кто-нибудь сидит в семье, или у знакомых... Привыкли уже к такому. Расскажу, как быть стеклодувом. Что научилась даже чертиков выдувать, которые писают, если сверху нажать на резинку, как у пипетки; и мензурки для аптеки делать научилась. А лампочек могу много, но мой начальник не дает, глаза мои бережет. Глаза - из-за огня, а живот - из-за стекла, - иногда я грызу стеклянные трубки зубами - так быстрее, чем отрезать ножом. Расскажу ей, как иногда рабочие приносят в мастерскую картошку, я накалываю ее на место, где в рабочее время прогреваются готовые лампы, и, через пять минут у меня с розовой корочкой завтрак. И что каждый день две лампы мне начальник разрешает сделать для себя. Я отношу их двум старушкам, и они одну берут себе, а за другую дают мне деньги. И в каждый обеденный перерыв мы - три моих помощницы - Валя Васина, Людочка Кикайон и Тоня Петко - бежим на замечательную "обжорку" - это новый ряд на рынке. Там женщины торгуют вкусными штуками: картофельными зелено-синими котлетами, жареными пирожками с крапивой, печеными расстегаями с пересоленной рыбой и кукурузными оладьями. В минуту мы проедаем лампочку, а иногда даже покупаем лиловое мороженое; в нем вмерзшие льдинки, и оно красит губы; не так как губная помада, не жирно, но все же заметно, тогда начальник ворчит, особенно из-за меня, потому что у Тони в деревне есть мама, она постоянно присылает ей еду, и у Вали есть мама, она продает присланные с фронта трофейные вещи на барахолке и кормит Валю и ее парализованного брата. А моя бабушка только-только начала работать в госпитале, и теперь у меня тоже скоро пройдут болячки. Один раз бабушка дала мне старую простыню в рубчик, - оказалась лишней при учете белья. Карповна разрешила. Я выкрасила ее синькой и сшила себе красивое голубое, как глаза у моего начальника, платье - полный клеш. И сняла, наконец, фэзэошную форменную юбку. Она так надоела, да и гимнастерка тоже. Правда, платье быстро вылиняло. И про тот хлеб расскажу, который я принесла мамочке в передаче после 8 марта. Как раз подходило время - разрешили передачу. Расскажу, как знакомые по ФЗО ребята стали ревизорами поездов и однажды поймали хлебного спекулянта: у того было два мешка хлеба, и ребята сдали типа в милицию. А в милиции им за это дали по буханке, так они одну принесли мне. Я сначала так обрадовалась, что испугалась и заплакала, а потом поела этого хлеба, первый раз как следует за весь год. Свою пайку я не могу трогать - она для Игорька. Он маленький еще. Не сознательный. И ни за что не расскажу, только бы не проговориться, что мы живем теперь не в дедушкином доме, потому что пришли какие-то люди, еще зимою, сказали, что из сельсовета, и заявили, что этот дом отходит в их ведение. Они прочли постановление об участке, говорили грубо, что бабушка иждивенка мамы, а мама в тюрьме; что бабушка может подавать в суд, или куда она хочет; что дом конфискуется, как у матери врага народа. И что она должна оставить дом и переехать в другое место, которое ей дадут. Бабушка не плакала, что-то возражала, но они не слушали, сказали, что если сама не переедет, то ее выселят насильно. И что мы оказались круглыми дураками - испугались; что все равно не отстанут и что защитить нас некому, и писать тоже уже некуда - ничего не помогло и не поможет. Теперь, через полгода, мы видим, что нас обманули - взяли испугом, мы и бумажки-то никакой не подписывали. И даже не читали. Нам прочли, да и все. Я иногда подглядываю, что делается "в нашем доме", в саду. Там мирно живет чужая семья, и девочка там есть. Ходит по саду и в мяч играет, и женщина возится во дворе, и куры ходят по огороду, и собачка с ушами-лопухами хвостом виляет. А главного дядьку из их семьи увидеть не удается. Так и не знаю, что за туз теперь пользуется дедушкиным домом? И как ему крякается? И как это выдержать.И дом совсем чужим кажется, даже слово страшно сказать той девочке через забор. Как будто она из другого мира, а я другого сорта. И земля во дворе кажется чернее, и деревья зеленее, и дом выше, и кран водопроводный изогнулся круче, даже собака не такая у них во дворе бегает - гладкая, блестящая. Но мою Крошку я не променяла бы даже на сто таких ухоженных. Я все думаю, когда подглядываю: "Как мы не ценим каждый миг?" "Что имеем, - не храним, - потерявши плачем"... Интересно: дом только снаружи чужой, или внутри тоже? Но, успокаиваю себя, - жизнь - не дом с нашим садом, где растут плоды и цветы. Как можно прожить без лишений и несчастий? И было ли такое хоть раз на Земле? Должны же мы платить за жизнь. Что-то в этом заложено? И как это понимать... Как мириться... Да. Не придется рассказать мамочке, что лачугу, в которую нас переселили, мы привели в порядок, превратили в две комнатки, сделали перегородку, в главной комнате настелили досок, закрасили, в