он такой! - Я - Сергей Леонтьевич, - сказал я сиплым голосом. - Тысячу извинений, - воскликнул Иван Васильевич, - это я спутал! - Ну, не буду мешать, - отозвалась старушка. - Кота надо высечь, - сказал Иван Васильевич, - это не кот, а бандит. Нас вообще бандиты одолели, - заметил он интимно, - уж не знаем, что и делать! Вместе с надвигающимися сумерками наступила и катастрофа. Я прочитал: "Б а х т и н 1(Петрову) 0. Ну, прощай! Очень скоро ты придешь за мною... П е т р о в. Что ты делаешь?! Б а х т и н 1(стреляет себе в висок, падает, вдали послышалась 1гармони...) 0" - Вот это напрасно! - воскликнул Иван Васильевич. - Зачем это? Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же стрелять? - Но он должен кончить самоубийством, - кашлянув, ответил я. - И очень хорошо! Пусть кончит и пусть заколется кинжалом! - Но, видите ли, дело происходит в гражданскую войну... Кинжалы уже не применялись... - Нет, применялись, - возразил Иван Васильевич, - мне рассказывал этот... как его... забыл... что применялись... Вы вычеркните этот выстрел!.. Я промолчал, совершая грустную ошибку, и прочитал дальше: - " 1(...моника и отдельные выстрелы. На мосту появился человек с 1винтовкой в руке. Луна...) 0" - Боже мой! - воскликнул Иван Васильевич. - Выстрелы! Опять выстрелы! Что за бедствие такое! Знаете что, Лео... знаете что, вы эту сцену вычеркните, она лишняя. - Я считал, - сказал я, стараясь говорить как можно мягче, - эту сцену главной... Тут, видите ли... - Форменное заблуждение! - отрезал Иван Васильевич. - Эта сцена не только не главная, но ее вовсе не нужно. Зачем это? Ваш этот, как его?.. - Ну да... ну да, вот он закололся там вдали, - Иван Васильевич махнул рукой куда-то очень далеко, - а приходит домой другой и говорит матери - Бехтеев закололся! - Но матери нет, - сказал я, ошеломленно глядя на стакан с крышечкой. - Нужно обязательно! Вы напишите ее. Это нетрудно. Сперва кажется, что трудно - не было матери, и вдруг она есть, - но это заблуждение, это очень легко. И вот старушка рыдает дома, а который принес известие... Назовите его Иванов... - Но ведь Бахтин герой! У него монологи на мосту... Я полагал... - А Иванов и скажет все его монологи!.. У вас хорошие монологи, их нужно сохранить. Иванов и скажет - вот Петя закололся и перед смертью сказал то-то, то-то и то-то... Очень сильная сцена будет. - Но как же быть, Иван Васильевич, ведь у меня же на мосту массовая сцена... там столкнулись массы... - А они пусть за сценой столкнутся. Мы этого видеть не должны ни в коем случае. Ужасно, когда они на сцене сталкиваются! Ваше счастье, Сергей Леонтьевич, - сказал Иван Васильевич, единственный раз попав правильно, - что вы не изволите знать некоего Мишу Панина!.. (Я похолодел.) Это, я вам скажу, удивительная личность! Мы его держим на черный день, вдруг что-нибудь случится, тут мы его и пустим в ход... Вот он нам пьесочку тоже доставил, удружил, можно сказать, - "Стенька Разин". Я приехал в театр, подъезжаю, издали еще слышу, окна были раскрыты, - грохот, свист, крики, ругань, и палят из ружей! Лошадь едва не понесла, я думал, что бунт в театре! Ужас! Оказывается, это Стриж репетирует! Я говорю Августе Авдеевне: вы, говорю, куда же смотрели? Вы, спрашиваю, хотите, чтобы меня расстреляли самого? А ну как Стриж этот спалит театр, ведь меня по головке не погладят, не правда ли-с? Августа Авдеевна, на что уж доблестная женщина, отвечает: "Казните меня, Иван Васильевич, ничего со Стрижем сделать не могу!" Этот Стриж - чума у нас в театре. Вы, если его увидите, за версту от него бегите куда глаза глядят. (Я похолодел.) Ну конечно, это все с благословения некоего