кая встреча, будто праздник. Редко, кто забирается в эти края. Нас щедро снабжали припасами, на ночь укладывали в избах. А на третий день началась буря. Лодка бешено понеслась. Волны всякий раз грозили опрокинуть нас, но умелые финны-гребцы следили за парусами, ловко поворачивали судно к волне и всякий раз спасались из беды. Вдруг лодку швырнуло, она ударилась об острый камень, треснула и стала быстро наполняться водой. Волны колотили ее со всех сторон, грозя разнести в щепы. Трое из нас вычерпывали воду, а двое ставили сорвавшийся парус. Чудом мы выбрались в тихую бухточку. Наконец на мелководье все сошли и вытащили лодку на берег... До сих пор вспоминаю старого Урхо, предсказавшего бурю, которая, впрочем, донесла нас до Ленрота. Как вышло, что в путешествии по стране озер наш путь пересекся с путем старого профессора и "чародея", сам не знаю. Еще больше был я поражен, когда узнал, что за год перед тем старый ученый с котомкой за спиной бродил, как и я, по Карелии. Мы ведь уже тогда могли в одной избе слушать какого-нибудь карельского рапсода. Наш рассказ про "колдуна" позабавил Ленрота. Он улыбался. Глаза его огромные сверкали, как два солнца, и морщинки лучами разбегались от них по всему лицу. И хотя профессор был выше ростом и борода у него нормальная и по длине, и по цвету, что-то было общее между ним и "колдуном" Урхо. Любовь к народу и его рунам? Скорее всего... Дом ученого-лингвиста находился на краю волшебной Суоми, в Каяне, на границе с Архангельской губернией. Он приглашал нас поехать туда с ним хоть сегодня. А пока что Ленрот затащил нас на горку в свое пристанище в Тавастгусе. Наверно, так и должен жить сказочник. Маленькая комнатка с окошком на острые темно-красные крыши домов городка, на вершины деревьев, на сияющие воды, на парусные лодки и пароходики, что проплывали мимо. Комната почти пустая: стол, две лавки, старый комод, сундук. И повсюду разложены аккуратными стопами рукописи. Это сказки, песни, заготовки для издания или для обработки. На стене деревянная полка, на ней глиняный кувшин, книги о финской и скандинавской земле, рядом лютня и несколько кантеле. Всего лишь озеро да еще буря отделяли нас от избушки колдуна, и все повторялось. Наш знаменитый ученый весело поставил на стол бутыль с пивом, кувшин с ключевой водой, рядом положил кусок сыра и каравай ржаного хлеба. Я бы не решился, а Гибсон повел себя с Ленротом как истинный земляк и прямо спросил, будет ли он петь. - Сначала поешьте, - ответил тот по-фински, и добавил по-русски: - Милости прошу, откушайте... Он и не подумал извиняться за бедность угощения, а вместо этого пропел: Песню славную спою я, Зазвучит она приятно, Если пива поднесут мне И дадут ржаного хлеба. Если ж мне не будет пива, Не предложат молодого, Стану петь и всухомятку Иль спою с одной водою, Чтобы вечер был веселым, Чтобы день наш бы украшен И чтоб утренним весельем Завтра день у нас начался. Вечер был замечательным. Весельем и песнями началось и утро. За два дня мы ни разу не почувствовали, что нам всего по восемнадцать, а Ленрот давно уж старик... На каждое слово он лукаво отвечал присказками из финских рун. Я спросил его, как, где сумел он обрести столько знаний. Подобрал их на тропинке, Их с кусточков отломил я. Их нарвал себе на ветках, Их собрал себе на травах, Где луга богаты медом... Мы бродили с ним по окрестным лесам, плавали по озерам. Он все время пел, рассказывал, объяснял мифы древних скандинавов, засыпал нас сведениями из античной мифологии, проводил параллели. Мы не успевали следить за полетом его мысли. Его беспокойство о грядущих судьбах Европы было тесно связано с тем, что он говорил о ее прошлом. Вечером мы плыли в лодке. Ночь приблизилась - северная, светлая, бледно-голубая. Луна бежала за нами золотой дорожкой по стальной воде. Ленрот излагал скандинавские представления о конце света: "...тогда свершится великое событие: великан-волк проглотит солнце, другой волк похитит месяц... Земля задрожит, все горы порушатся, все деревья попадают, и море хлынет на сушу, потому что Мировой Змей, что живет в море, перевернется и в яростном гневе поползет на землю..." Для меня навсегда и Карелия, и Финляндия с их лесами, озерами, реками, северными ночами, песнями и гостеприимством неотделимы от этого великого старца. Я так ясно вижу его на фоне озера в финской ночи. Да еще "колдуна", как его отражение. - Александр Васильевич, вы упоминали, что Ленрот одобрил ваши заметки о тавастах и финнах. Это, наверно, интересно. Вы не поделитесь с нами вашими мыслями? - попросила Фаина Михайловна. - Мама, эти мысли живут в книге Александра Васильевича и уже три года стоят у папы в книжном шкафу, - заявила Наташа. - Извини, дочка, я не изучила всех трудов Александра Васильевича так, как ты. В Финляндии Александр Васильевич был до знакомства с нами. Мне ближе его