к достигнет известной степени развития, какая требуется, чтобы могло явиться понятие о фамилиях, и, стало быть, сделается способен хранить предания человеческой родословной. Тогда окажется, что индивидуум будет известен как сын такого-то и потомок такого-то со стороны матери, имя которой было такое-то; кроме того, он известен как "Краб", или "Медведь", или "Вихрь", если есть у него прозвища в таком роде. Подобное совместное употребление прозвищ и собственных имен бывает в каждой школе. Далее, конечно, переходя от первобытного состояния, когда предки отождествляются с предметами, давшими прозвища, к сословию, в котором существуют уже собственные имена, утратившие свое метафорическое значение, дикарь должен пройти через стадию, в которой собственные имена, установившиеся лишь отчасти, прививаются или нет, а новые прозвища по-прежнему все даются и смешиваются с настоящими именами. При таких-то условиях и может возникнуть (в особенности если человек выдающийся) это невозможное с виду смешение черт, указывающих на человеческое происхождение, в соединении с нечеловеческими или сверхчеловеческими атрибутами, т. е. свойствами вещи, явившейся прозвищем. Вместе с тем устраняется и еще одна аномалия: воин может иметь, и часто будет иметь, множество хвалебных эпитетов: "Могучий", "Разрушитель" и пр. Предположим, что главное его прозвище было "Солнце"; тогда, если он в предании отождествится с солнцем, то солнце приобретет и его разнородные дополнительные титулы: "Быстрый", "Лев", "Волк", - титулы, очевидно, неподходящие к солнцу, но вполне подходящие к воину. Тут же явится разъяснение и остальных подробностей такого мифа. Когда подобное отождествление великих людей, как мужчин, так и женщин, с величественными силами природы окажется установленным, тогда и возникнут обычным порядком истолкования деятельности этих агентов в антропоморфических образах. Положим, например, Эндимион и Селена, названные так метафорически (один по сравнению с закатывающимся солнцем, другая - по сравнению с луной), утратили свою человеческую индивидуальность, расплывшуюся в образах луны и солнца благодаря ложному пониманию метафор. Что случится тогда? Легенда об их любви будет смешана с появлением и движениями двух небесных светил; эти действия начнут истолковываться как результаты известных чувств и желаний; таким образом, когда солнце начнет уже склоняться к западу, а луна, выплыв на середину неба, станет следовать за ним, факт этот начнут объяснять таким образом: "Селена любит и преследует Эндимиона". Следовательно, мы получаем основательное объяснение мифа, не искажая его и не предполагая, что он содержит в себе излишние фикции. Мы можем принять биографическую часть его, если не как буквальный факт, то, во всяком случае, как факт в своей главной основе. Нам легче становится понять, каким образом при неизбежном ложном толковании возникли из более или менее верных преданий эти странные отождествления его действующих лиц с предметами и силами, нисколько не напоминающими человеческого образа. Затем мы постигаем, как из попытки согласовать в уме противоречивые элементы мифа возникло обыкновение приписывать действия этих нечеловеческих предметов человеческим побуждениям. Дальнейшее подтверждение гипотезы может быть найдено в фактах, мешающих допущению гипотезы противоположной. Эти предметы и силы, небесные и земные, которые сами по себе наиболее привлекают людское внимание, имеют в числе своих многих собственных имен некоторые, тождественные с именами различных индивидуумов, рожденных в разных местностях и имевших ряд разных приключений. Так, солнце известно нам под разнообразными именами Аполлона, Эндимиона, Гелиоса, Тифона и др; все это - лица, имеющие несовместимые родословные. Такие аномалии проф Макс Мюллер объясняет, по-видимому, недостоверностью преданий, которые "мало обращают внимания на противоречия или готовы разрешить их порою самыми насильственными мерами" (Chips., vol. ii, p. 84). Но при той эволюции, которая была нами указана, не существует и здесь аномалий, требующих устранения: эти различные родословные становятся, напротив, частным доказательством нашей теории. Мы имеем ведь немало примеров, что одни и те же предметы служат метафорическими именами для людей в разных трибах. Так, есть племя уток в Австралии, в Южной и в Северной Америке. Орел и поныне обожается североамериканцами; он же был предметом культа у египтян, как заключает это с некоторым основанием г-н Мак-Леннан, а также у евреев и у римлян. Очевидно, по указанной уже причине нередко случалось в ранних стадиях развития у древних племен, что хвалебные сравнения героя с солнцем пускались в ход весьма часто. Что же отсюда вышло? Солнце дало имена разным вождям и старинным родоначальникам племени, а местные предания затем нередко отождествляли их с солнцем; и вот эти трибы, после того как они разрослись и расширились, распространив