анул ее по голове, что голова гукнула, как пустой кувшин. Кобылица всхрапнула и дала свечу. Чунка всей тяжестью перегнулся вперед, но на этот раз она прямо со свечи ударила задними копытами, скозлила, как говорят лошадники. Все это было для Чунки не ново. Новым было то, что она, ударив задом, одновременно со всего маху длинной шеи сунула голову между передних ног. Такой повадки Чунка не знал и чуть было не вывалился вперед. И только намертво клешнящая сила ног помогла ему удержаться на лошади. Кобылица понесла. В ушах гудело. Плотнеющий воздух бил в лицо, как полотнище неведомого знамени. Сейчас держаться было легко, но Чунка знал, что она еще не смирилась и можно ожидать от нее всякого. По деревенской улице она мчалась в сторону Кодора. Собаки не успевали ее облаять, а только лаем перекидывали друг другу весть о мчащемся чудище. У самой последней усадьбы, где уже кончалась улица и начинался пойменный луг, эту весть приняла маленькая собачонка и, словно считая себя последней надеждой всех остальных собак, с отчаянным лаем выкатилась прямо под ноги кобылице. Кобылица шарахнулась в сторону и очутилась перед плетнем приусадебного кукурузника. Собачонка за ней! Кобылица вдруг взлетела, перемахнула через плетень и понеслась по кукурузе. Высокие кукурузные стебли с оглушительным шорохом хлестали Чунку по лицу, с метелок сыпалась в глаза пыль и труха. Неожиданно лошадь запуталась в бесчисленных тыквенных плетях, ополоумев, проволокла их за собой, круша ими кукурузные стебли и волоча по земле вместе с плетьми полупудовые тыквы. Собачонка, все это время заливавшаяся лаем и, видимо, искавшая в плетне дыру, нашла ее и догнала лошадь, когда она, ломая кукурузные стебли, волочила за собой тыквы, пытаясь выпрыгнуть из стреножащих плетей. Чужая лошадь, топчущая хозяйскую кукурузу, а главное, уволакивающая за собой родные тыквы, привела ее в такое неистовство, что, казалось, от лая она вот-вот вывернется наизнанку. И тут у кобылицы подломились передние ноги. Чунка сумел удержаться и, сгоряча вырвав кукурузный стебель, огрел ее по голове корневищем, брызнувшим комьями земли. Лошадь рванулась и выпрыгнула из тыквенных плетей. Через несколько минут она снова перемахнула через выросший перед ней плетень и помчалась по пойменному лугу, приближаясь к шуму Кодора и оставляя за собой угасающий, но все еще победный лай собачонки. Возможно, она думала: тыквы все-таки спасла! И опять струи затвердевшего воздуха били в лицо, и Чунка, про себя улыбаясь, думал об этой бесстрашной собачонке. Вдруг он почувствовал, что лошадь забирает вправо на большую старую ольху, росшую посреди луга. Он знал эту лошадиную хитрость и все-таки было страшновато. Он попытался повернуть ей голову, но она не слушалась поводьев. Казалось, не лошадь, а могучее теченье несет его на дерево. В таких случаях неопытный всадник, думая, что лошадь собирается с размаху грянуться о дерево, теряет самообладание или пытается спрыгнуть на ходу. Точно так же она может мчаться к обрыву. Но Чунка знал, что это игра на нервах. В двух шагах от ствола она внезапно замерла на всем скаку, стала, как врытая, чтобы сошвырнуть его со спины на ствол дерева. Но Чунка за несколько мгновений до этого успел откинуться назад и удержался. Лошадь, словно растерявшись на мгновенье, подчинилась поводьям и снова помчалась по луговой пойме. Недалеко от переправы она свернула к воде, видимо, решив испугать всадника близостью могучей реки. Разбрызгивая гальку, теперь она бежала вверх по течению. Она пронеслась мимо людей, ожидавших парома, где стоял Кунта вместе со своим осликом. Кунта долго из-под руки глядел вслед промчавшемуся всаднику, стараясь понять: настоящая лошадь промчалась с призраком Чунки или оба они призраки -- всадник и его лошадь. Через некоторое время, видимо, от боли, которую причиняла прибрежная галька ее неподкованным копытам, она свернула на луг и домчалась до зеленого всхолмия. Чунка пустил ее вверх по тропке. Минут через двадцать она хрипло задышала и остановилась. Чунка повернул вниз. Теперь лошадь признавала всадника. Когда они съехали на пойму, лошадь пошла ровным, послушным шагом в сторону центра села. Но Чунка снова стеганул ее несколько раз камчой, чтобы выжать из нее остатки строптивости, если они еще были в ней. Лошадь рванулась, но минут через десять сама перешла на шаг. Чунка ее больше не помыкал. Под одобрительный гул анастасовцев Чунка въехал под сень шелковицы, спрыгнул с лошади, поцеловал ее горячую, замученную морду, кинул камчу объездчику, как кидают выпитый на спор бокал, и, не говоря ни слова, пошел в сторону машины. Он старался идти небрежной походкой, хотя едва передвигал окаменевшими от перенапряжения ногами, чувствуя огненную боль в натертом межножье. Главное -- никакого внимания восторженным возгласам: для чегемца это обычное дело! Оказывается, когда он отходил