Аристарха Платоныча, ну его вы не знаете, слава богу! А вы - выстрелы! За эти выстрелы знаете, что может быть? Ну-с, продолжимте. И мы продолжили, и, когда уже стало темнеть, я осипшим голосом произнес: "Конец". И вскоре ужас и отчаяние охватили меня, и показалось мне, что я построил домик и лишь только в него переехал, как рухнула крыша. - Очень хорошо, - сказал Иван Васильевич по окончании чтения, - теперь вам надо начать работать над этим материалом. Я хотел вскрикнуть: "Как?!" Но не вскрикнул. И Иван Васильевич, все более входя во вкус, стал подробно рассказывать, как работать над этим материалом. Сестру, которая была в пьесе, надлежало превратить в мать. Но так как у сестры был жених, а у пятидесятипятилетней матери (Иван Васильевич тут же окрестил ее Антониной) жениха, конечно, быть не могло, то у меня вылетала из пьесы целая роль, да, главное, которая мне очень нравилась. Сумерки лезли в комнату. Побывала фельдшерица, и опять принял Иван Васильевич какие-то капли. Потом какая-то сморщенная старушка принесла настольную лампочку, и стал вечер. В голове у меня начался какой-то кавардак. Стучали молоты в виске. От голода у меня что-то взмывало внутри, и перед глазами скашивалась временами комната. Но, главное, сцена на мосту улетала, а с нею улетал и мой герой. Нет, пожалуй, самым главным было то, что совершается, по-видимому, какое-то недоразумение. Перед моими глазами всплывала вдруг афиша, на которой пьеса уже стояла, в кармане хрустел, как казалось мне, последний непроеденный червонец из числа полученных за пьесу, Фома Стриж как будто стоял за спиной и уверял, что пьесу выпустит через два месяца, а здесь было совершенно ясно, что пьесы вообще никакой нет и что ее нужно сочинить с самого начала и до конца заново. В диком хороводе передо мною танцевал Миша Панин, Евлампия, Стриж, картинки из предбанника, но не было пьесы. Но дальше произошло совсем уже непредвиденное и даже, как мне казалось, немыслимое. Показав (и очень хорошо показав), как закалывается Бахтин, которого Иван Васильевич прочно окрестил Бехтеевым, он вдруг закряхтел и повел такую речь: - Вот вам бы какую пьесу сочинить... Колоссальные деньги можете заработать в один миг. Глубокая психологическая драма... Судьба артистки. Будто бы в некоем царстве живет артистка, и вот шайка врагов ее травит, преследует и жить не дает... А она только воссылает моления за своих врагов... "И скандалы устраивает", - вдруг в приливе неожиданной злобы подумал я. - Богу воссылает моления, Иван Васильевич? Этот вопрос озадачил Ивана Васильевича. Он покряхтел и ответил: - Богу?.. Гм... гм... Нет, ни в каком случае. Богу вы не пишите... Не богу, а... искусству, которому она глубочайше предана. А травит ее шайка злодеев, и подзуживает эту шайку некий волшебник Черномор. Вы напишите, что он в Африку уехал и передал свою власть некоей даме Икс. Ужасная женщина. Сидит за конторкой и на все способна. Сядете с ней чай пить, внимательно смотрите, а то она вам такого сахару положит в чаек... "Батюшки, да ведь это он про Торопецкую!" - подумал я. - ...что вы хлебнете, да ноги и протянете. Она да еще ужасный злодей Стриж... то есть я... один режиссер... Я сидел, тупо глядя на Ивана Васильевича. Улыбка постепенно сползала с его лица, и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не ласковые. - Вы, как видно, упрямый человек, - сказал он весьма мрачно и пожевал губами. - Нет, Иван Васильевич, но просто я далек от артистического мира и... - А вы его изучите! Это очень легко. У нас в театре такие персонажи, что только любуйтесь на них... Сразу полтора акта пьесы готовы! Такие расхаживают, что так и