свои завоевания или иным способом, образовали частные союзы и создали смешанную мифологию, которая непременно должна совмещать в себе самые противоречивые рассказы о боге Солнце, как и о других главных божествах. Если бы североамериканские племена, у которых весьма распространены предания о боге Солнце, достигли сложной цивилизации, то у них также явилась бы мифология, приписывающая солнцу различные собственные имена и несовместимые родословные Позвольте мне теперь вкратце отметить главные черты предложенной мною гипотезы, которые указывают на ее правдоподобность. При верном истолковании всех естественных процессов, и органических и неорганических, какие происходили в давние времена, их обыкновенно относят к тем же причинам, которые действуют и теперь. Так это делается в геологии, и в биологии, и в филологии. Здесь мы имеем указанную характерную черту налицо. Давание прозвищ, их унаследование и до некоторой степени ложное их толкование - все это продолжается еще и между нами; а когда фамилий еще не существовало, язык был невыработан и знание настолько элементарно, как в давние времена, то легко согласиться, что результаты должны были оказаться именно такими, как мы указали. Другая характерная черта верной причины заключается в том, что она подходит не только для объяснения одной частной группы явлений, но также и для прочих групп. Приведенная нами причина именно такова. Она одинаково хорошо объясняет и культ животных, и растений, и гор, и ветров, и небесных тел, и даже вещей настолько смутных, что их нельзя назвать бытием. Она же дает нам генезис понятий, относящихся вообще к фетишизму. Она, наконец, помогает найти разумное истолкование обычая, совершенно непонятного иначе: образовывать слова, относимые к неодушевленным предметам, таким образом, чтобы в них обозначался мужской и женский роды Эта же гипотеза показывает, как естественно возникает при ее допущении обожание сложных животных, чудовищ, состоящих из получеловека и полузверя. Она объясняет также, почему поклонение чисто антропоморфическим божествам появилось позднее, когда язык развился уже в такой мере, что мог выдержать в предании различие между собственным именем и прозвищем. Дальнейшее подтверждение нашего взгляда мы находим в том, что он согласуется с общими законами эволюции здесь показано, как из простой смешанной первоначальной формы верования возникли при постоянной дифференциации всевозможные виды верований, какие существовали и существуют. Желание умилостивить второе "я" мертвого предка, наблюдаемое у диких племен, в значительной степени проявилось у первых исторических народов, у перуанцев, у мексиканцев, а у китайцев и до настоящего времени; в немалой также мере оно распространено и среди нас самих (иначе что же означает стремление исполнить то, чего, как известно, желал недавно скончавшийся родственник); это желание было везде первоначальной формой религиозного верования, а из него уже разрослись всевозможные сложные верования, которые нами были указаны. Позвольте мне прибавить еще новое основание для принятия высказанного мною взгляда: он в значительной степени уменьшает кажущееся различие между способами первобытного мышления и нашими собственными. Без сомнения, первобытный человек сильно отличается от нас и по разуму, и по чувствам. Но такое истолкование фактов, которое помогает нам заполнить это различие, приобретает этим еще большую устойчивость. Очерченная же мною гипотеза дает нам возможность заметить, что первоначальные идеи не были до такой уж степени нелепы, как мы полагали; она помогает нам также восстановить древний миф, допуская гораздо меньшие искажения, чем это кажется на первый взгляд возможным. Изложенные здесь мои взгляды я надеюсь развить в первой части Оснований социологии. Значительная масса доказательств, какие я в состоянии буду привлечь для поддержания гипотезы, в совокупности с ответами, которые она, как окажется, даст еще на многие второстепенные вопросы, опущенные мною здесь, сообщит ей, как я полагаю, еще гораздо более значительную степень вероятности, чем она имеет, быть может, теперь. IX  НРАВСТВЕННОСТЬ И НРАВСТВЕННЫЕ ЧУВСТВА Напечатано впервые в "The Fortnightly Review", апрель 1871 г.) Если писатель, обсуждающий спорные вопросы, будет поднимать все бросаемые ему перчатки, то полемические статьи отнимут у него слишком много сил. Обладая ограниченной работоспособностью, не дозволяющей мне достаточно быстро исполнять взятую на себя задачу, я принял за правило избегать, насколько это возможно, всяких споров, даже рискуя быть ложно истолкованным. Вот почему, когда в апреле 1869 г. м-р Ричард Геттон напечатал в Macmillan's Magazine статью, под заглавием: Aquestionable Parentage for Morals (Сомнительное происхождение нравственности), содержащую критику одной из моих доктрин, я решил не оспаривать ее, пока самый ход моей работы не приведет меня к