от лошади, она на него обернулась или просто случайно повернула голову в его сторону. Но окружающие увидели в этом особый знак. -- Лошадь, как женщина, первого любит, -- важно заметил по этому поводу один из анастасовцев. Все одобрительно зацокали и закивали головами, некоторым образом вкладывая в свое киванье и цоканье далеко идущий личный опыт, извлеченный из глубин памяти. -- Слушай, парень, -- обратился председатель к Чунке. Он опять стоял на веранде, и, видно, ему уже рассказали, каким способом Чунка сел на лошадь, -- если ты вот так спрыгнешь с дерева или еще лучше с крыши сельсовета и объездишь нашего Цурцумия, клянусь партией, колхоз тебе подарит патефон! Тут наконец Цурцумия взбунтовался. Возможно, невольное торжество Чунки, вырвавшего у его родственника столь важную для Цурцумия победу над кобылицей, окончательно надорвало его терпение. -- Что такой! -- закричал он, нервно тряся руками перед собой. -- Всегда Цурцумия! Цурцумия! Убей Цурцумия и построй Коммуния! -- Язык, Цурцумия! -- крикнул председатель и уже ко всем: -- По рабочим местам! Три часа бездельничали, а теперь три часа будут ляй-ляй конференция, как чегемский гырень их лошадь объездил! Крестьяне толпой покинули сень шелковицы и двинулись в одну сторону, на ходу обсуждая подробности случившегося. Одинокий Цурцумия шел в другую сторону. -- А ты куда, Цурцумия?! -- крикнул председатель. -- Как куда?! -- резко обернулся Цурцумия. -- В табачный сарай! Куда еще может пойти Цурцумия?! -- А-а-а, правильно, -- примирительно сказал председатель -- Иди! Ты меня, Цурцумия, совсем с ума свел! С этими словами он повернулся и вошел в двери правления. Владелец лошади, оседлав ее и, видимо, пока не решаясь сесть, повел ее домой, держа за поводья. Объездчик, голубея неоправданно праздничной рубахой, понуро уходил куда-то. Под сенью шелковицы на зеленой траве, изрытой копытами кобылицы, телепался на ветерке лоскуток его рубахи, как раненая бабочка, пытающаяся взлететь. В кузове машины и возле нее уже собралось человек десять пассажиров. Шофера все еще не было. Чунка снял рубаху и промокшую от пота майку. Он вытряхнул из них труху кукурузных метелок, протер мускулистое, худое тело большим носовым платком, счищая и сбивая с него растительный мусор. Снова оделся. -- Я схожу в одно место и приду, -- сказал Чунка собравшимся, -- если шофер придет раньше, скажите, чтобы Чунку подождал! Собравшиеся охотно закивали. Почти все они видели, как он объездил лошадь. Чунка отправился к Анастасии. Она жила в десяти минутах ходьбы от сельсовета. И как всегда, чем ближе Чунка подходил к ее дому, тем сильнее он чувствовал волнение ревности, переходящее в сдержанное бешенство. И хотя он точно знал, что ее время от времени покупают какие-то люди и он давно с этим смирился и знал, что ни о какой женитьбе не может быть и речи, но, несмотря на все это, каждый раз, подходя к ее дому, он начинал трепетать от уязвленного мужского достоинства. Он знал, что не удержится и изобьет любого мужчину, нет, конечно, не какого-нибудь случайного соседа, а именно такого, что пришел по этому делу. Он был абсолютно уверен, что мгновенно почувствует такого, но, как назло, ни разу не случалось, чтобы он кого-нибудь там застал. То, что он не мог застать ни одного мужчину в доме Анастасии, только усиливало его ревность и уверенность в необыкновенном коварстве, нет, не добродушной Анастасии, но ее матери, старой ведьмы. Они жили вдвоем, Анастасия и ее мать. Открыв воротца, он вошел в зеленый дворик и сразу же увидел свою возлюбленную. Возле кухни, пригнувшись над лоханью, она мыла голову, а мать ее стояла рядом и поливала ей воду из большой кружки. Белые, голые руки, озаренные солнцем, мелькали над мокрыми каштановыми волосами, длинными, как лошадиный хвост. И хотя ясно было, что, раз она моет голову, в доме никого нет, Чунка, пользуясь тем, что мать ее пока еще его не заметила, проходя мимо домика, успел быстрым, хищным взглядом вглядеться в низкие окна и убедиться, что обе комнаты пусты. Мягко и уже спокойно ступая по курчавой траве, он подошел к женщинам. -- Калимера, мамаша, -- сказал он с ироническим добродушием. -- Калимера, -- сухо ответила та и стала сосредоточенно поливать дочке голову, показывая, что не намерена тратить на него время. Она недолюбливала Чунку, чувствуя, что дочка радуется его приходу гораздо больше того, чем стоят деньги этого парня. Старуха боялась, что дочка, если за нею недоглядеть, может связаться с Чункой и вовсе бесплатно, что, по ее мнению, уже было бы настоящим, позорным развратом. -- Чунка, это ты? -- узнав его по голосу, спросила Анастасия и, сдвинув голой рукой, -- она была в безрукавной кофточке, -- набок чадру мокрых волос, посмотрела на него исподлобья темными, промытыми глазами, улыбнулась ему ярким ртом и сверкнувшими, словно тоже промытыми, зубами. И Чунка в который раз