путешествия по Африке. Александр Васильевич совершает их теперь, при нас. Вот их я знаю очень хорошо. - Ната, а ты принеси книгу и найди нам это место, - сгладил неловкость Иван Федорович. - Вы не прочитаете нам его, Александр Васильевич? - Мне бы... не очень хотелось. - А может быть, самая заинтересованная читательница и прочтет? - обратился Иван Федорович к входящей с книгой Наташе. - Вы не возражаете? Девочка положила книгу на стол и, почти не глядя в нее, прочла, словно строки любимых стихов: "Даже неопытным глазом видна разница между карелами Ладоги и тавастами Саволакса, хотя и те и другие представляют настоящих финнов. Едва перешли мы в область, населенную тавастами, как многочисленные предания, которые мы слышали в деревнях у карелов, стали пропадать: угрюмый и малоподвижный таваст не любит поэтического вымысла, он не умеет сложить даже той глубокой, прочувствованной песни, которую так часто поет под звуки своей лиры - кантеле подвижный и жизнерадостный карел. С изменением характера и самого внешнего вида населения изменяется и одежда, и быт туземца; таваст еще сохраняет свой живописный древний наряд, который стал пропадать у карела, он умеет хранить старые серебряные украшения, которыми так гордятся женщины Саволакса и которые давно уже успел спустить карел". - Боже мой, доченька, да ты наизусть помнишь! - Там еще сказано, что тавасты словно сделаны из камней и скал Финляндии, а карелы подобны ее сияющим водам, - продолжала Наташа. - Вы, Александр Васильевич, рассуждаете как настоящий поэт. Меня всегда поражают ваши такие красочные описания восходов, закатов, соловьиных ночей, звезд и вообще природы... Немудрено, что Наташенька влюблена в них. - Смиренно принимая ваши комплименты, я скажу лишь, что мне всегда был чужд тот тип ученого, которого Гете называет "презренный червь сухой науки". "Минуточку, - перебила Наташа, - в книге Александра Васильевича есть еще гораздо подробней о карелах и тавастах. Можно я прочту два отрывочка? - И, не дожидаясь ответа, она перевернула страницу: "Симпатичная, добродушная, со светлыми добрыми глазами, фигура карела дышит жизнью... он весел, болтлив, любит хорошо провести время, поплясать и попеть; в нем нет особенной финской осмотрительности и самоуглубления; напротив того, он весь нараспашку, как русский мужик. Он легко сходится, приятен в дружбе, не зол и не верует в роковой фатум, как его сосед-таваст. При живости характера карел сообразителен, быстро принимается за всякое дело, но зато скоро теряет и терпение. В отношении к другим он чрезвычайно мягок, любезен и обходителен. Между карелами встречаются чрезвычайно приятные и даже, можно сказать, красивые физиономии, особенно между женщинами, так что их можно назвать красавицами..." А вот отрывок о тавастах. "Таваст угрюм, серьезен и молчалив, он редко поет... Таваст любит молчать, забившись в свою скорлупу. Вся его фигура, неладно скроенная, да плотно сшитая, несколько грузная и аляповатая, гармонирует с его психическим настроением. Глаза его, иногда прекрасные, смотрят как-то в глубь себя; мира слов нет для таваста, превратности судьбы не волнуют его, потому что он, как истинный фанатик, убежден, что, чему быть, того не миновать..." Еще сказано, что он не боится труда, что он силен, что он верный и бесстрашный воин, и еще много чего... Наташа говорила без остановки, и было видно - могла сказать еще многое. - А еще там сказано, что "Калевала" для финна то же самое, что "Илиада" для грека. И еще о культе музыки, о том, как чарует вдали от цивилизации песня слепого барда, поющего руны. А еще о том, что не случайно в тех местах сохранились источники русских былин и финский эпос. Она вдруг остановилась, потом тихо сказала: - Я не стану больше читать. Это неправильно! Сегодня надо слушать самого Александра Васильевича. А то через три дня он опять исчезнет, как всегда, куда-нибудь на край света... Тогда и почитаем. Устные рассказы лучше. Не потому, что вы не "червь науки", который предпочитает засушенных бабочек тем, что порхают над лугами. А, - она смутилась и добавила еще тише, - потому, что голос, глаза, жесты... - Я сейчас, наверное, разочарую тебя, но напомню: ведь я тоже бабочек собираю, и гербарии, и птичьи чучела... Но какая же ты умница, Наташенька! Я, право, не заслуживаю такого внимания. - Вы меня, Александр Васильевич, никогда не разочаруете. Никогда! - И Наташа выбежала из комнаты. Полярные сияния ...