первой - вымазали земляной пол глиной. Кое-что из вещей и мебели перевезли на тачке и перенесли на себе из настоящего нашего дома - это не очень далеко. Стол, две кровати, этажерку, книги и еще шкаф. А бабушкин знаменитый кованый сундук оставили и мраморные зеленые тумбы с бронзой для цветов- ничего не жалко, да и это, все кажется, что временно, что скоро что-то произойдет. Да, наверно, оно так и случится. Мне следователь сказал, что узнает, почему выселили бабушку из ее дома. Вот и свидание разрешили мамой. Через полтора года! Разве это не чудо? Значит, скоро выпустят совсем. Почитаю ей стихи. Она давно не слышит красивых слов. Звезды ясные, звезды прекрасные Нашептали цветам сказки чудные; Лепестки улыбнулись атласные, Задрожали листы изумрудные. И цветы, опьяненные росами, Рассказали ветрам сказки нежные - И распели их ветры мятежные Над землей, над волной, над утесами. И земля, под весенними ласками Наряжаяся тканью зеленою, Переполнила звездными сказками Мою душу безумно влюбленную. И теперь, в эти дни многотрудные, В эти темные ночи ненастные, Отдаю я вам, звезды прекрасные, Ваши сказки задумчиво-чудные. А еще я выучила бабушкину любимую песню из всех, которые она пела - на стихи Некрасова "Огородник". Оно большое, длинное: Не гулял с кистенем я в дремучем лесу. Не лежал я во рву в непроглядную ночь. Я свой век загубил за девицу-красу, За девицу красу, за дворянскую дочь. Там, в этой песне, влюбленный юноша идет на каторгу, потому что он, крепостной, посмел влюбиться в красавицу высшего света... А бабушка, когда ее поет, наверно вспоминает единственную свою любовь, загубленную душу Василия... Потому у нее так красиво получается, и глаза блестят... Если дадут время, я и песни мамочке спою. Некрасовскую "Тройку", или какие она захочет. Господи, скорее бы!.. И шепчу Некрасова, как призываю: Великое чувство! У каждых дверей В какой стороне не заедем, Мы слышим, как дети зовут матерей Далеких, но рвущихся к детям. Великое чувство! Его до конца Мы живо в душе сохраняем, Мы любим сестру, и жену, и отца, Но в муках мы мать вспоминаем. -Гражданка! Эй, гражданка, пройдите. Это меня... В двери, которая внутрь - еще один часовой с еще одной винтовкой. Пропускает меня вперед, идет за мной. Направо узкая дверь. Он толкает ее, и я на мгновенье теряю рассудок, потому что переношусь в иной - если мой за дверью считать реальным земным - мир с другим, иным светом, с иным запахом, с нереальными звуками, как будто где-то в голове маятник начал постукивать. Но это секунда. Я оглянулась: откуда-то из-под потолка, как в скворечнике, только с решеткой дырка. В дырке не небо - лампочка. Маятник стучит в голове... Не могу ничего понять: выплывают две решетки и начинают двигаться навстречу друг другу, кажется, столкнутся, а они назад смещаются, и обратно движутся; и каждый прут отдельно вылезает и становится живым и выгибается; и на конце у каждого змеиная морда, и жала острые вылезают из множества морд; длинные железные - они движутся, почти касаются меня, и слышу мамин голос. Как?.. Значит, свидание уже наступило? Я еще не вижу маму, но уже знаю, что другого не будет... Только это и есть, и я должна все сообразить. Да, вижу. Это решетка. Это я за решеткой. Я в клетке! И не живая она, а железная, ржавая клетка. И не движется она, это я двигалась. А мама моя живая - белое лицо, с гладкими - я никогда таких не видела, - волосами, тоже белыми на висках, на лбу, и с огромными глубокими синими глазами. И тоже за решеткой. Только за другой. В каком-то чужом пиджаке. А дальше ничего не видно. Оказывается, мы не за одной решеткой, а за разными, далеко друг от друга. А решетки только до половины, ниже - каменные стены, и всей ее фигуры не видно. А между решетками узкая полоса, в которой двое с винтовками, движутся взад и вперед. Они движутся, и винтовки отдельно движутся, а мне показалось, что решетки движутся, а это всего - винтовки... Мама быстро и громко кричит, а глаза тоже кричат отдельно, и совсем другое, обратное. Поэтому я сразу не могу разобрать ничего, все спуталось, получается, что двоих слушаю - ее и ее глаза, а сама совсем молчу, наверное... И тут я услышала еще один голос, он сказал: конец. Я не знаю, живая я, или это все мне кажется, как про решетки, все это вместе - что? Видение? Сон? Бред? А свидание, настоящее, с мамой сейчас начнется? Я на пустыре, возле тюрьмы, не могу идти, ложусь на землю. Лицом. Земля наползает на мой живот, давит своей сырой тяжестью - не вздохнуть не выдохнуть. Пусть не видит солнце, как я горько рыдаю. Это и есть настоящее, наяву свидание с мамочкой. И его уже нет. И что делать, что делать теперь?! Земля перевернулась... Земля разразилась вулканами, кипит, и мне вдруг становится так жарко, даже горячо. Я раскачиваюсь на горящих качелях в детском саду, лечу и все