лаская слух Тэккера. - Много, не спорю, - согласился он. - Да и нелегко тебе было. Такой человек, как я, который вел нищенскую жизнь, питался отбросами и все такое, словом - старая история, такой человек с самого рождения все беспокоится. - Сколько ушло времени, пока ты признал мои заслуги, - сказала она. Тэккер улыбнулся ей. Голос ее парил в воздухе и благоухал, как цветок. Тэккеру казалось, что он может обонять его, осязать, видеть. Он ощущал его прикосновение. - Ведь как это бывает, - сказал он, - мне потребовалось много времени просто на то, чтобы понять это. Вот только недавно я об этом думал, когда опять попал в тиски, как когда-то; тиски те же, а я уже другой. - Уговорили, - сказал Генри. - Если вы найдете мне бочку виски, но только непочатую бочку, с гарантией, я, так и быть, на ней женюсь. Тэккер побелел. Он выпрямился на стуле, и ноздри его раздулись. Он встал. - Вам надо проспаться, - сказал он. А Уилок хохотал. Он, видимо, не мог остановиться и продолжал хохотать в одиночестве уже после того, как Тэккер и Эдна пошли одеваться, а Макгинес снова обрел способность дышать. Мак был уверен, что Тэккер взорвется. В день Благодарения, провалявшись все утро и не в силах выдержать дольше ни минуты в постели, Уилок позавтракал, тщательно оделся и сел читать газету, раздумывая, как бы провести праздник. Праздников он вообще терпеть не мог, а предстоящий день и вовсе не обещал ничего хорошего. После вчерашней попойки он чувствовал вялость, его лихорадило, во рту было сухо. Дома было скучно, но все, что он придумывал, казалось еще скучней. Наконец, ему пришло в голову пойти поглядеть какое-нибудь обозрение. Правда, все обозрения сезона он уже видел, некоторые даже по два раза. Тем не менее он позвонил своему агенту, чтобы узнать, куда есть билеты на утренний спектакль. Вдруг в середине разговора, пока агент перечислял жидкий репертуар, Уилок, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, стал настаивать на обозрении под названием "Чья возьмет!". Обозрение это Генри видел только раз. Он отметил там одну девушку и теперь вдруг вспомнил, что она его заинтересовала. Девушка значилась в программе под именем Дорис Дювеналь. Выступала она, главным образом, как статистка в какой-нибудь комической сценке или же танцевала в последнем ряду во время обязательных балетных номеров. Словом, это была сорокадолларовая деталь в постановке стоимостью в девяносто тысяч. Когда Генри впервые обратил на нее внимание - это было за несколько недель до праздника, - она танцевала. Танцевать она, по-видимому, совсем не умела и чересчур старалась, так что Генри видел только одно ее старание. Она все время улыбалась, но Генри никакой улыбки не видел. Он видел только, как усиленно она старается улыбаться. Она задирала ноги выше всех и проделывала все па и фигуры с большим усердием, однако он не видел ни ее прыжков, ни па, ни фигур. Он видел только, как она старается подпрыгивать и проделывать эти па и фигуры. Она, видимо, понимала, что танцует плохо, и поэтому еще больше старалась. "Хоть бы она поменьше усердствовала", - подумал Генри и оглянулся, чтобы посмотреть, обращают ли на нее внимание другие. Сам не зная почему, он вдруг испугался, что публика, раздраженная ее неловкостью, начнет выражать свое недовольство. Но лица окружающих казались довольными, а глаза их весело и с увлечением следили за танцующими. Когда Дорис стояла спокойно, неловкость ее не исчезала, но не так сильно бросалась в глаза. Улыбка становилась менее яростной. Генри искренне желал, чтобы она постояла подольше. "Если бы она не так старалась, может быть, у нее и выходило бы лучше", - говорил он самому себе. Потом опять начались танцы, и он смотрел на других герлс, избегая глядеть на нее. Он знал, что она не перестанет усердствовать. А чем больше она будет стараться, тем хуже получится. А чем хуже у нее будет получаться, тем усерднее она будет стараться. Такой уж видно закон природы. Генри знал это по себе. Генри казалось, что в тот вечер его причудам не будет конца. Он думал, что его внимание к этому нелепому усердствующему существу могло объясняться только причудой. В антракте ему вдруг захотелось послать ей цветы. А прикалывая к ним визитную карточку, он поддался новой прихоти: написал на оборотной стороне: "Ваша работа доставила мне много удовольствия", и с таким злорадством дважды подчеркнул слово "работа", словно это был не булавочный укол, а смертельное оскорбление. Последней его прихотью было не обращать никакого внимания на Дорис до конца представления, не делать никаких попыток встретиться с ней и даже вовсе о ней забыть. Но это была не прихоть, случай оказался гораздо серьезней. Генри не помогло ни пустяковое оскорбление, нанесенное им Дорис, ни равнодушие. Девушка, портившая все своим усердием, усердствовавшая от этого еще больше и тем самым еще больше портившая дело, бередила затаенные мысли