полному изложению этой доктрины, что устранит всякие искажения ее Мне не приходило в голову, что за это время неверно понятые положения, принимаемые за верные, будут повторяться другими писателями, в силу чего взгляды мои будут считаться не выдерживающими критики Однако это случилось Уже не в одном периодическом издании я видел подтверждение того, как м-р Геттон распорядился моей гипотезой. Сэр Леббок, предполагая, что она верно выражена м-ром Геттоном, заявил о своем неполном согласии с нею в своей книге Origin of Civilisation, чего бы, я полагаю, он не сделал, если б был знаком с моим изложением ее. Также и м-р Миварт в своем недавно вышедшем Genesis of Species был введен в заблуждение. А теперь и сэр Александр Грант, следуя по тому же пути, сообщил читателям Fortnightly Review еще одно из этих воззрений, лишь отчасти верное. И вот я принужден высказаться хотя настолько, чтобы помешать дальнейшему распространению сделанного мне вреда. Если общая доктрина, касающаяся в высшей степени сложного класса явлений, может быть вполне удовлетворительно выражена в нескольких строках письма, то незачем было бы писать книги. В кратком изложении некоторых из моих этических доктрин, помещенных в Mental and Moral Sciences профессора Бэна, говорится, что они "до сих пор нигде не выражены со всею полнотою. Они составляют часть более общего учения об эволюции, которое Спенсер в настоящее время разрабатывает, и могут быть только выбраны из разных мест его сочинений. Правда, что в своем первом труде Social Statics он изложил то, что считал тогда довольно полным воззрением на один отдел Нравственности. Но не отказываясь от этого воззрения, он считает его теперь неудовлетворительным, особенно вопрос об его основании". Однако м-р Геттон, взявший простое изложение одной части этого основания, подвергает ее критике и, за отсутствием всякого объяснения с моей стороны, излагает свои предположения о том, каковы должны быть мои обоснования, и принимается доказывать, что они неудовлетворительны. Если б в своем беспокойном желании упразднить вредную, по его мнению, доктрину, м-р Геттон не мог дождаться моего объяснения, то можно было рассчитывать, что он постарается воспользоваться всеми относительно доступными ему ее данными. Но он не только не искал этих сведений, а каким-то непонятным для меня образом игнорировал и те данные, которые у него были прямо под рукой. Своей критической статье м-р Геттон дал название: Сомнительное происхождение нравственности. Он имел полную возможность видеть, что я признаю первичную основу нравственности, совершенно независимую от той, которую он излагает и отвергает. Я не ссылаюсь на тот факт, что, разбирая Социальную статику {См. Prospective Review за январь 1852 г.} и высказывая свое положительное разногласие относительно первичной основы, он не мог не знать, что я подтверждаю ее, - не ссылаюсь потому, что он может сказать, что в течение многих прошедших с тех пор лет он все это забыл. Но я ссылаюсь на ясное изложение этой первичной основы в том самом письме к Миллю, из которого он цитирует мои слова. В этом же письме я выяснил, что, принимая утилитаризм в абстракте, я не принимаю того ходячего утилитаризма, который признает руководящей нитью поведения исключительно эмпирические обобщения. Я утверждал, что: "Так называемая в тесном смысле слова нравственность, наука правильного поведения, имеет целью определить, как и почему одного вида образ действий вреден, а другой - полезен. Хорошие и дурные результаты их не могут быть случайными, но должны быть необходимыми следствиями положения вещей, по-моему, наука о нравственности состоит в том, чтобы из законов жизни и условий существования вывести заключение о том, какого рода действия должны неизменно давать счастье и какого рода действия - несчастье. Раз эти выводы сделаны, они и должны быть признаны законом поведения и с ними следует сообразоваться независимо от непосредственной оценки счастья и несчастья". Да это и не единственное объяснение того, что я считаю первичной основой нравственности, высказанное в этом письме. Четырьмя строками ниже приводимого м-ром Геттоном отрывка говорится: "Прогресс цивилизации, необходимо состоящий из последовательного ряда компромиссов между старым и новым, требует постоянного обновления и идеалов, и практики в социальном строе, и для этой цели надо постоянно иметь в виду оба элемента компромисса. Если правда, что чистая справедливость предписывает порядок вещей, слишком хороший для людей с их несовершенствами, то не менее правда и то, что обыденная практичность сама по себе не стремится создать лучшего порядка вещей, чем тот, который существует. Она, правда, не допускает, чтобы абсолютная нравственность впадала в утопические нелепости, но зато абсолютная нравственность одна дает стимул для усовершенствования. Допустим, что мы главным образом заинтересованы в знании того, что