закручивается в ком. Земля смешивается с небом. И я не могу найти, вспомнить, зачем кукла поднялась с кровати. Я проходила мимо сто раз, чтобы взглянуть на это чудо в золотой балетной пачке, в атласных пуантах, кружевных панталончиках, в голубой шляпке с полями и корзиной цветов в изящной фарфоровой ручке. Балерина лежала с закрытыми глазами. И когда я уже прошла совсем, только еще разок оглянулась, чтобы увидеть мое сокровище и поверить, что это не сон, что Лаик есть - кукла сама села, подняла свои пауки-ресницы, вскочила на носки, покрутилась, подпрыгнула к самому краю кровати и бросилась в пропасть. Я упала и закачалась на горящих качелях. А далеко за забором, в бушующем океане зеленой росистой травы я подглядываю сквозь щели на качели, на мячи, кубики и скакалки, а войти не могу. Маме некогда меня отвезти, а, ведь, одну меня никто не узнает, не приглашает, а только вчера меня записали в детсадовскую группу. Забыли уже? Я никому не нужна? Почему я одна? Не пойду, не хочу к тем, кто не замечает! "Лучшая победа, чтоб не осталось следа?" Жарко, так невыносимо душно, хочется смыть с себя горячий песок, он налип на тело, и жжет. Речка Луга, всего через травяной океан, но я на качелях, ноги ватные - не дойти. И - вот оно, спасение - меня обдувает ветерком, и я слышу издалека мамин запах. Какой же он волшебно-чудесный! Единственный! Мамочка дует в мое ухо и говорит: -Бедненькая моя, Верусенька. Жалко маму, и хочется плакать - нет, не от боли, от нежности к ней. - Мамочка, а почему Лаик спрыгнула? - И чтоб она не видела моих страданий по кукле, продолжаю сразу. - Ты мне купишь еще куклу? -Конечно, доченька, обязательно куплю. Я целую мамочкину руку, потому что знаю: я умнее мамы. Мама думает, что она умнее, она хочет, чтоб я поправилась, потому хочет верить, что купит. А я-то знаю: мама никогда не купит такую царицу-Лаик, бело-белое фарфоровое личико, настоящие зубки, ресницы и косы. А главное - тайна, загадка. Мама не может купить еще раз Лаик. Лаик появилась один раз, как появляется загадка, как я появилась. Это авторская кукла, единственная в мире. Она была отдана на продажу тете Люси одною из собирательниц редкостей. А имя Лаик кукла получила от папы: он все знает про чистого Гондлу, потому так назвал куклу. Лаик больше нет. Мама может купить еще раз. Но та будет - другая кукла. А эта была вопросом без ответа... И я успокаиваю мамочку, целую ее руку, пока не раскачиваюсь на горящих качелях... И тороплюсь, тороплюсь раскачаться, потому что понимать - больно голове. И тороплюсь схватить мамину руку, отдернуть от решетки, а она цепляется - решетка, противная, железная и маме больно... Очнулась - без куклы, без мамы, и - надо на работу. И так мне хочется заболеть, сильно-сильно, чтобы горячий песок прилип к телу, чтобы раскачиваться на горящих качелях и стреляло в ухо. Тогда будет мамин запах. Плакала, плакала возле тюрьмы, потом села, стала себя успокаивать: надо на работу. За неявку - суд! За опоздание - тоже. На утро я отпросилась. А не придти совсем... Надо только все-все припомнить и пободрее рассказать бабушке. Она так ждет! Говорят: нет худа без добра. Хорошо, что мама не заметила, что кос моих нет, и главное, не видела больную ногу из-за каменных стен под клеткой. И возвращаюсь в клетку к маме, уже в общую, никто не отнимет, вед,ь то, что в голове! И разглядываю ее пристально, и вижу ее прозрачную бледность, и уродливую худобу, и глаза в морщинках вижу: она состарилась, а ей только 34 года! И все она цепляется пальцами за ржавые прутья и кричит. Я сделала так, что я совсем рядом с нею, я рядом, а она все туда почему-то, в прутья кричит: -Доченька, Верусенька, поверь мне, не волнуйся, все хорошо, мне хорошо, и кормят хорошо, даже отлично, и относятся... Совсем скоро уже будет суд, и я приду домой. И я опять подумала, что между ненавистью и унижением нет места... Зачем она так?.. Я улыбаюсь, отрываю ее от решетки, не могу видеть, не хочу, чтобы чужие видели, хотя бы и эти живые ружья, как она целует и грызет прутья. Спрашиваю: -Мамочка, а без суда, после следствия, не придешь? Уже двадцать месяцев... Мама еще громче: -Так полагается, доченька, такие порядки... Ты же знаешь, я всегда говорю правду. Ты мне всегда верила. Все будет хорошо. И вдруг поникла, повисла на прутьях сразу и как закричит: -Не так мы жили, наверно! Только верь, доченька моя! -Мамочка, я верю тебе, я знаю, что ты слышишь меня. Я знаю, что ты придешь домой. Ты мне нужна. Я устала мечтать о маме. Я уже выросла, а снова хочу быть маленькой, чтобы ты никогда никуда не отправляла меня от себя, чтоб тебя ничто не мучило, чтоб нас никто не обижал. Чтоб ты не сидела в тюрьме. Я хочу вернуть время, хочу вернуть время! Как это сделать, скажи мне, мамочка! Ты должна знать: ты же мама! Мамы все знают. Неужели ты не