Уилока, в которых он сам не отдавал себе отчета. Отныне всякий раз, как будут всплывать эти неосознанные мысли, всплывет перед ним и образ Дорис. Все, что семье Уилока и ему самому пришлось вынести по вине бизнеса, не прошло для него бесследно, его мозг был искалечен и поражен слепотой. Поэтому единственное, что видел и на что отзывался мозг Генри, были деньги. И еще он видел, что лучший способ добывать их - это грабить с грабителями. Для человека отзывчивого, любившего отца и считавшего его жизнь героической, добывать деньги таким способом было гибельно. И все же он страстно желал денег, страстно желал добыть их, совершенно так же, как Дорис страстно желала хорошо танцевать. Но чем усерднее Генри гнался за деньгами, тем больше он унижал и насиловал себя, совершенно так же, как Дорис, которая, чем усерднее танцевала, тем больше унижала и насиловала себя. Чем приниженнее Генри себя чувствовал, тем больше денег хотел он добыть. Чем больше денег он добывал, тем приниженнее себя чувствовал. Чем старательнее танцевала Дорис, тем приниженнее она себя чувствовала. Чем приниженнее она себя чувствовала, тем усерднее танцевала. Вот что означала Дорис для Генри, хотя он еще не понимал этого. Пока Дорис вызывала в нем лишь какое-то смутное раздражение, прорывавшееся в его мрачных причудах. Но жизнь, которой Уилок жил вслепую, не могла длиться вечно. Где-то был предел, за которым должен был разразиться кризис и привести к какому-то разрешению. Когда Уилок увидел Дорис впервые, до этого еще не дошло, и он мог избавиться от мысли о ней с помощью булавочного укола, которого она, конечно, даже и не поняла. Но в день Благодарения в душе Уилока уже назревал кризис. Слабое щелканье в трубке, предупредившее его о том, что телефон находится под наблюдением, прозвучало для него, как охотничий рог. Поэтому образ Дорис всплыл в его памяти, и снова начались сумасбродства. Она по-прежнему казалась ему смешной и нелепой. Но из всех бродвейских обозрений "Чья возьмет!" было единственное, которое он почти не видел. Весь первый акт он видел только ее. "Так почему бы и нет? А почему да? А почему же нет? Почему?" Место Уилока было в первых рядах, но боковое. Отсюда он мог видеть Дорис еще лучше, чем в прошлый раз. Опять она из кожи вон лезла. Она показалась ему несчастной и одинокой на сцене, и держала она себя так, словно все вокруг нее, и публика, и ее товарки, да и все обозрение были врагами, которых она во что бы то ни стало должна побороть. Когда она начала танцевать, Генри стало неловко. Он беспокойно оглянулся на своих соседей, но они, видимо, не замечали ничего необычного. Ее они, казалось, вовсе не замечали. Все лица выражали благосклонность, удовольствие и готовность развлекаться. Тогда он опять стал смотреть на Дорис. Она вся извивалась и изо всех сил задирала ноги. Взгляд у нее был напряженный. Напряженной была и вся верхняя половина лица, тогда как нижняя застыла в широкой, немой, горестной улыбке. Он вспомнил, что актеры сравнивают публику в зрительном зале с притаившимся в темноте хищным зверем. Но окружавшие его лица были подняты к сцене, и если публика и напоминала какое-нибудь животное, то разве только кошку, терпеливо ожидающую, чтобы ее пощекотали за ушком. "И зачем она все норовит лягнуть их в челюсть?" - спрашивал он себя. Ему было совестно за нее. Она портила ему весь спектакль, но он не мог не смотреть на нее, когда она была на сцене, и не искать ее глазами, когда ее не было. Раз, во время сольного выступления певицы, когда герлс стояли за кулисами, ожидая выхода, он видел, как она машинально пересмеивалась с товарками, и лицо у нее при этом было измученное и боязливое. Он совсем забыл о певице и даже не слышал, что она пела. После представления Уилок отправился в бар рядом с театром. Он не знал, куда девать себя. Бар был битком набит, и от трескучего веселого шума и говора у Уилока шумело в голове. "В этом обозрении только то и есть хорошего, - говорил он себе, - что я просидел там несколько часов без виски". Он пил не спеша и вспоминал Дорис, как она, окруженная другими герлс и, казалось, сливаясь с ними, все же имела такой вид, будто ей одной предстояло бороться со всей публикой. Страшное должно быть чувство, подумал он. Быть одиноким - противоестественно. Одиночество делает человека странным, заставляет его совершать странные поступки, разговаривать с самим собой или выкидывать еще что-нибудь похуже. Но кто же не одинок в этом мире, где человек человеку волк? Все, ответил он на собственный вопрос, все одиноки. Во всем - одна только конкуренция. Соблюдай свою выгоду, иначе пропадешь. И так от рождения, ты учишься этому еще дома, до того как сам начнешь думать о своей выгоде. Поэтому люди сами по себе ничего для тебя не значат. Если ты любишь кого-нибудь или тебе кто-нибудь нравится, то потому лишь, что они так или иначе тебе нужны, делают тебя счастливым, дают тебе