яблони, но обязательно при этом плести корзину, точить напильником клинок мотыги или лопаты или мастерить себе чувяки из сыромятной кожи. Но чтобы старый Хабуг сам приволок под тень яблони бычью шкуру и улегся на ней, такого не бывало. И тут невестка сильно заволновалась, вынесла из горницы подушку, выбила ее и старательно подложила под голову старика. -- Не вздумайте меня мыть, -- сердито напомнил старик, -- если со мной что-нибудь случится. Ты же видела, что я мылся, и другим скажи... Неделю он умирал, и каждый день по его просьбе его выносили под яблоню. Кроме Тали и Софички, он никого возле себя не хотел видеть. Но если приходили люди, терпел их молча. На второй день привезли доктора, внука охотника Тендела. Старый Хабуг насмешливо дал себя ощупать и прослушать. Проявив достаточное терпение по отношению к врачу, он иронически спросил у него: -- Разве от старости есть лекарство? -- Если заболели, -- отвечал врач, -- можно чем-нибудь помочь. -- Я умираю не от болезни, а от старости, -- сказал старый Хабуг, -- хватит лапать меня. Врач смущенно пожал плечами и выпрямился. Он ничего не мог {109} понять, сердце старика работало, как у двадцатилетнего юноши. На следующий день, когда старый Хабуг лежал под яблоней, на Чегем обрушилась гроза. Могучие струи дождя забарабанили по широкой кроне яблони. Старика хотели перенести в дом, но он отказался. Дождевые капли, просачиваясь сквозь густую крону, иногда падали ему на лицо и на вывернутые, корявые от многолетних трудов руки. Старик с удовольствием слушал, как дождь омывает стебли кукурузы, листья и плоды яблони, гроздья винограда, толстая лоза которого вилась по дереву. С жадной радостью шумели под дождем ореховые деревья. Дождь был нужен -- кукуруза и фруктовые деревья добирали последние предосенние соки. -- Маш-аллах, благодать, -- шептал старый Хабуг и слизывал с ладоней дождевые капли. Многообразный грохот ливня на листьях деревьев, винограда, на стеблях кукурузы, на траве постепенно сменился спокойным, напыщенным шумом, словно природа, второпях утолив первые приступы жажды, уже ровными глотками вбирала в себя живительную влагу. Следующий день выдался особенно жарким. Старый Хабуг стал тяжело дышать, словно упорно взбирался на неведомую гору. Он часто просил пить. Тали или Софичка подавали ему его любимый напиток -- кислое молоко, смешанное со свежей родниковой водой. Старик поднимал свою голову, свое лицо со стремительным горбоносым профилем и быстро высасывал стакан, как всегда при жизни после тяжелой работы. И смерть была его последней тяжелой работой, с которой он с таким азартом, с такой радостью справлялся при жизни. Но не только работой смерти, но и работой жизни был занят его мозг. -- Если Большеусый умрет, -- вдруг внятно сказал он неизвестно кому, когда думали, что он уже в полном беспамятстве, -- может быть, к чему-нибудь придем... Это были его последние слова, которые можно было разобрать. Как и многие мощные натуры, он, умирая, выразил то, что больше всего беспокоило при жизни его душу. {110} И при виде этого маленького мертвого старика трудно было поверить, что он еще застал амхаджирство, насильственное переселение абхазцев в Турцию, бежал оттуда с юной женой, обосновался в Чегеме, неистовой работой заставил цвести и плодоносить эту дикую землю, развел неисчислимые стада коз и овец, насадил сотни фруктовых деревьев, оплел их сотнями виноградных лоз, хотя сам за всю жизнь не выпил и стакана вина, правда, мог съесть полкорзины свежего винограда, выдолбил целую флотилию ульев (мог вытянуть, даже не присев, увесистую кружку пахучего меда -- любил мед), ездил всю жизнь на муле, презирал насмешки абхазцев, считавших мула недостойным верховой езды, а ему на муле было удобнее, презирал пьяниц и лентяев, даже презирал абреков, независимо от того, почему они ушли в лес, народил дюжину детей, и Большой Дом был полной чашей, где бесконечные гости, бежавшие от долинной лихорадки, целыми днями во дворе, в тени деревьев на шкурах животных, переплывали лето, изредка приподнимая задницу, чтобы не отстать от тени, и дочери сбивались с ног, готовя на этих бездельников, но все равно летом было столько молока, что его не успевали переработать в сыр, ведрами отдавали соседям, сливали собакам, а потом в коллективизацию потерял почти все, но не впал в уныние, потому что главного у него никто не мог отнять при жизни -- его богатырской, его пьянящей радостью любви к труду. Вот что может один человек -- как бы кричала вся его жизнь, но услышать ее никто уже не мог и не хотел. При стечении всей родни, кроме тех, что были на фронте, всего села и многих людей из других сел с почетом похоронили старого Хабуга на семейном кладбище. На поминках те или иные односельчане со смехом вспоминали его гомерические вспышки гнева при виде плохой работы или плохо сработанной вещи. И ради полной правды надо сказать, что