подивился: как такую красавицу могла родить такая уродина! -- Я сейчас кончу! -- радостно сказала она и занавесилась опущенными волосами. Старуха набрала полную кружку воды и стала поливать ей голову, что-то быстро и недоброжелательно лопоча по-гречески. "Старая скупердяйка, -- подумал Чунка, -- ей жалко, что я даром смотрю на голые руки ее дочки". -- Я еду в город продавать орехи, -- сказал он и, усилив голос, добавил: -- Вечером приеду! Жди! Он усилил голос, потому что, как только он начал говорить, старуха, до этого осторожно поливавшая голову дочке, сразу же опрокинула огромную кружку, бессознательно пытаясь сделать волосы дочки звуконепроницаемыми для слов Чунки. -- Я буду ждать тебя, Чунка! -- крикнула Анастасия сквозь шум льющейся воды, показывая, что поняла его и сама может перекричать искусственный ливень матери. -- Путана! Путана! -- заквакала старуха. Так народы Средиземноморья для удобства взаимопонимания именуют женщин древнейшей профессии. Чунка повернулся и вышел со двора. У ворот он с раздраженной проницательностью оглядел деревенскую улочку, стараясь угадать, не идет ли какой-нибудь мужчина в сторону Анастасии. Но улочка была пустой, и Чунка, как всегда, отходя от дома Анастасии, все меньше и меньше ее ревновал, а у машины уже и вовсе о ней не думал. Он залез в кузов, где расположились все, кто собирался в город. Чунка уселся на один из своих мешков. В кузове в новенькой форме стоял могучего сложения красноармеец. По обличим его Чунка понял, что он грузин, но не из местных, потому что такого богатыря он обязательно приметил бы раньше. Чунка залюбовался им. Ему нравились такие парни, в которых чувствовалась заматерелая мощь. А ведь этот парень еще служил, значит, он был года на два-три моложе его. Чунка хоть и был сильным и необыкновенно цепким парнем, но вот такой заматерелой мощи в нем не было. А он о ней мечтал. Красноармеец, заметив, что Чунка любуется его сложением, улыбнулся ему в знак того, что ценит одобрение его могущества. -- Вес? -- спросил Чунка. -- Девяносто, -- скромно пригашая впечатление, ответил красноармеец и в знак вежливости сам спросил у Чунки: -- А твой? Гордость не дала Чунке соврать. -- Семьдесят, -- сказал он не без некоторой сокрушенности. -- Тоже неплохо, -- примирительно заметил красноармеец. -- Не знаю, -- пожал плечами Чунка, -- аппетит как у волка, а вес почему-то не растет. -- Это от породы идет, -- пояснил красноармеец, -- у меня отец тоже такой. -- Садись, -- сказал Чунка и кивнул на второй мешок. Красноармеец сел, и Чунка с удовольствием услышал, как орехи под ним хрястнули. Они познакомились. Красноармейца звали Зураб. Оказывается, он житель Мухуса. Сейчас он прибыл из России на побывку домой и на денек заскочил сюда к дяде. Тут появился шофер и стал быстро собирать с пассажиров по три рубля. Он слегка кивнул Чунке, как бы по рассеянности недоузнавая его, чтобы как бы по той же рассеянности взять и с него три рубля. Это Чунку слегка огорчило. Он бы и так ему обязательно дал деньги, но, что поделаешь, шоферы люди капризные, избалованные. Грузовик запылил в город. По дороге Зураб и Чунка, разговаривая о том о сем, естественно, вышли на героические случаи из своей жизни. -- В прошлом году, -- сказал Зураб, -- у меня был такой случай. Я сам в городе Брянске служу. И у меня там была девушка. Зоя звали. Она жила на окраине. И вот однажды вечером мы с ней сидим на скамейке и к нам подходит местный парень. Немного выпивший. И начинает приставать. Мол, отбиваешь наших девушек, мол, кто ты такой, тем более кавказец. А я шучу, потому что Зоя знает мою силу и самолюбие не задевает. А он не отстает. Еще больше злится на мои шутки, тем более в темноте мое телосложение не очень понимает. И он горячится. -- Отойдем на пару слов! -- говорит. И не один раз. Много раз говорит. Ну, драться с ним с моей стороны было бы даже нечестно. Я перворазрядник по штанге, но откуда он знает. Тем более в темноте телосложение незаметно. И тем более мы сидим, а он стоит. И тем более он немного выпивший. И чем больше я отшучиваюсь, тем больше он горячится, думает, что я мандражирую. Наконец мне надоело. А Зоя ему не говорит, какой я из себя, потому что тамошние девушки вообще любят, чтобы за них дрались. И он мне надоел наконец. И я вот что придумал. Напротив скамейки, где мы сидели, был дом. И был жаркий, как сейчас помню, августовский вечер. В России тоже бывают жаркие вечера. И в этом доме окна были открыты, и там семья сидела за столом и ела арбуз. Муж, жена, ребенок и какая-то старуха, похожая на тещу. И они ели большой астраханский арбуз. Долго ели. А мы с Зоей шутили над этим арбузом. Она мне сказала, что, если ты меня любишь, попроси ломтик арбуза, потому что жарко, пить хочется. Она знала, что я у незнакомых людей не буду просить арбуз, но она так шутила, одновременно проверяя, на что я способен