Другие песни сложатся, И будут в них не жалобы... Поморье, Норвегия, снова Поморье... "Меня ели всевозможные двукрылые: комары низовьев Волги, Кубанских плавней и Дунайских болот, москиты Нильской дельты, скнипы Иорданской долины - всевозможная мошкара трех частей света, но всего горше и тяжелее мне пришлось в тундрах приполярных стран, где целые тучи комаров, затемняющих свет, наполняют воздух, ни на минуту не давая покоя ничему живому. От них нет никакого избавления. Они преследуют тучами и человека, и животное, не только жаля снаружи, но и забираясь в глаза, в нос, в уши. Вдохнешь - и десятки комаров уже набились в горло, мигнешь - и опять комар-другой застрянет между веками. Дышать становится трудно, и немудрено, что лесные животные приходят в исступление от нападения комариной рати... Я поверил тогда рассказам лопарей, что бывают случаи, когда комары заживо заедают человека". Елисеев продвигался по суше и по воде. Сначала через Кольский полуостров, а потом Белым морем в Соловки и Архангельск. Это было после его путешествия по Норвегии, которую он не случайно идеализировал, выдвигая некий образец для русского Севера. "Заедали" в тундре русского помора не только комары, но и купцы, лесопромышленники, кабатчики, чиновники. Пили кровь, разоряли, ввергали в нищету, спаивали водкой. Заметки Елисеева о русском Севере - это рассказы о богатстве природы, о таланте народа; рассказы о том, как гибнут леса и озера, и рыба, и звери, как гибнут таланты - сказочники, строители, мореходы; рассказы о болезнях, голоде, нищете, темноте; рассказы о причинах, которые губят северную Россию. Архангельск, самое северное окно в Европу, хиреет. Он видел ужасный быт поморов. Сплошь и рядом, кроме выловленной рыбы, в селениях нет никакого питания. Болезни, смерть детей - обычное явление. Елисеев наблюдал один смешной и печальный факт их ежедневного быта. Если помор Мурмана желает снестись почтой с Онегой или Архангельском, он отправляется в близлежащее норвежское селение. Оттуда его телеграмма кружным путем через всю Скандинавию и Петербург пойдет на родину. А между тем "Белое море кишит могучей жизнью. Кроме бесчисленных стай всевозможных рыб тысячи тюленей, белух и нерп обитают в прозрачных зелено-голубых водах. На 5 - 10 сажен в глубину глаз видит массу морских животных, о существовании которых нельзя и подозревать, судя по бедности земной флоры и фауны. С точки зрения географии растений и животных Белое море представляет один из самых любопытных уголков Ледовитого океана". Заросли кораллов, десятки видов медуз, морских звезд, раков, крабов, ежей, моллюсков, губок населяют его. С палубы корабля не раз видел путешественник играющих китов и огорчался, что китобойное дело почти целиком в руках скандинавов. Семиостровье, Еретики, Ура-губа, Корабельная - все эти так называемые промысловые пункты Елисеев не стал описывать, потому что похожи они один на другой: везде нужда, бескультурье, дикость. Повсюду царят языческие суеверия, наговоры, колдовство. Как врач, Елисеев столкнулся с "оригинальными" способами лечения. Знахарь "лечил" раненых следующим образом: завязывал рану намоченной в крови и высушенной тряпкой, ибо "кровь должна остановить кровь". В одной деревне бабка велела сложить в горшок неношеную одежонку больного младенца, над горшком малыша обмыла, потом белье поварила, и велено было матери пустить тот горшок в реку и бежать без оглядки домой. Во время варки бабка творила над горшком всякие заклинания. Зубную боль, например, заговаривали с помощью челюсти мертвой собаки. Больной должен был прятать челюсть с присказкой. Елисеев спрашивал жителей: - Помогает больным ворожба? - А кто ж ее знает? Господь милостив, он и бабку, и знахаря может своим орудием избрать. А не даст Бог здоровья, тут уж никто не поможет. Елисеев подсчитал в двух уездах смертность, она оказалась выше рождаемости. Врачебной помощи не было. Гигиены тоже никакой. Волдырь прокалывали шилом, мазали адской смесью смолы и козьего сала с какими-то еще специями. От змеиного укуса лечили заговоренным куском хлеба. Тут и без наговоров отправишься к праотцам. Промышленники лес рубят без всякого расчета на восстановление, засоряют озера. Кабатчики держат в кабале народ. Утонувшие, угоревшие - явление здесь вполне обычное. Вернувшись в Петербург и собираясь сделать доклад в обществе врачей о положении дел на Севере, Елисеев прочел брошюру "Вымирающий город". Ее автор рассказывал о жизни Ростова Великого, об обилии в нем комаров, невероятной грязи, тухлой воде, болезнях, высокой смертности. "В глубокое озеро, наполненное рыбой, они свозили из города нечистоты и мусор и засорили его, наполнив вместо рыбы водяными вшами и паразитами... Озеро они сделали мелким, вырубив на берегу его леса ради своих грошовых расчетов..." - Вот так-то, - сказал печально Елисеев Гибсону. - Потомки будут действительно иметь полное право судить своих предков... Я мечтаю мой Север омыть, окультурить, а тут не так уж и далеко от Первопрестольной стоит град великий, на всю Русь звоном знаменит, за всех нас молится своими могучими главами, а не может вымолить себе глотка чистой воды и десяток просвещенных докторов. - Помнишь, ты рассказывал мне притчу, как пошли бабы от холеры спасать село, да не