восхищение его трудолюбием сопровождалось не очень тонко дозированной насмешкой, потому что лень и пьяные застолья уже и в Чегеме становились нормой. Кончилась война. Из самых близких родственников убитыми {111} оказались только Чунка и муж Тали. Нури, хоть и был дважды ранен, вернулся в Мухус живым и с боевыми наградами. Нури захотел увидеться с родными, и дядя Кязым, посоветовавшись с Софичкой, разрешил ему приехать. Софичка не собиралась прощать брату убийство мужа, но после такой войны, она считала, брат заработал право увидеться с родными. Готовились к пиршеству. Софичка помогала тете Нуце и Тали резать кур, жарить их на вертеле, готовить сациви, печь хачапури. Во время этих приготовлений дядя Кязым отозвал Софичку в горницу. -- Софичка, -- сказал он, -- кончилась страшная война. Убит Чунка, убит Баграт, убиты многие наши родственники. Иные вернулись покалеченными. Нури, слава Богу, жив, хотя дважды был ранен, и имеет награды. Его сегодняшнее посещение Большого Дома давай сделаем днем прощения его греха... Ведь столько лет прошло, мертвого все равно не воротишь... Мне передавали: он ждет твоего прощения, надеется на него. -- Я рада, -- сказала Софичка, -- что Нури вернулся к своей жене и к своим детям. Но простить ему убийство мужа не могу. -- Но почему, Софичка, ведь прошло столько времени? -- Не знаю, -- сказала Софичка, -- получится, что я предала своего мужа. -- Он так ждет твоего прощения, Софичка. -- Нет, -- повторила Софичка, -- зла я на него не держу, но пусть терпит. Будет знать, как в живого человека топором швыряться. -- Эх, Софичка, -- сказал дядя Кязым и вышел из комнаты. Софичка еще некоторое время помогала на кухне, а потом перед приездом брата ушла к себе домой. По дороге она встретила тетю Машу, которая со всем своим семейством направлялась на пиршество в Большой Дом. Понимая, почему Софичка там не осталась, тетя Маша виновато опустила глаза и прошла мимо Софички со своими дочерями. Софичка не держала ни на кого обиду, но ей было очень грустно. Годы шли. За это время Софичку дважды награждали орденами за трудовую доблесть. В тот день Софичка вместе с другими {112} колхозницами мотыжила кукурузу на поле. Вдруг одна из женщин разогнулась и, опершись на мотыгу, под большим секретом рассказала новость. Оказывается, вчера вечером в сельсовете собрали всех партийцев села и сказали им, что на днях будут выселять из Чегема греческие и турецкие семьи. В Чегеме в ту пору жили три греческие семьи и две турецкие. Софичка уже слыхала, что греков выселяют из Абхазии, но она думала, что это касается тех сел, где целиком живут греки. Она не думала, что выселение дойдет и до Чегема. Тем более она не знала, что выселять будут и турок. Что же будет со старым Хасаном, его женой и его двумя внуками? Они же погибнут в этой распроклятой Сибири! -- Увезут, Софичка, твоего бедного Хасана с внуками! -- Нет, -- воскликнула Софичка, задыхаясь от возмущения, -- это несправедливо! Как же могут выслать стариков с детьми?! -- Могут, -- подтягивая землю мотыгой, сказала одна из колхозниц, -- эти все могут! -- Нет, -- отрезала Софичка, -- такой подлости не может быть! -- Может, ради тебя оставят, -- сказала одна из колхозниц насмешливо, -- ты ведь на них горбатишься всю жизнь. Стахановка! -- Конечно, -- согласилась Софичка, -- я сейчас же пойду к председателю. -- Только не говори, что я рассказала, -- предупредила та, что сообщила о собрании партийцев. -- Не бойся, -- успокоила ее Софичка, -- про тебя я не скажу. Софичка положила на плечо свою мотыгу и быстро пошла в сторону дома. Она пришла домой и вымыла с мылом лицо и руки. Потом вымыла ноги. Переоделась в праздничное крепдешиновое платье, надела еще достаточно новые туфли. Потом надела на себя пиджак, сунув во внутренний карман два своих ордена и кипу грамот за трудовую доблесть. Пошла в правление колхоза. Через полчаса она уже входила в кабинет председателя колхоза. -- Здравствуй, Софичка, -- сказал председатель колхоза, поднимая лицо над бумагами. {113} -- Здравствуйте, -- ответила Софичка и приблизилась к столу. -- Дело какое? Садись, -- сказал председатель, привставая и приветливо глядя ей в лицо. -- Нет, я постою, -- сказала Софичка и подошла к столу. -- Так что тебя привело? -- спросил председатель. "Эх, если бы хоть четверть колхозников работали так, как она, чегемский колхоз был бы первым в районе", -- с бесплодной грустью подумал он. -- Это правда, что греков и турок будут выселять из Чегема? -- дрогнувшим голосом спросила Софичка. -- Кто тебе сказал? -- спросил председатель, и по тени страха, наплывшей на его лицо, она поняла, что это правда. -- Люди говорят, -- сказала Софичка и прямо в глаза ему посмотрела своими лучистыми глазами. -- Хоть и правда -- тебе-то что? -- Я к тому, -- разъяснила Софичка, -- чтобы семью старого Хасана не выселять. Куда ж им ехать, старикам с детьми? Тут