всех нравственных идеалов. Особенно ему
нравится идеалы превращать в правила. Этому занятию ханжа отдается с
неподдельным азартом, готовый всю жизнь ему посвятить. Из всех точек зрения
он признает исключительно точку зрения моральную, страшно негодуя, когда
реальность с ней не согласуется. Только из величайшей доброты, не иначе,
соглашается он оставаться в столь недостойной порядочного человека
действительности и со вздохом терпит ее. С единственной, разумеется, целью
ее облагородить и настроить на благонравный лад. Но вот что примечательно:
несмотря на возвышенную противоречивость своей жизни, ханжи живут очень
долго, благополучно переживая всех, на чьи недостатки они пеняли. В этом
виден перст судьбы, указывающий, что добродетель служит лучшей основой
жизни, чем порок, а ханжа -- совершеннее прочих людей. Со своей стороны я
полагаю, что ханжа заставляет себя существовать столь длительный срок
единственно из нравственного долга. Ведь исчезни он, в ком найдет опору
общественная мораль?
x x x
Любое душевное качество, как известно, принадлежит к одной из стихий:
воды, воздуха, земли, огня. Оценивая природу ханжества, мы должны определить
его как явление эфирное, пронизывающее человеческую жизнь, или, лучше
сказать, служащее особым выделением ее. Когда личность, обуянная стремлением
быть лучше, раз за разом сталкивается с собственной неспособностью его
удовлетворить, тогда из нее -- от чудовищного напряжения -- начинает
сочиться ханжество: подобно тому, как на теле выступает пот от непомерного
физического усилия. Каждому, кто стремится стать лучше, постоянно угрожает
опасность превратится в ханжу. Только тому, кто махнул на себя рукой, кто не
пытается стать более умелым, сильным или чутким, только тому ханжество не
грозит. Поэтому ханжество не столько вина, сколько трагедия человека. Не
способный стать вполне хорошим, ханжа боится, как бы другие не догадались,
что он плох, и оттого делает самый постный и благонамеренный вид.
Со временем в ханже развивается способность не выделять себя из
действительности. Он и есть, и как будто его нет. Он ни к чему не причастен,
но над всем витает. Он никогда не бывает в событии, но всегда рядом с ним.
Надо ли добавлять, что это "рядом" -- всегда самое правильное место на
свете.
Не выделяя себя, ханжа, поэтому, не применяет к себе тех строгих
критериев, которые он прилагает к другим. Собственных поступков и душевных
движений он не различает, как если бы они совершались в темноте. В то же
время действия окружающих видятся им будто в ясном, пронзительном свете, в
котором, кажется ханже, ничего не может укрыться от его взора.
Эта раздвоенность в восприятии станет понятна, если учесть ее
физиологический источник. Дело в том, что функции восприятия себя и других у
ханжи выполняют два различных органа. Себя он воспринимает спинным мозгом, а
окружающее -- головным. Медикам и биологам эта органическая особенность
покажется странной и невероятной. С тем большей гордостью я ощущаю свой
скромный вклад в исследование физиологии человеческих тел. Исходя, по
примеру ханжи, из сугубо моральной точки зрения, я и смог сделать это
маленькое открытие.
Спинной мозг гибок, он послушен всем извивам человеческого хребта. Он
темен и слеп, он не слышит и не осязает, он главный нерв смутной,
подспудной, неявной жизни. Головной мозг, напротив, связан со всеми органами
чувств и оттого воспринимает все с ясностью и отчетливостью.
Учитывая это физиологическое различие, приводящее к двойственности
ханжеского восприятия, мы перестанем возмущаться ханжой, а, напротив,
проникнемся сочувствием к его нелегкой доле. Никогда ханжеской натуре не
дано знать правду о себе, видеть свое лицо и слышать собственный голос.
Только темным первобытным инстинктом может он догадываться о себе, и чем
больше догадывается, тем громче кричит о добродетели. От страха, наверное...
За безнравственность мира, разумеется.
Что может принести столь же безмерное упоение, как долго лелеемая и
наконец-то свершившаяся месть? Обладание прекраснейшей женщиной, создание
гениального произведения, победа над ужасным недугом -- все это меркнет
перед сладострастием удовлетворенной мстительности.
Острое наслаждение, приносимое местью, воспитывает вкус к жизни и
глубокое неравнодушие к происходящему. Нужно ли объяснить ценность такого
душевного настроя в наш век всеобщей апатии?
Нет чувства, способного столь же полно охватить все существо человека,
как месть. Ни один общественный идеал не удержался бы долго, исчезни
мстительность. Ведь месть -- это наиболее страстная, исступленная форма
утверждения того, чему положено быть, во что человек верит и перед чем
благоговеет. Только из страстной, неколебимо фанатичной приверженности к
определенному порядку вещей рождается стремление отомстить тому, кто этот
священный порядок нарушил или оскорбил. Не случайно безудержное стремление
карать -- этот государственный пароксизм мести,--никогда не утихает в
носителях деспотической власти.
