нечно, не поможет. Убили его, несомненно. Все ясно. В плен они не берут. Раз не пришел, значит, попался вместе с дивизионом, и его убили. Ужас в том, что у Петлюры, как говорят, восемьсот тысяч войска, отборного и лучшего. Нас обманули, послали на смерть... Откуда же взялась эта страшная армия? Соткалась из морозного тумана в игольчатом синем и сумеречном воздухе... Туманно... туманно... Елена встала и протянула руку. - Будь прокляты немцы. Будь они прокляты. Но если только бог не накажет их, значит, у него нет справедливости. Возможно ли, чтобы они за это не ответили? Они ответят. Будут они мучиться так же, как и мы, будут. Она упрямо повторяла "будут", словно заклинала. На лице и на шее у нее играл багровый цвет, а пустые глаза были окрашены в черную ненависть. Николка, растопырив ноги, впал от таких выкриков в отчаяние и печаль. - Может, он еще и жив? - робко спросил он. - Видишь ли, все-таки он врач... Если даже и схватили, может быть, не убьют, а заберут в плен. - Будут кошек есть, будут друг друга убивать, как и мы, - говорила Елена звонко и ненавистно грозила огню пальцами. "Эх, эх... Болботун не может быть великий князь. Восемьсот тысяч войска не может быть, и миллиона тоже... Впрочем, туман. Вот оно, налетело страшное времечко. И Тальберг-то, оказывается, умный, вовремя уехал. Огонь на полу танцует. Ведь вот же были мирные времена и прекрасные страны. Например, Париж и Людовик с образками на шляпе, и Клопен Трульефу полз и грелся в таком же огне. И даже ему, нищему, было хорошо. Ну, нигде, никогда не было такого гнусного гада, как этот рыжий дворник Нерон. Все, конечно, нас ненавидят, но ведь он шакал форменный! Сзади за руку". И вот тут за окнами забухали пушки. Николка вскочил и заметался. - Ты слышишь? слышишь? слышишь? Может быть, это немцы? Может быть, союзники подошли на помощь? Кто? Ведь не могут же они стрелять по Городу, если они его уже взяли. Елена сложила руки на груди и сказала: - Никол, я тебя все равно не пущу. Не пущу. Умоляю тебя никуда не выходить. Не сходи с ума. - Я только дошел бы до площадки у Андреевской церкви и оттуда посмотрел бы и послушал. Ведь виден весь Подол. - Хорошо, иди. Если ты можешь оставлять меня одну в такую минуту - иди. Николка смутился. - Ну, тогда я выйду только во двор послушаю. - И я с тобой. - Леночка, а если Алексей вернется, ведь с парадного звонка не услышим? - Да, не услышим. И это ты будешь виноват. - Ну, тогда, Леночка, я даю тебе честное слово, что я дальше двора шагу не сделаю. - Честное слово? - Честное слово. - Ты за калитку не выйдешь? На гору лезть не будешь? Постоишь во дворе? - Честное слово. - Иди. Густейший снег шел четырнадцатого декабря 1918 года и застилал Город. И эти странные, неожиданные пушки стреляли в девять часов вечера. Стреляли они только четверть часа. Снег таял у Николки за воротником, и он боролся с соблазном влезть на снежные высоты. Оттуда можно было бы увидеть не только Подол, но и часть верхнего Города, семинарию, сотни рядов огней в высоких домах, холмы и на них домишки, где лампадками мерцают окна. Но честного слова не должен нарушать ни один человек, потому что нельзя будет жить на свете. Так полагал Николка. При каждом грозном и отдаленном грохоте он молился таким образом: "Господи, дай..." Но пушки смолкли. "Это были наши пушки", - горестно думал Николка. Возвращаясь от калитки, он заглянул в окно к Щегловым. Во флигельке, в окошке, завернулась беленькая шторка и видно было: Марья Петровна мыла Петьку. Петька голый сидел в корыте и беззвучно плакал, потому что мыло залезло ему в глаза, Марья Петровна выжимала на Петьку губку. На веревке висело белье, а над бельем ходила и кланялась большая тень Марьи Петровны. Николке показалось, что у Щегловых очень уютно и тепло, а ему в расстегнутой шинели холодно. В глубоких снегах, верстах в восьми от предместья Города, на севере, в сторожке, брошенной сторожем и заваленной наглухо белым снегом, сидел штабс-капитан. На столике лежала краюха хлеба, стоял ящик полевого телефона и малюсенькая трехлинейная лампочка с закопченным пузатым стеклом. В печке догорал огонек. Капитан был маленький, с длинным острым носом, в шинели с большим воротником. Левой рукой он щипал и ломал краюху, а правой жал кнопки телефона. Но телефон словно умер и ничего ему не отвечал. Кругом капитана, верст на пять, не было ничего, кроме тьмы, и в ней густой метели. Были сугробы снега. Еще час прошел, и штабс-капитан оставил телефон в покое. Около девяти вечера он посопел носом и сказал почему-то вслух: - С ума сойду. В сущности, следовало бы застрелиться. - И, словно в ответ ему, запел телефон. - Это шестая батарея? - спросил далекий голос. - Да, да, - с буйной радостью ответил капитан. Встревоженный голос издалека казался очень радостным и глухим: - Откройте немедленно огонь по урочищу... - Далекий смутный собеседник квакал по нити, - ураганный... - Голос