относительно справедливо; все-таки следует сначала рассмотреть, что абсолютно справедливо, так как одно понятие предполагает другое". Не понимаю, как можно было яснее выразить убеждение в существовании первичной основы нравственности, независимой и в некотором смысле предшествующей той, которую создает понятие о полезности; а следовательно, независимой, а в некотором смысле предшествующей тем нравственным чувствам, которые, по моему мнению, порождаются таким опытом. Однако из статьи м-ра Геттона никто не может заключить, что я утверждаю это, не может даже иметь малейшего основания заподозрить меня в этой мысли. Из ссылок на мои дальнейшие воззрения читатель должен вывести, что я принимаю тот эмпирический утилитаризм, от которого я так настойчиво отказался. И самое заглавие, данное м-ром Геттоном своей статье, ясно намекает на то, что я не признаю иного "происхождения нравственности" помимо накопления и организации того, что дает опыт. Не могу поверить, чтобы м-р Геттон намеренно дал такое неверное представление. Я полагаю, что он был слишком поглощен обдумыванием того положения, которое оспаривал, и не заметил или, по крайней мере, не придал значения тем положениям, которые сопровождали первое. Но мне жаль, что он не понял, какое он мог сделать мне зло, распространяя это одностороннее показание. Перехожу теперь к частному вопросу - не о происхождении нравственности, а о происхождении нравственных чувств. М-р Геттон, излагая мой взгляд на эту более специальную доктрину, к сожалению, опять оставил без внимания те данные, которые помогли бы ему составить приблизительно верный очерк моей идеи. Нельзя допустить, чтоб он не знал об этих данных. Они содержатся в Principles of Psychology, а м-р Геттон рецензировал эту книгу в ее первом издании {Его критику можно найти в National Review за январь 1856 г. под заглавием Atheism (Атеизм).}. В конце ее есть глава о Чувствах, в которой излагается процесс эволюции, вовсе не сходный с тем, на который указывает м-р Геттон. Если б он прочел эту главу, то увидел бы, что его изложение генезиса нравственных чувств от организованных опытов не могло быть моим. Позвольте мне привести отрывок из этой главы: "Подобное же объяснение применимо и к тем эмоциям, при которых субъект остается совершенно пассивным, как, например, к тому душевному волнению, которое производит в нас прекрасный вид. Мы сейчас покажем, что те обширные агрегаты чувств и идей, которые возбуждаются в нас непосредственно каким-либо величественным видом природы или вызываются им более или менее косвенным образом, также представляют результат постоянного совокупления все более и более сложных групп ощущений и идей. Дитя, попавшее в горы, остается совершенно бесчувственным к их красотам, но оно очень сильно наслаждается той сравнительно незначительной группой атрибутов и отношений, которые представляет ему игрушка. Дети могут также оценить и более сложные отношения, представляющие хорошо им знакомые предметы и местности, каковы сад, поле, улица; все эти предметы способны трогать их и производить в них приятное волнение. Но только в юности и в зрелом возрасте, т. е. только тогда, когда индивидуальные предметы и мелкие группы их стали вполне знакомы нам и познаются нами чисто автоматически, могут быть схвачены нами надлежащим образом те обширные группы предметов и явлений, которые представляют нам живописные и величественные ландшафты, и только тогда могут быть испытываемы нами те в высшей степени интегрированные состояние сознания, которые производятся ими в нашей душе. Однако тогда разнообразные, более мелкие группы психических состояний, возбуждавшихся в нас в прежнее время и при различных случаях, видом деревьев и цветов полей, болот и скалистых пустынь, потоков, водопадов, обрывов и пропастей, голубых небес, облаков и бурь, возникают в нас вместе. Рядом с непосредственными ощущениями в нас возникают в некоторой, более слабой, степени целые мириады ощущений, получавшихся нами от предметов, сходных с теми, которые представляются нам в данную минуту; затем в нас возбуждается также отчасти множество случайных чувств, испытанных нами при этих прошедших случаях; наконец, в нас возбуждаются также еще более глубокие, хотя и теперь смутные, комбинации психических состояний, сложившиеся органически в нашей расе в течение эпохи варварства, когда наибольшая часть приятных деятельностей испытывалась в лесах и в водах И вот из всех этих возбуждений, из которых большая часть есть возрождение прежних, и слагается то душевное волнение, которое производит в нас какой-либо прекрасный ландшафт". Вполне очевидно, что указанные здесь процессы - неинтеллектуальные процессы - не те процессы, в которых признанные отношения между удовольствиями и их прецедентами или разумные приспособления средств к целям, составляют доминирующие элементы. Состояние ума, производимое агрегатом живописных