то, что ты хочешь. Сам по себе никто для тебя ничего не значит. Ты любишь только тогда, когда можешь сделать человека счастливым и это доставляет счастье тебе самому, или же когда он делает тебя счастливым. А все остальные? Они для тебя ничто - вещь, нужная для дела, вещь, которую можно отложить и позабыть, или же вещь, которую надо сломать. Но ведь это же противоестественно. Стоит посмотреть на людей и на то, что с ними происходит, когда они живут такой жизнью, чтобы убедиться, насколько это противоестественно. Уилок долго думал над этим и наконец решил: "А кто знает, что естественно? Факт остается фактом. Приходится быть одиноким. Приходится соблюдать свою выгоду, иначе пропадешь". Потом он вдруг подумал, что публика Дорис отличалась от публики, перед которой выступал он. Публика Дорис не была ей враждебна. Это ей только так казалось. А публика, перед которой он выступал когда-то, была против него. Она упорно не замечала его и не интересовалась, голодает он или нет. Тут Уилок перестал рассуждать. Его мысли превратились в смутные тревожные ощущения. Ибо на самом деле публика совершенно так же не замечала Дорис и не интересовалась, голодает она или нет. Дорис выворачивала себе суставы, стараясь расшевелить публику. А он вывихнул свою жизнь, стараясь расшевелить свою публику. А теперь, когда публика обратила на него внимание, когда она заинтересовалась его телефоном, что она увидела? Что она увидела, когда, наконец, удостоила его взглядом? Ощущение это оставалось бесформенным и туманным. Генри не придал ему очертаний, не выразил его в словах и не вложил в него смысл. Он только старался освободиться от него. Он наклонился над стойкой, окинул посетителей ясным взглядом, прислушиваясь к трескучему веселому говору, и улыбнулся той же немой, горестной улыбкой, что и Дорис. В эту минуту он решил познакомиться с ней. Осушив свой стакан, Уилок завернул за угол к артистическому подъезду театра, дал швейцару доллар вместе со своей карточкой и стал ожидать в грязном железобетонном вестибюле, окрашенном, как броненосец, в серый цвет. Тут было то же, что и в баре. Тот же трескучий шум и гам. Артисты были все народ молодой или молодящийся, выглядели так, словно только что побывали под душем, и их быстрые шаги вверх и вниз по лестнице звучали громко и весело. Генри стоял возле табельных часов, звонок трещал беспрестанно. Дверь на сцену то и дело открывалась и захлопывалась, каблучки стучали по бетонированному полу, как оживленные голоса, и в воздухе звенели обрывки приветствий, новостей, обещаний. Генри стоял неподвижно среди всего этого шума и улыбался. Он походил на человека, который, зайдя по колено в реку, смотрит, как бурлит вокруг него вода. Услышав твердые неторопливые шаги на лестнице, он понял, что это Дорис. Он ожидал, что именно так она выйдет к нему. Она, конечно, захочет разыграть королеву перед своим поклонником. Он взглянул вверх по лестнице. С того места, где он стоял, он мог видеть только ее ноги. За ними показались еще чьи-то женские ноги, которые нетерпеливо топтались на месте, досадуя на царственную медлительность Дорис, потом обогнали ее и стали торопливо спускаться. Туфли, ноги, колени, бедра, исчезающие в волнах подбитого розовым мрака. Ног было много, три или четыре пары, и когда он увидел лица их владелиц, то заметил, что они его разглядывают с любопытством. Они пробежали мимо него, потом остановились возле часов и долго возились со своими табелями, следя за ним уголком глаз. Он, улыбаясь, обернулся к ним, а они окинули его холодным взглядом. - Ну, иди уж! - громко крикнула одна из девушек. - Что это с тобой сегодня? - Ничего другого она не сказала, но в последовавшем затем молчании ясно проступали насмешливые слова: "Мужчины, что ли, сроду не видела?" Девушка направилась к двери, остальные, едва сдерживая смех, гурьбой последовали за ней. Дорис не удостоила их даже взгляда. Она чинно сошла вниз и чинно, с бесстрастным лицом, остановилась. Выглядела она моложе, чем на сцене. Ей можно было дать лет восемнадцать, не больше. Лицо ее сохранило детскую округлость и не приобрело еще определенного характера. Ничего характерного, все как бы случайное, наложенное сверху, словно грим. Волосы у нее были рыжевато-золотистые. Глаза удивительные. Это были глаза взрослой женщины, большие, темно-серые, разрезом своим напоминавшие продолговатый виноград. Да и все лицо было миловидно. Лоб немного низковат, но белый и гладкий. Нос тонкий и прямой. Рот маленький. Губы так сильно накрашены, что казалось, они протянуты для поцелуя. Одета она была в темное суконное пальто с меховым воротником. Видимо, дешевенькое. - Мистер Уилок? Генри, улыбаясь, подошел к ней. Она поджидала его, высоко подняв голову, выпрямившись, но выражение лица было неуверенное, чуть ли не испуганное. - Я получила ваши цветы на прошлой неделе, - заговорила она. - Такие чудные. Ее голос разочаровывал - высокий, жидкий, почти бесплотный, слегка жеманный, - но Генри едва ли заметил свое разочарование. Он не ожидал, что она так молода и красива. "Свеженькое яичко, - подумал Уилок, - не насиженное". Он, не торопясь, просмаковал эту мысль. Ему нужно было заставить себя желать ее, чтобы не думать о том, почему его тянуло к ней. - Вы не знаете, как это важно для нас, артистов, когда наши труды находят отклик и оценку, - продолжала она. - Да и записка ваша показалась мне очень милой. - Она, видимо, оправилась от волнения. Губы ее улыбались. Улыбка была так явно благосклонна и так явно преследовала цель выразить дружелюбие и вместе с тем удержать его в должных границах, что Генри без труда ее разгадал. Он весело рассмеялся. Он ведь отождествлял себя с ней и, побеждая ее, как бы чувствовал, что побеждает себя. Теперь он убедился, что умом это милое дитя не блещет, и победа достанется легко. Эту мысль он тоже старательно просмаковал. - Я ваш горячий почитатель, - сказал он, - и уверен, что мы могли бы с вами прекрасно станцеваться. - Он снова рассмеялся торжествующим наглым смехом, заглянув ей под шляпку, и стал обстоятельно оглядывать ее всю с головы до ног, то и дело вскидывая глаза к ее лицу. Со стороны могло показаться, что он раздевает девушку взглядом, а на самом деле ему просто хотелось постоянно видеть перед собой ее необыкновенные глаза. В фигуре ее, так же как и в лице, было что-то очень юное, неоформившееся. Но в глазах была вечность истинной красоты. - Пойдемте куда-нибудь посидеть и выпить, - предложил он. Дорис насторожилась, на мгновение ей почудился в его словах какой-то скабрезный намек. Но она тут же решила, что это всего лишь шутка, и рассмеялась. Дорис сговорилась с двумя товарками пообедать в соседнем кафетерии, но, если она не придет, они, конечно, поймут и не обидятся. Уилок ей понравился. Он, видимо, одевался у дорогого портного, как и преуспевающие актеры, но только у него это не так бросалось в глаза. А когда мужчина старается затушевать дороговизну одежды скромностью покроя, то это, казалось Дорис, уже настоящая роскошь. Значит, ему нет необходимости щеголять своим костюмом, как вывеской. Кроме того, Уилок был молод и недурен собой. Вероятно, он один из тех богатых молодых людей, размышляла она, которые дарят девушкам меховые манто и автомобили и снимают для них квартиры с горничной. Как это увлекательно. Дорис попала на Бродвей недавно. Ей еще не представился случай встретить хотя бы одного из тех молодых повес, которые получают капиталы по наследству. - Я никогда не пью между спектаклями, - сказала она. - А потом, - она улыбнулась, кокетливо помахала ручкой и повела плечом, - я ведь с вами даже не знакома. - Это мы сейчас устроим, - и Генри, повернувшись к швейцару, крикнул: - Можно вас на минутку! Швейцар был пожилой, узкогрудый человек с шаровидным брюшком. Когда-то он был рабочим сцены и всегда мечтал стать актером. Он сердито посмотрел на Генри, но тот, вынув из кармана пятидолларовую бумажку, подошел к нему и пожал ему руку. Если бы Дорис не следила очень внимательно, она бы не заметила, как пятидолларовая бумажка перешла к швейцару. - Моя фамилия Уилок, - сказал Генри, - но мисс Дювеналь, видимо, забыла ее. Не откажите в любезности ей напомнить. - Какая глупость! - воскликнула Дорис. Прежде чем сунуть бумажку в карман, швейцар посмотрел на уголок банкноты и сразу подобрел. Он выступил вперед, приложил руку к животу и поклонился: - Мисс Дювеналь, мистер Уилок. - Тут он отнял руку от живота и описал ею в воздухе фигуру наподобие восьмерки. Затем, описав новую восьмерку, он опять приложил руку к животу и снова поклонился. - Мистер Уилок, мисс Дювеналь, - закончил он. - Браво! - воскликнула Дорис и манерно захлопала в ладоши. - Как вы поживаете? - обратился к ней Генри. - Каким чудом мы с вами здесь встретились? Дорис фыркнула. Теперь она была похожа на школьницу. От ее величественной позы не осталось и следа. Голова наклонилась, лицо стало оживленным. - Как это все глупо, - сказала она. Они сели в такси и поехали в ресторан, где Уилок часто бывал. Дожидаясь на углу, пока сменится красный свет светофора, Уилок заметил витрину цветочного магазина и вспомнил о посланном ей на прошлой неделе букете и об оскорбительной записке. - Вам нужен букет, - неожиданно сказал он и соскочил на мостовую. Дверцу машины он оставил открытой и исчез в магазине. Холодный ветер гулял по полу такси. Дорис подобрала ноги. Она то и дело тревожно поглядывала в окно, беспокоясь, нет ли в магазине второго выхода и не удерет ли он, предоставив ей самой расплачиваться за такси. Может быть, все это шутка, на которую его подбила одна из герлс. Они ведь постоянно друг друга разыгрывали. Но Генри почти тотчас вернулся с целой охапкой цветов. Розы, африканские маргаритки, гардении, три белые орхидеи - все это он бросил ей на колени. В другой руке у него были