перерезало. - У меня такое впечатление... - И на этом голос опять перерезало. - Да, слушаю, слушаю, - отчаянно скаля зубы, вскрикивал капитан в трубку. Прошла долгая пауза. - Я не могу открыть огня, - сказал капитан в трубку, отлично чувствуя, что говорит он в полную пустоту, но не говорить не мог. - Вся моя прислуга и трое прапорщиков разбежались. На батарее я один. Передайте это на Пост. Еще час просидел штабс-капитан, потом вышел. Очень сильно мело. Четыре мрачных и страшных пушки уже заносило снегом, и на дулах и у замков начало наметать гребешки. Крутило и вертело, и капитан тыкался в холодном визге метели, как слепой. Так в слепоте он долго возился, пока не снял на ощупь, в снежной тьме первый замок. Хотел бросить его в колодец за сторожкой, но раздумал и вернулся в сторожку. Выходил еще три раза и все четыре замка с орудий снял и спрятал в люк под полом, где лежала картошка. Затем ушел в тьму, предварительно задув лампу. Часа два он шел, утопая в снегу, совершенно невидимый и темный, и дошел до шоссе, ведущего в Город. На шоссе тускло горели редкие фонари. Под первым из этих фонарей его убили конные с хвостами на головах шашками, сняли с него сапоги и часы. Тот же голос возник в трубке телефона в шести верстах от сторожки на запад, в землянке. - Откройте... огонь по урочищу немедленно. У меня такое впечатление, что неприятель прошел между вами и нами на Город. - Слушаете? слушаете? - ответили ему из землянки. - Узнайте на Посту... - перерезало. Голос, не слушая, заквакал в трубке в ответ: - Беглым по урочищу... по коннице... И совсем перерезало. Из землянки с фонарями вылезли три офицера и три юнкера в тулупах. Четвертый офицер и двое юнкеров были возле орудий у фонаря, который метель старалась погасить. Через пять минут пушки стали прыгать и страшно бить в темноту. Мощным грохотом они наполнили всю местность верст на пятнадцать кругом, донесли до дома N_13 по Алексеевскому спуску... Господи, дай... Конная сотня, вертясь в метели, выскочила из темноты сзади на фонари и перебила всех юнкеров, четырех офицеров. Командир, оставшийся в землянке у телефона, выстрелил себе в рот. Последними словами командира были: - Штабная сволочь. Отлично понимаю большевиков. Ночью Николка зажег верхний фонарь в своей угловой комнате и вырезал у себя на двери большой крест и изломанную надпись под ним перочинным ножом: "п.Турс. 14-го дек. 1918 г. 4 ч. дня". "Най" откинул для конспирации на случай, если придут с обыском петлюровцы. Хотел не спать, чтобы не пропустить звонка, Елене в стену постучал и сказал: - Ты спи, - я не буду спать. И сейчас же после этого заснул как мертвый, одетым, на кровати. Елена же не спала до рассвета и все слушала и слушала, не раздастся ли звонок. Но не было никакого звонка, и старший брат Алексей пропал. Уставшему, разбитому человеку спать нужно, и уж одиннадцать часов, а все спится и спится... Оригинально спится, я вам доложу! Сапоги мешают, пояс впился под ребра, ворот душит, и кошмар уселся лапками на груди. Николка завалился головой навзничь, лицо побагровело, из горла свист... Свист!.. Снег и паутина какая-то... Ну, кругом паутина, черт, ее дери! Самое главное пробраться сквозь эту паутину, а то она, проклятая, нарастает, нарастает и подбирается к самому лицу. И чего доброго, окутает так, что и не выберешься! Так и задохнешься. За сетью паутины чистейший снег, сколько угодно, целые равнины. Вот на этот снег нужно выбраться, и поскорее, потому что чей-то голос как будто где-то ахнул: "Никол!" И тут, вообразите, поймалась в эту паутину какая-то бойкая птица и застучала... Ти-ки-тики, тики, тики. Фью. Фи-у! Тики! Тики. Фу ты, черт! Ее самое не видно, но свистит где-то близко, и еще кто-то плачется на свою судьбу, и опять голос: "Ник! Ник! Николка!!" - Эх! - крякнул Николка, разодрал паутину и разом сел, всклокоченный, растерзанный, с бляхой на боку. Светлые волосы стали дыбом, словно кто-то Николку долго трепал. - Кто? Кто? Кто? - в ужасе спросил Николка, ничего не понимая. - Кто. Кто, кто, кто, кто, кто, так! так!.. Фи-ти! Фи-у! Фьюх! - ответила паутина, и скорбный голос сказал, полный внутренних слез: - Да, с любовником! Николка в ужасе прижался к стене и уставился на видение. Видение было в коричневом френче, коричневых же штанах-галифе и сапогах с желтыми жокейскими отворотами. Глаза, мутные и скорбные, глядели из глубочайших орбит невероятно огромной головы, коротко остриженной. Несомненно, оно было молодо, видение-то, но кожа у него была на лице старческая, серенькая, и зубы глядели кривые и желтые. В руках у видения находилась большая клетка с накинутым на нее черным платком и распечатанное голубое письмо... "Это я еще не проснулся", - сообразил Николка и сделал движение рукой, стараясь разодрать видение, как паутину, и пребольно ткнулся пальцами в прутья. В черной клетке тотчас, как взбесилась, закричала птица и засвистала, и затарахтела. - Николка! - где-то