председатель вспомнил, что они родственники. -- Это дело политическое, -- тихо сказал он устрашающим голосом, -- у нас не спрашивают, кого выселять. -- Я к тому, -- сказала Софичка, -- чтобы вы замолвили за него словечко. Я же кумхозу всю жизнь отдала... -- Знаю, Софичка, -- ответил председатель, -- и мы тебя любим за это, и государство тебя двумя орденами наградило. Шутка ли! -- Я к тому, -- сказала Софичка, -- что это уж очень подло получается. Куда же в Сибирь уезжать старикам с детьми? -- Я же тебе говорю, Софичка, что это дело политическое, -- терпеливо повторил председатель, -- у нас никто не спрашивает. Это Москва решает. Москва! -- Я к тому, -- повторила Софичка, -- что они там не выживут. -- Ну, что ты заладила, Софичка, -- терпеливо повторил председатель, -- это дело политическое. Я даже заикнуться об этом не могу. Когда тебя взяли в НКВД, я сам позвонил секретарю {114} райкома, и тебя выпустили. А тут и заикнуться нельзя. -- А кто же может им помочь? -- Никто, никто, -- отвечал председатель, уже теряя терпение. -- А когда им ехать? -- спросила Софичка, как бы переходя к другой мысли. И у председателя отлегло. -- Тебе я скажу, -- наклонился к ней председатель, -- хоть это тайна. Завтра или послезавтра за ними придут машины. -- Выходит, -- сказала Софичка, -- мне пора собираться? -- Не дури, -- заволновался председатель, -- тебе-то зачем собираться? -- Кому как не мне, -- ответила Софичка, -- у них родственников больше нет. -- Не сходи с ума, Софичка, -- растерялся председатель, -- зачем тебе ехать в Сибирь? Там зима почти круглый год. -- Вот я и думаю, -- сказала Софичка, роясь во внутреннем кармане пиджака, -- до чего же подло стариков с детишками туда отпускать одних. Она вынула из кармана кипу грамот и ордена и положила все это на стол. -- Это еще что? -- удивился председатель. -- Раз вы не можете помочь моим старикам, заберите это себе, -- сказала Софичка, -- выходит, вы меня, как дурочку, обманывали этими побрякушками. Не нужны они мне. -- Ты что, Софичка, не дури! -- крикнул председатель, вскакивая с места, но Софичка уже выходила из его кабинета, так и не обернувшись на его голос. Самое забавное, пожалуй, состоит в том, что через год, когда она вместе со своими стариками и детишками жила на далеком острове на Енисее, ордена вместе со всеми грамотами аккуратно пришли на ее имя. И лейтенант, присматривавший за ссыльными, дивясь ее наградам, выдал ей все и, покачав головой, как позже рассказывала Софичка, сказал: -- Кто же такую героиню мог выслать? Евреи, наверно... Тогда шла уже антикосмополитическая кампания, и в голове у {115} лейтенанта все перепуталось. Софичка об этой кампании ничего не знала. -- А при чем тут ебрейи, -- ответила Софичка лейтенанту, -- я их и в глаза никогда не видела. Потом Софичка завернула ордена в эти грамоты и сбросила в Енисей. Ордена были достаточно тяжелые, и ком наград легко пошел на дно. ...Софичка быстро шла к дому старого Хасана. "Если завтра ехать, -- думала она, -- надо успеть все приготовить: и еду, и одежду, и утварь. А что делать со скотом, с курами? -- волновалась Софичка. -- Надо и мне быть готовой". -" Она вошла в дом старого Хасана. Он сидел на кухне у открытого очага. Оказывается, он уже слыхал про высылку, только не знал, что это будет так скоро. -- Если б не эти сироты, -- сказал старый Хасан, -- я бы никуда не уехал. Я бы застрелил свою старуху и сам застрелился бы. Придется ехать в эту распроклятую Сибирь. -- Ничего, -- успокоила его Софичка, -- я еду с вами. Как-нибудь выживем. Старый Хасан посмотрел на Софичку, и глаза у него увлажнились. -- Бог отблагодарит тебя, Софичка. Но что скажут твои родственники? -- Я их уговорю, -- сказала Софичка, -- вы не беспокойтесь. Пока собирайте вещи. Я пойду к своим. К вечеру вернусь. Софичка вышла из дома старого Хасана и пошла по верхнечегемской дороге. Не заходя к себе, она прямо направилась к Большому Дому. Когда она рассказала о своем намерении ехать в Сибирь вместе со старым Хасаном и его семьей, тетя Нуца запричитала, а дядя Кязым стал уговаривать ее не делать этой глупости. Сколько он ее ни ругал и ни отговаривал, Софичка стояла на своем. Поняв, что решение ее бесповоротно, он сказал ей, чтобы она оставила ему свою корову и все ценные вещи, которые она не может вывезти с собой. Он дал ей две тысячи рублей, чтобы она могла в {116} первое время покупать на месте продукты и что понадобится по дому. Вместе с дядей Кязымом и тетей Нуцей они спустились к ней домой и стали собирать ее в дорогу. Собрав два чемодана и осторожно вложив туда большую фотографию мужа, Софичка с кувшином спустилась к роднику, а оттуда, как обычно, вернулась на могилу мужа. Она постояла над ним и рассказала ему обо всем. Она сказала, что, несмотря на высылку, надеется, что когда-нибудь они вернутся, и тогда она ему расскажет об их сибирской жизни. Как