скажешь? Тогда зачем я? А сейчас, совсем завтра, когда меня опять вызовут, я должна знать ответ! Хоть я уже и выросла на целую тюрьму, но ты мне еще больше теперь нужна, мамочка! Дай ответ! Как мне, мамочка, никогда не услышать твоих отчаянных слов: "Не так мы жили, наверно". Я хочу, чтоб мы жили ТАК. Без ужасов, которые смалывают-сламывают. Без разлук, которые кусочки смерти. Без войн, когда - враги, бомбы, следователи, - и все это одно и то же, все одинаковое... Как жить, скажи мне, мамочка! Я с тобой, а на решетке шипят, как на сковородке слова: "Тебе бороться самой". Это - мне. Я и дедушки сильнее, я и папы. Я наравне с бабушкой. А я хочу видеть тебя, мамочка, сильной, сильнее всех. Не поддавайся! Я буду завтра сама. Я тебя подменю, пока ты здесь, я буду сильной за тебя. Буду мамой. Ты меня слышишь? И жили мы так... Я все поняла, мамочка: я знаю, какая ты волевая. Человеческая воля может справиться даже с такой бешеной машиной, в шестеренках какой ты оказалась. И твоя сможет. Я же два твоих голоса слышала: голос слов и голос глаз. ПО ТОМУ ЖЕ СИЛУЭТУ прелюдия восемнадцатая М ое Машукско-Николаевское пристанище исчезло в одночасье, сразу, в миг. Плохонькое было жилище, но все же. Комнатка со старушками, земляными полами, и пусть на двоих, но - кровати. Когда я приезжала в поселок, я шла туда, где находилась бабушка, - либо домой, либо к ней на работу в госпиталь. Берлога - так я называла комнату без сеней, без фундамента, сколоченная наспех: потолок, три стенки, окно, пробитая дверь прямо с улицы, да перегородка. Главную комнату за перегородкой с сенями и нормальной дверью, с деревянными полами заняла семья подселенцев - "уплотнителей", неизвестно кем присланных конкретно, по разнарядке "сверху", то есть по справке сельсовета. Сил протестовать у нас уже не было. Мы сохраняли силы для встречи с мамой. Последняя надежда, что придет мама и все пойдет на лад. Жизнь в этом жилище теплилась бабушкой, она жила там со своей старшей сестрой Катериной. Зимою, если удавалось бабкам стащить под носом у лесников хворосту в ближнем лесу, - затапливалась кирпичная плита, в комнате становилось тепло, и даже вполне уютно. А если в придачу к теплу бабка Катерина разживалась у товарок банкой кукурузной муки, то вообще шел пир горой и безудержное обжорство мамалыгой. Уже две ночи я с разрешения начальника официально спала в мастерской. Было много работы, и я не успевала на самом деле. И обе ночи мне снился один и тот же сон. Один к одному. Как будто ночь, во сне, я не сплю, а молюсь за маму в углу нашей комнаты, хотя реально ни одного свободного угла у нас нет - теснотища. А во сне - комната пуста. Я одна, и первый вопрос самой себе: "А где же бабушка, она должна быть - странно", но продолжаю молиться. Взглянула наверх и вижу - потолка нет. Стены без потолка, а вверху - ничего. Пустота, нет неба! Дыра. Я молюсь от страха громче, громче и вижу, как передняя стена, главная, вместе с входной дверью и окном вываливаются в никуда, в эту дыру, во вненебесье. Камни, штукатурка, каркас поглощаются бесшумно, как проглатываются. Я не тронута, стою на коленях, боюсь встать, а там, впереди и наверху - пустота. Я "нахожусь" и произношу, как заклинание: "Там же Верочка из папиного детства - половина меня! Неужели она не видит. Маму мою упустила. А ведь благодаря моей мамочке она-я возродилась! Я не могу существовать одной половиной! Верочка, выручай"! Проснулась и подумала: вывалившаяся стена - это понятно, -мама. Ну стену можно поставить на место. А почему вся комната пустая, и потолка нет, и неба? Под этим впечатлением прошел день. И ночью - тот же сон. И уже во сне - рассудочно: "Стену поставлю, а где небо, где мой ангел обитает, наш - с "той Верой" - ангел? Вера, из которой я пришла в этот мир - она-то уже дома. Ей, наверно, можно и без ангела. Там все ангелы. А меня надо пока еще оберегать! Где мой ангел? И слышу: "Не волнуйся, мамочка моя, я - рядом. Ты не одна". Оборачиваюсь на голос - Сережа. Пытаюсь дотянуться, дотронуться, руки проходят сквозь, а явление обволакивает: "Еще не время, терпи". Господи, как бы не растерять его! Время, явление, голос, терпение... И следующим вечером, зная, что бабушка не на дежурстве, я, сбегав в перерыв на "обжорку" и обменяв электролампочку на вечно желанную банку кукурузной муки, поехала в Николаевку. Поселок жил в кромешной тьме, ориентиром были лишь светившиеся окна в корпусах госпиталя, за высоким каменным забором. Черное обледенелое наше окошко не предвещало радости встречи. Дернула дверь. Наткнулась на амбарный замок и подвешенную на веревке бумажку. Ничего не поняла. Припала к окну подселенцев. Тоже ничего. Ни звука, ни света. Снаружи - тьма вьюжная, а там, внутри, за вмурованным стеклом - беспросветный, будто мертвый мир. Постучала. "Уплотнители" услышали. Колыхнулась