спасли, грехов на них много оказалось: И за то на них Господь Бог разгневался - Положил их в напасти великия, Попустил на них скорби великия И срамные позоры немерныя... Злую немерную наготу и босоту, И бесконечную нищету, и недостатки последние. - Эту притчу я знаю. Трижды ее на Севере слышал. Сроднились с горюшком. И грехи свои расписали, как есть. И все же верю, что в недалеком будущем не стерпит мужик, скинет с себя кабалу кабатчика, дурманящего его, восстанет против промышленника, грабящего его. И край наш северный обретет вторую, достойную жизнь. - А веселого ничего не видел, не слышал? - Веселого, может быть, и немного было, а красивое видел и слышал. - А я и веселое слыхал. Мне один дед презабавную историю рассказал про новгородского епископа Иакинфа или Иоанна. Словом, тот верхом на черте летал в святой град Иерусалим. Прямо как у Гоголя получается. Может, именно оттуда писатель взял свой веселый сюжет? - А я однажды белой ночью шел с тремя слепыми рапсодами верст двадцать. - Помню, ты как-то говорил, что записал своего однофамильца - старика Ивана Елисеева. - Да, был такой, раскольник он, с Выгозера, рыбной ловлей занимался. Помню уху его славную, а вот былину из него только одну вытянул тогда, про Добрыню. Зато притчи Суриковой Домны, те и сейчас помню, и про Гришку Отрепьева, и про Василия Буслаевича, и про Илью Муромца и Калина царя. - Расскажи! - Сейчас. Я сначала о той ночи... Белая ночь на Севере - это восьмое чудо света. Что-то есть в ней тайное и непонятное. Ни мрак ни свет, ни явь ни сон. Мир застыл, будто сам собой очарован. Долина в дымке. Лес вдали. Холмы, валуны огромные. И озеро - зеркало. Будто и тихо, и нет движения, но словно что-то незримо вершится или вот-вот должно свершиться. Вдруг в полной тишине пролетает птица. Иногда раздается звук невнятный, не понятно даже, человек ли, зверь ли, ветер ли в лесу простонал. Так вот. Я все ждал песен, а мои старцы всю дорогу до озера на поводырей ворчали. Я даже чуть поотстал, нарочно. На берегу мы нашли лодки. Лодку там бери любую, если надо переправиться, никто в обиде не будет. Они все сели в одну большую, а я взял маленький рыбацкий челнок. Плыву в челноке под светлым небом и от восторга замираю. И это блаженство не меньше, чем вся эта сияющая красота. Кажется мне, что я один во вселенной. Ей-богу, я ощутил смысл слова "мироздание" - "здание вселенной". И озеро - ее дно, а небо - ее крыша. Когда прибыли на место, напились мои "гомеры" чаю и будто переродились. И песни пели, и сказки сказывали. Чуть не полсела в хату набилось. - Ты записывал? - А как же! Раньше, в новгородском путешествии, много собрал песен о борьбе русских со шведами и о Петре, а здесь записал Алексея Батго и Ивана Касьянова из села Космозеро. - Расскажи все же какую-нибудь, если помнишь. - А не заскучаешь? Ну послушай кусочек: Тут русские могучие богатыри Вывели с силы великой Младого Ермака Тимофеевича. Заехал который от Нова города, Который от Бела озера, Который заехал от Киева, Который заехал от Ерослима - Всю прибили силу великую. Тут в одно место богатыри съехались, А тут они порасхвастались: "Кабы была на небо лестница, Мы прибили бы всю силу небесную..." Я много помню сказок, друг Гибсон, ведь Русь, она всегда в яви в бедах и нужде гибнет, а в снах и мечтах сказками живет, коврами-самолетами да скатертями-самобранками, да рая ищет в тридевятом царстве. Меня волнует сейчас другое. Впрочем, это то же самое. Старообрядчество составляет одну из самых главных, по-моему, сил, которая порождает многие пороки не только в Обонежье и Поморье, но и на всем Севере России. Понимаешь, я побывал в Олонецком краю и вынес оттуда ужасающую картину раскола старообрядчества. В сектах, естественно, не могло быть ни убеждений, ни принципов, ни логики. Каждый "учитель" преподносил свои проповеди расплывчато-неопределенно, толкования их в одной и той же секте противоположные. Раскольники, формально соблюдая обряды, ничего не понимали в собственной религии. Поглядел я на весь этот кошмар, на эти раскольничьи "верования" и ясно понял: едва забрезжится свет образования в среде раскола, как сами собою падут нелепые секты - хлыстовщина, скопчество, странничество, шалопутство и много других. С развитием цивилизации, как бы ни чурались они ее, раскол потеряет не только своих последователей, но даже и свою raison d'tre*. И теперь, оглядываясь назад, я могу подвести итог всему виденному, изученному и переиспытанному. Поморский вопрос стоит во всей своей наготе перед моими глазами. Я взглянул на него глазами постороннего человека, а теперь не перестаю думать о нем. Много русской энергии, живой русской силы загубило и губит ежедневно халатное отношение наше к русскому Северу - золотому дну. Всего там есть вдоволь - сумей только раздобыть из моря, воздуха и из-под земли. Много надо приложить