ради нее. И вот как раз в этот момент этот парень подошел и начал приставать. И мне он наконец надоел. -- Ну, хорошо, -- говорю, -- отойдем, поговорим, если ты так хочешь. И когда я встал со скамейки и он увидел мое телосложение, ему, конечно, это сильно не понравилось. Но он, между прочим, не смандражировал. -- Пойдем, -- говорит. И вот мы через тротуар отходим к этому домику, где были раскрыты окна и семья ела большой арбуз и никак не могла его съесть, потому что арбуз был большой, астраханский. Но и семья была настойчивая и старуха не отставала от молодых. И мы с Зоей это все видели и потому смеялись. А там перед окнами был заборчик и цветы. Палисадничек называется. И мы теперь стоим перед этим заборчиком. -- Парень, -- говорю, -- ты слишком разгорячился. Тебе надо скушать арбуз, и ты успокоишься. А он ничего не понимает и злится при виде моего телосложения, как будто я от него скрывал свое телосложение. -- При чем арбуз?! -- говорит. Но не отступает. -- А вот, -- говорю, -- при чем! Хватаю его обеими руками за поясницу, кладу, как тренировочный вес, на грудь и кидаю через палисадничек прямо в окно. Окно невысокое -- там так принято на окраинах. А мы были на окраине, потому что там Зоя жила. Он влетает в окно. Шум, крик, визг! Я сразу же возвращаюсь и сажусь на скамейку. Зоя умирает от хохота. Через несколько секунд опять через это же окно выскакивает этот же парень и бежит. -- Держи его! -- кричит хозяин, высовываясь из окна. -- Кого держать, -- говорю, -- в чем дело? -- Пьяный вор, -- говорит, -- сейчас залез в окно, но при виде меня упал, вскочил и выскочил в окно. И теперь мне тоже смешно слышать его слова, потому что он фактически в майке, и мускулатуры фактически нет, и его никто не мог испугаться. И мне смешно, но правду не могу сказать. -- Не знаю, -- говорю, -- какой-то шум был, но мы ничего не поняли. А Зоя умирает от хохота, и он это замечает. И он чувствует, что мы как-то связаны с этим парнем. И он правильно чувствует, но доказать не может. -- Мне, -- говорит, -- очень даже странно, что вы ничего не заметили. Тем более ваша подружка хохочет, когда ничего смешного не происходит. И тут он с женой и мальчиком выходят на улицу и осматривают свой палисадничек, чтобы по вытоптанным цветам определить вора. А у Зои глаз был -- не дай бог! И она, конечно, заметила, что, когда все вышли из дому, старуха, пользуясь случаем, налегла на арбуз. И она меня толкает в бок и совсем умирает от хохота. И тогда этот мужчина в майке подходит к нам и спрашивает: -- Чем объясняется веселье девушки? Я ему показываю на окно и делаю вид, что раньше тоже Зоя смеялась над аппетитом этой старушки. И ему эта наблюдательность Зои очень понравилась. И он быстро успокоился и начал тихо, чтобы жена не слышала, рассказывать, как он всю жизнь страдает от аппетита тещи. Рассказывает и одним глазом смотрит в окно, где теща уже добивает арбуз. Но тут жена его, видно, догадалась, о чем он говорит, и строгим голосом позвала его. И он пошел, делая вид, что не успел рассказать, а на самом деле все успел. И они ушли, а мы с Зоей от души смеялись весь вечер. Чунка с удовольствием выслушал рассказ Зураба и в ответ подобрал случай из своей жизни, тоже связанный с беготней. Однажды у выхода с базара его окружили четыре городских хулигана. Одного из них он в прошлый приезд избил за то, что тот пытался стащить круг сыра у старой крестьянки, продававшей его. И в следующий его приезд в город, когда он продавал фасоль, тот хулиган его приметил, собрал своих дружков и вместе с ними хотел его избить. Чунка понял, что он один с четырьмя не справится, что вместе они его изобьют, и пошел на военную хитрость. Он неожиданно опять вмазал тому, которого избил в прошлый раз за подлое дело. Тот рухнул, а Чунка побежал. Он хорошо бегал и мог сбежать от них. Но он сбежать не хотел, он хотел растянуть преследователей. Через два квартала он заметил, что один из них вырвался вперед. Чунка сбавил ход и дал ему догнать себя. Чунка и ему врезал изо всей силы, и тот упал. Чунка побежал снова. Те двое, видя, что Чунка бежит, и считая, что он их боится, продолжали преследование. И третьему он дал догнать себя и третьему врубил от души, а четвертый, догадавшись наконец, что дело плохо, повернул на ходу и сбежал. Так, болтая о том о сем, они приехали в город, и красноармеец первым спрыгнул за борт, и Чунка с удовольствием услышал увесистый чмок его ботинок об асфальт. Чунка подал ему мешки, и тот помог донести их до базара, где они расстались, довольные друг другом. ___ Чунка быстро продавал свои орехи. С шутками-прибаутками, демонстрируя домохозяйкам полноценность и тонкоскорлупость чегемских орехов, он, гребанув из мешка, тут же с хрустом раздавливал в большом кулаке один-два ореха и, протягивая лоснящуюся маслом ладонь, давал убедиться в полноценности раздавленного ядра. -- Не