булавки. - Да вы с ума сошли, - сказала она. Он примостился на краю сиденья и с жаром стал объяснять, что не знал, какие цветы она захочет приколоть к пальто. Такси покатило дальше, а Дорис стала перебирать цветы. Мое пальто, думала она, вероятно, стоит меньше, чем эти орхидеи. - Таких я еще никогда не видела, - и она указала на африканские маргаритки. - Что это такое? - Не знаю, цветы. Но они достаточно красивы, чтобы назвать их Дорис Дювеналь. Она не улыбнулась и все глядела на цветы. - Глупо, - рассеянно пробормотала она. И гардении, думала она, и розы на длинных стеблях. Тут цветов не меньше чем на двадцать пять долларов. В конце концов Дорис остановилась на орхидеях. Перед ними она не могла устоять. Таких цветов у нее никогда еще не было. Генри был разочарован. Ему казалось, что ей следовало бы выбрать розы. Они бы лучше подошли к ее внешности школьницы. И вдруг он понял, почему она остановилась на орхидеях. Он обрадовался, что видит ее насквозь и поэтому может понять ее волнение и сочувствовать ему. Он схватил ее руку и крепко сжал: - У вас превосходный вкус. Она высвободила руку, погрозила ему пальцем и сказала: - Ну-ну, мистер Уилок! - И заметила, что ему это не понравилось. Она не без гордости опустила глаза на приколотые к груди орхидеи. - Хоть и нехорошо себя хвалить, - сказала она, - но вкус у меня всегда был неплохой. Еще у нас дома мама разрешила мне обставить мою комнату, как я хотела, а потом все подруги стали просить, чтобы я им помогла. Прежде чем она успела договорить, досада, которую вызвал в Генри ее предостерегающе поднятый палец, улетучилась. Ее непонимающий банальный ответ рассеял шевельнувшийся в нем страх, что она может стать для него загадкой. - Ручаюсь, что вы были председательницей комиссии по украшению зала на выпускном вечере. - И была бы, - лицо ее приняло сперва условно горделивое, а потом условно грустное выражение, - если бы закончила среднюю школу. К сожалению, моим родителям это было не по средствам. "Ну вот, теперь придется выслушать всю ее биографию", - подумал со злостью Генри и тут же нашел способ от этого избавиться. - Как вас не поцеловать, когда вы так хороши, - сказал он и кротко улыбнулся. Лицо Дорис стало напряженным. Она слегка отодвинулась. - Мистер Уилок! - Я хочу сказать, что вы очень красивы с орхидеями и цветами на коленях. - Он рассмеялся, и лицо ее немного смягчилось. - И, - добавил он, - у вас такой крохотный ротик, как конфетка, которую хочется отведать. - Довольно, довольно, мистер Уилок! - сказала она и опять предостерегающе подняла палец. Прошел час, а Генри продолжал исполнять свои прихоти. В голове у него словно звенели струны. Собственное поведение казалось ему странным, чуть ли не патологическим, но подчиняться каждому звуку и каждому трепету этих струн было для него облегчением и отдыхом. Из прихоти он купил Дорис коробку шоколада за 15 долларов. Другая его прихоть заставила ее гневно вскинуть подбородок. Третья - наделила ее игрушечной обезьянкой и коробкой печенья из венской кофейни на Сентрал Парк Саут. Они долго сидели за кофе со взбитыми сливками в экзотической атмосфере иностранной кофейни, и тут Уилоком овладел новый каприз: он уже не хотел разыгрывать из себя кого-то перед Дорис или чего-нибудь от нее добиться, он просто смотрел на нее. Он глядел ей прямо в лицо и изучал его; видел его ребячливость, детскую неприступность, которая была только безотчетной и ненадежной защитой от него, а под этой неприступностью - скрытое разочарование девушки, которая притворяется, что ей безразлично, ухаживают ли за ней или нет. А под всем этим таилась скука, скука ребенка, который ждал чего-то необыкновенного, боялся, вдруг оно не случится, и теперь, почти совсем разуверившись, хочет в повседневных, избитых переживаниях найти что-нибудь, что могло бы его утешить и вознаградить. Таким было лицо Дорис. Но глаза у нее были мудрые. Они как будто не имели ничего общего с лицом. Они казались произведением искусства. Напрасно Генри себя убеждал, что они "как студень", что это "слизняки, студенистая масса, противная на ощупь", все же они оставались непостижимыми, бездонными, обособленными, жили своей жизнью, думали свои думы и повелевали. - Вы милый ребенок, - сказал он ей вдруг. - Почему же вы хотите, чтобы я скверно с вами поступил? - Боже мой, - испуганно вскрикнула она, - откуда вы это взяли? - Нет, я не то хотел сказать. Я хочу сказать, почему вы непременно ждете от меня чего-то гадкого? Это вам щекочет нервы? И почему вы разочаровались, увидев, что я не такой? - Не понимаю, с чего вы это взяли. Толкуете что-то, я даже не пойму - что. - Вы сами раскрыли мне свои мысли, я прочел их у вас на лице. Но вы ребенок и не знаете, что такое развращенность. Может быть, именно поэтому вам и хочется увидеть, поиграть этим, вы ведь не знаете, с чем играете. - Вы что-то для меня слишком глубоки, мистер. Как это вы сразу