далеко-далеко прокричал Еленин голос в тревоге. "Господи Иисусе, - подумал Николка, - нет, я проснулся, но сразу же сошел с ума, и знаю отчего - от военного переутомления. Боже мой! И вижу уже чепуху... а пальцы? Боже! Алексей не вернулся... ах, да... он не вернулся... убили... ой, ой, ой!" - С любовником на том самом диване, - сказало видение трагическим голосом, - на котором я читал ей стихи. Видение оборачивалось к двери, очевидно, к какому-то слушателю, но потом окончательно устремилось к Николке: - Да-с, на этом самом диване... Они теперь сидят и целуются... после векселей на семьдесят пять тысяч, которые я подписал не задумываясь, как джентльмен. Ибо джентльменом был и им останусь всегда. Пусть целуются! "О, ей, ей", - подумал Николка. Глаза его выкатились и спина похолодела. - Впрочем, извиняюсь, - сказало видение, все более и более выходя из зыбкого, сонного тумана и превращаясь в настоящее живое тело, - вам, вероятно, не совсем ясно? Так не угодно ли, вот письмо, - оно вам все объяснит. Я не скрываю своего позора ни от кого, как джентльмен. И с этими словами неизвестный вручил Николке голубое письмо. Совершенно ошалев, Николка взял его и стал читать, шевеля губами, крупный, разгонистый и взволнованный почерк. Без всякой даты, на нежном небесном листке было написано: "Милая, милая Леночка! Я знаю ваше доброе сердце и направляю его прямо к вам, по-родственному. Телеграмму я, впрочем, послала, он все вам сам расскажет, бедный мальчик. Лариосика постиг ужасный удар, и я долго боялась, что он не переживет его. Милочка Рубцова, на которой, как вы знаете, он женился год тому назад, оказалась подколодной змеей! Приютите его, умоляю, и согрейте так, как вы умеете это делать. Я аккуратно буду переводить вам содержание. Житомир стал ему ненавистен, и я вполне это понимаю. Впрочем, не буду больше ничего писать, - я слишком взволнована, и сейчас идет санитарный поезд, он сам вам все расскажет. Целую вас крепко, крепко и Сережу!" После этого стояла неразборчивая подпись. - Я птицу захватил с собой, - сказал неизвестный, вздыхая, - птица - лучший друг человека. Многие, правда, считают ее лишней в доме, но я одно могу сказать - птица уж, во всяком случае, никому не делает зла. Последняя фраза очень понравилась Николке. Не стараясь уже ничего понять, он застенчиво почесал непонятным письмом бровь и стал спускать ноги с кровати, думая: "Неприлично... спросить, как его фамилия?.. Удивительное происшествие..." - Это канарейка? - спросил он. - Но какая! - ответил неизвестный восторженно, - собственно, это даже и не канарейка, а настоящий кенар. Самец. И таких у меня в Житомире пятнадцать штук. Я перевез их к маме, пусть она кормит их. Этот негодяй, наверное, посвертывал бы им шеи. Он ненавидит птиц. Разрешите поставить ее пока на ваш письменный стол? - Пожалуйста, - ответил Николка. - Вы из Житомира? - Ну да, - ответил неизвестный, - и представьте, совпадение: я прибыл одновременно с вашим братом. - Каким братом? - Как с каким? Ваш брат прибыл вместе со мной, - ответил удивленно неизвестный. - Какой брат? - жалобно вскричал Николка, - какой брат? Из Житомира?! - Ваш старший брат... Голос Елены явственно выкрикнул в гостиной: "Николка! Николка! Илларион Ларионыч! Да будите же его! Будите!" - Трики, фит, фит, трики! - протяжно заорала птица. Николка уронил голубое письмо и пулей полетел через книжную в столовую и в ней замер, растопырив руки. Алексей Турбин в черном чужом пальто с рваной подкладкой, в черных чужих брюках лежал неподвижно на диванчике под часами. Его лицо было бледно синеватой бледностью, а зубы стиснуты. Елена металась возле него, халат ее распахнулся, и были видны черные чулки и кружево белья. Она хваталась то за пуговицы на груди Турбина, то за руки, крича: "Никол! Никол!" Через три минуты Николка в сдвинутой на затылок студенческой фуражке, в серой шинели нараспашку бежал, тяжело пыхтя, вверх по Алексеевскому спуску и бормотал: "А если его нету? Вот, боже мой, история с желтыми отворотами! Но Курицкого нельзя звать ни в коем случае, это совершенно ясно... Кит и кот..." Птица оглушительно стучала у него в голове - кити, кот, кити, кот! Через час в столовой стоял на полу таз, полный красной жидкой водой, валялись комки красной рваной марли и белые осколки посуды, которую обрушил с буфета неизвестный с желтыми отворотами, доставая стакан. По осколкам все бегали и ходили с хрустом взад и вперед. Турбин бледный, но уже не синеватый, лежал по-прежнему навзничь на подушке. Он пришел в сознание и хотел что-то сказать, но остробородый, с засученными рукавами, доктор в золотом пенсне, наклонившись к нему, сказал, вытирая марлей окровавленные руки: - Помолчите, коллега... Анюта, белая, меловая, с огромными глазами, и Елена, растрепанная, рыжая, подымали Турбина и снимали с него залитую кровью и водой рубаху с разрезанным рукавом. - Вы разрежьте дальше, уж нечего