Свершившаяся месть наполняет душу умиротворением и покоем, особенно
разительными после того напряжения, в котором она -- неудовлетворенная --
держала человека. Взаимосвязь этих состояний -- душевного напряжения и
сменяющего его упокоения -- вырабатывает в личности стойкий рефлекс
достижения цели, который работает затем уже независимо от того, является ли
целью отомстить. Мало кто целеустремлен так же, как мстительные люди.
Однако не только целеустремленность, но и незаурядная выдержка является
непременным спутником мстительности. Стремление мстить воспитывает
самообладание, делает человека волевым, способным к выдержке в самые
ответственные моменты жизни. Ведь чтобы осуществиться, месть должна немалое
время таиться, скрываться от своей будущей жертвы, ожидая удобного момента
для мстительного действия. В этот обязательный инкубационный период месть,
во-первых, достигает необходимого накала, во-вторых, проясняет натуру
жертвы. Приученные мстительностью к пониманию других, мы приобретаем
чрезвычайно ценное качество, которое полезно в любой сфере деятельности -- в
быту и политике, в искусстве и науке, в любви и служении. Везде пригодится
выработанное мстительностью умение быть внимательным к людям, к свойствам их
характера и строению их личности.
Отточенность ума, умение анализировать и учитывать обстоятельства,
способность соизмерять соотношение сил и находить их равнодействующую -- все
эти качества, вырабатываемые мщением, способны принести огромную пользу,
соединившись с побуждением к благу. Дело за малым -- чтобы такое побуждение
появилось в душе мстительного человека.
Надменный не хочет мучить людей стыдом -- ни своим, ни чужим. Своею
холодностью он останавливает всякое поползновение к раскаянию, отстраняется
от всякой привязанности и, следовательно, разочарования. Каждому он
предоставляет идти своей дорогой и не смущаться собственным обликом, сколь
бы несовершенным тот ни был. В надменности часто кроется не пренебрежение к
людям, а тайное сочувствие им. Ею личность спасается от своего неумения
отнестись к окружающим простодушно, непосредственно, внимательно. Чувствуя
скованность, мы воспитываем в себе надменность как средство избавления от
собственной стесненности, неловкости или неумелости.
Надменный вид должен спасти личность от разоблачения ее слабостей и,
одновременно, остановить в других выражение их негордых, будничных и теплых
черт. Надменность порождена с чопорностью -- сухой системой искусственных
манер. Никакая импульсивность и спонтанные проявления своего "я" невозможны
в присутствии надменной персоны. Непреодолимая отстраненность ощущается в
каждом ее взгляде и каждом слове.
Однако в этой отстраненности нередко скрывается больше уважения к
ближним, чем в жадном интересе к ним. Вопреки распространенному убеждению,
надменность направлена не к унижению человека, а к пробуждению в нем чувства
собственного достоинства. Средство, согласимся, слишком сильное и подчас
даже ядовитое, скорее причиняющее вред, чем способствующее выздоровлению.
Однако кто не испытал возмущения от вида надменности, в ком не загорелось
желание пробить ее холодную стену и сделать надменного человека живым,
заинтересованным, внимательным? В этой справедливой уязвленности оживает
страсть самоутверждения, и уже одно это -- благословенно!
Двуличного упрекают в том, что он меняет свое отношение к одному и тому
же в зависимости от смены обстоятельств. Это зачастую действительно выглядит
неприглядно. Однако, благодаря такому поведению, двуличный человек
приучается рассматривать всякий предмет многосторонне, выявлять различные
его грани и свойства. Это, в свою очередь, хорошая почва для формирования
недогматичного, гибкого ума.
И вообще я не понимаю, за что осуждать двуличного человека? Современная
жизнь настолько сложна и многообразна, она устроена столь противоречиво, что
требует от человека иметь не два даже, а двадцать два лица. Да и кто их
считал! Каждый из нас играет множество ролей, и как бы мы справились с этой
тяжкой задачей, если бы не воспитание двуличием? Не я -- современное
общество само на каждом шагу оправдывает двуличие и требует его, будто
голодный -- кусок хлеба.
Черствость царапает нас, приучая не тонуть в море любви, а заниматься
делом. Не будь черствости, мир захлестнула бы стихия благодушия, и поглотила
бы всех людей, и тогда они, разложившись в этом едком растворе, слились в
единую вялую массу -- безликую, бесцветную, безвольную, и тогда человечество
неминуемо погибло бы. Напротив, обескураженный черствостью человек
приучается к самостоятельности, поскольку видит: помощи ждать неоткуда.