предметов, не то, которое может быть разлагаемо на логические предложения. Чувство не заключает в себе никакого сознания причин счастья и его последствий. Пробуждаемые чувством слабые и смутные воспоминания о других прекрасных местностях и приятных днях пробуждаются не в силу рациональной координации идей, образовавшихся в минувшие года. Но м-р Геттон предполагает, что, говоря о генезисе нравственных чувств как о результате унаследованных опытов удовольствий и страданий, причиняемых теми или другими видами поведения, я говорю о продуманных опытах, - опытах, сознательно накопляемых и обобщаемых. Он упускает из виду тот факт, что генезис эмоций тем и отличается от генезиса идей, что последние состоят из простых элементов, находящихся в определенных отношениях, а в случаях общих идей - и в отношениях постоянных, между тем как эмоции состоят из чрезвычайно сложных скоплений элементов, которые никогда не бывают и двух раз совершенно одинаковыми и никогда не находятся даже двух раз в совершенно одинаковых отношениях между собою. Разница в происходящих из этого видов сознания следующая: - В генезисе идей следующие один за другим опыты, будут ли это звуковые, цветовые, осязательные или вкусовые опыты, или они будут относиться к специальным объектам, которые представляют собою комбинации многих из этих элементов в группы, эти опыты, говорю я, имеют между собою столько общего, что о каждом из них, когда он имеет место, можно определенно мыслить как о сходном с предшествующим. Но в генезисе эмоций последовательные опыты настолько отличаются друг от друга, что каждый из них, когда имеет место, внушает (saggest) мысль о прошедших опытах, неспецифично одинаковых с ним, но имеющих лишь общее сходство, а в то же время внушает воспоминание о благах или бедах в минувшем опыте, которые также разнообразны со стороны своей специальной природы, хотя представляют некоторую общность по своей общей природе. Отсюда вытекает то, что пробужденное сознание есть многочленное смутное сознание, в котором, наряду с известного рода комбинацией впечатлений, получаемых извне, существует туманное облако сродных им идеальных комбинаций и столь же туманная масса идеальных чувствований удовольствия или страдания, которые связывались с этими комбинациями. Мы имеем много доказательств, что чувства растут без отношения к признанным причинам и последствиям, и сам обладатель чувств не может сказать, почему они растут, хотя анализ тем не менее показал, что они образовались из сочетанных опытов. Знакомый всем факт, что варенье, которое дают ребенку после лекарства, может сделаться, благодаря простой ассоциации чувств, настолько противным, что впоследствии взрослый не в состоянии переносить его, ясно иллюстрирует, каким образом могут устанавливаться отвращения в силу обычной ассоциации ощущений, без всякой веры в причинную связь, или лучше сказать несмотря на знание, что нет причинной связи. То же можно сказать и о приятных эмоциях. Карканье грачей само по себе нельзя назвать приятным звуком; с музыкальной стороны оно даже неприятно. Но оно обыкновенно вызывает в людях приятные чувства; эти чувства большинство приписывает качеству самого звука. Лишь немногие склонные к самоанализу люди понимают, что карканье грачей приятно потому, что связано в минувшем с бесчисленными и величайшими удовольствиями: с собиранием полевых цветов в детстве, с послеобеденными экскурсиями в школьном возрасте, с летними каникулами, когда книги бросаются в сторону и уроки заменяются играми и похождениями в полях; со свежими солнечными утрами в последующие годы жизни, когда далекая прогулка представляет громадное облегчение после дня, полного труда. И этот звук хотя и не имеет причинного отношения ко всем этим минувшим радостям, но только часто связывается с ними, всегда пробуждает в нас смутное сознание этих радостей, подобно тому как голос старого друга, неожиданно вошедшего в наш дом, всегда поднимает внезапную волну того чувства, которое явилось результатом прошлой дружбы. Желая понять генезис эмоций в отдельном ли лице или в расе, мы должны принять в расчет этот в высшей степени важный процесс. М-р Геттон, очевидно, просмотрел его и не вспомнил, что я в своих Основаниях психологии настоятельно указываю на этот процесс. По описанию Геттона, моя гипотеза состоит в том, что известное чувство есть результат сплочения умственных заключений! Он говорит обо мне как о человеке, который думает, что "все, что кажется нам теперь "необходимыми" интуициями и "априорными" предположениями о свойствах человеческой природы, при научном анализе окажется не чем иным, как однородным конгломератом лучших наблюдений и наиполезнейших эмпирических правил наших предков". По мнению Геттона, я думаю, что люди в давно прошедшие времена увидели, что правдивость полезна, а "привычка поощрять правдивость и верность своим обещаниям, развивавшаяся вначале