сумели отрастить себе бороду? - Нет, - вскрикнул он, озаренный внезапной мыслью. - Это вы слишком глубоки для меня. Вы любовная песнь, которую я не способен ни понять, ни услышать, я, как глухой, чувствую лишь ее вибрацию в ушах. - Любовная песнь? Тра-ля-ля? - И она игриво покрутила пухлыми детскими пальчиками в воздухе. - Вы гадкая. - Он нагнулся к ней. На лице его блуждала еле приметная улыбочка. Глаза были жестки и оживленно блестели. - Ведь вы на самом деле гадкая, злая и испорченная, отравленная и ядовитая самка, с губами, как когти, и со смертоносной слюной во рту. - Это какой-то бред, мистер Уилок. Ради бога, о чем вы говорите? - О том, что вы развращены, что ваша плоть корчится от желания, чтобы я с вами дурно поступил, поиграл с вами, опрокинул, смял, взял всю вашу чистоту и заполнил пустое место жемчугом, золотом, грехом. А это развращенность, это настоящая развращенность. - У вас грязное воображение, но не думайте, что на такую напали, - сердито сказала она. - Вы говорите как из книги, из грязной книги. Лучше я пойду. - Нет, постойте. Знаете вы, что такое настоящая развращенность? Если бы я сейчас взял и вытащил из кармана рубин, рубин стоимостью в миллион долларов, и преподнес его вам, просто так, только потому, что вы красивы и совсем еще ребенок, преподнес, не требуя ничего взамен, это была бы, по-вашему, развращенность? - А где ваш рубин? Он рассмеялся. - Рубина нет. Но сочли бы вы меня развращенным, если бы я это сделал, дал бы вам рубин и ничего бы не потребовал взамен? - Вы куда-то гнете, мистер Уилок. Только не туда, куда нужно. На эту приманку меня не поймаешь. Она засмеялась, но он возвысил голос и заглушил ее смех. - Вот видите, - закричал он, - вы не знаете. Но ведь это же чистейший разврат так поступать, не хотеть ничего взамен. Это извращение. Разве вы не понимаете? Это же неестественно? Вы тратите большие деньги, терпите большие лишения, желая чего-то достичь. Это естественно. И вот наконец вы у цели. Остается только протянуть руку и взять. Это было бы вполне естественно и нормально. Но находить удовольствие в том, чтобы в последнюю минуту отказать себе, намеренно лишить себя удовольствия, обойтись без этого и ничего не взять - простите, но в таком человеке непременно есть что-то дурное, иначе он так бы не поступал. - Это для меня чересчур сухая материя, - сказала Дорис и снова засмеялась. Генри ее не слышал. Он вдруг вспомнил о Тэккере, который с досадой отвернулся от человека, потерявшего сознание, когда ему засунули в рот динамит. С досадой! Этого Макгинесу ввек не придумать. Значит, все это действительно было! Генри с минуту сидел неподвижно. Потом у него задергались веки, и он крепко зажмурил глаза. - Нет, - сказал он надтреснутым голосом, все еще не открывая глаз, - вы ребенок. Вы не знаете, сколько дурного таится в человеке и только ждет случая, чтобы прорваться. Дорис нерешительно взглянула на него и тут же опустила голову. Лицо Уилока было такое странное, что она почувствовала себя неловко. Уилок внезапно решил отделаться от нее. Он сказал, что, к сожалению, приглашен на обед, но по пути завезет ее домой, чтобы она могла оставить там свои свертки. Дорис дала адрес роскошного отеля "Рандолф" на Пятьдесят четвертой улице. Одна из звезд "Театра обозрений" жила там, и Дорис решила, что это будет звучать внушительнее. Генри молча смотрел, как она выходила из машины. В одной руке Дорис держала завернутые в бумагу цветы, в другой шоколад и коробку с печеньем. Игрушечную обезьянку она зажала под мышкой. Три орхидеи были приколоты к пальто. Она походила на ребенка, возвращающегося с праздника, где его наделили игрушками и сластями. Он простился с ней, даже не спросив, когда можно будет снова с ней встретиться. На углу Уилоком овладела новая прихоть. Он велел шоферу обогнуть квартал и вернуться назад. Он знал, что Дорис не по средствам жить в отеле "Рандолф", и собирался уличить и унизить ее. Он сидел на краешке сиденья, пока такси медленно и с трудом продвигалось по запруженным улицам. Да, думал он, когда мы поровняемся с ней, я высуну голову из машины и крикну: "Ууу". Но на улице было очень тесно от машин, и он уже начал бояться, что не нагонит ее. Когда он снова увидел Дорис, она почти дошла до угла. Она направлялась в кафетерий, где условилась встретиться с товарками. Руки ее по-прежнему были заняты свертками. Белые орхидеи покачивались при каждом шаге. В вечернем сумраке они светились холодным фосфорическим светом. Прохожие оборачивались и смотрели на цветы. Она шла быстро, высоко подняв голову, выпрямившись и расправив плечи. Лицо было бесстрастно. Генри, выглядывавшего из окна машины, она не заметила. "Лгунишка этакая, дуреха", - думал он. Его душил злобный смех. Он все еще сидел на краю сиденья, держась за ручку дверцы. Лицо у нее очень подвижное. Он представлял себе, как оно дрогнет от изумления, когда она его увидит, и тут же сморщится от стыда. Стиснутое со всех сторон такси остановилось. Он слышал, как гуляет в темноте вечерний ветер. Ветер хлестал по мостовой, по машинам и крышам домов, поднимая шум, похожий на топот убегающих ног. Машина снова тронулась, нагнала Дорис, проехала мимо, и Генри отодвинулся от дверцы. Он не остановил ни машины, ни Дорис. Видимо, последняя из его мрачных прихотей оказалась ему не по силам или же он нашел достаточное удовлетворение в том, что мысленно исполнил ее. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТЕ, О КОМ НЕ ПОДУМАЛИ 1 В четверг, в праздник Благодарения, Лео пустился на хитрость. Из денег Тэккера он выплатил всем, кто выиграл на номер 527, а в пятницу его никто не мог доискаться. Джо понимал, какой у брата расчет. Чем дольше другие банкиры будут изворачиваться, не имея денег для выплаты клиентам, тем больше клиентов отойдет к Лео. Конечно, Лео выгодно было потомить их подольше. Джо считал, что брат имеет на это право, поскольку его банк потерпел большой ущерб от налета, и не торопил его. Уилок хотел, чтобы Джо нажал на брата, но Джо отговаривался тем, что не может его разыскать: Лео, видимо, поехал за город. Тогда Тэккер сам позвонил Джо и сказал, чтобы Лео был у себя в конторе в субботу утром и в тот же день начал переговоры о слиянии с другими банками. Никаких отговорок он слушать не станет. Тэккер тоже понимал, какой у Лео расчет. Тем игра Лео и кончилась. Переговоры начались и субботу утром и продолжались целый день, все воскресенье и большую часть понедельника. Происходили они то в конторе Лео, то у Джо, иногда у Уилока, а ночью у Уилока на квартире. Но где бы они ни происходили и кто бы в них ни участвовал, протекали они совершенно одинаково. Менялись только лица и цвет кожи. Среди держателей лотерей и их бухгалтеров попадались и друзья Лео. Но был ли цвет кожи черный, бронзовый, белый, красный или смешанный, были ли они друзья, враги или чужие, - все они говорили одно и то же, преследовали одну и ту же цель и применяли одну и ту же тактику. И все они устилали путь, по которому, наподобие гигантского катка, двигалась машина бизнеса. И как они ни топорщились, как ни корчились и ни извивались, сколько бы ни прятались в канавах и рытвинах, все под конец ложились плашмя и покорно устилали собой путь. Все входили с независимым видом, словно говоря: почему бы и не послушать интересное предложение и не принять его, если оно выгодно. Но глаза их при этом были прикованы к Лео. Когда же он сообщал им последнее слово Тэккера, они всегда отвечали: "нет". Они нарочно возвышали голос, но голос же и выдавал их, потому что в нем звучала мольба. После этого Лео мог не тратить времени на уговоры. Они вставали с тем, чтобы уйти. Захлопывали книги, складывали бумаги, а Лео молча наблюдал за ними. Потом они направлялись к двери и возвращались, или даже выходили на улицу, но только за тем, чтобы вернуться. Так или иначе, они все приходили обратно. Были ли это старики, молодые, или люди средних лет, были ли они лавочники, до того как стать лотерейщиками, коммивояжерами или бандитами, домовладельцами, спекулянтами или торговцами, - все поступали совершенно одинаково; приходили, выслушивали, говорили: "нет", а потом возвращались, потому что, кем бы они сами по себе ни были и во что бы их ни превратила жизнь, машина бизнеса теперь всех сравняла. Торговаться было утомительно, и Лео устал. Один раз, в самый разгар спора, ему стало дурно. Он, потянувшись, закинул голову назад - и вдруг почувствовал сильное головокружение. Ощущение было такое, будто мозг завертелся за глазными яблоками, сами же глаза оставались на месте. Комната и сидевшие перед ним люди тоже оставались на месте, а в голове кружилось. Потом комната стала вращаться вокруг людей, люди же сидели неподвижно и глядели на него. Он так побледнел, что они испугались. Все подались вперед, вытаращив глаза и раскрыв рот, словно собираясь что-то сказать. Потом и они стали вращаться. Все вращалось в разных направлениях: комната в одну сторону, люди - в другую, а мозг его - в третью. Он зажмурился - головокружение усилилось. Тогда он нащупал край стола, ухватился за него и остался сидеть с закрытыми глазами. - Лео! - вскрикнул Джо. - Что с тобой? Слова Джо еле доходили до Лео, прорываясь сквозь головокружение. Потом кружение замедлилось и, наконец, вовсе прекратилось. - Тебе нехорошо? - спрашивал Джо. Лео раскрыл глаза. Джо стоял, наклонившись над ним, с таким лицом, словно увидел смерть. - Неправильно питаюсь, - сказал Лео и рукой надавил на живот. Лица окружающих выражали то же, что и лицо Джо. Кто-то подал Лео воды. Он отпил немного, громко глотая, тыльной стороной руки вытер губы и покачал головой. - Да, - сказал он, - не сплю и не питаюсь как надо. Призрак смерти медленно покидал комнату. А бизнес тотчас снова вступил в свои права, и все пошло по-прежнему. Лео слушал и говорил. Он расстраивал