ждешь, что он или сапоги из уборной стянет, или финский нож вам в спину всадит. - Это ужасно, - произнес я больным голосом и тронул висок. - Я вижу, что вас это не увлекает... Вы человек неподатливый! Впрочем, ваша пьеса тоже хорошая, - молвил Иван Васильевич, пытливо всматриваясь в меня, - теперь только стоит ее сочинить, и все будет готово... На гнущихся ногах, со стуком в голове я выходил и с озлоблением глянул на черного Островского. Я что-то бормотал, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице, и ставшая ненавистной пьеса оттягивала мне руки. Ветер рванул с меня шляпу при выходе во двор, и я поймал ее в луже. Бабьего лета не было и в помине. Дождь брызгал косыми струями, под ногами хлюпало, мокрые листья срывались с деревьев в саду. Текло за воротник. Шепча какие-то бессмысленные проклятия жизни, себе, я шел, глядя на фонари, тускло горящие в сетке дождя. На углу какого-то переулка слабо мерцал огонек в киоске. Газеты, придавленные кирпичами, мокли на прилавке, и неизвестно зачем я купил журнал "Лик Мельпомены" с нарисованным мужчиной в трико в обтяжку, с перышком в шапочке и наигранными подрисованными глазами. Удивительно омерзительной показалась мне моя комната. Я швырнул разбухшую от воды пьесу на пол, сел к столу и придавил висок рукой, чтобы он утих. Другой рукою я отщипывал кусочки черного хлеба и жевал их. Сняв руку с виска, я стал перелистывать отсыревший "Лик Мельпомены". Видна была какая-то девица в фижмах, мелькнул заголовок "Обратить внимание", другой - "Распоясавшийся тенор ди грациа", и вдруг мелькнула моя фамилия. Я до такой степени удивился, что у меня даже прошла голова. Вот фамилия мелькнула еще и еще, а потом мелькнул и Лопе де Вега. Сомнений не было, передо мною был фельетон "Не в свои сани", и героем этого фельетона был я. Я забыл, в чем была суть фельетона. Помнится смутно его начало: "На Парнасе было скучно. - Чтой-то новенького никого нет, - зевая, сказал Жан-Батист Мольер. - Да, скучновато, - отозвался Шекспир..." Помнится, дальше открывалась дверь, и входил я - черноволосый молодой человек с толстейшей драмой под мышкой. Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, - смеялись злобно все. И Шекспир, и Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня, не написал ли я чего-либо вроде "Тартюфа", и Чехов, которого я по книгам принимал за деликатнейшего человека, но резвее всех издевался автор фельетона, которого звали Волкодав. Смешно вспоминать теперь, но озлобление мое было безгранично. Я расхаживал по комнате, чувствуя себя оскорбленным безвинно, напрасно, ни за что ни про что. Дикие мечтания о том, чтобы застрелить Волкодава, перемежались недоуменными размышлениями о том, в чем же я виноват? - Это афиша! - шептал я. - Но я разве ее сочинял? Вот тебе! - шептал я, и мне мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною валится Волкодав на пол. Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в комнате оказался Ликоспастов в мокром плаще. - Читал? - спросил он радостно. - Да, брат, поздравляю, продернули. Ну, что ж поделаешь - назвался груздем, полезай в кузов. Я как увидел, пошел к тебе, надо навестить друга, - и он повесил стоящий колом плащ на гвоздик. - Кто это Волкодав? - глухо спросил я. - А зачем тебе? - Ах, ты знаешь?.. - Да ведь ты же с ним знаком. - Никакого Волкодава не знаю! - Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на улице... Еще афиша эта смешная... Софокл... Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои волосы... "Черные волосы!.." - Что же я этому сукину сыну сделал? - спросил я запальчиво. Ликоспастов покачал головою. - Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня совершенно обуяла. Что же это, уж и слова никто про тебя не смей сказать? Без критики не проживешь. - Какая это критика?! Он издевается... Кто он такой? - Он драматург, - ответил Ликоспастов, - пять пьес написал. И славный малый, ты зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем обидно... - Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у них в репертуаре Софокл и Лопе де Вега... и... - Ты все-таки не Софокл, - злобно ухмыльнувшись, сказал Ликоспастов, - я, брат, двадцать пять лет пишу, - продолжал он, - однако вот в Софоклы не попал, - он вздохнул. Я почувствовал, что мне нечего говорить в ответ Ликоспастову. Нечего! Сказать так: "Не попал, потому что ты писал плохо, а я хорошо!" Можно ли так сказать, я вас спрашиваю? Можно? Я молчал, а Ликоспастов продолжал: - Конечно, в общественности эта афиша вызвала волнение. Меня уж многие расспрашивали. Огорчает афишка-то! Да я, впрочем, не спорить пришел, а, узнав про вторую беду твою, пришел утешить, потолковать с другом... - Какую такую беду?! - Да ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, - сказал Ликоспастов, и глаза его сверкнули, - читал ты, говорят, сегодня? - Откуда это известно?! - Слухом земля полнится, - вздохнув, сказал Ликоспастов, вообще любивший говорить пословицами и поговорками, - ты Настасью Иванну Колдыбаеву знаешь? - И, не дождавшись моего ответа, продолжал: - Почтенная дама, тетушка Ивана Васильевича. Вся Москва ее уважает, на нее молились в свое время. Знаменитая актриса была! А у нас в доме живет портниха, Ступина Анна. Она сейчас была у Настасьи Ивановны, только что пришла. Настасья Иванна ей рассказывала. Был, говорит, сегодня у Ивана Васильевича новый какой-то, пьесу читал, черный такой, как жук (я сразу догадался, что это ты). Не понравилось, говорит, Ивану Васильевичу. Так-то. А ведь говорил я тебе тогда, помнишь, когда ты читал? Говорил, что третий акт сделан легковесно, поверхностно сделан, ты извини, я тебе пользы желаю. Не послушался ведь ты! Ну, а Иван Васильевич, он, брат, дело понимает, от него не скроешься, сразу разобрался. Ну, а раз ему не нравится, стало быть, пьеска не пойдет. Вот и выходит, что останешься ты с афишкой на руках. Смеяться будут, вот тебе и Эврипид! Да говорит Настасья Ивановна, что ты и надерзил Ивану Васильевичу? Расстроил его? Он тебе стал советы подавать, а ты в ответ, говорит Настасья Иванна, - фырк! Фырк! Ты меня прости, но это слишком! Не по чину берешь! Не такая уж, конечно, ценность (для Ивана Васильевича) твоя пьеса, чтобы фыркать... - Пойдем в ресторанчик, - тихо сказал я, - не хочется мне дома сидеть. Не хочется. - Понимаю! Ах, как понимаю, - воскликнул Ликоспастов. - С удовольствием. Только вот... - он беспокойно порылся в бумажнике. - У меня есть. Примерно через полчаса мы сидели за запятнанной скатертью у окошка ресторана "Неаполь". Приятный блондин хлопотал, уставляя столик кой-какою закускою, говорил ласково, огурцы называл "огурчики", икру - "икоркой понимаю", и так от него стало тепло и уютно, что я забыл, что на улице беспросветная мгла, и даже перестало казаться, что Ликоспастов змея. Глава 13. Я ПОЗНАЮ ИСТИНУ Ничего нет хуже, товарищи, чем малодушие и неуверенность в себе. Они-то и привели меня к тому, что я стал задумываться - уж не надо ли, в самом деле, сестру-невесту превратить в мать? "Не может же, в самом деле, - рассуждал я сам с собою, - чтобы он говорил так зря? Ведь он понимает в этих делах!" И, взяв в руки перо, я стал что-то писать на листе. Сознаюсь откровенно: получилась какая-то белиберда. Самое главное было в том, что я возненавидел непрошеную