жалеть, - сказал остробородый. Рубаху на Турбине искромсали ножницами и сняли по кускам, обнажив худое желтоватое тело и левую руку, только что наглухо забинтованную до плеча. Концы дранок торчали вверху повязки и внизу" Николка стоял на коленях, осторожно расстегивая пуговицы, и снимал с Турбина брюки. - Совсем раздевайте и сейчас же в постель, - говорил клинобородый басом. Анюта из кувшина лила ему на руки, и мыло клочьями падало в таз. Неизвестный стоял в сторонке, не принимая участия в толкотне и суете, и горько смотрел то на разбитые тарелки, то, краснея, на растерзанную Елену - капот ее совсем разошелся. Глаза неизвестного были увлажнены слезами. Несли Турбина из столовой в его комнату все, и тут неизвестный принял участие: он подсунул руки под коленки Турбину и нес его ноги. В гостиной Елена протянула врачу деньги. Тот отстранил рукой... - Что вы, ей-богу, - сказал он, - с врача? Тут поважней вопрос. В сущности, в госпиталь надо... - Нельзя, - донесся слабый голос Турбина, - нельзя в госпит... - Помолчите, коллега, - отозвался доктор, - мы и без вас управимся. Да, конечно, я сам понимаю... Черт знает что сейчас делается в городе... - Он кивнул на окно. - Гм... пожалуй, он прав: нельзя... Ну, что ж, тогда дома... Сегодня вечером я приеду. - Опасно это, доктор? - заметила Елена тревожно. Доктор уставился в паркет, как будто в блестящей желтизне и был заключен диагноз, крякнул и, покрутив бородку, ответил: - Кость цела... Гм... крупные сосуды не затронуты... нерв тоже... Но нагноение будет... В рану попали клочья шерсти от шинели... Температура... - Выдавив из себя эти малопонятные обрывки мыслей, доктор повысил голос и уверенно сказал: - Полный покой... Морфий, если будет мучиться, я сам впрысну вечером. Есть - жидкое... ну, бульон дадите... Пусть не разговаривает много... - Доктор, доктор, я очень вас прошу... он просил, пожалуйста, никому не говорить... Доктор искоса закинул на Елену взгляд хмурый и глубокий и забурчал: - Да, это я понимаю... Как это он подвернулся?.. Елена только сдержанно вздохнула и развела руками. - Ладно, - буркнул доктор и боком, как медведь, полез в переднюю. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 12 В маленькой спальне Турбина на двух окнах, выходящих на застекленную веранду, упали темненькие шторы. Комнату наполнил сумрак, и Еленина голова засветилась в нем. В ответ ей светилось беловатое пятно на подушке - лицо и шея Турбина. Провод от штепселя змеей сполз к стулу, и розовенькая лампочка в колпачке загорелась и день превратила в ночь. Турбин сделал знак Елене прикрыть дверь. - Анюту сейчас же предупредить, чтобы молчала... - Знаю знаю... Ты не говори, Алеша, много. - Сам знаю... Я тихонько... Ах, если рука пропадет! - Ну что ты, Алеша... лежи, молчи... Пальто-то этой дамы у нас пока будет? - Да, да. Чтобы Николка не вздумал тащить его. А то на улице... Слышишь? Вообще, ради бога, не пускай его никуда. - Дай бог ей здоровья, - искренне и нежно сказала Елена, - вот, говорят, нет добрых людей на свете... Слабенькая краска выступила на скулах раненого, и глаза уперлись в невысокий белый потолок, потом он перевел их на Елену и, поморщившись, спросил: - Да, позвольте, а что это за головастик? Елена наклонилась в розовый луч и вздернула плечами. - Понимаешь, ну, только что перед тобой, минутки две, не больше, явление: Сережин племянник из Житомира. Ты же слышал: Суржанский... Ларион... Ну, знаменитый Лариосик. - Ну?.. - Ну, приехал к нам с письмом. Какая-то драма у них. Только что начал рассказывать, как она тебя привезла. - Птица какая-то, бог его знает... Елена со смехом и ужасом в глазах наклонилась к постели: - Что птица!.. Он ведь жить у нас просится. Я уж не знаю, как и быть. - Жи-ить?.. - Ну, да... Только молчи и не шевелись, прошу тебя, Алеша... Мать умоляет, пишет, ведь этот самый Лариосик кумир ее... Я такого балбеса, как этот Лариосик, в жизнь свою не видала. У нас он начал с того, что всю посуду расхлопал. Синий сервиз. Только две тарелки осталось. - Ну, вот. Я уж не знаю, как быть... В розовой тени долго слышался шепот. В отдалении звучали за дверями и портьерами глухо голоса Николки и неожиданного гостя. Елена простирала руки, умоляя Алексея говорить поменьше. Слышался в столовой хруст - взбудораженная Анюта выметала синий сервиз. Наконец, было решено в шепоте. Ввиду того, что теперь в городе будет происходить черт знает что и очень возможно, что придут реквизировать комнаты, ввиду того, что денег нет, а за Лариосика будут платить, - пустить Лариосика. Но обязать его соблюдать правила турбинской жизни. Относительно птицы - испытать. Ежели птица несносна в доме, потребовать ее удаления, а хозяина ее оставить. По поводу сервиза, ввиду того, что у Елены, конечно, даже язык не повернется и вообще это хамство и мещанство, - сервиз предать забвению. Пустить Лариосика в книжную, поставить там кровать с пружинным матрацем