всегда, после разговора с мужем на душе у нее полегчало. Она поняла, что муж всячески одобряет ее решение не оставлять его родителей и племянников. Возвратившись на родник, она набрала кубышкой, плававшей на поверхности родника, свежей воды и долго тянула вкусную ледяную воду. Софичка была уверена, что такой воды нет больше нигде, а в Сибири не будет и подавно. Ей хотелось запомнить вкус родной воды. Она наполнила кувшин, нарвала ком из папоротниковых стеблей, положила его на плечо и взгромоздила туда же кувшин. И пошла к себе. И кувшин казался ей легким, как никогда. Видно, никогда настолько не одобрял муж ее действия. Тарелки и постельное белье уже забрала в Большой Дом жена Кязыма. Кур она решила забрать вечером, когда они зайдут в курятник. Вечером же она отгонит к себе корову и теленка. Софичка взяла горсть соли и подошла к теленку, который пасся во дворе. Пока теленок ел соль с ее ладони, она гладила его голову и теплую, мягкую шею. Доев соль, теленок замотал головой и отошел от Софички. Софичка грустно вздохнула и вернулась на кухню. Она подошла к очагу и засыпала жар золой, словно надеялась вернуться сюда и выгрести горячие угли. Пока она возилась в кухне, вдруг раздался резкий стук молотка. Это дядя Кязым забивал досками двери и окна в горнице. Софичке на минуту стало не по себе. Ей показалось, что ее живую заколачивают в гроб. Взяв в руки по чемодану, она и дядя Кязым вернулись в Большой Дом. Софичка прошлась по комнатам дедушкиного дома, и ей показалось, что она слышит запахи детства. Потом она обняла {117} и расцеловала детей Кязыма и вместе с ним, взяв по чемодану, они ушли к старому Хасану. Было решено, что остальные родственники придут с ней прощаться туда. Дядя Кязым сговорился со старым Хасаном забрать его двух коров, продать их, а потом прислать им деньги в Сибирь, когда они обоснуются там и пришлют свой адрес. Вечером жена старого Хасана в последний раз подоила коров, и Кязым вместе с телятами угнал их к себе домой. На следующее утро в дом старого Хасана набилось много односельчан. Все уже знали, что их будут высылать, и пришли с ними попрощаться. Многие приносили с собой хачапури и жареных кур. Софичка с раннего утра металась между кухней и горницей, готовила фасоль, сациви, мамалыгу, рассаживала гостей и хозяйничала над столами. Старый Хасан раскрыл все свои запасы вина и чачи и, сидя во главе стола, витийствовал, насылая на головы властей чуму и моровую язву. Часа в три дня, когда некоторые особенно опьяневшие гости подзабыли о причине, которая их здесь собрала, у дома старого Хасана загудела машина и остановилась. Гости высыпали во двор. Некоторые из женщин зарыдали, некоторые завыли. Из кабины машины выскочил офицер, из кузова попрыгали два солдата с автоматами. Лица у солдат были растерянны. Офицер держался тверже, но чувствовалось, что ему нелегко дается эта твердость. Толпа ревела, и многие одновременно говорили, стараясь перекричать друг друга. Обнимались, целовались, в слезах прощались. Старый Хасан, стоя на веранде, громко призывал гостей не расходиться после их отъезда, а доесть закуски и допить все оставшееся вино и снова помянуть уезжающих в Сибирь в своих тостах. Сосед громко обещал старому Хасану беречь его дом и ждать его приезда. Наконец отъезжающие взобрались в кузов вместе с солдатами, и грузовик запылил дальше. Машина останавливалась возле каждого дома, откуда выселялись люди, и везде было полно народу, везде поднимались крики, рыдания, и Софичке каждый раз приходилось спрыгивать с машины, чтобы попрощаться с односельчанами. {118} Наконец грузовик выехал из села и направился в сторону Кенгурска. Там их посадили в поезд и повезли. Судя по скупым письмам Софички, их много дней и ночей везли в поезде и на многих станциях им выдавали горячий борщ и хлеб. Так что они не голодали. Наконец они приехали в большой сибирский город, и там была большая сибирская река под названием Енисей. Там их пересадили на пароход и повезли по реке. Много дней и ночей они ехали на пароходе, и ссыльных постепенно ссаживали на маленьких пристанях. И вот они приехали на остров, где оставили их. Здесь оказался колхоз. Председатель отвел им пустую избу. Старик Хасан стал работать по плотничной части, а Софичку приставили к ферме ухаживать за скотом, и так же, как у себя в Чегеме, она стала лучшей работницей. Люди здесь были добрые. Однажды, когда она нашла в тайге и гнала на ферму сбежавшего быка по кличке Моряк, ей встретился местный житель. Он взглянул на нее и крикнул: -- Три, три щеки, а то отмерзнут! И она оттерла щеки, и они не отмерзли. А ведь мог и молча пройти мимо. Люди здесь добрые, и молока всем хватает. Председатель ее уважает. Дети ходят в школу, но школа за рекой на берегу. Поэтому Софичка научилась управлять лодкой и перевозит детей до школы и обратно, когда нет льда. Старший мальчик, окончив школу, пошел