мать Антонину настолько, что, как только она появлялась на бумаге, стискивал зубы. Ну, конечно, ничего и выйти не могло. Героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо - вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте. "Так и знайте!" - прохрипел я и, изодрав лист в клочья, дал себе слово в театр не ходить. Мучительно трудно было это исполнить. Мне же все-таки хотелось знать, чем это кончится. "Нет, пусть они меня позовут", - думал я. Однако прошел день, прошел другой, три дня, неделя - не зовут. "Видно, прав был негодяй Ликоспастов, - думал я, - не пойдет у них пьеса. Вот тебе и афиша и "Сети Фенизы"! Ах, как мне не везет!" Свет не без добрых людей, скажу я, подражая Ликоспастову. Как-то постучали ко мне в комнату, и вошел Бомбардов. Я обрадовался ему до того, что у меня зачесались глаза. - Всего этого следовало ожидать, - говорил Бомбардов, сидя на подоконнике и постукивая ногой в паровое отопление, - так и вышло. Ведь я же вас предупредил? - Но подумайте, подумайте, Петр Петрович! - восклицал я. - Как же не читать выстрел? Как же его не читать?! - Ну, вот и прочитали! Пожалуйста, - сказал жестко Бомбардов. - Я не расстанусь со своим героем, - сказал я злобно. - А вы бы и не расстались... - Позвольте! И я, захлебываясь, рассказал Бомбардову про все: и про мать, и про Петю, который должен был завладеть дорогими монологами героя, и про кинжал, выводивший меня в особенности из себя. - Как вам нравятся такие проекты? - запальчиво спросил я. - Бред, - почему-то оглянувшись, ответил Бомбардов. - Ну, так!.. - Вот и нужно было не спорить, - тихо сказал Бомбардов, - а отвечать так: очень вам благодарен, Иван Васильевич, за ваши указания, я непременно постараюсь их исполнить. Нельзя возражать, понимаете вы или нет? На Сивцев Вражке не возражают. - То есть как это?! Никто и никогда не возражает? - Никто и никогда, - отстукивая каждое слово, ответил Бомбардов, - не возражал, не возражает и возражать не будет. - Что бы он ни говорил? - Что бы ни говорил. - А если он скажет, что мой герой должен уехать в Пензу? Или что эта мать Антонина должна повеситься? Или что она поет контральтовым голосом? Или что эта печка черного цвета? Что я должен ответить на это? - Что печка эта черного цвета. - Какая же она получится на сцене? - Белая, с черным пятном. - Что-то чудовищное, неслыханное!.. - Ничего, живем, - ответил Бомбардов. - Позвольте! Неужели же Аристарх Платонович не может ничего ему сказать? - Аристарх Платонович не может ему ничего сказать, так как Аристарх Платонович не разговаривает с Иваном Васильевичем с тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. - Как это может быть? - Они поссорились в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году и с тех пор не встречаются, не говорят друг с другом даже по телефону. - У меня кружится голова! Как же стоит театр? - Стоит, как видите, и прекрасно стоит. Они разграничили сферы. Если, скажем, Иван Васильевич заинтересовался вашей пьесой, то к ней уж не подойдет Аристарх Платонович, и наоборот. Стало быть, нет той почвы, на которой они могли бы столкнуться. Это очень мудрая система. - Господи! И, как назло, Аристарх Платонович в Индии. Если бы он был здесь, я бы к нему обратился... - Гм, - сказал Бомбардов и поглядел в окно. - Ведь нельзя же иметь дело с человеком, который никого не слушает! - Нет, он слушает. Он слушает трех лиц: Гавриила Степановича, тетушку Настасью Ивановну и Августу Авдеевну. Вот три лица на земном шаре, которые могут иметь влияние на Ивана Васильевича. Если же кто-либо другой, кроме указанных лиц, вздумает повлиять на Ивана Васильевича, он добьется