Благодаря черствости облегчается страдание. Человеку свойственно
сопереживать. И чем больше он не уверен в прочности собственной судьбы, тем
больше сопереживает другому. Лишь благодаря черствости можно спастись от
того вечного содрогания. ужаса, гнева, которых требует человечность в
неизбывно несчастном мире. Бессильный изменить мир и спасти его от зла,
человек истощился бы в бесплодных порывах и угас, не совершив ничего
примечательного. Но приходит на выручку черствость. Она не дает вспыхнуть
чувствам, она связывает страсти, она обращает человека на то, что находится
в пределах досягаемости.
Черствый человек, неспособный облегчить ношу другого, по крайней мере,
не ввергает в обман и ложные надежды, возбуждаемые сочувствием. Он
отстраняется от бед и переживаний другого не потому, что считает их пустыми,
а оттого, что знает свое место, предел возможностей и занят собственной
жизнью. Черствость показывает: люди находятся вне меня, им нет до меня дела,
я предоставлен самому себе. И, следовательно, должен сам о себе
позаботиться. С этой озабоченности и начинается формирование личности, и как
это стало бы возможным, не будь благословенной черствости?
С известного почтенного возраста начинаются жалобы на инфантилизм
молодежи. В них проявляется дефект зрения, вызванный извилистой траекторией
жизненного пути. Однако, тем не менее. инфантильный характер не выдумка. Я
полагаю, что он рождается от недостатка черствости окружающих. Вспомните,
сколь радушно родители берут на себя заботы, предназначенные ребенку. Зная,
какие травмы ожидают того, кто не искушен в непростых жизненных ситуациях,
они стремятся его от такой жизни спасти. Но тем самым лишь усугубляют его
беспомощность.
А сколь благостно государство! В своей заботливости о благополучии
подданных оно не знает границ. С каким отеческим тщанием оно освобождает
своих граждан от малейшей самостоятельности, от дерзкой попытки заявить свое
неуместное "я". Но, увы! это почему-то не делает граждан счастливее.
Поистине, родителям, как и государственным органам, не хватает
черствости -- этого разумного противоядия неумеренной отеческой любви.
Люди горьки друг для друга. Хотелось бы знать, из какого состава их
приготовил Господь, что они, принадлежа к одному виду существ, вместе с тем
полны взаимной отчужденности, равнодушия и опаски. Похоже на то, что
слащавая личность инстинктивно старается восполнить это прискорбное свойство
человеческой природы. Мне кажется, что такого рода человек неустанно
стремится превратится в кусочек меда. Как будто ему хочется, чтобы каждый, с
кем он встречается и общается, лизнул его и, лизнув, ощутил блаженную,
тягучую, покойную сладость. Воистину, слащавый человек -- просто лакомка.
Подлость -- царица пороков. Она властвует над ними и получает в каждом
из них свое особое, прихотливое выражение. "Порочный" и "подлый" -- почти
синонимы. Их различие -- это отличие сущности от многообразия явлений, в
которых она себя выражает. Встреча с подлостью всегда -- поворот судьбы. И
как всякое событие, решающее судьбу, подлость сколь ясна, столь и загадочна;
она вопиюща, и в то же время молчаливо, хранит свою тайну. Она одновременно
отвратна и интригующа. Чье сердце не сожмется при виде ее отталкивающей
притягательности?
Довольно редко нам приходится в жизни испытывать сильные, охватывающие
все наше существо чувства. Подлость же неизменно дарит нам эти редкостные
ощущения: пронизывающие все тело, рвущие душу, вызывающие боль и
негодование, помрачающие разум. Вся страстность человеческой натуры
проявляется в отношении к подлости.
Однако постойте... Как становятся коварны, просто-таки подлы слова,
когда речь заходит о подлости! Вот я сказал: "Вся страстность личности
проявляется в отношении к подлости", и сам того не желая солгал. Ведь
подлость -- то состояние жизни и души, которое не может остаться вне нас:
ему нельзя быть просто свидетелем и к нему, следовательно, нельзя отнестись
внешним образом. Подлость втягивает в свой оборот каждого, и нельзя сказать,
"там" и "тот" творит подлость, поскольку констатируя это и ничего не
предпринимая, сам тут же оказываешься подл. Следовательно, подлость всегда
обнаруживается не "там", а "здесь". Она всегда стоит перед нашими глазами:
"здесь", а не в "ком-то", в границах собственной нашей жизни.
Подлый поступок покушается не только на того, кто становится его
непосредственной жертвой. Не в меньшей мере он затрагивает достоинство как
самого подлеца, так и любого другого человека. Где бы ни возникла подлость
-- собственным твоим поступком или случившимся с тобою происшествием, стал
ты ее источником или страдаешь от ее последствий, в любом случае она -- твоя
личная проблема. Однажды попавшая в поле зрения, подлость тут же становится
нашим обременительным достоянием -- неотступным нравственным испытанием.