непроницаемая шторка, и струйка света метнулась, разлилась по заиндевелому дереву у окна. Стрельчатые колкие ветки блеснули и тут же исчезли. Выключили освещение. То ли чтобы из темноты лучше разглядеть, кто у дома, или наоборот, чтоб я не увидела то, что внутри. С трудом открылась набухшая форточка. За хлынувшей струйкой пара сиплый голос, непонятно, женский или детский, процедил: -Бабку твою забрали в фургон вместе с узлом барахла. Катерина и Леля залезли вместе с нею. Леля - двоюродная сестрица - жила в общежитии учительского техникума в Иноземцево, где и обучалась. В тот вечер она тоже приехала к бабушкам. И испугалась остаться одной, полезла за бабками в фургон. -Зачем? -Куда-то высылать. Вашего больше здесь ничего нет. Имей это в виду. На замке бумажка без сургуча, но она сельсоветская, не смей трогать. Форточка туго вставилась в проем. Я пошла прочь от этого в конечном счете чужого пристанища. Мне не было его жаль. Не стала срывать замок, просто поехала искать бабушку. Но прежде зашла в госпиталь. Там уже знали, что случилось, и жалели бабушку. Ее успели полюбить. Меня накормили. Мария Карповна - бабушкина сменщица и старшая кастелянша - поправилась и пришла работать опять, она без слов дала мне пятьсот рублей, чтобы я отвезла бабушке в Минводы, в поезд, - она была уверена, что я разыщу бабушку и сказала, чтобы я не стеснялась и приезжала кушать. Я положила деньги в карман стеганого ватника, оставила ей муку и поехала. Куда - не знала. Какая сила вела меня? Где искать? У кого спрашивать? Что делать? Темно, холодно, и я одна. Вот тебе и помощь следователей с птичьими фамилиями! А свидание? - Нет слов. Обещали разобраться, почему отобрали бабушкин дом. А ее же, еще хуже, совсем выгнали. На тот, какой-то, свет. Куда повезут, зачем, взяла ли она вещи, или в комнате заперто все? А как же я? Ищу на всяких запасных путях состав с высланными, ничего не могу найти, никакого такого состава нет, я в отчаянии, куда дели мою бабушку. Был кусочек неба, а теперь - дыра. Как в том сне. В Минводах дежурный по вокзалу милиционер сказал, что какой-то состав товарный с людьми под охраной отправили в обратную сторону. Странно, в обратной стороне - Кисловодск - тупик, дальше железной дороги нет. Но поехала, обязательно надо найти бабушку. Вышла на станции Бештау, там тоже много путей, но поезда не нашла. Потом вышла в Пятигорске, только потому, что по дороге решила и там поискать на всякий случай, а вдруг?.. Стояла, пока ехала, в тамбуре. Стояла потому, что слезы лились не переставая, а в вагоне люди - стыдно, вот и стояла в темноте в тамбуре. Стояла и плакала и видела, что подошел паренек, приблизился ко мне, засунул руку в карман моего ватника, вытащил деньги - бабушкины пятьсот рублей - и вышел на остановке. Я видела и слышала все это, и не сопротивлялась, и не боялась. Все было как в тумане... и замедленно. Очнулась в следующее мгновенье - когда он спрыгнул на платформу и спокойно пошел, - я полезла в карман, - там пусто, и поезд трогается. Что ж. Так надо. Когда большое горе, то острая сиюминутная неприятность, как болезненный укол, переключает внимание, и на мгновенье, на какой-то миг наступает короткое отдохновение от большого, безысходного горя. Только что, казалось, нет выхода, нет сил бороться, казалось конец, все... а вот не все... Я помню, как я даже уже и плакать не могла, когда увидела, что деньги украдены. Что я дам теперь бабушке, если ее найду. И мне еще больше захотелось ее найти - ведь у меня, кроме меня самой, для нее теперь ничего и нет. Надо найти. Далеко, на запасных путях стоит поезд-товарняк с окошечками-решетками. Как я придумала? Что меня осенило поехать в Пятигорск? Не иначе - моя половина - та Вера, вера в то, что найду бабушку. Иду долго вдоль длинного коричневого состава и зову и повторяю: "ба-а-буш-ка! ба-а-буш-ка!", а вокруг темно, никого нет, состав еле освещен, охраны тоже не видно. Кому нужен поезд со старухами да детьми? Да и куда они сбегут? Жутко так было идти ночью одной, по шпалам и повторять: "ба-а-буш-ка! ба-а-буш-ка!". И вдруг из одного окошечка: -Верусенька, мы здесь, как же ты, детка, мы вместе, а ты одна? Попросись к нам! И выглядывает в решетчатое окошечко бабушкино светлое лицо. Темно, а видно. Кусочек моей бабушки, моей жизни, которая закончилась. Сейчас и навсегда. Бабушка не плачет, не мечется, как будто так и надо. Все суета, а она человек. Погода смилостивилась, ночь выдалась тихая, вьюжность остановилась, сверху не сыпалось, лужицы подернуты ледяной пленкой. -Не надо, бабушка, я буду здесь хлопотать за тебя, за маму и зарабатывать, чтобы помогать. Молчу, что еще надо отработать и отдать пятьсот рублей, которые я везла ей, и они только что исчезли. -Верусенька, у кого хлопотать? Все оглохли. Где же ты теперь жить будешь? Хотя