работать на лесозаготовки. Он стал настоящим мужчиной и хорошо зарабатывает. Потом от Софички долго не было писем. Потом пришло письмо о том, что у них случилось несчастье. Спиленное дерево упало не в ту сторону и подмяло сына Шамиля своими страшными ветками. Софичка и вся семья были потрясены горем. Мальчика похоронили на островном кладбище, и семья Софички как бы закрепилась на этой земле первой могилой. Но старый Хасан, приближенный возрастом к смерти, очень не хотел ложиться в мерзлую сибирскую землю. Умер Сталин. Что-то ожило в стране, зашевелились поселки ссыльных, с надеждой вздохнули люди. Софичка обязана была каждый месяц переезжать на лодке Енисей и отмечаться в отделении {119} милиции. После смерти Сталина она перестала ездить туда отмечаться, и их никто не беспокоил по этому поводу. -- Я давно знала, что Сталин плохой, -- сказала Софичка, узнав, что партия осудила Сталина, -- еще с тех пор, как он не захотел отвечать на мое письмо. А дедушка всегда говорил, что Сталин -- разбойник. Как только открылась река, старый Хасан стал собираться в дорогу, хотя никакого разрешения уезжать у него не было. Смерть Сталина сама по себе стала залогом свободы и сама по себе заставила насильников тревожно задуматься. Председатель колхоза не отпускал их, грозил тюрьмой, очень уж он не хотел лишаться такой работницы, как Софичка. Да и никаких распоряжений пока еще не было относительно ссыльных. Но время сдвинулось, и председатель понимал, что у него нет уже такой власти, чтобы насильно задерживать их. Они взяли билеты и сели на пароход. Без соответствующих бумаг капитан не имел права их брать, но время сдвинулось, и соответствующие бумаги заменили соответствующие бутылки водки. Потом они пересели в поезд и приехали в Абхазию. В Кенгурске, выйдя из поезда, старый Хасан наклонился, выцарапал щепоть земли и поцеловал ее. В Чегеме их радостно встретили, и они поселились в доме Софички, потому что, увы, дом старого Хасана разобрали, пока он был в Сибири. Это было постыдно, но никто не верил, что они могут вернуться назад. Дядя Кязым отдал Софичке одну из своих коров, чтобы у нее было молоко. Деньги от продажи коров старого Хасана он давно отослал им в Сибирь. Старого Хасана вызвали в кенгурскую районную милицию, пытаясь выяснить, по каким бумагам он приехал из Сибири. Но он потребовал у них показать бумагу, по которой его выслали из Чегема. Такой бумаги у них не нашлось, и они, махнув рукой, отпустили его в Чегем. Софичка снова работала в колхозе, снова стала лучшей. Сверстницы ее теперь еще больше отставали от нее, а из молодых ее {120} никто не мог догнать. Теперь, при Хрущеве, в колхозах, производящих табак и чай, за трудодни платили приличные деньги. На сибирских морозах Софичка слегка усохла, но по-прежнему была сильна и неутомима. -- Я двужильная, -- говорила она, когда удивлялись ее энергии, -- меня ничего не берет. Вскоре умерла жена старого Хасана, а потом заболел и он какой-то неизлечимой желудочной болезнью. Целыми днями он лежал на кушетке и, если приходили его навестить, рассказывал односельчанам о чудной сибирской жизни. Ел он теперь только похлебку из вина, в которую крошил чурек. Потом умер и он. Его, как и жену его, похоронили на их семейном кладбище рядом с могилой Шамиля. К этому времени совсем выросла и расцвела дочь Шамиля, Софичкина воспитанница и любимица Зарифа. Как хороша она стала, какой загадочный свет струили ее темные продолговатые глаза! Вскоре в нее влюбился учитель из Кенгурска, приехавший с учениками помогать колхозу, как это было принято тогда. Зарифа тоже его полюбила и вышла за него замуж. В день, когда отправляли невесту в Кенгурск, Софичка рано утром пришла на могилу мужа. Постояла над ней, мысленно, а иногда и вслух рассказывая ему новости. Она сказала ему, что вот воспитала дочь его брата, вырастила в холодной Сибири, а теперь выдает ее замуж за ученого человека, учителя. Она приготовила ей такое приданое, что ни перед кем не будет стыдно. Зарифа будет жить в городе Кенгурске, и его невинно пролитая кровь продолжится в жизни детей Зарифы, раз сама она не успела родить ему ни дочки, ни сына. Около часу она стояла возле могилы мужа, разговаривая с ним и время от времени пригибаясь, чтобы вырвать сорняк из-под какого-нибудь цветочного стебля. Умиротворенная тем, что мужу ее скорее всего понравилось все, о чем она ему рассказала, она вернулась домой. В ночь после свадьбы Зарифы Софичке приснился стыдный сон. Ей приснилось, что она встретилась с мужем после долгой разлуки. Словно он был летом на альпийских лугах со скотом, но {121} в то же время она чувствовала, что это лето длилось неимоверно долго, со дня его смерти, о которой она помнила во сне, но во сне же, стыдясь перед ним живым, что помнит об этом, делала вид, что ничего не помнит. И он взошел к ней на постель и взял еще более ослепительно, чем при жизни, взял