Подлость оставляет каждого наедине с самим собой, "перед лицом собственной
совести", требуя морального выбора.
Исступленное всеобщее неприятие подлости и та крайняя степень
отвращения, которой сопровождаются ее проявления, внушает невольное уважение
к ней. Ведь что еще может вызвать столь сильные и стойкие чувства?
Неистовство влюбленного, гордость творца своим шедевром, самоотверженность
матери -- не более сильные переживания, нежели вызываемые подлостью. Она --
источник человеческих страстей, а страсти -- это то, что наполняет пульс
человеческой жизни.
***
Если бы достоинство личности заключалось в следовании системе наилучших
норм поведения, тогда путь к порядочности был бы прям и ясен. Однако
прихотливость жизни ставит человека в ситуации, где ему негде положиться ни
на кого, кроме как на себя. Очень часто личность скрывается от тяжести этого
самоопределения за общепринятыми правилами, и просто поразительно, сколь
часто обнаруживается чудовищная подлость в самом правильном поведении. Мне
даже кажется, что только человек, привыкший вести себя с неукоснительной
правильностью, способен на вопиющую подлость. Порядочные и добросовестные
люди совершают подлые поступки отнюдь не реже, чем люди взбалмошные,
необязательные, легкомысленные. Подлость последних, я бы сказал, не столь
обременительна и упорна; в том, что они привыкли к неправильности своего
поведения, кроется спасительная уступчивость; их подлость менее прочна и
последовательна.
Не то человек правильный, положительный. Его поведение может быть самым
что ни на есть подлым, а он даже не заподозрит этого. С неколебимой
неуступчивостью он будет совершать все более низменные поступки, пребывая в
святой уверенности, что он поступает если и не благородно, то уж во всяком
случае правильно.
А что такое эта правильность, которой гордится тот, кто любит по поводу
и без повода подчеркнуть свою порядочность? Не более чем система заповедей,
которые претендуют на абсолютность и истинность лишь потому, что считаются
естественными и общепринятыми. Но назовите мне хоть один принцип
человеческого общежития, который бы неукоснительно соблюдался во всех
случаях жизни? Такового не найдется, даже если переворошить всю историю
человечества. Во всяком нравственном постулате кроется невидимый изъян,
жизнь готова каждую норму обернуть ее противоположностью и там, где ожидали
блага, вдруг является зло.
Крайности, как известно, сходятся. И подчас в уничтожающих оценках
подлости, в глубоком отвращении ею, мне чудится некое проявление тайной
преступной любви. Человек, я убежден, испытывает загадочную склонность к
ситуациям, которые ставят его в крайнее жизненное положение. На острых
гранях бытия и небытия личность должна проявить себя прямо и
непосредственно. Здесь невозможно скрываться за приобретенным положением и
теми средствами самоутверждения, обладателем которых ты заслуженно или
незаслуженно стал. В предельных ситуациях бытия человек наг, непосредствен и
не может располагать ничем, кроме самого себя, собственных качеств души и
тела. Он сам, проявляясь в полноте и подлинности своей натуры, ведет событие
к тому или иному исходу. Поэтому в крайних жизненных ситуациях человек
находит истину себя, неприкрытая откровенность которой унижает или возвышает
его дух. "Каков я?" -- будто спрашивает человек у жизни, и нет для него
важнее вопроса. "Ты -- таков", получает он ответ из событий, в которых он
обнажен, открыт и полагается только на себя, сам себе, предписывая образ
действий и выбор.
Подлость и есть такое превращение бытия, которое ставит человека в
предельные ситуации. От подлости нельзя отмежеваться, вне ее нельзя стать,
от нее не охранит ни насмешка, ни гнев, ни самое увесистое социальное
положение. Подлость -- тот огонь, который сжигает все одежды человека и
ставит его, обнаженного, на грань бытия и небытия.
Та буря чувств, которая разыгрывается в человеческой душе при
соприкосновении с подлостью, вовсе не есть, как явствует из вышеизложенного,
негодование по поводу чего-то внешнего. Подлостью люди соединены вернее, чем
другими узами; именно к подлости нельзя оставаться посторонним, ибо,
повторим, игнорируя ее, ты сам неминуемо оказываешься подл. И потому
проявления подлости образуют смысловой центр нравственного мира. Без
подлости и ее разъедающего всякую обособленность воздействия нравственность
скоро выродилась бы в доктринерство и схоластику. Как, между прочим, и
случалось со многими моральными системами.