и столик... Елена вышла в столовую. Лариосик стоял в скорбной позе, повесив голову и глядя на то место, где некогда на буфете помещалось стопкой двенадцать тарелок. Мутно-голубые глаза выражали полную скорбь. Николка стоял напротив Лариосика, открыв рот и слушая какие-то речи. Глаза у Николки были наполнены напряженнейшим любопытством, - Нету кожи в Житомире, - растерянно говорил Лариосик, - понимаете, совершенно нету. Такой кожи, как я привык носить, нету. Я кликнул клич сапожникам, предлагая какие угодно деньги, но нету. И вот пришлось... Увидя Елену, Лариосик побледнел, переступил на месте и, глядя почему-то вниз на изумрудные кисти капота, заговорил так: - Елена Васильевна, сию минуту я еду в магазины, кликну клич, и у вас будет сегодня же сервиз. Я не знаю, что мне и говорить. Как перед вами извиниться? Меня, безусловно, следует убить за сервиз. Я ужасный неудачник, - отнесся он к Николке. - Я сейчас же в магазины, - продолжал он Елене. - Я вас очень прошу ни в какие магазины не ездить, тем более, что все они, конечно, закрыты. Да позвольте, неужели вы не знаете, что у нас в Городе происходит? - Как же не знать! - воскликнул Лариосик. - Я ведь с санитарным поездом, как вы знаете из телеграммы. - Из какой телеграммы? - спросила Елена. - Мы никакой телеграммы не получили. - Как? - Лариосик открыл широкий рот. - Не по-лучили? А-га! То-то я смотрю, - он повернулся к Николке, - что вы на меня с таким удивлением... Но позвольте... Мама дала вам телеграмму в шестьдесят три слова. - Ц... Ц... Шестьдесят три слова! - поразился Николка. - Какая жалость. Ведь телеграммы теперь так плохо ходят. Совсем, вернее, не ходят. - Как же теперь быть? - огорчился Лариосик. - Вы разрешите мне у вас? - Он беспомощно огляделся, и сразу по глазам его было видно, что у Турбиных ему очень нравится и никуда он уходить бы не хотел. - Все устроено, - ответила Елена и милостиво кивнула, - мы согласны. Оставайтесь и устраивайтесь. Видите, у нас какое несчастье... Лариосик огорчился еще больше. Глаза его заволокло слезной дымкой. - Елена Васильевна! - с чувством сказал он. - Располагайте мной, как вам угодно. Я, знаете ли, могу не спать по три и четыре ночи подряд. - Спасибо, большое спасибо. - А теперь, - Лариосик обратился к Николке, - не могу ли я у вас попросить ножницы? Николка, взъерошенный от удивления и интереса, слетал куда-то и вернулся с ножницами. Лариосик взялся за пуговицу френча, поморгал глазами и опять обратился к Николке: - Впрочем, виноват, на минутку в вашу комнату... В Николкиной комнате Лариосик снял френч, обнаружив необыкновенно грязную рубашку, вооружился ножницами, вспорол черную лоснящуюся подкладку френча и вытащил из-под нее толстый зелено-желтый сверток денег. Этот сверток он торжественно принес в столовую и выложил перед Еленой на стол, говоря: - Вот, Елена Васильевна, разрешите вам сейчас же внести деньги за мое содержание. - Почему же такая спешность, - краснея, спросила Елена, - это можно было бы и после... Лариосик горячо запротестовал: - Нет, нет, Елена Васильевна, вы уж, пожалуйста, примите сейчас. Помилуйте, в такой трудный момент деньги всегда остро нужны, я это прекрасно понимаю! - Он развернул пакет, причем изнутри выпала карточка какой-то женщины. Лариосик проворно подобрал ее и со вздохом спрятал в карман. - Да оной лучше у вас будет. Мне что нужно? Мне нужно будет папирос купить и канареечного семени для птицы... Елена на минуту забыла рану Алексея, и приятный блеск показался у нее в глазах, настолько обстоятельны и уместны были действия Лариосика. "Он, пожалуй, не такой балбес, как я первоначально подумала, - подумала она, - вежлив и добросовестен, только чудак какой-то. Сервиза безумно жаль". "Вот тип", - думал Николка. Чудесное появление Лариосика вытеснило в нем его печальные мысли. - Здесь восемь тысяч, - говорил Лариосик, двигая по столу пачку, похожую на яичницу с луком, - если мало, мы подсчитаем, и сейчас же я выпишу еще. - Нет, нет, потом, отлично, - ответила Елена. - Вы вот что: я сейчас попрошу Анюту, чтобы она истопила вам ванну, и сейчас же купайтесь. Но скажите, как же вы приехали, как же вы пробрались, не понимаю? - Елена стала комкать деньги и прятать их в громадный карман капота. Глаза Лариосика наполнились ужасом от воспоминания. - Это кошмар! - воскликнул он, складывая руки, как католик на молитве. - Я ведь девять дней... нет, виноват, десять?.. позвольте... воскресенье, ну да, понедельник... одиннадцать дней ехал от Житомира!.. - Одиннадцать дней! - вскричал Николка. - Видишь! - почему-то укоризненно обратился он к Елене. - Да-с, одиннадцать... Выехал я, поезд был гетманский, а по дороге превратился в петлюровский. И вот приезжаем мы на станцию, как ее, ну, вот, ну, господи, забыл... все равно... и тут меня, вообразите, хотели расстрелять. Явились эти петлюровцы, с хвостами... - Синие? - спросил Николка с любопытством. - Красные... да, с