ты и так редко приезжала - комнату-то опечатали, но они не имеют права, раз ты остаешься. -А тебя они имеют права опечатывать? - найду где жить. Не волнуйся. Туда, в Машук, больше ни ногой. Машук наш кончился, бабушка. -Верусик, лови простыню, ведь у тебя и ложки даже нет теперь, возьми и ложку! И летит ко мне звонкая алюминиевая ложка, как клюв птичий, а за ней сквозь железную решетку сначала жгутом, а потом распластывается в белую птицу, опускается на меня крылатая простыня. Серебряная моя бабушка стоит за решеткой, неизвестно, куда повезут и зачем, а думает обо мне. Такая она всегда. Отправляет меня, гонит: -Замерзла, деточка, иди уж. Перед смертью не надышишься. А я стою, и говорить - что? И идти - куда? Стою так до рассвета, и предо мною лицо - не лицо - лик, и он исчезает вместе с поездом-товарняком, как Машук, как эта ночь, как детство. P.S. прелюдия девятнадцатая МАМОЧКИНЫ ЗАПИСИ No 1. Числа примерно 22 декабря 1944 г. нас погрузили на пароход "Дальстрой", погрузили 5500 женщин. Несколько огромных трюмов, сплошные стеллажи в пять, или шесть этажей. Сидеть можно только согнувшись... Многих стало рвать, слезть сверху невозможно. Блевали, обрызгивая сидящих ниже. ...Нам повезло тем, что мы плыли через моря - только женщины. Предыдущий этап, состоявший из мужчин и женщин, был ужасен: мужчины проигрывали женщин в карты, насиловали, выкалывали глаза, сбрасывали за борт. Конвой справиться с этим разгулом не мог, и уже после нашего приезда был большой судебный процесс. Начальника конвоя расстреляли и бандитов, предавшихся этому разгулу. 29 декабря, мы, голодные, почти без воды, съедаемые вшами (весь пол был залит блевотиной и дерьмом) прибыли в бухту Нагаево. 29 декабря - день моего рождения. Мне исполнилось 35 лет. Я очнулась в санитарном бараке... No 2. ...Мы случайно узнали, что нас везут в Находку. Не знали, что в Находке - пересыльная тюрьма на пятнадцать тысяч заключенных, где существует произвол. Страшный свой закон. Когда прибыли в Находку, подушку, что принесла мне Верочка перед этапом, я променяла на килограмм хлеба. Нас разместили по баракам. Оцепенение перед открывшейся картиной: большой барак, по обе стороны нары, на некоторых сидят вплотную "привилегированные блатные". Люди второго сорта - "контрики" - под нарами, страшно счастливы. В проходе между нар такое огромное море людей, что человеку представить невозможно. Лежать негде, только сидеть. Все укутанные во что попало - грязная вшивая масса людей на голом полу. Я для себя места не нашла и села с самого края в полуметре от двери. Дверь беспрерывно открывается, на ногах заносится снег, образуется лужа, а сбоку - бочка с водой, к которой тоже непрерывный поток. Воду разливают по неосторожности, а зачастую из хулиганства. Вот в этой сырости я и устроилась... No 3. ...Меня этапировали в берлаг, береговые лагеря, которые мы называли - лагерями Берия. Лагерь находился на четвертом километре. Началась процедура оформления - баня. Помылись, голые выходили в холодную, длинную, узкую комнату, за столом 6 - 7 чекистов лицом к нам. Мимо них мы должны пройти. Они осматривают нас голеньких и записывают приметы, потом медработник делает какую-то прививку, и мы выходим, получаем свои вещи и трясясь от холода и позора, одеваемся. Потом фотограф вешает нам на шею фанеру, на которой написан номер. Номер большой, не то пяти, не то - шестизначный. Фотографировали анфас и профиль, сняли отпечатки пальцев, в общем прописка для берлага. Через несколько дней нам выдали тряпочки с номером, я получила номер Н1-248. Судя по всему, первые две цифры зашифровали; т.к. буква "Н" в алфавите по счету тринадцатая, то, по-видимому, и мой номер был, возможно, 131248. [В лагерных правилах предписывалось]обращаться к надзирателю, или любому лагерному работнику: Я, номер Н1-248, судимая по статье 58-1а на 10 лет и 5 поражение... Ну чем хуже в немецких концлагерях? По-моему, не хуже, а даже получше, уже по одному тому, что то - у фашистов, а это в большом социалистическом государстве. Работа 10 часов, физическая, барак с трехэтажными нарами, постели нет, две четверти места на каждого, если ночью встанешь в уборную, то уже лечь негде, уже не втиснуться. Параша огромная, вонь в бараке жуткая, клопов очень много. Нет ни стола, ни скамьи. Я пробыла в этом бараке 2 года 9 месяцев, барак ни разу не отапливался, в бараке было 300 человек. Строимся по пять человек. Принимает конвой, состоящий из начальника конвоя с овчаркой и шести солдат все с автоматами. Нас 100 женщин. Выходим - еще темно и возвращаемся тоже в темноте. Дорога до Магадана прямая, по ней беспрерывно движутся колонны каторжан, по бокам кювет и ровная низина до Магадана. Видны огни, освещенные окна. И иду, смотрю на эти светящиеся окна и думаю: там живут люди. ИЗ МАМОЧКИНЫХ ПИСЕМ No 1. На нашу встречу, на совместную жизнь надеяться трудно, родная. Возможно, что этого не случится никогда, тяжело об этом думать, но к этой мысли надо себя подготовить. Правда, говорят, что живой человек думает о живом, но какой же я живой человек, я можно считать, на том свете, и вот оттуда пишу тебе... No 2. ...