x x x
Подлость -- тот эфир зла, наилегчайшая и всепроникающая субстанция
порочности, которая пронизывает собой все события жизни и проявления
человеческой натуры. Всякая моральная система стремилась прельстить
человеческую душу "землей обетованной" -- той совокупностью норм и способов
действий, следуя которым человек оказывается благ и непогрешим. Границами
этого священного непотопляемого острова мы отмежевываемся от бушующего
вокруг нас жизненного моря, представляя себе пороки и прегрешения
человеческой души в виде отвратительных чудовищ, живущих в глубине
неспокойной стихии. Так оно и было бы, не существуй спасительной подлости,
которая не позволяет никому отгородиться от порочного мира собственной
добродетельностью. Испарения поднимаются с поверхности моря, призраки
являются на счастливый остров, тяжелые сны овладевают обитателями блаженного
места. И нет от них избавления.
Метафорами подлости являются эти образы, неотступность жизни выражают
они. Каждый претерпевает собой все зло мира, и нет в порочном мире --
беспорочного человека. Утверждая эту истину, подлость понуждает добро быть
деятельным, непритязательным, скромным, участливым. Кичливость, нередко
овладевающая очень сильными и на редкость добродетельными людьми, испаряется
благодаря дыханию подлости. Неизбавимость мира от подлости придает всем
нравственным усилиям смысл.
Из изложенного должно быть ясно, почему мне кажется, что человеческая
душа испытывает инстинктивное тяготение к подлости. Только в подлости
личность обретает свое лицо и открывает, что она есть. Тот же, кто никогда
не претерпел подлости, кто никогда не пережил ее в себе -- тот мертв, тот
никогда не жил.
Гнев одолевает страх. Пришедшая в гневное исступление душа преступает
сковывающие препоны, пренебрегает угрозой, не смущается карой. Нет силы,
способной остановить того, кто охвачен гневом. Все, что личность сковывает,
что мешает человеку быть самим собой, что угнетает в нем самобытные свойства
и способности души, все это давящее, унижающее, порабощающее, сжигается
благородным гневом. Его беспощадное пламя уничтожает робость, боязнь,
душевные комплексы, неуверенность в своих силах; гнев очищает и дух, и жизнь
человеческую. И потому мы вправе сказать: без гнева нет свободного человека!
Верно, гнев способен уничтожить и повергнуть без вины виноватого. В
гневливости часто усматривают, и не без основания, источник несправедливых
поступков и суждений. Гнев подобен удару молнии. Загорается все вокруг,
пляшут буйные языки пламени. Огненная стихия гнева способна поглотить разум,
волю, достоинство личности. Однако и природный огонь способен обратить в
мертвую пустыню леса, степи, селения. Несмотря на это, ведь не гасят люди
огни в своих очагах, и не стоят темными, боязливыми их дома. Гроза не только
опасна, она -- благодатна. Земля пьет живительную влагу, рассеяна затхлость
воздуха. Свежо и легко дышится, возрождается желание жить!
x x x
Нередко жизнью людей овладевает безумие. Обычно оно наступает тогда,
когда даже не догадываешься о нем. Рабочая суета, нескончаемая усталость
будней; груз раздражения, накапливающийся день ото дня; растущая душевная
глухота к окружающим, небрежение близкими и собой, отупелое стремление к
чуждым целям -- все это симптомы безумия. Разорвать его можно лишь столь же
сильными средствами, и одно из наиболее верных -- гнев, строптивость,
непокладистость. Гнев редко бывает продуман, но гневающийся оказывается прав
не реже, чем рассуждающий. И, главное, он не менее нравственен, чем склонный
к рассудительности. Ведь множество человеческих поступков невозможно
обосновать определенной системой моральных норм. Рано или поздно разум
становится в тупик, ибо неминуемо сталкивается с логическим противоречием. И
там, где отступает разум, достоинство человека спасает гнев!
Только вконец омертвелые натуры способны противопоставлять гневливость
и разум. Им, окостеневшим, хочется отождествить разум с рассудком, иначе они
задохнутся от зависти к тем, кто способен к безрассудству, к дерзости, к
безоглядному горению. Да, разум нуждается в рассудке, но истоком имеет
страсть. А ведь гнев -- это и есть страсть в своем наиболее чистом и
свободном виде. И потому только способный гневаться -- разумен!
В гневе проявляется самое глубинное, обычно таимое содержание души.
Гневающийся выражает себя со всей непосредственностью. Гнев проясняет
человека. Главное в его личности являет себя: красивый становится еще
красивее, сильный -- еще сильнее, а уродливый -- еще безобразнее. Словно
волшебное зеркало, гнев показывает истинное обличье каждого. Лжет, кто
утверждает, будто в гневе человек теряет себя и изменяет собственной
сущности.