силы, чтобы добыть это богатство, но еще более оно требует силы высшей - ума, железной настойчивости и науки. Без распространения образования и самых первых благ цивилизации, путей сообщения и обеспеченности жизни, свободы и гражданского порядка никогда не оживет наше Поморье. Никакие северные комиссии, никакие консулы не помогут ему проснуться и не призовут к жизни дремлющие силы. Дайте грамоту помору прежде всего; за школой постройте ему больницу, чтобы не вымирала ни за что ни про что живая русская сила; дайте порядок и благоустройство с хорошо организованною местною властью; освободите предприимчивого помора от сетей канцеляризма; организуйте почту и правильные сообщения на побережьях Ледовитого океана - и тогда зацветет Север России. Русский промышленник обретет силу, и Норвегия не посмеет наносить ему обид. Кулачество и артельная покрута вымрут исподволь, промышленник будет промышлять для себя и своей семьи. - Ты идеалист, Александр. Начал правильно - революционно, а дальше рассуждений не идешь. Ну что ты говоришь? Подумай! Чтобы промышленник сам промышлял для себя, а кулачество вымерло само по себе? Ха-ха! Наивность ребенка! Образование - согласен. Оно необходимо в первую очередь, чтобы пробудить сознание мужика, дать ему знания, как ты выразился, "призвать к жизни дремлющие силы", то есть для революции, друг. Только она уничтожит эксплуататоров, как клопов, сосущих кровь России. - Ты, конечно, прав, тем более что от благосостояния нашего Севера зависит также будущее русского флота, а на Поморье мы найдем замечательного природного моряка, который не уступит ни одному матросу в мире. Но мое дело - писать, Гибсон, рассказывать. В этом и вижу пока свою задачу. Для этого езжу. Норвегию, страну живописных берегов, изрезанных фиордами, Елисеев воспринял слишком идеализированно из-за сравнения ее с Северной Россией, из-за беспрерывных, никогда не оставляющих его глубоких раздумий о своей горячо любимой Родине. Возможно, так только и мог видеть ее путешественник, пришедший из страны, где "приютились к вербам сиротливо избы деревень", где поэт прошлого содрогался от стона, стоящего над Россией, и где вот-вот должен был родиться другой поэт, который опять скажет: Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться? Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма! Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться... Вольному сердцу на что твоя тьма? Елисеев уже много лет путешествовал. Он видел паломников, шедших в святую землю вымолить долюшку, видел нищих и калек, бродивших по Северу и Югу. Он уже записал много песен, в которых плакала старая Русь... Взгляд Елисеева, человека, влюбленного в свою страну, в ее будущее, был обращен на все, что есть доброго у соседей, что могло бы быть - и даже лучше - и на его родине. Ему могло вполне тогда казаться, что Норвегия свободна и счастлива. Хотя она так же, как и русский Север, восемь месяцев в году погребена в снегах. Он любовался пейзажами Норвегии. Очерки его полны восторга. "Ни в Швейцарии, ни на Кавказе, ни на Урале, ни даже в Пиренеях нет такого разнообразия и величия видов. Словно в волшебной панораме сменяются ландшафты, пока не достигнешь Трондгейма - древней столицы Норвегии". В полночь солнце опускается до края горизонта. Фиолетовые, золотые и пурпурные краски переливаются в озерах. Медузы играют, подымаясь к поверхности воды и снова опускаясь; лучи солнца пронизывают их насквозь, превращая в хрустальные светильники. Из лазури вод выглядывают круглые головы котиков и тюленей; за пароходом несутся, часто выпрыгивая из воды, дельфины; иногда мелькает рассеченный хвост акулы. А то поднимается круглый камень и над ним два фонтанчика - это кит. А в небе уже поплыла луна, озарившись розовым светом заката. Ледники в Северной Норвегии как раз в это время становились центром туризма, с начала века стали отступать и уменьшаться. Ледник только кажется недвижимым. Зыбкие камни громоздятся друг над другом и готовы рухнуть в любое мгновение. Беспрестанно слышится скрип и треск - валуны катятся по скату, шуршит сползающий снег. Местами видны жуткие трещины. Поверхность ледника вся в осколках и корках льда, как в чешуе. Масса льда ноздревата. А если присмотреться повнимательнее, то можно увидеть, что в его щелях и отверстиях живут миллионы насекомых... С группой туристов Елисеев поднялся к глетчеру. В самых тяжелых походах на гору рядом с высокими широкоплечими здоровяками-норвежцами неизменно присутствовали и норвежские девушки. Многие из них шли даже смелее и дальше мужчин. Иные женщины, подвешенные в корзинах, спускались по отвесной стене в пропасть за пухом гаги. После трехчасовых усилий группа попала в центр ледника. На край ледника решились ступить немногие. Один из спутников Елисеева задел небольшой камень, и несколько валунов тронулось, покатилось, но, к