на почве пользы, так укоренилась, что утилитарная почва была забыта, и теперь мы перешли к вере в то, что правдивость и верность обещаниям происходят от унаследованных стремлений к пользе". И везде м-р Геттон так употребляет и объясняет слово полезность, что выходит, будто я хочу сказать, что нравственное чувство образуется из сознательных обобщений относительно того, что полезно и что вредно. Если б я держался такой гипотезы, то его критика была бы верна по существу, но так как моя гипотеза не такова, то она падает сама собой. Те опыты полезности, на которые я ссылаюсь, зарегистрированы не как признанная связь между известными видами действий и известными видами отдаленных результатов; я ссылаюсь на те, которые принимаются в виде ассоциаций между группами чувств, часто повторяющихся вместе, хотя связь между ними не была сознательно обобщенной, - ассоциаций, происхождение которых так же мало прослежено, как и происхождение удовольствия, доставляемого карканьем грачей, но которые тем не менее возникли в течение ежедневного общения с вещами и служат или побудительным, или отталкивающим фактором. В том отрывке из моего письма к Миллю, которое приводится м-ром Геттоном, я указал на аналогию, существующую между этими действиями эмоциональных опытов, из которых, по моему взгляду, развились нравственные чувства, и теми действиями интеллектуальных опытов, из которых, по моему мнению, развились пространственные интуиции. Справедливо полагая, что первая из данных гипотез не может устоять, если ложность последней доказана, м-р Геттон часть своих нападок направил на последнюю. Но разве не лучше было бы, прежде чем критиковать, справиться с "Основаниями психологии", где я изложил подробно эту последнюю гипотезу? Не лучше ли было бы дать краткое описание данного процесса, сделанное мною, а не заменять его тем описанием, которое, по его мнению, я должен был сделать. Каждый, кто прочтет из "Оснований психологии" две главы "Восприятие тела с его статическими свойствами" и "Восприятие пространства", поймет, что сообщение м-ра Геттона о том, как я смотрю на этот предмет, не дает ни малейшего понятия о высказанном мною и, быть может, не будет тот да улыбаться, как, вероятно, он улыбался, читая критику м-ра Геттона. Здесь я могу только таким образом намекнуть на несостоятельность тех аргументов м-ра Геттона, которые вытекают из этого неправильного толкования. Страницы, потребные для полного объяснения той доктрины, что пространственные интуиции суть результат организованных опытов, лучше употребить на то, чтоб объяснить стоящую перед нами аналогичную доктрину. Это я попытаюсь теперь сделать не прямым исправлением неверного толкования, а изложением, которое будет настолько кратким, насколько дозволит крайне запутанная природа самого процесса. Грудной младенец, который уже настолько развился, что смутно различает окружающие его предметы, улыбается в ответ смеющемуся лицу и нежному, ласкающему голосу матери. Пусть теперь кто-нибудь, сделав сердитое лицо, заговорит с ним громким, грубым голосом. Улыбка исчезает, черты лица выражают страдание, и ребенок, начиная плакать, отворачивает голову и делает возможные для него движения, чтоб убежать. Что означают эти факты? Почему нахмуренное лицо не вызывает улыбки, а смех матери не вызывает слез у ребенка? Существует лишь один ответ. Уже в его развивающемся мозге действуют такие аппараты, через посредство которых одна группа зрительных и слуховых впечатлений возбуждает приятные чувствования, и другие аппараты, через посредство которых другая группа зрительных и слуховых впечатлений возбуждает мучительные чувствования. Отношения между свирепым выражением лица и страданиями, могущими следовать за восприятием этого выражения, столь же мало известны сознанию ребенка, как мало известно молодой птице, только что покинувшей свое гнездо, отношение между возможностью смерти и видом приближающегося к ней человека, и конечно, в том или другом случае ощущаемая тревога зависит от полуустановившегося нервного аппарата. Почему этот полуустановившийся нервный аппарат обнаруживает свое присутствие у человеческих существ уже в такую раннюю пору? Просто потому, что в прошедшей опытности рас улыбки и ласковые тоны голоса у окружающих были обычными спутниками приятных чувствований, а страдания разного вида, непосредственные и более или менее отдаленные, постоянно ассоциировались с впечатлениями, получаемыми от нахмуренных бровей, стиснутых зубов и грубого голоса. Но чтоб найти начало этой связи, мы должны спуститься гораздо глубже, чем история человеческого рода. Внешние признаки звука, возбуждающие в ребенке неопределенный страх, указывают на опасность, но указывают потому, что они - физиологические спутники разрушительного действия; некоторые из них общи человеку и низшим млекопитающим, а потому и понимаются животными, как доказывает нам каждый щенок. То, что мы называем естественным языком гнева, происходит от сокращения тех мускулов, которые стали бы сокращаться и при действительной борьбе; все признаки раздражения, вплоть до мимолетной тени на лбу, являющейся признаком легкой досады, суть зачаточные степени тех же самых сокращений Обратное можно сказать об естественном языке удовольствия и о том состоянии ума, которое мы называем чувством симпатии; этот язык имеет также физиологическое объяснение {Я надеюсь впоследствии выяснить подробнее эти выражения. В настоящее время я могу сослаться только на те указания, которые находятся в двух опытах - "Физиология смеха" (The Physiology of Laughter) и "Происхождение и деятельность музыки".