ее с какой-то нежной скорбью, накопившейся в нем после многолетней разлуки. Она проснулась среди ночи, стыдясь случившегося, оглушенная пережитым счастьем и гадая, что бы мог означать ее сон. Сон ее, скорее всего, означал, так думала она, что Зарифа в замужестве будет счастлива и замужество ее будет плодородным. В самом деле, Зарифа через год родила мальчика, а еще через год девочку. Но тут случилось то, о чем Софичка никогда не подозревала и чего она никогда до конца так и не поняла. В Зарифе проснулась жестокая, жадная, красивая самка. Она чувствовала, что многим, очень многим нравится, а зарплаты мужа едва хватает сводить концы с концами. У нее родилось стойкое ощущение чудовищной несправедливости, убеждение, что красота ее недооплачивается. И так как взять было не с кого, она стала, как стервятник, все рвать у Софички. Сначала Софичка сама им помогала, удивляясь, что учитель зарабатывает меньше, чем она, крестьянка. Потом Зарифа стала брать у нее весь ее заработок и все, что она выручала, продавая на базаре орехи или сыр. Зарифа завидовала всем, кто в Кенгурске был зажиточнее, чем ее семья. А таких было большинство. Тех, кто жил так же бедно, как ее учительская семья, или еще беднее, она просто не замечала. И зависть ее была острым, болезненным чувством, заставляющим ее по-настоящему страдать. Зарифа завидовала всем, но больше всего завидовала Софичке за то, что та никому не завидовала и не испытывала тех страданий, которые испытывала она. Софичка счастливая, думала Зарифа, ей ничего не нужно. Независтливость Софички она воспринимала как следствие удобной дурости ее. А свою завистливость она воспринимала как страдание умного существа, понимающего, что к чему, как неудобство от ума. И поэтому ей казалось естественным рвать и {122} рвать у Софички все, что можно, и не испытывать при этом никакой жалости и никакого стыда. И вдруг Зарифа в один из приездов к Софичке стала плакаться, что она с мужем и двумя детьми живет в однокомнатной квартире и ей до того стыдно перед людьми, что она не знает, как быть дальше и не наложить ли ей на себя руки. Софичка ужаснулась и вспомнила, что и отец ее покончил с собой и, наверное, это у нее в крови. -- Что ты говоришь, Зарифа?! -- воскликнула Софичка. -- Мы что-нибудь придумаем! -- Покамест вы что-нибудь придумаете, меня не будет, -- жестко отвечала Зарифа, -- лучше бы я погибла в Сибири, а не мой брат! -- Зарифа, замолчи! -- крикнула Софичка. -- У меня сердце разорвется! -- Продай дом, -- вкрадчиво предложила Зарифа, -- у меня ведь тоже здесь своя доля. Софичке стало неловко. Ей даже не пришла в голову мысль, что никакой доли Зарифы в ее доме нет. -- А мне куда? -- робко спросила Софичка, думая, что Зарифа позовет ее в город к себе. Но она так не любила бывать в городе с его пылью, грохотом и суматохой. Но Зарифа не предложила ей переехать к себе. -- А ты переезжай в Большой Дом, -- сказала она Софичке, -- ты же всю жизнь ишачила на них. Да и дедушка любил тебя больше всех! А дом этот строил твой дедушка! -- Дедушка больше всех любил Тали и меня, -- поправила Софичка. И опять ей в голову не пришло, что она в девятнадцать лет вышла замуж и никак не могла всю жизнь ишачить на Большой Дом. Но напор нахальства на деликатную душу -- своеобразный гипноз. В силе напора как бы подразумеваются знания, которых нет у деликатной души, и она покоряется напору, как превосходству больших знании. В сущности, так и можно было сделать. В сущности, и дядя Кязым, и тетя Нуца неоднократно предлагали ей перейти жить в Большой Дом. Они жалели ее за одиночество, но и такую работницу {123} иметь в доме кто бы не пожелал. -- Хорошо, -- сказала Софичка, -- продадим. Зарифа, не ожидавшая такой быстрой победы, порывисто обняла Софичку и даже прослезилась. -- Только ты меня жалеешь в этой жизни, больше никто? -- воскликнула она. -- Кого же мне жалеть, как не тебя, сироту! -- воскликнула Софичка и тоже расплакалась. Зарифа уехала. Софичка на следующий день пришла в Большой Дом и сказала, что ей в самом деле приелась ее одинокая жизнь и она хочет вернуться в Большой Дом. Но теперь, когда Зарифа уехала и она сама приостыла, ей показалось стыдным признаться в том, что свой дом она собирается продать и отдать деньги за него Зарифе. Она знала, что дядя Кязым недолюбливает Зарифу и часто насмехается над ней. Недолюбливает -- это было не то слово. Он ее просто ненавидел, зная, как она беззастенчиво грабит Софичку. Но, жалея Софичку, он дальше насмешек над этой теперь городской кекелкой не шел. Сейчас он сразу все понял, зная, что Зарифа приезжала к Софичке. -- Софичка, -- сказал дядя Кязым, -- наш дом -- это твой дом. Ты здесь выросла. Но с одним условием, Софичка... -- Каким? -- спросила Софичка, ничего не понимая. -- Чтобы духу этой кекелки никогда не было в нашем доме! -- Не будет, дядя Кязым. Но ты к ней несправедлив. В городе