счастью, мимо людей. Прекрасна была вся эта огромная площадь - полторы тысячи квадратных верст снега, льдин, журчащей под ними воды, переливающейся зелено-синим цветом. И все-таки бльшее впечатление произвели на путешественника фиорды. Вот суденышко входит в узкий заливчик. Огромные скалы с двух сторон охватывают его. Горы принимают фантастические формы и очертания. Оно сверху, наверное, выглядит насекомым, ползущим по дну колодца. Потом залив начинает сужаться, превращаясь в узкий коридор-фиорд, отполированный ледником. Пароходик тычется в скалы, то тихо продвигаясь вперед, то отступая назад. Вверху тонкая синяя полоска неба, похожая на перекинутую наверху реку... Вокруг такая тишина, что слышно дыхание воды. Пароход попадает в небольшое озеро, дальше еще коридор, но более узкий. А много таких, где и на лодке надо проходить с большим напряжением, чтобы не нарушить покоя фиорда. Неосторожный удар весла иногда вызывает такое сотрясение, что камни падают с высоты и могут убить плывущих. Опытные лодочники в таких местах направляют лодку, разгоняют ее, и она пролетает страшную теснину под дамокловым мечом. И ледники, и северное сияние, и фиорды, и свинцовое небо, и разорванные клочки черных туч, и темные громады скал, и пронзительные крики птиц - все эти яркие картины запечатлелись в памяти путешественника. В плане социальном, в понимании Елисеева, Норвегия "идеальна" потому, что это страна, "где нет титулов и чины не имеют никакого значения". Страна и мужиков, и рыбарей-судохозяев, и земледельцев-собственников. Море и рыба пронизывают весь быт норвежца. Плетение сетей, постройка лодок, изготовление просмоленной одежды и полотняных пальто, пропитанных олифой, - их основные занятия. Рыба используется полностью: ее вялят, сушат, коптят, солят. Сушеную рыбу превращают в муку, и она идет на приготовление лепешек, заменяя хлеб. Плавательный пузырь используется для изготовления клея, высушенные и переработанные головы и внутренности дают прекрасное удобрение. Елисеев набрасывает штрихи "идеальной северной республики", некой страны тружеников-братьев, не знающих ни наследственной аристократии, ни каст, выделенных чинами и богатством, страны людей физически и духовно здоровых, слитых с природой и просвещенных. Мысли Елисеева о Севере России - это не случайные заметки туриста, а его противопоставление Поморья Норвегии. Например, дурная власть, беспорядок, сковывающие, опутывающие пахаря и рыбака в Поморье, и страна, как ему казалось тогда, свободных пахарей и рыбаков - Норвегия. Поголовная неграмотность поморского мужика - и грамотность норвежца, которую увидел Елисеев. И так далее. Здесь в географе, враче и просветителе ясно проступает демократ-мыслитель. "Не бедствовать и голодать, а процветать в десять раз лучше, чем каменистая Норвегия, могло бы наше Поморье, а с ним и весь Север русской земли..." В гостях у Сфинкса О фараоны! Пробил час... ...Вы только мумии теперь, И, вас без страха лицезрея, Рабов потомок входит в дверь Для всех открытого музея... Ощущения и ассоциации Утром 18 апреля 1881 года к Елисееву постучался молодой человек. Жилистый, высокий, он производил впечатление человека волевого. Представился: - Андрей Гранов. Я узнал, что вы отправляетесь в Африку. Хочу предложить вам себя в спутники. По поручению отца я бываю в дальних поездках, занимаюсь его делами. Немного знаком с восточной культурой. Увлекаюсь арабскими диалектами. Недурно стреляю. - Он помедлил. - Если вы не можете дать ответ сегодня, я зайду в другой раз. - Вас влечет страсть к путешествиям, экзотика Африки или, может быть, определенная цель? - Если откровенно - первое. Елисеев, слушавший все время сосредоточенно, задержался с ответом, потом широко улыбнулся: - А что? Это будет, пожалуй, совсем неплохо. Такой искренний спутник в поездке... Гранов покраснел, крепко пожал протянутую руку и, извинившись, откланялся. Усаживаясь за письменный стол, Елисеев представил себе гостя, и тут его облик показался доктору противоречивым. Маленькая обезьянка открыла дверь, вскочила на стол и ткнулась мордочкой в плечо Елисеева. - Ты совершенно прав, Тедди, можно рискнуть. Есть в нем, правда, что-то... азартное, что ли. Но человек познается в пути. Он взял чистый лист бумаги и начал писать письмо в Императорское Русское географическое общество его высокопревосходительству милостивому государю Петру Петровичу Семенову-Тян-Шанскому о своем намерении совершить путешествие в Египет, предлагая совету общества указать ему программу наблюдений и возложить на него то, что совет найдет нужным. Отыскивая наиболее подходящие слова для письма, он размышлял и о Гранове: - А то, что он сын товарища министра внутренних дел, - это не имеет значения... Алиса ведь тоже дочь профессора. Ну и что?.. Андрей был добр, застенчив и очень самолюбив. Он часто смущался