Отблеск гневливости придает всякому чувству искру благородной
страстности. Душа, способная поддаться гневу, никогда не застынет в ледяном
дыхании расчета, ее не умертвит все себе подчиняющее стремление к выгоде, ее
не задушит усталость - в ней всегда останется шанс спастись от того
низменного и косного, что нередко обволакивает наше существование. И потому
в гневе -- в спасительном очищающем гневе -- заключена наша вечная,
неугасимая надежда на лучшую жизнь!
Рассеянность -- самый милый из пороков, хотя отнюдь не всегда
безопасный. В рассеянном человеке ничего не держится прочно: все, что ни
попадает в него -- знания, манеры поведения, договоренности, цели -- все
легко вываливается через какие-то невидимые дыры. Иногда удивляешься, как
такой человек не потеряет где-нибудь своей ноги или руки, и я подозреваю,
что у очень рассеянных людей бывают случаи подобной потери.
Такова рассеянность, доставляющая немалые хлопоты своему владельцу и
досаждающая окружающим. Однако каковы внутренние истоки этого душевного
состояния? Размышляя над этим вопросом, мы с удивлением заметим устойчивую
связь рассеянности с внутренней сосредоточенностью. Рассеянный человек
постоянно попадает в разлад с движением внешней среды, однако эта досадная
отрешенность вызвана сосредоточенностью его на своем внутреннем мире.
Сконцентрировав внимание на движении собственных мыслей, чувств, намерений,
рассеянный человек, вполне закономерно, ослабляет контроль за внешним
поведением и потому то и дело попадает впросак. Люди же, внутри себя вообще
ничего не имеющие, и потому скрупулезно соблюдающие все внешние обычаи,
склонны с преувеличенным гневом обличать каждый случай рассеянности.
Наверное, они просто завидуют. Рассеянные люди обычно весьма добродушны.
Лишенные мелочной пристрастности педанта, они легко прощают другим их мелкие
прегрешения, неловкости, неумелость, а чаще всего этого попросту не
замечают. Неспособность сосредоточиться на какой-то внешней ситуации делает
их отходчивыми. Они не могут долго сердиться: внимание к тому, что вызвало
их гнев, скоро рассеивается, взор привлекается чем-то другим и человек
успокаивается.
Сосредоточенность на чем-нибудь одном покупается рассеянностью в
отношении всего остального. Человек не может своим вниманием объять весь
мир, и именно тот, кто для всех и во всякой сфере жизни выглядит
внимательным, обязательным и точным, по справедливости заслуживает названия
рассеянного. Ибо он отдает себя всему по чуть-чуть, а значит, ничего не
приемлет глубоко и во всем лишь делает вид, а не овладевает сутью. Напротив,
тот, кто не разбрасывается и не стремится объять необъятное, тот в
чем-нибудь непременно выглядит рассеянным. Такова наша жизненная участь.
Обычно рассеянными именуют тех, кто рассеян в обиходе, в повседневных
отношениях. Рассеянность таких людей наиболее заметна и бросается в глаза.
Как ни странно, именно этот, наиболее безобидный вид рассеянности люди
склонны терпеть менее всего. Напрасно. С таким рассеянным человеком легко
найти общий язык. Не нужно лишь возлагать на него той ответственности,
которой он все равно не сможет удовлетворить. Не давайте ему повода подвести
Вас, и тогда общество рассеянного человека будет не обременительным, а
весьма приятным.
Лесть -- это крайняя, неразборчивая форма преданности. Нельзя поэтому,
рассматривая преданность как бесспорную добродетель, сколь-нибудь
последовательно осудить лесть. Когда же мы осуждаем лесть, тогда, без
сомнения, уязвляем преданность и колеблем ее ценность. Молчаливая
преданность выражается в безропотном, жертвенном служении. Когда же
вернейший слуга обретает язык, он неминуемо и безудержно льстит.
Правда, льстец предан в ущерб как себе, так и тому, для кого звучат
льстивые речи. Его преданность слепа; всякое движение превозносимого
существа вызывает в льстивой душе восхищение. Льстец не хранит достоинства
того, кому льстит -- ибо приемлет в нем совершенно все, даже самые постыдные
проявления натуры. Не сохраняет он и собственного достоинства -- ибо
совершенно слит с предметом своего восхваления. Льстец не друг; он,
повторим,-- слуга. Он никогда не дает острастки и никогда не воспрепятствует
поступкам обольщаемого, сколь бы пагубны они ни были.
Лесть, как мы отметили, слепа, но льстец -- прозорлив. Понуждая
следовать изгибам натуры обольщаемого, лесть вырабатывает умение
приноравливаться к конкретной личности, ее особенному складу, привычкам и
свойствам характера. Без такого умения невозможны прочные связи между
людьми, и оттого прошедший школу лести чрезвычайно полезен для установления
дружелюбной, никого не уязвляющий атмосферы в любом коллективе.