только того, что Иван Васильевич поступит наоборот. - Но почему?! - Он никому не доверяет. - Но это же страшно! - У всякого большого человека есть свои фантазии, - примирительно сказал Бомбардов. - Хорошо. Я понял и считаю положение безнадежным. Раз для того, чтобы пьеса моя пошла на сцене, ее необходимо искорежить так, что в ней пропадает всякий смысл, то и не нужно, чтобы она шла! Я не хочу, чтобы публика, увидев, как человек двадцатого века, имеющий в руках револьвер, закалывается кинжалом, тыкала бы в меня пальцами! - Она бы не тыкала, потому что не было бы никакого кинжала. Ваш герой застрелился бы, как и всякий нормальный человек. Я притих. - Если бы вы вели себя тихо, - продолжал Бомбардов, - слушались бы советов, согласились бы и с кинжалами, и с Антониной, то не было бы ни того, ни другого. На все существуют свои пути и приемы. - Какие же это приемы? - Их знает Миша Панин, - гробовым голосом ответил Бомбардов. - А теперь, значит, все погибло? - тоскуя, спросил я. - Трудновато, трудновато, - печально ответил Бомбардов. Прошла еще неделя, из театра не было никаких известий. Рана моя стала постепенно затягиваться, и единственно, что было нестерпимо, это посещение "Вестника пароходства" и необходимость сочинять очерки. Но вдруг... О, это проклятое слово! Уходя навсегда, я уношу в себе неодолимый, малодушный страх перед этим словом. Я боюсь его так же, как слова "сюрприз", как слов "вас к телефону", "вам телеграмма" или "вас просят в кабинет". Я слишком хорошо знаю, что следует за этими словами. Итак, вдруг и совершенно внезапно появился в моих дверях Демьян Кузьмич, расшаркался и вручил мне приглашение пожаловать завтра в четыре часа дня в театр. Завтра не было дождя. Завтра был день с крепким осенним заморозком. Стуча каблуками по асфальту, волнуясь, я шел в театр. Первое, что бросилось мне в глаза, это извозчичья лошадь, раскормленная, как носорог, и сухой старичок на козлах. И, неизвестно почему, я понял мгновенно, что это Дрыкин. От этого я взволновался еще больше. Внутри театра меня поразило некоторое возбуждение, которое сказывалось во всем. У Фили в конторе никого не было, а все его посетители, то есть, вернее, наиболее упрямые из них, томились во дворе, ежась от холода и изредка поглядывая в окно. Некоторые даже постукивали в окошко, но безрезультатно. Я постучал в дверь, она приоткрылась, мелькнул в щели глаз Баквалина, я услышал голос Фили: - Немедленно впустить! И меня впустили. Томящиеся на дворе сделали попытку проникнуть за мною следом, но дверь закрылась. Грохнувшись с лесенки, я был поднят Баквалиным и попал в контору. Филя не сидел на своем месте, а находился в первой комнате. На Филе был новый галстук, как и сейчас помню - с крапинками; Филя был выбрит как-то необыкновенно чисто. Он приветствовал меня как-то особенно торжественно, но с оттенком некоторой грусти. Что-то в театре совершалось, и что-то, я чувствовал, как чувствует, вероятно, бык, которого ведут на заклание, важное, в чем я, вообразите, играю главную роль. Это почувствовалось даже в короткой фразе Фили, которую он направил тихо, но повелительно Баквалину: - Пальто примите! Поразили меня курьеры и капельдинеры. Ни один из них не сидел на месте, а все они находились в состоянии беспокойного движения, непосвященному человеку совершенно непонятного. Так, Демьян Кузьмич рысцой пробежал мимо меня, обгоняя меня, и поднялся в бельэтаж бесшумно. Лишь только он скрылся из глаз, как из бельэтажа выбежал и вниз сбежал Кусков, тоже рысью и тоже пропал. В сумеречном нижнем фойе протрусил Клюквин и неизвестно зачем задернул занавеску на одном из окон, а остальные оставил