в кругу близких людей, не находя правильного тона. Это не мешало ему в кругах деловых быть быстрым, решительным и находчивым. В его взглядах на жизнь была большая путаница. Он был сыном государственного чиновника, но причислял себя к воинствующим разночинцам, жаждал авантюрных дел и любил романтические стихи. Он был горяч, влюбчив, ввязывался в споры, хотя другой раз мог молчать часами, не решив, какую занять позицию. Елисеева он полюбил сразу за силу и цельность натуры - за то, чего недоставало ему самому. Противоречия ярко выражались в его характере. Посвященный в отцовские дела, он после гимназии отправился на два года с каким-то казенным поручением по городам Сибири и Дальнего Востока. Он то мечтал, то читал книги, то погружался в дела. Проучившись полтора года в Московском университете на восточном отделении, он упросил отца послать его в Турцию или Иран - куда угодно, но с условием: на довольно долгий срок. Подчинение отцу его тяготило, и хотя служил он добросовестно - старался быть подальше от своего папаши-патрона. ...Они договорились встретиться в Константинополе, куда Гранов по делам отца должен прибыть раньше. Когда Елисеев туда приехал, Гранов все уже устроил и сообщил, что переход в Александрию с капитаном судна оговорен и что они отправляются туда завтра же. Высадка в Александрии была беспорядочной. Лодка с пассажирами чуть не перевернулась по пути от судна к берегу, попав в волны морского прибоя. На берегу таможенники не выпускали багаж без добавочного выкупа, "бакшишники" орали, хватали путешественников и тянули в разные стороны, навязывали мулов, ослов, лошадей. В результате вещи Елисеева поволокли в одну сторону, а его самого - в другую. Гранов, уже набравшийся опыта на Востоке, быстро нанял фаэтон, и они двинулись в патриархию. Приют русских богомольцев оказался подвалом без окон, с грязными голыми стенами, по которым бегали огромные египетские пауки и ящерицы. Циновки на нарах кишели клопами и блохами. - "Приют спокойствия, трудов и вдохновенья!" - продекламировал Гранов. Он оставил Елисеева и исчез. Через полчаса их принял патриарх, отвел им отдельную келью и напоил их чаем из своего самовара. На следующее утро Елисеев переговорил с генеральным консулом, тот вручил им паспорта на свободный проезд по Египту и обещал по возможности содействие в их передвижении. Неожиданно у них появился великолепный чичероне. Он подошел к ним сам, услышав русскую речь. Звали его Игнат Романович Фроленко. Ему было за шестьдесят, лицо его было обгорелым и сморщенным, но глаза из-под засаленной фески глядели открыто и добродушно. Седой и отяжелевший, он совсем не напоминал российского бесшабашного бродягу. А между тем его трепали ветры многих морей, он плавал на английских и норвежских судах, работал на плантациях в Южной Америке, охотился в Австралии. Лет двадцать назад осел в Египте. Объяснялся на нескольких языках. - Я для вас клад, господа! Каир знаю не хуже Александрии. И жить вы можете у меня, и гида нанимать не надо. Это будет вам стоить дешевле, а мне великая радость побыть с русскими. Фроленко привел друзей в караван-сарай, где происходила в былые времена торговля живым товаром, но где и сегодня еще можно было увидеть продажу рабынь. - "Где стол был яств - там гроб стоит!" - снова продекламировал Гранов, указывая на лихорадочного безумца, который выкрикивал проповеди стоявшей на коленях кучке жалких бродяг у красной гранитной стелы - Помпеевой колонны, воздвигнутой в третьем веке в честь римского императора. - Не совсем гроб, господа... - не принял иронии Гранова Фроленко. - На этом месте стоял эллинский храм Сераписа. А рядом находилась знаменитая библиотека древностей. Поэты и ученые - Геродот и Аристофан, Аристарх и Птолемей... - И "пентатлон" - математик, филолог, астроном, философ, музыкант Эратосфен, который первым измерил дугу меридиана, составил карту Земли и назвал свое сочинение "География". Он же был хранителем этой библиотеки после Каллимаха, - весело добавил Елисеев. - Так я говорю, Игнат Романович? - Словом, - продолжал гид, смутившись, - здесь была собрана вся греческая, римская, египетская, индийская литература. А в 341 году она погибла при взятии Александрии арабами. - Здесь, на острове Фарос, стоял знаменитый мраморный маяк. Он был разрушен в начале шестнадцатого века. Потом построили новый, но старое обозначение живо до сих пор - Александрийский... В Александрии почти не осталось памятников старины, - добавил Гранов. - Зато какой сад Антониади! Какие прекрасные цветники! Олеандры, мимозы, жасмины, смоковницы. А какие финиковые рощи! - восторгался Елисеев. Фроленко вез друзей в загородные сады Александрии на лодке по роскошному озеру-болоту Мариуту. Фламинго и пеликаны были так необычны для европейцев, что они не решались их трогать, но на уток поохотились, а после охоты устроили состязание в стрельбе. Выиграл его Елисеев. Фроленко пытался одолеть Гранова, но молодость брала свое. - Стар казак, - сказал Игнат Романович. - Лет десять назад я б тебе показал! За Александра не скажу. Чи ружье у него заговоренное? Я такого стрелка всего лишь раз видел. Он был индеец. Що ж це такэ, человиче, - повернулся к Елисееву, перешел он вдруг на "ридну мову", - ты хучь разок... - он запнулся, - промажь. - "Промажь" - это по-русски, - сказал Елисеев. - Забыли, что ли, по-своему, по-хохлацки? - Забув, - грустно признался Фроленко. ...