красными... и кричат: слазь! Мы тебя сейчас расстреляем! Они решили, что я офицер и спрятался в санитарном поезде. А у меня протекция просто была... у мамы к доктору Курицкому. - Курицкому? - многозначительно воскликнул Николка. - Тэк-с, - кот... и кит. Знаем. - Кити, кот, кити, кот, - за дверями глухо отозвалась птичка. - Да, к нему... он и привел поезд к нам в Житомир... Боже мой! Я тут начинаю богу молиться. Думаю, все пропало! И, знаете ли? птица меня спасла. Я говорю, я не офицер. Я ученый птицевод, показываю птицу... Тут, знаете, один ударил меня по затылку и говорит так нагло - иди себе, бисов птицевод. Вот наглец! Я бы его убил, как джентльмен, но сами понимаете... - Еле... - глухо послышалось из спальни Турбина. Елена быстро повернулась и, не дослушав, бросилась туда. Пятнадцатого декабря солнце по календарю угасает в три с половиной часа дня. Сумерки поэтому побежали по квартире уже с трех часов. Но на лице Елены в три часа дня стрелки показывали самый низкий и угнетенный час жизни - половину шестого. Обе стрелки прошли печальные складки у углов рта и стянулись вниз к подбородку. В глазах ее началась тоска и решимость бороться с бедой. На лице у Николки показались колючие и нелепые без двадцати час оттого, что в Николкиной голове был хаос и путаница, вызванная важными загадочными словами "Мало-Провальная...", словами, произнесенными умирающим на боевом перекрестке вчера, словами, которые было необходимо разъяснить не позже, чем в ближайшие дни. Хаос и трудности были вызваны и важным падением с неба в жизнь Турбиных загадочного и интересного Лариосика, и тем обстоятельством, что стряслось чудовищное и величественное событие: Петлюра взял Город. Тот самый Петлюра и, поймите! - тот самый Город. И что теперь будет происходить в нем, для ума человеческого, даже самого развитого, непонятно и непостижимо. Совершенно ясно, что вчера стряслась отвратительная катастрофа - всех наших перебили, захватили врасплох. Кровь их, несомненно, вопиет к небу - это раз. Преступники-генералы и штабные мерзавцы заслуживают смерти - это два. Но, кроме ужаса, нарастает и жгучий интерес, - что же, в самом деле, будет? Как будут жить семьсот тысяч людей здесь, в Городе, под властью загадочной личности, которая носит такое страшное и некрасивое имя - Петлюра? Кто он такой? Почему?.. Ах, впрочем, все это отходит пока на задний план по сравнению с самым главным, с кровавым... Эх... эх... ужаснейшая вещь, я вам доложу. Точно, правда, ничего не известно, но, вернее всего, и Мышлаевского и Карася можно считать кончеными. Николка на скользком и сальном столе колол лед широким косарем. Льдины или раскалывались с хрустом, или выскальзывали из-под косаря и прыгали по всей кухне, пальцы у Николки занемели. Пузырь с серебристой крышечкой лежал под рукой. - Мало... Провальная... - шевелил Николка губами, и в мозгу его мелькали образы Най-Турса, рыжего Нерона и Мышлаевского. И как только последний образ, в разрезной шинели, пронизывал мысли Николки, лицо Анюты, хлопочущей в печальном сне и смятении у жаркой плиты, все явственней показывало без двадцати пяти пять - час угнетения и печали. Целы ли разноцветные глаза? Будет ли еще слышен развалистый шаг, прихлопывающий шпорным звоном - дрень... дрень... - Неси лед, - сказала Елена, открывая дверь в кухню. - Сейчас, сейчас, - торопливо отозвался Николка, завинтил крышку и побежал. - Анюта, милая, - заговорила Елена, - смотри никому ни слова не говори, что Алексея Васильевича ранили. Если узнают, храни бог, что он против них воевал, будет беда. - Я, Елена Васильевна, понимаю. Что вы! - Анюта тревожными, расширенными глазами поглядела на Елену. - Что в городе делается, царица небесная! Тут на Боричевом Току, иду я, лежат двое без сапог... Крови, крови!.. Стоит кругом народ, смотрит... Говорит какой-то, что двух офицеров убили... Так и лежат, головы без шапок... У меня и ноги подкосились, убежала, чуть корзину не бросила... Анюта зябко передернула плечами, что-то вспомнила, и тотчас из рук ее косо поехали на пол сковородки... - Тише, тише, ради бога, - молвила Елена, простирая руки. На сером лице Лариосика стрелки показывали в три часа дня высший подъем и силу - ровно двенадцать. Обе стрелки сошлись на полудне, слиплись и торчали вверх, как острие меча. Происходило это потому, что после катастрофы, потрясшей Лариосикову нежную душу в Житомире, после страшного одиннадцатидневного путешествия в санитарном поезде и сильных ощущений Лариосику чрезвычайно понравилось в жилище у Турбиных. Чем именно - Лариосик пока не мог бы этого объяснить, потому что и сам себе этого не уяснил точно. Показалась необычайно заслуживающей почтения и внимания красавица Елена. И Николка очень понравился. Желая это подчеркнуть, Лариосик улучил момент, когда Николка перестал шнырять в комнату Алексея и обратно, и стал помогать ему устанавливать и раздвигать пружинную узкую