не могу тебе писать подробно, ты меня понимаешь, почему. Моя мысль - не фантазия и не результат тяжелого переживания, это реальная мысль на сегодняшний день, а что будет завтра - я не знаю, перемены возможны, и не только ежедневно, а ежечасно. Правда, за это время перемен было много, но только в худшую сторону... No 3. ...Веруся, детка моя, если тебе нельзя переписываться со мной, ты мне напиши. ...За последние дни мысль о тебе - такие несбыточные фантазии!.. А реально увидимся ли еще - вопрос. Верочка-солнышко, детка моя, в первое письмо, которое ты мне будешь посылать, положи прядочку своих волос. Только обязательно. Я знаю, что мне будет тяжело... Волосы твои, это часть тебя будет со мной - самая крохотная частичка, но пусть будет... P.P.S.ПЕРПЕНДИКУЛЯР прелюдия двадцатая -Сижу я и реву вся в прошлом, всегда в прошлом, мысленно перед вами на коленях. И Бога спрашиваю: почему не послал он мне вашей Судьбы. Мы же ровесницы. Понимаете, Вера, не Судьбы, - даже Ему это не по силу. Лишь один бы миг! В нем прозрею, что не придут за моей душой ни мать, ни отец там, на небе. На земле - не пришли... Страх одолевал. Боялись еще больше, чем я. Я боялась беспредметно. Видела их поведение со мной, всегда напряженную жизнь, обстановку в доме. Через них я боялась чего-то еще, - не понимала сама, чего. Родители мои боялись предметно. Они законно вершили зло. Они вершили зло всю свою сознательную жизнь, вершили зомбированно, не оглядываясь. Оглянуться - стоило моему отцу его собственной жизни. Они не выбирали ТАК жить, но втянулись как в стихию, как в вихрь, и не хотели думать, знать, что есть жизнь другая. Молю Бога послать мне Миг, где я - по вашу сторону. Вам было больно, но не страшно: у вас уже отняли мать. А я, что я? Родители лишили меня права не бояться, ждать их из тюрем, любить, видеть их живыми, или мертвыми, невиноватыми, чистыми и страдать и радоваться. Не о гладкой жизни я молю - о вашей Судьбе. Какая вы счастливая! Молю Бога послать мне Миг, где - надежда. У Вас она была, а у меня - никогда. Простите, Вера, вы сильная. Я - никакая. Я завидую вам. Поймите меня, если можете. Поймите. З а в и д у ю. Из этого, похожего на литературу, монолога длиною в сутки я узнала, что отец ее был партийным активистом, направленным служить начальником одного из лагерей ГУЛАГа. Мать - по учету кадрами того же учреждения. Жили изолированно, закрыто даже от домашних. Вопросов не допускали. Между собой часто ссорились, но громко не скандалили, - выясняли отношения и даже разговаривали в спальне, за закрытой дверью, в основном накрыв головы одеялом. Семью обслуживали заключенные. Отец сильно пил, и в одну из ночей его нашли убитым из его же собственного именного оружия у входа в дом. Произошло это вскоре после пополнения лагеря заключенными - бывшими его соратниками по гражданской войне и работе. Чтобы как-то оправдать самоубийство - такой промах - коммуниста-отца, матери, по договоренности с ней приписали это как убийство и арестовали ее, но вскоре освободили. Все это было подстроено. Суд ее оправдал за недоказанностью обвинения, а фактически "за бдительность" - за уничтожение предателя дела партии, дезертира. Она прожила с мужем больше десяти лет. Старший брат рассказчицы, - не родной отцу, родителей своих не терпел, чурался, несколько раз сбегал из дома, потом исчез надолго. - Или он убил отчима?.. - она сомневается, но произнесла, может быть, чтобы мать оправдать как-то, задним числом. Через некоторое время я получила ее дневник - почти целиком исписанную общую тетрадь. Запись из ее дневника, присланного мне (для публикации(?!) "Мать окончила приходскую школу и в двенадцать лет поступила в частную - сестер Мошковцевых. Она была трудолюбивой, серьезной, проучилась в этой школе семь лет, потом началась ее общественная жизнь в комитетах, детсадах, школах, месткомах по работе с женщинами. Делала доклады по культуре, получала благодарности, премии, всем была нужна. Никогда не жаловалась на жизнь, людей, здоровье. За всю жизнь ни разу не взяла бюллетень. И вот сейчас, когда звучит песня "Кудрявая", я представляю молодую, полную сил, красивую и крепкую мать. Но кроме внешней жизни у нее была жизнь еще одна, спрятанная глубоко жизнь. Ее я не знала. Этой тайной жизни она отдала тридцать семь лет. С 1921 года19 она работала в органах ВЧК-ОГПУ-НКВД-МГБ. Заключенные, заключенные. Через всю ее жизнь шли заключенные. Я знала, что у нее феноменальная память. Она наизусть знала весь уголовный кодекс, и все