орех -- голубиное яйцо! -- кричал он. От покупательниц не было отбоя. Рядом с ним торговал орехами цебельдинский армянин, с которым Чунка переговаривался по-турецки, потому что тот плохо знал русский язык. У того товар шел медленнее, он не мог в одной ладони раздавить орех об орех. Далековато цебельдинскому ореху до чегемского, далековато! Когда сосед спросил у Чунки, откуда он родом, Чунка, верный своему обычаю в городе никогда не называть свое село, ответил: -- Я из верхних. В городе всякое может случиться. Не надо, чтобы лишние люди знали, откуда ты родом. Он уже приканчивал свои орехи, когда в ряду, отведенном под продажу орехов, фасоли, кукурузной муки, появился комсомольский патруль. Он проверял у крестьян справки, что колхоз разрешил им выехать в город продавать свой товар. Таким образом в те времена поддерживали в колхозах трудовую дисциплину. Если справки не оказывалось, колхозник должен был прекратить торговлю и ехать домой. У Чунки такой справки не было. Конечно, он мог ее получить в правлении колхоза, но ему было лень туда идти за три километра. Да и проверяли редко. Так что он надеялся -- пронесет. Но сейчас патруль приближался неумолимо. Когда патрульные, всего их было трое, были от него за несколько продавцов, Чунка, раздраженный приближающейся неприятностью, бросил своему соседу по-турецки: -- Партия -- это сила, а вот этот комсомол чего подскакивает? На беду, один из патрульных, оказывается, знал турецкий язык и, услышав слова Чунки, очень нехорошо посмотрел на него. Он стал переговариваться со своими товарищами, все так же нехорошо посматривая на Чунку. Было ясно, что он переводит на русский язык его слова. Чунке стало неприятно. Он почувствовал, что невольно забрел в область того городского безумия, над которым легко смеяться в Чегеме, а здесь это может плохо кончиться. Неприятное чувство усилилось, когда после переговоров со своими товарищами этот парень одного из них куда-то услал. За милицией -- кольнула догадка. Теперь двое продолжали проверку справок, и Чунке очень не понравилось, что, когда очередь дошла до него, они пропустили его и сразу же приступили к следующему. Вернее, приступил один из них, а тот, что понял его слова, остался стоять возле него, положив на прилавок аккуратненькую ладошку с чернильными пятнами на указательном пальце. При этом он не смотрел на Чунку, а смотрел в ту сторону, куда ушел один из его товарищей за милицией. -- А чего у меня не спрашиваете? -- дерзко бросил Чунка, понимая, что этот теперь от него не отступится. -- У тебя в другом месте спросят, -- сказал патрульный, почти не разжимая губ и продолжая смотреть туда, куда он смотрел. -- Ну и что будет? -- презрительно спросил Чунка, стараясь перешибить собственную унизительную тревогу. -- Увидишь, -- кратко ответил тот, словно уже решив его судьбу и не удостаивая взгляда того, чью судьбу он решил. -- Вот что будет, змея! -- сказал Чунка, взорвавшись и сжав правую руку в кулак и перехватив ее у локтевого сгиба левой рукой, выразительно потряс ею у самого лица этого парня. Тот, не шелохнувшись, продолжал смотреть вперед. Но Чунка уже знал -- что-то будет. Минут через пятнадцать пришел пожилой милиционер с патрульным комсомольцем, и тот, что стерег Чунку, отошел с милиционером на несколько шагов. ...-- Партия -- это сила, -- донеслись до Чунки его же слова, -- а вот этот комсомол... чего подскакивает. Не врет, сволочь, подумал Чунка, удивляясь, что его же слова, почти шутливые, сейчас каким-то образом наполняются грозным смыслом бессмысленного безумия. Милиционер что-то отвечал этому парню, и Чунка сразу же по выговору определил, что тот абхазец. Блеснула надежда. Сейчас, подумал он, главное, -- не выдать, что я тоже абхазец. ...-- Потом придем и подпишем, -- донеслись до Чунки последние слова патрульного комсомольца, и тот пошел догонять своих товарищей, даже не взглянув на Чунку. Подошел милиционер. -- Пшли, пжалста, -- сказал он с непреклонной вежливостью и сильным абхазским акцентом. -- Дай продать орехи, потом пойдем, -- сказал ему Чунка по-русски, стараясь внушить ему, что сам не придает своим словам никакого значения и призывает его к тому же. -- Не пойдешь -- силой возьмем, -- ответил милиционер, отсекая такую возможность. Патрульные были еще слишком близко, и Чунка решил, что не здесь, а по дороге откроет ему, что он абхазец. -- Ты присмотри, -- кивнул он цебельдинцу на свои орехи, -- я быстро приду. -- Хорошо, -- сумрачно согласился тот. Когда они с милиционером покинули базар, Чунка сказал ему по-абхазски: -- Неужто ты, абхазец, меня, абхазца, отдашь им в руки? Милиционер на несколько секунд опешил и остановился. -- Ты абхазец?! -- сердито спросил он у него по-абхазски, хотя это уже ясно было и так. -- А кто ж еще, -- ответил Чунка. -- Откуда ты? -- спросил милиционер. -- Из верхних, -- сказал Чунка, -- неужто