кровать в книжной комнате. - У вас очень открытое лицо, располагающее к себе, - сказал вежливо Лариосик и до того засмотрелся на открытое лицо, что не заметил, как сложил сложную гремящую кровать и ущемил между двумя створками Николкину руку. Боль была так сильна, что Николка взвыл, правда, глухо, но настолько сильно, что прибежала, шурша, Елена. У Николки, напрягающего все силы, чтобы не завизжать, из глаз сами собой падали крупные слезы. Елена и Лариосик вцепились в сложенную автоматическую кровать и долго рвали ее в разные стороны, освобождая посиневшую кисть. Лариосик сам чуть не заплакал, когда она вылезла мятая и в красных полосах. - Боже мой! - сказал он, искажая свое и без того печальное лицо. - Что же это со мной делается?! До чего мне не везет!.. Вам очень больно? Простите меня, ради бога. Николка молча кинулся в кухню, и там Анюта пустила ему на руку, по его распоряжению, струю холодной воды из крана. После того, как хитрая патентованная кровать расщелкнулась и разложилась и стало ясно, что особенного повреждения Николкиной руки нет, Лариосиком вновь овладел приступ приятной и тихой радости по поводу книг. У него, кроме страсти и любви к птицам, была еще и страсть к книгам. Здесь же на открытых многополочных шкафах тесным строем стояли сокровища. Зелеными, красными, тисненными золотом и желтыми обложками и черными папками со всех четырех стен на Лариосика глядели книги. Уж давно разложилась кровать и застелилась постель и возле нее стоял стул и на спинке его висело полотенце, а на сиденье среди всяких необходимых мужчине вещей - мыльницы, папирос, спичек, часов, утвердилась в наклонном положении таинственная женская карточка, а Лариосик все еще находился в книжной, то путешествуя вокруг облепленных книгами стен, то присаживаясь на корточки у нижних рядов залежей, жадными глазами глядя на переплеты, не зная, за что скорее взяться - за "Посмертные записки Пиквикского клуба" или за "Русский вестник 1871 года". Стрелки стояли на двенадцати. Но в жилище вместе с сумерками надвигалась все более и более печаль. Поэтому часы не били двенадцать раз, стояли молча стрелки и были похожи на сверкающий меч, обернутый в траурный флаг. Виною траура, виною разнобоя на жизненных часах всех лиц, крепко привязанных к пыльному и старому турбинскому уюту, был тонкий ртутный столбик. В три часа в спальне Турбина он показал 39,6. Елена, побледнев, хотела стряхнуть его, но Турбин повернул голову, повел глазами и слабо, но настойчиво произнес: "Покажи". Елена молча и неохотно подала ему термометр. Турбин глянул и тяжело и глубоко вздохнул. В пять часов он лежал с холодным, серым мешком на голове, и в мешке таял и плавился мелкий лед. Лицо его порозовело, а глаза стали блестящими и очень похорошели. - Тридцать девять и шесть... здорово, - говорил он, изредка облизывая сухие, потрескавшиеся губы. - Та-ак... Все может быть... Но, во всяком случае, практике конец... надолго. Лишь бы руку-то сохранить... а то что я без руки. - Алеша, молчи, пожалуйста, - просила Елена, оправляя у него на плечах одеяло... Турбин умолкал, закрывая глаза. От раны вверху у самой левой подмышки тянулся и расползался по телу сухой, колючий жар. Порой он наполнял всю грудь и туманил голову, но ноги неприятно леденели. К вечеру, когда всюду зажглись лампы и давно в молчании и тревоге отошел обед трех - Елены, Николки и Лариосика, - ртутный столб, разбухая и рождаясь колдовским образом из густого серебряного шарика, выполз и дотянулся до деления 40,2. Тогда тревога и тоска в розовой спальне вдруг стали таять и расплываться. Тоска пришла, как серый ком, рассевшийся на одеяле, а теперь она превратилась в желтые струны, которые потянулись, как водоросли в воде. Забылась практика и страх, что будет, потому что все заслонили эти водоросли. Рвущая боль вверху, в левой части груди, отупела и стала малоподвижной. Жар сменялся холодом. Жгучая свечка в груди порою превращалась в ледяной ножичек, сверлящий где-то в легком. Турбин тогда качал головой и сбрасывал пузырь и сползал глубже под одеяло. Боль в ране выворачивалась из смягчающего чехла и начинала мучить так, что раненый невольно сухо и слабо произносил слова жалобы. Когда же ножичек исчезал и уступал опять свое место палящей свече, жар тогда наливал тело, простыни, всю тесную пещеру под одеялом, и раненый просил - "пить". То Николкино, то Еленино, то Лариосиково лица показывались в дымке, наклонялись и слушали. Глаза у всех стали страшно похожими, нахмуренными и сердитыми. Стрелки Николки сразу стянулись и стали, как у Елены, - ровно половина шестого. Николка поминутно выходил в столовую - свет почему-то горел в этот вечер тускло и тревожно - и смотрел на часы. Тонкрх... тонкрх... сердито и предостерегающе ходили часы с хрипотой, и стрелки их показывали то девять, то девять с четвертью, то девять с половиной... - Эх, эх, - вздыхал Николка и брел, как сонная муха, из