Они медленно брели вдоль берега и вдруг увидели: горело небольшое строение над морем. Иностранные матросы, громя кофейню, буйствовали на набережной. Подбегали арабы и ввязывались в драку. Толпа туземцев росла, ненависть к чужестранцам была очевидной. - Отсюдова тикать треба, - сообразил Фроленко, - ноги, говорю, надо скорей уносить. Человек десять темнокожих, сверкая налившимися кровью глазами и размахивая палками, бежали прямо на них. - Стойте, дети Магомета! - властно выкрикнул Фроленко. - Стойте! Это русские, Россия, московиты, понятно? - объяснил он по-арабски. Бежавшие от неожиданности остановились в нескольких шагах. Потом повернулись и бросились в общую свалку. - А уйти все же надо от греха, - повторил Игнат Романович. Гранов настаивал побыстрее выбраться из Александрии и двигаться к Каиру в лодке по Нилу. Но для Игната Романовича такой способ был, увы, уже не под силу. И ранним утром они уселись в каирский поезд. Вагон оказался открытым, и путешественники познакомились с ветром пустыни. Раскаленный песок, забиваясь под одежду, раздражал тело, слезил глаза, хрустел на зубах, першил в горле. С непривычки это было невыносимо мучительно. По вагону шел полковник-араб Ахмед-бей. Он признал русских, по-восточному пылко выразил свой восторг и сразу же увел их в свой крытый вагон. У него оказался огромный кувшин с водой. Путники умылись, облегчив свои страдания. Гостеприимный полковник угостил прекрасным завтраком. Ахмед-бей неплохо говорил по-русски и, чувствовалось был рад случаю поговорить на этом языке. Он пригласил всех погостить у него под Каиром*. Полковник командовал кавалерийским полком и потому смог выделить путешественникам великолепных коней и двух унтер-офицеров. По утрам путники выезжали к руинам древнего города Саиса, осматривали остатки циклопической стены дворца и храма с гробницами царей, а вечера проводили в саду Ахмед-бея на берегу Нила, неизменно вкушая "лухме" - национальное блюдо племени абабдех-бишарин, откуда был родом полковник. Это каша из дурры. Мука из ее зерен заваривается, как мамалыга, сдабривается острым соусом, который, в свою очередь, приготовляется из растертого в порошок сушеного мяса, сухих трав и красного перца. Трапеза происходила так: сваренную кашу прямо в котле ставили на землю. Рядом в чаше соус. Хозяин и гости. Вымыв руки, присаживались на корточках вокруг котла, отрывали руками куски загустевшей каши, макали в соус и отправляли в рот. Лучшей благодарностью по правилам хорошего "абабдех-бишаринского" тона должны были служить громкие отрыжки. Фроленко, как опытный восточный гурман, старательно обучал этому "искусству" новичков. Надо сказать, что если наши путешественники и не могли выразить свое отношение к трапезе таким "изысканным" способом, то, во всяком случае, острый ужин их так возбуждал, что полночи они проводили в любезных беседах с полковником, наслаждаясь пением птиц. Гостеприимству полковника не было границ. Гости с огромным трудом уговорили хозяина отпустить их наконец по делам в Каир. Круговорот каирской жизни с первых минут ошеломил их. В глазах пестрели костюмы всевозможных народностей. В бушующем море городской толпы зазывалы кричали, юродивые вопили, муэдзины скликали правоверных в десятки мечетей. На одной торговой улице они наткнулись на полуголого бедуина, который яростно проклинал европейцев, и Фроленко поторопился на всякий случай увести приятелей прочь; на другой - группа дервишей устроила овации, узнав, что белые туристы - московиты. "Нигде, кажется, пылкая фантазия арабского художника не изощрялась более, как при создании пышных могил для великих мира сего. Невозможно описать словами всего великолепия, которое расточено здесь на фоне мертвой пустыни. Глаз устает от чдного разнообразия и пестроты архитектуры. Дворцы, мечети, минареты самых причудливых форм чаруют и одновременно подавляют величием. Тысячи узорных куполов гробниц образуют целые улицы, сверкая на солнце пустыни. Змеи ящерицы и скорпионы - единственные живые обитатели этого чудного города". "Город мертвых" - так называют арабы обширное кладбище, окружающее мечеть Амра и уходящее далеко в пустыню от Каира... Гранов что-то вычислял: - Не менее пяти миллионов мертвых... Какой ужас, а? Ты что молчишь? Почему смерть подавляет нас величием? По