ты меня за какие-то чепуховые слова отдашь им в руки? -- Чепуховые слова, -- сердито повторил милиционер, -- вы, верхние, до сих пор не понимаете время, в котором стоим. -- Я же благодетельницу не тронул, -- вразумительно сказал Чунка, уже почувствовав туповатость милиционера, -- я же только про этих недомерков... -- Ты совсем дикий! -- взгорячился милиционер. -- Партия -- это... это... это вроде хорошей, породистой кобылицы, а комсомол ее жеребенок. Неужто хорошая кобылица даст в обиду своего жеребенка?! -- Ну, ладно, я ошибся, -- сказал Чунка, преодолевая отвращение к себе, -- я на базар не вернусь... Скажи, что он сбежал по дороге... Не мог же ты стрелять в человека за то, что он что-то ляпнул невпопад? -- Это политика! -- вскричал милиционер. -- Меня проверят! Даже не заикайся, что ты такое предлагал мне! Чунка понял, что с этим служакой не договоришься, и озлился на себя за самую попытку договориться. -- Заткнись! -- оборвал он его, намеренно выказывая неуважение к его возрасту. -- Делай свое предательское дело. Теперь они молча шли по главной улице города. Чунка был так разъярен предательством этого милиционера, что даже не хотел сбежать. Будь милиционер не абхазцем, он непременно сбежал бы. При его легконогости догнать его было бы непросто. Но сейчас он был так уязвлен в самую сердцевину своего родового чувства, что даже хотел, чтобы предательство этого отступника проявилось во всей позорной полноте. Пройдя центр города, они вошли в дежурное помещение городской милиции. Милиционер стал подобострастно докладывать дежурному капитану о происшествии на базаре, и опять прозвучали слова: -- Партия -- это сила, а вот этот комсомол... чего подскакивает... Чунка, все больше удивляясь, чувствовал, что, чем чаще повторяются эти случайные слова, тем они делаются грозней, неотвратимей и, главное, наполняются каким-то дополнительным смыслом, который он явно не чувствовал, когда говорил, а сейчас оказывалось, что этот смысл в них все-таки был. Дежурный, пока милиционер ему докладывал, бросил несколько взглядов на Чунку. Чунке показалось, что в глубине этих взглядов таилась тень жалости к нему. Это усилило его тревогу. -- Отведи его к следователю, -- сказал дежурный и, назвав фамилию следователя, добавил: -- Он сейчас свободный... -- Пошли, -- сказал милиционер, и они вышли из дежурки и стали по лестнице подниматься на второй этаж. -- Только кайся, -- сказал ему в спину милиционер, когда они поднимались по лестнице, -- скажи: по дурости сболтнул... Больше ничего не говори! -- Заткнись и делай свое предательское дело! -- ответил Чунка не оборачиваясь. Теперь они шли по длинному коридору второго этажа, освещенному электрическими лампочками. Милиционер остановился перед одной из дверей и, явно набираясь решительности, приосанился. Потом он осторожно приоткрыл ее и, не входя, спросил: -- Разрешите? -- Входи! -- раздался уверенный бас. Тот вошел, и Чунка остался один возле дверей. Двое молоденьких милиционеров, бодро стуча сапогами, словно спеша на какой-то праздник, проходили по коридору. Один из них, метнув взгляд на Чунку, стоявшего у дверей, кивнул другому: -- Не завидую! -- Уж не позавидуешь! -- согласился второй, и оба, почему-то рассмеявшись по этому поводу, прошли дальше, спеша на свой праздник. Чунке стало тоскливо. Он удивился, что о нем уже все знают. Неужто его слова были такими важными? На самом деле эти милиционеры о нем ничего не знали. Они просто видели, у каких дверей он стоит, и понимали, какой там следователь. А следователь был такой, что уже имел два строгача за грубое обращение с подследственными и рукоприкладство. Выговоры были строгими по форме и дружескими по содержанию. Иначе и не могло быть. Ведь нельзя объявить пьянство великим источником национального оптимизма и в то же время всерьез преследовать пьяных дебоширов. И точно так же торжество права силы над силой права на практике приводило к вакханалии грубости и нарушению собственных инструкций со стороны носителей власти. Ибо если сама идея права силы узаконена, то она уже несет в себе пафос полноты самовыражения, то и дело выхлестывающего за рамки инструктированного приличия. И хотя эти выхлестывания формально не поощрялись и кое-кто иногда получал за это выговоры, однако люди, облеченные властью, чувствовали, что эти перехлесты -- хотя и не совсем желательная инерция, но инерция, в конечном итоге подтверждающая действия в желательном направлении. ...