так стыдно быть бедным! -- А знаешь, что нужно было бы для справедливости, Софичка? -- насмешливо спросил дядя Кязым. Он спросил спокойно, но изнутри весь клокотал. Он умел себя держать в руках, как настоящий горец. -- Что? -- наивно спросила Софичка. -- Надо было бы все шнурометры, на которые ты нанизывала табак, -- сказал дядя Кязым, -- сунуть ей в задницу и тянуть изо рта. Небось лет десять пришлось бы тянуть. Вот тогда бы она поняла, кто ты и кто она! Дом они сами будут продавать или мне тебе его продать? {124} -- Ты продай, -- сказала Софичка, убитая его презрением к Зарифе и одновременно чувствуя, что он продаст лучше. -- Правильно, -- насмешливо сказал дядя Кязым, -- они оба такие дураки, что и дом твой толком продать не сумеют. Облапошат их. -- Но он же не из простых, он же учитель, -- сказала Софичка. -- Учитель, -- презрительно повторил дядя Кязым, -- чему может научить детишек этот учитель, если сам эту куклу, набитую опилками, спутал с женщиной. Через месяц дядя Кязым продал дом Софички человеку из местечка Наа. Кязым получил хорошие деньги за дом. Новый хозяин дома разобрал его и на быках вывез к себе. Софичка отвезла деньги Зарифе в Кенгурск. Та приняла деньги без особой радости, как должное. -- Деньги -- это не главное, -- сказала она, пряча их, -- надо теперь продать эту однокомнатную и найти трехкомнатную квартиру. А мой муж такой остолоп, кроме своей школы, ничего не знает... В конце концов ей удалось купить хорошую трехкомнатную квартиру. И Софичка продолжала ей помогать, втайне от дяди Кязыма, потому что новая квартира требовала новой мебели. Кстати, когда Зарифа выходила замуж, из Мухуса Нури дал знать, что хочет приехать на ее свадьбу с хорошими подарками, но Софичка наотрез отказалась и от его подарков, и от его присутствия на свадьбе. Однако через некоторое время он сам приехал в Кенгурск, нашел Зарифу и подарил ей роскошный персидский ковер и золотые часы. Такой богатый подарок потряс Зарифу, и ей очень понравился этот пожилой, но интересный и, по слухам, всесильный мужчина. Сам он был в восторге от нее. И хотя она была еще почти девчонкой, но они успели многое сказать друг другу глазами. Нури просил не говорить Софичке о подарке, потому что она его не может простить за грех молодости, о чем он день и ночь жалеет. Он вечный виновник перед Софичкой, но, увы, не может искупить свой грех. Софичка не хочет его простить. Нури знал, что Зарифа рано или поздно передаст его покаянные {125} слова Софичке. И это будет ему полезно. Он в самом деле жаждал прощения Софички. Он уже был крупным табачным воротилой в Мухусе. Работал он всего лишь приемщиком табака на табачной фабрике, но уже сколотил себе солидное состояние. Имел особняк на краю Мухуса и две машины. Жил припеваючи, дом -- полная чаша, жена, двое детей и на стороне бесчисленное количество самых изысканных шлюх. Многие годы он прирабатывал тем, что, определяя сортность табака, входил во внезаконные отношения с председателями колхозов. Каждый колхоз должен был сдавать определенное количество табака первого, второго и третьего сорта. У некоторых колхозов был избыток первого сорта, и фабрика в его лице частным образом откупала этот избыток, чтобы потом, перепродав втридорога, приписать этот табак колхозу, который недовыполнял свой план по сдаче первосортного табака. Это был его прочный постоянный заработок, но с появлением цеховиков и развитием их тайных фабрик он стал вкладывать в них деньги и получать от них солидный доход. Он был дерзок и бесстрашен, но придерживался уголовных правил игры, и за это его уважали в подпольном мире. Многие секретари обкомов и работники прокуратуры были куплены кланом, к которому он принадлежал, но был еще один клан, который купил остальных секретарей обкомов и оставшихся прокуроров. В сущности, борьба шла между ними. И во всей этой опасной и захватывающей игре Нури не имел ни одной осечки, и все его операции кончались удачей. Но чем удачней он играл здесь, тем чаще он думал, что потерпел полный крах с сестрой. Ни купить, ни умилостивить ее он никак не мог. Но он не понимал, что это чувство вины перед сестрой удерживало его часто на краю пропасти, не давало идти на безумный риск, подсознательно останавливало его, как бы оставляя за ним простор для будущего, где бы он мог наконец получить прощение. Но сам он все это ощущал по-другому. Он чувствовал, что в этой жизни он добился всего, но счастья нет, и нет именно потому, что он не смог добиться прощения сестры. И все его попытки за тридцать лет сблизиться с {126} ней и получить от нее прощение пока ни к чему не приводили. Но он был упорен, надеялся и ждал, когда Софичка простит ему и душа его наконец освободится для полного счастья. Софичка, конечно, не собиралась никогда простить брату убийство мужа. Но странным образом в ней это твердое решение сочеталось с гордостью за