столовой через прихожую мимо спальни Турбина в гостиную, а оттуда в кабинет и выглядывал, отвернув белые занавески, через балконную дверь на улицу... "Чего доброго, не струсил бы врач... не придет..." - думал он. Улица, крутая и кривая, была пустыннее, чем все эти дни, но все же уж не так ужасна. И шли изредка и скрипели понемногу извозчичьи сани. Но редко... Николка соображал, что придется, пожалуй, идти... И думал, как уломать Елену. - Если до десяти с половиной он не придет, я пойду сама с Ларионом Ларионовичем, а ты останешься дежурить у Алеши... Молчи, пожалуйста... Пойми, у тебя юнкерская физиономия... А Лариосику дадим штатское Алешине... И его с дамой не тронут... Лариосик суетился, изъявлял готовность пожертвовать собой и идти одному и пошел надевать штатское платье. Нож совсем пропал, но жар пошел гуще - поддавал тиф на каменку, и в жару пришла уже не раз не совсем ясная и совершенно посторонняя турбинской жизни фигура человека. Она была в сером. - А ты знаешь, он, вероятно, кувыркнулся? Серый? - вдруг отчетливо и строго молвил Турбин и посмотрел на Елену внимательно. - Это неприятно... Вообще, в сущности, все птицы. В кладовую бы в теплую убрать, да посадить, в тепле и опомнились бы. - Что ты, Алеша? - испуганно спросила Елена, наклоняясь и чувствуя, как в лицо ей веет теплом от лица Турбина. - Птица? Какая птица? Лариосик в черном штатском стал горбатым, широким, скрыл под брюками желтые отвороты. Он испугался, глаза его жалобно забегали. На цыпочках, балансируя, он выбежал из спаленки через прихожую в столовую, через книжную повернул в Николкину и там, строго взмахивая руками, кинулся к клетке на письменном столе и набросил на нее черный плат... Но это было лишнее - птица давно спала в углу, свернувшись в оперенный клубок, и молчала, не ведая никаких тревог. Лариосик плотно прикрыл дверь в книжную, а из книжной в столовую. - Неприятно... ох, неприятно, - беспокойно говорил Турбин, глядя в угол, - напрасно я застрелил его... Ты слушай... - Он стал освобождать здоровую руку из-под одеяла... - Лучший способ пригласить и объяснить, чего, мол, мечешься, как дурак?.. Я, конечно, беру на себя вину... Все пропало и глупо... - Да, да, - тяжко молвил Николка, а Елена повесила голову. Турбин встревожился, хотел подниматься, но острая боль навалилась, он застонал, потом злобно сказал: - Уберите тогда!.. - Может быть, вынести ее в кухню? Я, впрочем, закрыл ее, она молчит, - тревожно зашептал Елене Лариосик. Елена махнула рукой: "Нет, нет, не то..." Николка решительными шагами вышел в столовую. Волосы его взъерошились, он глядел на циферблат: часы показывали около десяти. Встревоженная Анюта вышла из двери в столовую. - Что, как Алексей Васильевич? - спросила она. - Бредит, - с глубоким вздохом ответил Николка. - Ах ты, боже мой, - зашептала Анюта, - чего же это доктор не едет? Николка глянул на нее и вернулся в спальню. Он прильнул к уху Елены и начал внушать ей: - Воля твоя, а я отправлюсь за ним. Если нет его, надо звать другого. Десять часов. На улице совершенно спокойно. - Подождем до половины одиннадцатого, - качая головой и кутая руки в платок, отвечала Елена шепотом, - другого звать неудобно. Я знаю, этот придет. Тяжелая, нелепая и толстая мортира в начале одиннадцатого поместилась в узкую спаленку. Черт знает что! Совершенно немыслимо будет жить. Она заняла все от стены до стены, так, что левое колесо прижалось к постели. Невозможно жить, нужно будет лазить между тяжелыми спицами, потом сгибаться в дугу и через второе, правое колесо протискиваться, да еще с вещами, а вещей навешано на левой руке бог знает сколько. Тянут руку к земле, бечевой режут подмышку. Мортиру убрать невозможно, вся квартира стала мортирной, согласно распоряжению, и бестолковый полковник Малышев, и ставшая бестолковой Елена, глядящая из колес, ничего не могут предпринять, чтобы убрать пушку или, по крайней мере, самого-то больного человека перевести в другие, сносные условия существования, туда, где нет никаких мортир. Самая квартира стала, благодаря проклятой, тяжелой и холодной штуке, как постоялый двор. Колокольчик на двери звонит часто... бррынь... и стали являться с визитами. Мелькнул полковник Малышев, нелепый, как лопарь, в ушастой шапке и с золотыми погонами, и притащил с собой ворох бумаг. Турбин прикрикнул на него, и Малышев ушел в дуло пушки и сменился Николкой, суетливым, бестолковым и глупым в своем упрямстве. Николка давал пить, но не холодную, витую струю из фонтана, а лил теплую противную воду, отдающую кастрюлей. - Фу... гадость эту... перестань, - бормотал Турбин. Николка и пугался и брови поднимал, но был упрям и неумел. Елена не раз превращалась в черного и лишнего Лариосика, Сережина племянника, и, вновь возвращаясь в рыжую Елену, бегала пальцами где-то возле лба, и от этого было очень мало облегченья. Еленины руки, обычно теплые и ловкие, теперь, как грабли, расх