Льстец поистине великий знаток человеческой природы. Он подобен
искусному иглоукалывателю, который легким и безболезненным проникновением
тончайшей иглы способен произвести желанную перемену во всем организме. Так
и льстец изучил все важнейшие точки человеческой души. Ничтожной долей
своего яда он легко достигает необходимого эффекта. Право, всем
руководителям, психологам и писателям стоит пройти курсы у опытных льстецов.
Это много прибавит к их пониманию человеческой сущности.
Лесть -- сильнейший яд, который в микроскопических дозах неминуемо
должен присутствовать в общении людей. Она -- незаменимое средство
социальной гомеопатии. Ничтожные доли лести укрепляют и оздоровляют
человеческие отношения, сообщают им дополнительную притягательность и
предохраняют от эрозии и распада. Выпарите совершенно лесть из общения, и вы
его погубите. Тогда общение перестанет быть "лучшим из наслаждений" и
удовольствием, разом утратив всю свою привлекательность. На его месте
останется один лишь скучный обмен информацией.
Упражнения в лести вырабатывают замечательную психологическую гибкость
и динамизм. Поразительно, как чутко реагирует льстец на перемену настроения
и мыслей превозносимого, сколь быстро меняет он свое поведение в полном
согласии с изменившейся ситуацией. Утонченность душевного склада льстеца
просто удивительна.
Есть еще одна примечательная сторона у лести. В льстивости нередко
проявляется любовь, которая не может справиться сама с собой, которая теряет
голову и безудержно восхищается предметом своей страсти. Все пропадает для
одержимого любовью -- мир перестает существовать, исчезая в туманной дымке,
ибо любимое существо становится для него всем миром, собственное его чувство
-- содержанием мирового бытия. И потому любящий тонет в любимом существе, и
не находит никакой внешней опоры в его оценке, и оттого восхищается всеми
проявлениями личности любимого, а это и значит: льстить, льстить, льстить.
Способность льстить неотделима, следовательно, от способности любить,
являясь тончайшим выражением последней. И оттого нельзя осудить лесть -- это
словесное сладострастие -- не осуждая любви.
Скупость является продолжением рачительности; или, правильнее сказать,
она и есть сконцентрированная рачительность. Скупость становится пагубной,
если кроме нее в человеческой душе нет ничего. Тогда, подобно злому огню,
она шипит и разбрасывает вокруг всепрожигающие искры, оставляющие в телах
черные дыры. Соединившись же с иными побуждениями и подчинившись благородным
стремлениям, скупость придает всякой деятельности выверенность, а человека
делает внимательным к средствам достижения цели и умелым в выборе этих
средств.
Уместно сравнить скупость с амброй, этим физиологическим отправлением
организма китов. Амбра как она есть (в своем естественном виде) издает
ужасное зловоние, а не приятный запах. Напротив, введенная в состав
благовоний в малых дозах и надлежащих сочетаниях с другими веществами, она
придает духам особо тонкое благоухание и, главное, стойкость.
Так же и скупость, взятая изолированно от остальных чувств и побуждений
человека, может произвести отвратное впечатление. Однако в союзе с прочими
душевными склонностями, она придает действиям и мыслям точность,
целенаправленность и разумную экономность. Скупость, тем самым, гарантирует
максимальную эффективность деятельности, ибо даже малыми силами и
способностями человека она распорядится наилучшим образом. Скупой не
растратит жизнь попусту -- а не этого ли боится каждый?
Агрессивность -- это невозможность оставить что-либо в
неприкосновенности. На все, что его окружает, агрессивный стремится напасть.
В нем живет неиссякающее желание вторгаться, разрушать, брать верх,
захватывать в плен. Ничему он не позволяет следовать своим путем, во всем
хочет утвердить себя или то, что принимается им за должное, надлежащее,
приличествующее.
Кажется, агрессивной натуре до всего есть дело, в любое событие она
вмешивается и каждому диктует свое. И как редко, видя изобильные, опасные,
энергично-жестокие проявления агрессивности, люди догадываются о ее тайне. А
она есть и без труда открывается внимательному наблюдателю. Вот она:
агрессивному до всего есть дело, потому что ему не хватает самого себя. Он
делает собственную личность и свои ценности мерилом всего сущего, поскольку
подспудно ощущает таящийся в себе изъян и неполноценность. Стремясь
возобладать над окружающим миром, агрессивный тем самым хочет одного --
восполнить самого себя.
Поэтому агрессивность не может быть присуща никакому существу. Ведь
всякое существо обладает изначальной, Богом данной целостностью. Сколь бы
трудным или примитивным ни было существование живого организма, в нем
взаимно увязаны телесные свойства и функции, органы и особенности поведения.
Бегемот не ставит себе целью летать, а хорек не мечтает забраться в болото.