}. Перейдем теперь от грудного младенца к детям в детской. Какую помощь оказали опыты каждого из них тому эмоциональному развитию, которое мы рассматриваем? По мере того как члены их становились проворнее от упражнения, а искусство рук увеличивалось от практики, восприятия предметов делались, в силу постоянной работы в этом направлении, более быстрыми, более точными и более широкими; ассоциации между этими группами впечатлений, получаемых от окружающих людей, и удовольствия или страдания, сопровождавшие их или следовавшие за ними, также усиливались вследствие частого повторения, и их взаимное приспособление становилось лучше. Смутное чувство страдания и радости, ощущаемое грудным младенцем, приняло у более взрослого дитяти более определенные формы. Гневный голос няньки возбуждает уже не одно только бесформенное чувство страха, но также и специфическую идею о шлепке, который может последовать за таким голосом. Хмурое лицо более взрослого брата вместе с первичным, неопределенным чувством беды возбуждает еще чувство таких бед, которые отчетливо представляются в виде толчков, тумаков, дерганья за волосы и отнятия игрушек. Лица родителей то ясные, то мрачные, ассоциировались с многочисленными формами удовольствия и многочисленными формами неудобства или лишения. Вследствие этого те внешние знаки и звуки, по которым можно заключить о дружелюбии или враждебности окружающих, становятся символом счастья или несчастья; так что восприятие той или другой из этих групп почти не может иметь места без того, чтобы не вызвать волны приятного или неприятного чувствования. Главная масса этой волны сохраняет, в сущности, ту же самую природу, какую имела вначале; ибо хотя в каждом из этих многочисленных опытов специальная группа лицевых и голосовых признаков и связывалась со специальной группой удовольствий или страданий, однако же, в силу того что эти удовольствия и страдания представляли громадное разнообразие видов и комбинаций и что предшествующие им признаки не бывали сходны между собою даже в двух каких-нибудь случаях, то в результате выходит, что производимое сознание остается даже до конца столь же смутным, как и широким. Тысячи не вполне пробудившихся идей, представляющих результаты прошлых опытов, скопляются в общую груду и ложатся одна на другую, образуя агрегат, в котором ничего нельзя ясно различить, но общий характер которого бывает или приятный, или тяжелый, смотря по природе его первоначальных составных элементов; причем главное различие между этим развившимся чувством и чувством, пробудившимся в грудном младенце, состоит в том, что теперь на ярком или мрачном фоне, образующем главную его массу, могут обрисоваться в мысли особенные удовольствия и страдания, на которые данные обстоятельства указывают как на вероятные. Каково должно быть действие этого процесса при условиях первобытной жизни? Эмоции, доставляемые молодому дикарю естественным языком любви и ненависти в его племени, приобретают сперва частную определенность, относящуюся к его сношениям с его семейством и с товарищами его детских игр; испытывания его полезности научают его - поскольку дело касается достижения его собственных целей - избегать таких действий, которые вызывают у других проявления гнева, и избирать тот образ действий, который вызывает проявления удовольствия. Не то чтобы он делал в это время сознательные обобщения в этом возрасте - да вероятно, и ни в каком другом - он не формулирует своих опытов в тот общий принцип, что для него хорошо делать такие вещи, которые заставляют других улыбаться, и избегать таких вещей, которые заставляют хмуриться. Происходит здесь следующее: унаследовав указанным выше путем связь между восприятием гнева у других и чувством страха и заметив, что некоторые из его поступков навлекают на него этот гнев, он не может впоследствии подумать о совершении какого-либо из этих поступков, чтоб не подумать одновременно и о гневе, который этот поступок вызовет, и не ощутить в большей или меньшей степени страх, который вызывается гневом других. Он не думает о том, полезно или неполезно само действие; и мотив, отвращающий его от этого действия, - преимущественно смутный, но отчасти определенный