открытыми и бесследно исчез. Баквалин пронесся мимо по беззвучному солдатскому сукну и исчез в чайном буфете, а из чайного буфета выбежал Пакин и скрылся в зрительном зале. - Наверх, пожалуйста, со мною, - говорил мне Филя, вежливо провожая меня. Мы шли наверх. Еще кто-то пролетел беззвучно мимо и поднялся в ярус. Мне стало казаться, что вокруг меня бегают тени умерших. Когда мы безмолвно подходили уже к дверям предбанника, я увидел Демьяна Кузьмича, стоящего у дверей. Какая-то фигурка в пиджачке устремилась было к двери, но Демьян Кузьмич тихонько взвизгнул и распялся на двери крестом, и фигурка шарахнулась, и ее размыло где-то в сумерках на лестнице. - Пропустить! - шепнул Филя и исчез. Демьян Кузьмич навалился на дверь, она пропустила меня и... еще дверь, я оказался в предбаннике, где сумерек не было. У Торопецкой на конторке горела лампа. Торопецкая не писала, а сидела, глядя в газету. Мне она кивнула головою. А у дверей, ведущих в кабинет дирекции, стояла Менажраки в зеленом джемпере, с бриллиантовым крестиком на шее и с большой связкой блестящих ключей на кожаном лакированном поясе. Она сказала "сюда", и я попал в ярко освещенную комнату. Первое, что заметилось, - драгоценная мебель карельской березы с золотыми украшениями, такой же гигантский письменный стол и черный Островский в углу. Под потолком пылала люстра, на стенах пылали кенкеты. Тут мне померещилось, что из рам портретной галереи вышли портреты и надвинулись на меня. Я узнал Ивана Васильевича, сидящего на диване перед круглым столиком, на котором стояло варенье в вазочке. Узнал Княжевича, узнал по портретам еще нескольких лиц, в том числе необыкновенной представительности даму в алой блузе, в коричневом, усеянном, как звездами, пуговицами жакете, поверх которого был накинут соболий мех. Маленькая шляпка лихо сидела на седеющих волосах дамы, глаза ее сверкали под черными бровями, и сверкали пальцы, на которых были тяжелые бриллиантовые кольца. Были, впрочем, в комнате и лица, не вошедшие в галерею. У спинки дивана стоял тот самый врач, что спасал во время припадка Милочку Пряхину, и также держал теперь в руках рюмку, а у дверей стоял с тем же выражением горя на лице буфетчик. Большой круглый стол в стороне был покрыт невиданной по белизне скатертью. Огни играли на хрустале и фарфоре, огни мрачно отражались в нарзанных бутылках, мелькнуло что-то красное, кажется, кетовая икра. Большое общество, раскинувшись в креслах, шевельнулось при моем входе, и в ответ мне были отвешены поклоны. - А! Лео!.. - начал было Иван Васильевич. - Сергей Леонтьевич, - быстро вставил Княжевич. - Да... Сергей Леонтьевич, милости просим! Присаживайтесь, покорнейше прошу! - И Иван Васильевич крепко пожал мне руку. - Не прикажете ли закусить чего-нибудь? Может быть, угодно пообедать или позавтракать? Прошу без церемоний! Мы подождем. Ермолай Иванович у нас кудесник, стоит только сказать ему и... Ермолай Иванович, у нас найдется что-нибудь пообедать? Кудесник Ермолай Иванович в ответ на это поступил так: закатил глаза под лоб, потом вернул их на место и послал мне молящий взгляд. - Или, может быть, какие-нибудь напитки? - продолжал угощать меня Иван Васильевич. - Нарзану? Ситро? Клюквенного морсу? Ермолай Иванович! - сурово сказал Иван Васильевич. - У нас достаточные запасы клюквы? Прошу вас строжайше проследить за этим. Ермолай Иванович в ответ улыбнулся застенчиво и повесил голову. - Ермолай Иванович, впрочем... гм... гм... маг. В самое отчаянное время он весь театр поголовно осетриной спас от голоду! Иначе все бы погибли до единого человека. Актеры его обожают! Ермолай Иванович не возгордился описа