Милиционер вышел и, жестом приглашая его в приоткрытую дверь, шепнул по-абхазски: -- Кайся, говори, что по глупости сболтнул... -- Заткнись, предатель, -- процедил Чунка и вошел в комнату. Он решил быть как можно более осторожным и в то же время боялся, как бы из-за своей осторожности не прозевать оскорбления. Поэтому горбоносое лицо его одновременно выражало сдержанность и отвагу, как бы контролирующую эту сдержанность. А лицо и фигура сидевшего за столом человека выражали силу, уже слегка расползающуюся от отсутствия хотя бы тренировочной дозы сопротивления этой силе. Покуривая, он с минуту молча рассматривал Чунку. -- Вон ты какой, -- сказал он не без любопытства и жестом указал на стул, -- садись, не бойся. -- А чего мне бояться, -- ответил Чунка и своей покачивающейся походкой пересек комнату и сел напротив следователя. Следователь милиции по существу дела имел право тут же позвонить в НКВД. Он мог позвонить и передать его туда. Но он также имел право и допросить его. Учитывая, что после допроса его все равно надо было переправить смежникам, -- так в милиции называли чекистов, -- в самом допросе не было никакого нарушения правил. Поэтому, но и не только поэтому, следователь решил его допросить. Видеть, как человек на глазах постепенно сплющивается от страха, доставляло его душе сладостное удовольствие. И то, что на лице этого парня он сейчас не замечал ни страха, ни униженности, его не только не беспокоило, но, наоборот, оживляло его творческую энергию. Слишком многие люди в его кабинет входили уже готовенькими, и это как-то ослабляло ощущение, что он сам своими руками перелепил человека. -- Значит, "партия -- это сила, а этот комсомол... чего подскакивает"? Такая у нас установка на сегодняшний день? -- спросил следователь и, выдыхая дым, выразительно посмотрел на Чунку. Чунка пожал плечами и ничего не ответил. Он вдруг обратил внимание, что на столе следователя стоит не канцелярская, а школьная чернильница-непроливайка. А дело было в том, что от темпераментного кулака следователя часто страдал неповинный стол, на который выливалась опрокинутая канцелярская чернильница. Вот он и пошел на это смелое упрощение убранства стола, и скромная чернильница выглядела на нем как проституточка, напялившая школьную форму. Кстати, этот следователь не спешил с писаниной: тише едешь -- дальше будешь. -- Откуда ты приехал? -- спросил он у Чунки, как бы выпуская его из когтей лобового вопроса. -- Я из верхних, -- с достоинством ответил Чунка. Следователь почувствовал легкое раздражение. -- Из верхних, -- усмехнувшись, повторил он, -- горец, что ли? -- Да, -- сказал Чунка. Раздражение почему-то нарастало. -- Я вижу, ты гордишься тем, что горец? -- не без ехидства спросил он у него. -- А почему бы не гордиться, -- сдержанно отпарировал Чунка. -- Значит, у нас теперь такая установка, -- снова повторил следователь, показывая, что возвращает Чунку с мифических высот к грозной реальности низины, -- "партия -- это сила, а этот комсомол... подскакивает"? -- Это же шутка, -- снова пожал плечами Чунка, но невольно в голосе его прозвучало брезгливое: до чего прилипчивые! Эта нотка не осталась не замеченной следователем. -- Далеко заведут тебя твои шуточки, -- сказал он уверенно и неожиданно даже для самого себя повернул колесо, -- но, по-моему, ты простой деревенский парень. Эту отработанную формулу тебе кто-то подсказал. Я тебе даю честное слово, что, если ты назовешь человека, от которого ты ее услышал, я сделаю все, чтобы тебе помочь... Следователь почувствовал прилив творческой радости. Как это он сразу не догадался! Конечно, такую формулу этот парень от кого-то услышал! Он ее и повторил, может быть, сам до конца не понимая, что является рупором враждебной пропаганды. Творческая радость нарастала. Одно дело -- передать смежникам деревенщину, сболтнувшего что-то, а другое дело -- самому нащупать следы антисоветской группки! Хорошо, что не поленился поговорить с этим джигитом! -- Ха! -- усмехнулся Чунка, услышав знакомый оборот разговора, и сам забылся на несколько мгновений: -- Вот у нас и новый председатель сельсовета такой! Чуть что: "Кто тебя научил?" Да вы что думаете -- у нас своей головы нет? Да у нас почище ваших есть головы... Взять хотя бы дядю Кязыма... Чунка осекся, почувствовав, что сказал лишнее, нельзя было называть дядю Кязыма. Впрочем, мало ли абхазцев с таким именем... Как только Чунка заговорил, следователь ощутил тоскливое угасание творческой радости: партнер не только не включился в игру, а просто-напросто издевался над ним под видом деревенского простачка. И хотя до этого мысль о существовании какой-то подпольной группировки подследственный ему внушил именно тем, что он сам, как деревенщина, не мог придумать такую формулу, теперь следователь решил, что этот парень -- птица гораздо более высокого полета и он мог сам сочинить такую формулировку. Однако этот новый поворот мысли не отсекал желанной, первоначальной догадки, что группировка существует. Да, группировка существует! Только этот парень занимает в ней гораздо более видное место! И сразу же, как только он это подумал, всплыл неопровержимый аргумент, и он, сдерживая гневное торжество, спросил у Чунки: -- А что это ты, горец, так складно по-русски говоришь? Чунка