благополучие, богатство и высокое положение брата, о чем она, конечно, слышала. Она считала, что брат ее -- умный человек, большой знаток табачного дела, и богатство его -- следствие его трудолюбия и тонких знаний. И она тайно гордилась им, его хорошей семьей, его особняком, его машинами. "Хорошо, что один из наших добился всего", -- думала она. Нури правильно рассчитал, привезя подарки Зарифе, каясь в своем грехе и прося Зарифу ничего о его приезде не рассказывать Софичке. Зарифа, конечно, все рассказала Софичке. Она даже преувеличенно долго говорила о его покаянии. И она, желая поближе сойтись с таким богатым и щедрым родственником, почти униженно просила Софичку простить его. Софичке было приятно, что обычно почти надменная с ней Зарифа так кротко и настойчиво умоляет ее простить брата. И ей было приятно, что у нее такой богатый и щедрый брат, а ее гордая Зарифа заискивающе ищет сближения с ним. -- Пусть он тебе помогает, если хочет, -- сказала Софичка, -- но прощения от меня ему не будет. И вот прошел год с тех пор, как Софичка перешла жить в Большой Дом. Был чудный сентябрьский день. Солнце жарко светило, но в табачном сарае, устланном свежим папоротником, где сидела Софичка и низала табак, было прохладно и тихо. Пахло усыхающим табаком и папоротниковым духом. Редкие струи ветерка время от времени доносили сюда запах зреющего винограда. -- Хороших тебе трудов, -- вдруг услышала она голос своего брата Нури. Софичка подняла голову. Он стоял в дверях табачного сарая, коренастый, среднего роста, в кожаном черном пиджаке. Такие пиджаки сейчас носили в городе некоторые люди. Не из последних. {127} Софичка удивилась, что не услышала ни его машины, которую он, видимо, остановил на дороге, ни его собственных шагов. -- Здравствуй, -- сказала она, но навстречу ему не поднялась. Снова приподняла низальную иглу и стала низать табак. Брат продолжал молча стоять в дверях. В тишине раздавалось только быстрое цоканье нанизываемых на иглу свежих табачных листьев. Цок! Цок! Цок! Цок! У Нури сжалось от жалости сердце при виде Софички. Он ее так давно не видел. Ей было пятьдесят лет, но она ему показалась вконец усохшей старушкой. Только большие лучистые глаза не изменились. На ее похудевшем лице они казались еще больше. -- Зачем приехал? -- спросила Софичка, наполнив табачную иглу листьями и резким движением руки сдергивая листья на шнур, продетый в иглу. -- Ты же знаешь, Софичка, -- сказал он, переминаясь в дверях. -- Я ничего не могу сделать, -- вздохнула Софичка, приподняв голову и снова наклоняясь к табачной игле. И снова в глубокой тишине цоканье табачных листьев, нанизываемых на иглу. И казалось, не быстрые пальцы Софички накалывают листья на иглу, а хищное острие иглы само вонзается в стебелек табачного листа: цок, цок, цок. -- Кто же может, как не ты? -- сказал брат, снова переминаясь в дверях. -- Я не могу, -- твердо повторила Софичка после некоторой паузы. Снова в тишине зацокали табачные листья. -- Софичка, -- выдавил Нури глухим голосом и вдруг неожиданно для Софички рухнул на колени в папоротниковую подстилку табачного сарая. Софичка, хоть и не показывала виду, была сильно смущена этим его поступком. Она с ужасом подумала, что в табачный сарай может заглянуть бригадир или еще кто-нибудь из колхозников и застанет ее брата в этой нелепой, странной, недостойной мужчины позе. Все-таки он был ее брат, и ей стыдно было за него. -- Так и будешь стоять? -- спросила Софичка, стараясь не выдавать своего волнения. Она перестала низать табак и посмотрела {128} на него. Он стоял на коленях, безвольно склонив голову, и казалось, что ноги его обрублены до колен. -- Так и буду, Софичка, -- сказал Нури, -- и, если ты меня не простишь, буду здесь стоять и день, и ночь, и сегодня, и завтра... Софичка собралась с силами и сделала вид, что она спокойно продолжает низать табак. "Что же это будет, -- думала она, волнуясь, -- соберутся люди, а он здесь будет стоять на коленях и ждать моего прощения? Как стыдно!" Она подняла голову и снова посмотрела на него. Он все еще стоял на коленях, склонив голову с несколькими седыми прядями, упавшими на лоб. -- О, как время идет, -- подумала Софичка, и жалость к брату пронзила ее. -- Тридцать лет, а может быть больше, он ждет моего прощения!" Она вспомнила, как они играли в детстве, как бегали в лес за лавровишней, за черникой, за каштанами. Как он ловко лазил по деревьям. Совсем недавно она увидела на стене кухни в Большом Доме свои и его пароходы, нарисованные химическим карандашом. Неумелые, милые рисунки пароходов, которые они отсюда, с чегемских высот, видели плывущими по морю. Куда они собирались плыть на этих пароходах?! Картины детства, одна за другой, промелькнули в голове Софички, и все они были прекрасны, потому что были озарены ослепительным светом ожидания счастья. И Софичка вдруг подумала: всего достиг ее брат, и семь