страх перед той бедой, которая может затем последовать. Понимаемая в этом смысле эмоция, отвращающая дикаря от совершения того или другого поступка, развилась из испытываний полезности, употребляя слово полезность в его этическом смысле; и если спросить себя, чем вызывается этот пугающий гнев у других, то обыкновенно оказывается, что запрещенное действие причиняет кому-нибудь вред, т. е. отрицается пользой. Переходя от семейных правил к правилам поведения, господствующим в данном племени, мы видим не менее ясно, каким образом эмоции, вызываемые одобрением и порицанием, вступают в связь, благодаря опыту, с действиями, полезными для племени, и с действиями, вредными для него; и каким образом впоследствии слагаются стремления к одному классу действий и предубеждения против другого. Еще мальчиком дикарь слышит рассказ об отважных подвигах своего вождя, слышит хвалы в его честь, видит лица, сияющие восторгом при этих рассказах. Время от времени он слышит и рассказ о чьем-нибудь трусливом поступке, сопровождаемый презрительными метафорами; он видит, что человека, подозреваемого в трусости, встречают всюду оскорблениями и издевательствами; т. е. храбрость прочно ассоциируется в его душе с улыбающимися лицами, символами удовольствия вообще, а трусость ассоциируется в его уме с нахмуренным лбом и другими знаками враждебности, которые для него символизируют несчастье. Эти чувствования сложились у него не потому, чтоб он додумался до той истины, что мужество полезно для племени и, следовательно, для него самого; или до той истины, что трусость есть причина несчастья. В зрелом возрасте он, может быть, и поймет, но, наверно, не понимает этого в то время, когда мужество ассоциируется в его сознании со всем хорошим, а трусость со всем дурным. Точно также в нем вырабатываются чувства наклонности или отвращения к другим видам поведения, которые установлены или запрещены в его племени за то, что они полезны или вредны для племени, хотя при этом ни юноша, ни взрослый не знают, почему они установлены или почему они запрещены. Например, считается похвальным поступком украсть жену и непохвальным - жениться на женщине из своего племени. Мы можем подняться теперь на одну ступень выше и рассмотреть мотивы побудительные и удерживающие, происходящие от тех, которые только что рассмотрены нами. Существует первобытное верование, что каждый умерший становится демоном, который часто находится где-нибудь поблизости и может вернуться в каждый момент, чтобы помогать или вредить, и которого надо постоянно умилостивлять. Вследствие этого в числе других лиц, одобрения и порицания которых рассматриваются дикарем как последствия его поступков, находятся и духи его предков. Ему, еще ребенку, говорят об их делах то ликующим тоном, то шепотом, полным ужаса и отвращения, и мало-помалу он проникается верою в то, что они могут причинить какое-то смутно представляемое им, но страшное зло или принести ему какую-либо великую помощь; эта вера служит могущественным побудительным или задерживающим мотивом для его действий. В особенности это случается, когда рассказывается о вожде, отличившемся силой, свирепостью и той настойчивостью в мщении врагам, которое опыт научил дикаря считать добродетелью, полезною для племени. Сознание, что такой вождь, предмет ужаса для соседних племен и даже для соплеменников, может явиться вновь и наказать тех, кто пренебрегает его повелениями, становится могущественным мотивом. Но во-первых, ясно, что воображаемый гнев и воображаемое одобрение этого обоготворенного вождя просто преображенные формы гнева и удовольствия, обнаруживаемого окружающими людьми, и что чувствования, сопровождающие эти воображаемые гнев и удовольствие, коренятся в опытах, которые с проявлениями гнева со стороны других людей ассоциировали неприятные для себя результаты, а с выражением удовольствия - приятные. Во-вторых, ясно, что запрещаемые и поощряемые таким образом действия должны быть большею частью действиями в первом случае пагубными, во втором - полезными для племени; так как пользующийся постоянным успехом вождь - лучший судья того, что нужно для племени, и принимает близко к сердцу его благо. Потому и в основании его повелений лежат его опыты полезности, сознательно или бессознательно организовавшиеся, и чувства, побуждающие других к повиновению, относятся тоже, хотя очень косвенным образом и без ведома тех, кто повинуется к опытам полезности. Трансформированная форма сдерживающего мотива, мало отличающаяся вначале от первоначальной формы, весьма способна к дифференциации. Накопление преданий, величие которых растет по мере передачи их от поколения к поколению, придает все более и более сверхчеловеческий характер первому герою расы. Проявления его могущества и власти карать и благодетельствовать становятся все многочисленнее, все разнообразнее, так что страх Божественного гнева и желание заслужить