пожал плечами. -- Пушкин, армия, -- сказал он и, подумав, добавил: -- Ну, и базар, конечно. В те времена имя Пушкина в мещанских кругах почему-то имело шутливо-презрительное хождение: Пушкин знает, Пушкин за тебя сделает, и так далее. В этом смысле следователь сейчас и воспринял имя Пушкина как чудовищное, наглое и хитрое издевательство. Хитрость состояла в том, что этот парень к имени Пушкина приплел армию и базар, которые и в самом деле могли быть источником знания русского языка. -- Значит, Пушкин? -- спросил следователь, еле сдерживаясь и в то же время показывая, что понял издевательство и нарочно отсекает его от маскировочных слов. -- Да, -- сказал Чунка гордо, -- Пушкин Александр Сергеевич. Это было новое издевательство: делать вид, что следователь еще не понял его издевательства, и тем самым продолжать издеваться! -- Значит, Пушкин? -- повторил следователь и почувствовал острую боль в конце спинного хребта, точную, неостановимую предшественницу яростной вспышки. -- Конечно, Пушкин, -- сказал Чунка, -- а кто же еще? -- Я твою мать-перемать! -- заорал следователь и грохнул кулаком по столу, так что пепельница перевернулась и окурки рассыпались. -- Я тебя сгною в Сибири, кулацкое отродье, я тебя... Но Чунка уже не слышал ни грохочущего кулака, ни грохочущих слов следователя. Опасное дело оскорблять родительницу горца и четырежды опасное, если она в могиле! Месть, святая месть! Огненный смерч, пыхнувший в голове, мгновенно выжег в ней мусор жизнезащитных рефлексов. И голова, очищенная от этого мусора, с ясной хищной прозорливостью стала искать самый верный способ сотворения мести. Прыгнуть через стол? Закричит, и прибегут другие. Да и пистолет, наверное, в столе. Надо заставить его закрыть дверь и тогда расправиться с ним. Пока взломают дверь и ворвутся, он успеет сделать свое дело! И вдруг лицо Чунки на глазах следователя увяло, плечи опустились и он пригнул повинную голову. Такой быстрой ломки даже этот матерый следователь не ожидал. Тяжело дыша, он замолчал и прислушался к боли в позвоночнике -- боль исчезла. Так бывало всегда. -- Понял, дубина, с кем шутишь? -- сказал он и стал сгребать окурки в пепельницу. -- Да, -- сказал Чунка понуро. -- Так скажешь, кто тебя научил установке? -- Да, -- почти шепотом ответил Чунка, испуганно озираясь, -- только закрой дверь. -- Зачем? -- Это большой человек... Очень большой человек... Его люди везде... Даже здесь они... -- Здесь, у нас?! -- переспросил тот, чувствуя, как от мертвящего восторга шевельнулись волосы на затылке. -- Да, -- почти шепотом выдохнул Чунка и отчаянно кивнул на дверь в том смысле, что крайне опасно говорить об этом, пока дверь не заперта. Следователь почувствовал, как мертвящий восторг, двигаясь от затылка, дошел до кончиков пальцев, холодя их. Смрадно-сладостная музыка еще недавних процессов зазвучала в голове. О, мудрость вождя, уничтожившего сотни тысяч врагов! А кое-кто сомневался в нужности. Мало, мало уничтожали! И вдруг мысль пронзительной точности просверкнула в голове: из самого факта, что было так много разоблаченных врагов, неопровержимо следует, что их было еще больше! Как же это до сих пор никому в голову не пришло?! Мысли одна плодотворней другой лихорадочно мелькали в голове. Продолжая думать о великих последствиях того, что он узнает сейчас, следователь вытащил ключ из ящика стола, стараясь не шуметь, подошел к дверям, даже выглянул в коридор, потом аккуратно затворил дверь, волнуясь, сунул ключ в скважину, и, когда щелкнул повернутый ключ, что-то вдруг обрушилось на него, и поток мыслей оборвался. Это Чунка неимоверной силы ударом кулака по затылку, как ударом кукурузной колотушки, оглушил его. Грохот обрушившегося на пол тяжелого тела был услышан в коридоре одним из проходивших работников милиции. И он, зная повадки этого следователя и возмущенный тем, что тот переходит всякие границы, толкнулся в дверь, но она была заперта. -- Открой сейчас же! -- крикнул он и стал трясти дверь. Молчание. -- Зверюга, что ты там делаешь?! Открои! Молчание. Мгновенность сотворенного возмездия опьянила Чунку, но как-то не утолила его до конца. Он брезгливо ткнул ногой неподвижное тело, явно призывая его к жизни, чтобы со всей полнотой лишить его жизни. Но тело оставалось неподвижным, и он остановился. Он не знал сейчас -- следователь жив или мертв, но, в конце концов, это теперь не имело значения. Главное -- возмездие сотворено. Он, Чунка, стоит над поверженным мерзавцем. Да, негодяй, оскорбивший память его матери, лучшей из матерей, как падаль лежит на полу, а он, Чунка, стоит над ним! Но ему хотелось еще что-нибудь сделать. Но что? И вдруг он вспомнил свою тигриную мечту. Настал ее час! В дверь уже стучало несколько кулаков, в нее толкали плечами. Там в коридоре поняли, что случилось нечто другое, не то, что предполагал работник милиции, услышавший грох