данные о заключенных. Ей не надо было смотреть в "дело", чтобы узнавать статью закона, по которой осужден человек, его имя и фамилию и все данные по "делу". Думаю, что так и было, иначе бы ее - беспартийную, за несколько лет до пенсии не назначили бы начальником спецотдела управления строительством п/я-325. Секретный завод строился заключенными и репатриантами. Сколько же тайн она знала, сколько страшного видела, работая в третьем отделе еще до войны! Сколько имен расстрелянных, уничтоженных пытками она помнила! Сколько имен ее товарищей - карателей, мучителей, палачей она унесла в могилу! Она прожила в самой гуще гулаговских дел. Недавно я разглядывала ее пропуска с гербами НКВД и МВД на обложках. В них нерасшифрованные росчерки имен и фамилий. Я никогда не слышала от нее разговоров о работе, никогда не видела ее слез. Только страх. Загнанный в самые глубины ее нутра страх. Она, конечно, была слепой исполнительницей жестокой бесчеловечной воли отца. Когда она состарилась, она копалась в своей памяти, и уверяла меня, что сама не пытала, не расстреливала. Боже мой, меня уверяла потерявшая разум, ослабевшая, помягчевшая, покорная старуха. И к семидесятому году, из всех сил цепляясь за остатки разума, мать писала-писала, сообщала, объясняла, оправдывалась... Она не хотела ни есть, ни пить, только писать. Она писала в тетрадях, на клочках бумаг и газет, на страницах книг, чернилами, карандашом, чем придется, на чем придется. Мешки исписанных листков и томов я выносила из квартиры, когда парализованную перевозила к себе. Мне легче было все это выкинуть, чем разбирать. В числе бумаг - копия "обвинительного" заключения матери в отношении смерти отца". Следующая встреча произошла через 14 лет. Я ждала ее, признаюсь, - ведь так искренне она держалась, так безыскусно раскрыла мне свое состояние, свою, безысходность. Все эти годы я не видела ее, жалея, сострадая и представляя, как трудно пришлось ей. Я не знала, как облегчить ее состояние, как стереть грань между нашими судьбами. В нужде не должно быть отказа... Тем паче - мою судьбу не только она, но я сама считаю счастливой. И здесь мне видится только одна возможность: облегчить судьбу человека в силах лишь собственным восприятием. Тогда, четырнадцать лет назад, она просила, умоляла, если не смогу опубликовать ее тетрадь, то хоть рассказать о ней, как есть, хотя бы в моей книжке. Книгу я тогда не издала. Возможно, сам факт ее появления в моей жизни оттянул на себя время для той моей книги. А потом так случилось, что она в связи с политическими катаклизмами в стране переехала, как беженка в Россию и поселилась недалеко от Москвы. Было письмо и было несколько звонков от нее и ее близких из-за границы с просьбой вернуть тетрадь, но встреч не происходило, и тетрадь оставалась у меня. Я не могла представить себе ее теперь, через столько лет. Нелегко, наверное, ей приходится с таким багажом? Дети, внуки, как найти знаки равенства, как "память до конца убить"? Оказалось, возможно. Кризис для нее кончился. Для нее наступила новая эпоха. Она попросила вернуть ей тетрадь потому, что записывала она, оказывается, только для себя и только о своей личной жизни, и все глупости; что думала неправильно и в 60-х, и в 70-х, и в 80-х, когда писала, и когда плакала передо мною; что тетрадь она хочет сохранить для детей и внуков. "Но, - добавила она в конце последней беседы, - несколько страничек придется вырвать..." Тетрадь пока у меня. До ее возвращения из-за границы, где теперь живут все ее потомки. Философ и царь сказал: "все проходит". Но это мое время. Слава Богу, что в нем я на этой стороне. Справка "Выдана Верховным судом РСФСР в том, что приговор Военного трибунала войск НКВД Северо-Кавказского круга от 6 июля 1944 года, которым Черницкая Евгения Сергеевна, 1909 г. рождения была осуждена по ст. 58-1 п. "а" УК РСФСР, определением Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда РСФСР от 25 ноября 1957 года отменен с прекращением дела производством за недоказанностью предъявленного обвинения". ДВА ГОЛОСА ИЗ КВАДРАТА такой вот эпилог -Ну и что тут удивительного? Ну, летаешь. Ну и что? Чувствую, стала сникать, и будто не хватает воздуха для вдоха, чтобы расправилось тело, снова надулось и стало как упругий шарик. Но еще пока продолжаю парить под потолком странной комнаты, впрочем, как будто знакомой. Еще легко отталкиваюсь от углов. Нет, я держусь в воздухе, но кругами, кругами, и все ниже - меня давит его голос, пригибает, фокусирует его квадратная голова и еще очки в квадратной черной оправе. Цепляюсь за шкаф за этажерку, потом все ниже, и уже размягченными - ног не чувствую - только руками подруливаю к железной кровати, гнусь от собственной тяжести, сворачиваюсь на голую ее сетку. Почему голую? Ах, да! Припоминаю: давным-давно, в другой жизни, я