планы своих противников, предлагал взамен собственные и при этом все время думал: начнется ли опять головокружение, если откинуть голову, и нагибал голову вперед до тех пор, пока у него не заломило шею. Тогда он немного приподнял голову, потом еще немного и еще чуть-чуть, но тут головокружение началось снова, и он поспешил ее опустить. "Кто может вынести такую жизнь?" - подумал он. Гроза надвигалась. Тучки, предвещавшие бурю, сталкивались, сливались в одну грозовую тучу. Беда следовала за бедой. - На что это похоже? - сказал Лео Бауеру, когда тот снова появился в конторе. - Я дал вам возможность отдохнуть ради пользы дела, а вы ухитрились еще больше устать. Бауер, казалось, не столько устал, сколько был не в духе. - Я плохо спал, - объяснил он. - Все думал. - Джо стоял рядом с Лео и сочувственно улыбался. Бауер кинул беспокойный взгляд на Джо. - Можно с вами переговорить наедине? - обратился он к Лео. - Да говорите здесь, мы с братом теперь компаньоны. Но Джо в этот день был само дружелюбие. Он сказал, что подождет Лео внизу, в машине. Он и приехал в контору только за тем, чтобы познакомиться со служащими, раздать им праздничные подарки, предупредить, что синдикату потребуется лишняя копия ежедневного баланса, и показать заодно, что он такой, как все, ничуть не страшный, и бояться работать у него нечего. Подарки Джо купил у приятеля Бэнта, члена муниципалитета, оптового торговца мясом. Этим он делал одолжение Бэнту и его приятелю, члену муниципалитета. Но в данном случае Джо заботился не о них, а о служащих лотерейных банков. Он знал, что с банкирами он управится легко и просто; они связаны крепко-накрепко и слишком много потеряют, если вздумают вырываться. Но многим из служащих могла не понравиться перспектива работать на Тэккера - и они при этом ничего не теряли, кроме своего места. А место в лотерейной конторе - небольшая приманка. Потому-то Джо и раздавал праздничные пакеты, заискивающе улыбался и теперь покорно ушел, оставив Бауера наедине с Лео. - Что с вами опять приключилось? - спросил Лео. - Да все то же, - ответил Бауер. - Я все думал и думал и пришел к тому же выводу. - Вы хотите уйти? - Не хочу, а вынужден. - Вы не могли выбрать более подходящего времени для такого разговора? Двадцать человек ждут меня в конторе. Поговорим после, - и он повернулся, чтобы уйти. - Я вам об этом говорю для того, - продолжал Бауер, - чтобы вы подыскали себе кого-нибудь на завтра. Лео остановился. - Как на завтра? - воскликнул он. - Вы на ответственном месте. Вы обязаны дать мне время подыскать человека. - Не могу. Честное слово, не могу. Я здесь не выдержу. - Да что, в конце концов, здесь отрава, что ли, рассыпана? - Да. - После того, что я для вас сделал, вам бы следовало хоть немного посчитаться со мной. - Я ничего не могу с собой поделать. - Никак не пойму вас. Кажется, неглупый парень. К тому же человек семейный, а ведете себя черт знает как. Словно у вас мозги не в порядке. Бауер опустил глаза. Он беспокойно переминался с ноги на ногу; все его тело пришло в движение. Руки, ноги и даже язык во рту. - Когда я попадаю сюда, - сказал он, - у меня и, правда, в голове мешается, и весь я сам не свой. - То, что случилось на прошлой неделе - полицейский налет, - больше не повторится, я вам ручаюсь. Против этого приняты меры. Бауер сказал, не поднимая глаз от пола! - Честное слово, мистер Минч, я сам это знаю. Твержу себе это, убеждаю, и все-таки не помогает. Видимо, я не гожусь в... то есть на то, чтобы быть там, где... Нет, сколько бы я себя ни убеждал, все равно у меня в голове мешается. - Тогда принимайте какие-нибудь пилюли, лекарство, что угодно. Но вам придется поработать здесь три-четыре недели, пока я найду кого-нибудь на ваше место. Это мое последнее слово. - Три недели! - Три, пять недель, сколько потребуется, чтобы найти... - Нет! - крикнул Бауер. - Вы не можете меня заставить остаться, я не раб! - Я вас предупредил, - сказал Лео и через маленький коридорчик направился из бухгалтерии в комнату сортировщиков. Бауер шел за ним следом. - Что вы хотите сказать? - Неважно, - ответил, не оборачиваясь, Лео. - Я вас предупредил. - Теперь он шел через комнату сортировщиков к небольшой передней, откуда был выход на лестницу. - Что вы хотите сказать? - воскликнул Бауер. - Объясните, что вы хотите сказать? - У вас есть глаза. Сами видите. Я уже не один в деле. - Господи боже ты мой! - Бауер произнес это так быстро, что слова слились в одно восклицание. Он видел бандитов в кино. Когда Джо вошел, Бауер вспомнил эти фильмы. Теперь он понял: все, что там показывали, правда. Гангстеры не выпускают никого из своих сетей. Он попал к ним, и ему от них не уйти. Бауер открыл рот, но не мог произнести ни звука. - Будьте же благоразумны, - сказал Лео, - тогда и вас никто не тронет. Ничего страшного в этих людях нет. Они только не хотят неприятностей, шума и тому подобного, по