У каждого организма, от бактерии или вируса до дерева и человека есть свой
образ жизни -- основа его целостности, а значит неагрессивности.
Надо полагать, этим небольшим научным рассуждением я доказал всем
сомневающимся, что нет такого существа, которое можно было бы считать
агрессивным. Агрессивность присуща только части, фрагменту, обломку живого
существования. Или проще сказать, только поломанному существу. Поэтому не
нужно сетовать на агрессивную личность, не нужно с ней бороться -- разрушая
в ней даже то малое, что еще осталось. Ведь чем меньше обломок, тем
интенсивнее желание себя восполнить, а значит -- сильнее агрессивность.
Лучше постараться починить агрессивное существо: заменить негодные детали,
добавить недостающие, смазать трущиеся сочленения. На месте моралистов, я бы
открыл мастерские по починке агрессивных натур. Этим они принесли бы
обществу больше пользы, чем напыщенными проповедями и недобросовестными
стенаниями.
Итак, не сражайтесь с агрессивным человеком. Чем больший урон вы ему
нанесете, тем сильнее он станет. И потому не спешите радоваться своей
победе. Она неминуемо окажется временной и агрессивный непременно одержит
верх (если, конечно, не уничтожится совсем). Ведь он единственный, кто
черпает силу в собственных поражениях, обретая в своих изъянах неиссякающий
источник бытия. Ну и, конечно, всякая деятельность исходит из агрессивности
и дышит ею. Ведь субъект -- это тот, кому чего-то недостает, кто в чем-то
нуждается и делает окружающее предметом восполнения своей нужды. А кто не
таков? И что бы окружало нас, не будь деятельности?... Но эта благотворная
сторона агрессивности хорошо, слишком хорошо известна. К чему лишний раз
говорить о ней.
Тяготение ко всему возвышенному и уклонение от низменного -- вот
сущность высокомерия.
Высокомерная личность ходит на ходулях. Эти ходули -- ее горделивое
мнение о себе самой. Никогда высокомерной ноге не дано коснуться почвы. Она
в вечном напряжении опирается на костыль. Мне кажется, что даже спать
высокомерный не ложится, опасаясь более не встать. Он, должно быть, находит
удобное дерево и прислоняется к стволу. Так стоит он на своих ходулях и
тревожно дремлет, в непрестанной заботе сохранить свое высокое положение.
Точно престарелый слон, ей-богу.
У меня, признаться, есть совсем иное свойство. Я боюсь высоты. Стоит
мне выйти на балкон выше пятого этажа, как тут же начинает казаться, что
балкон вот-вот отвалится и понесется вниз, словно оборвавшийся лист. А
иногда -- со страху, видимо -- возникает жутковато-сладостное желание самому
ступить в раскинувшуюся под ногами бездну. Чур меня, чур!
Неизвестно, откуда берется столь странное желание. Может быть, это
какая-то болезнь, или врожденный страх, или инстинкт живого существа,
привыкшего ступать по земле? Не знаю, но только свойство это совершенно
безотчетное и врожденное. А у высокомерного такая же болезнь, только иной
направленности. Он любит высоту и не переносит ничего низкого. Даже
величайшую подлость творит он с видом благородства. Если случается ему
солгать, то при непременном убеждении в собственной честности. И на
неблаговидное действие он решится лишь тогда, когда уверится в полной своей
невинности. Эти особенности поведения проистекают из того, что нет для
высокомерной личности ничего страшнее, чем "себя уронить". Поскольку обычно,
в силу своей природы, она стоит высоко и возносится еще выше, то такое
падение всегда чрезвычайно болезненно и даже смертельно опасно. Все низкое,
приземленное, обыкновенное для высокомерной натуры, словно микроб холеры или
чумы. Соприкоснувшись с зараженным, того и гляди отдашь концы.-- Однако,
постойте, что же это я? Какое неприличное выражение, нимало не подходящее к
высокомерной персоне, вырвалось у меня невольно! Конечно же, высокомерный
может только почить. Иная смерть проходит мимо него.
Он также не ест. Да-да, совсем нисколечко. Он исключительно вкушает. И
не спит. Представьте себе, ни минуты! Вместо сна у него отдохновение.
Кажется, я завидую высокомерному человеку. Так хочется являться на свет,
взирать, выказывать благосклонность, внимать, испытывать услады, дарить
восхищением, ощутить волнение души и трепет тела, знать радость молодых лет
и входить в преклонные лета. И почить, наконец! Не скончаться, не сыграть в
ящик, не гигнуться, не врезать дуба, не помереть, не быть убитым, не
гробануться, ни -- тем более -- не сдохнуть. А: по-чи-ть! Словно печальный
колокольчик прозвенел. Нет, как хотите, а высокомерному человеку есть в