рковь?" А я говорю: "Ну что ж, это идея". Ну, вот мы и заехали. - И уголки его губ невольно снова ползут вверх. - "Послушай, не заехать ли нам помолиться в церковь", - передразнивает его кюре, едва сдерживая ярость. И вдруг добавляет, словно наносит стремительный удар шпагой: - А где вы были, позвольте узнать, прежде чем оказались на этой дороге? - В "Семи Буках", - не моргнув глазом отвечает Колен. Это просто гениально со стороны малыша, ведь единственный человек во всем Мальжаке, к которому кюре уж никак не может обратиться, чтобы выяснить, правду ли мы говорим, - это мой дядя. Мрачный взор кюре, оторвавшись от моих ясных глаз, натолкнулся на ладьеобразную ухмылочку Колена. Он попал в положение мушкетера, у которого во время дуэли шпага отлетела метров на десять в сторону, во всяком случае, такой образ мне рисуется, когда спустя некоторое время я пересказываю наш разговор с кюре своим приятелям. - Ну что же, помолитесь, помолитесь! - говорит наконец аббат Леба язвительно. - И тому и другому это не помешает, ох еще как не помешает! Он поворачивается к нам спиной, словно отдает нас в руки Дьявола. И своей шаркающей походкой, сгорбившись, выставив вперед длинный нос и тяжелый подбородок, медленно удаляется в ризницу, и дверца гулко захлопывается за ним. Когда снова воцаряется безмолвие, я, молитвенно скрестив на груди руки, устремляю взор на слабый свет, исходящий из дарохранительницы, и говорю тихо, но так, чтобы было слышно Колену: - Господи, прости меня за то, что я оскорбил религию! Если бы в этот момент дверцы дарохранительницы, озарившись вдруг ярким светом, разверзлись и оттуда раздался торжественный и звучный, как у диктора, голос: "Я прощаю тебя, дитя мое, но в наказание повелеваю тебе прочитать десять раз "Отче наш", - меня бы, видимо, это даже не удивило. Но голос не прозвучал, и волей-неволей мне пришлось самому наложить на себя наказание: десять раз прочитать "Отче наш". Я уже готов был для ровного счета десять раз отбарабанить и "Богородицу", но сообразил, что, если паче чаяния сам господь бог - протестант, ему может оказаться неугодным, что я так возвеличиваю Деву Марию. Я успел лишь трижды прочесть молитву, когда Колен, толкнув меня локтем в бок, проговорил: - Чего ты там бормочешь? Пошли! Я повернул к малышу голову. И строго взглянул на него. - Подожди! Я должен отбыть наказание, которое он на меня наложил. Колен молчит. Он молча простоит рядом со мной все это время. Не проронив ни слова. Ни о чем не спрашивая. Не удивляясь. Я не задумываюсь сейчас над тем, был ли я тогда достаточно чистосердечен. Для мальчишки одиннадцати лет - все игра, серьезных проблем еще просто не существует, Но меня поражает то мужество, с которым я, минуя посредничество аббата Леба, решился выйти на прямую связь с господом богом. Апрель 1970 года: следующий межевой столб. Я перескакиваю через целых двадцать лет. Мне не очень легко сразу же, сбросив короткие штанишки, облачиться в брюки взрослого человека. Вот я уже 34-летний, директор школы в Мальжаке, мы сидим с дядей на кухне в "Семи Буках", друг против друга, и он попыхивает своей трубкой. Торговля лошадьми идет у него удачно, вернее, даже слишком удачно. Чтобы расширить дело, дяде нужно прикупить земли. Но стоит ему приглядеть земельный участок, как цена его тут же удваивается - Самюэля Конта считают богатым человеком. - Взять хотя бы Берто. Ты его знаешь. Два года морочил мне голову. А сейчас заломил такую цену! А в общем, плевать я хотел на эту ферму Берто. Я ведь о ней подумывал только на худой конец. Скажу тебе, Эмманюэль, без утайки: вот что бы мне хотелось заполучить, так это Мальвиль. - Мальвиль! - Да, - говорит дядя, - Мальвиль. - Да на кой черт он тебе сдался? - с искренним изумлением спрашиваю я. - Там же ничего нет, кроме леса да развалин. - Эх, братец ты мой, - вздыхает дядя, - видно, придется тебе объяснить, что же такое Мальвиль. Прежде всего это шестьдесят пять гектаров отличной земли, правда, сейчас она поросла лесом, но лес-то молодой, ему не больше пятидесяти лет. Мальвильэто также виноградник, который давал лучшее в нашем крае вино еще во времена моего папаши. Виноград, конечно, придется сажать заново, но ведь землято - какая она была, такая и осталась. А знаешь, какой в Мальвиле подвал, второго такого в Мальжаке не сыщешь: со сводчатыми потолками, прохладный и огромный, как внутренний двор в школе. Кроме того, Мальвиль-это крепостная стена, приладь к ней навесы, а из камня - его там хоть завались, и уже обтесанного, только изволь наклониться да поднять - строй сколько душе угодно стойла да конюшни. И потом, Мальвиль здесь, рядом, рукой подать, одна лишь стена отделяет его от "Семи Буков". Можно подумать, - добавил он, не улавливая всей комичности этих слов, - что замок служит продолжением фермы. Как будто когда-то он уже принадлежал ей. Наш разговор состоялся после ужина. Дядя сидел боком к кухонному столу, потягивал трубку, он распустил ремень, штаны чуть сползли, и мне виден был его впалый живот. Я смотрю на дядю, и он понимает, что я угадал его мысли. - Да ничего не попишешь, - говорит он. - Запорол я такое дело! - Новая затяжка табачком. - Разругался вдребезги с Гримо. - Кто такой Гримо? - Доверенное лицо графа. Пользуясь тем, что граф - а тот постоянно живет в Париже - полностью доверяет ему и без него шагу не шагнет, этот самый Гримо решил содрать с меня взятку. Он назвал ее "вознаграждение за переговоры". - Ну что ж, звучит вполне прилично. - И ты так считаешь? - говорит дядя. Он снова затягивается. - И сколько же? - Двадцать тысяч. - Силен! - Конечно, сумма немалая. Но можно было поторговаться. А вместо этого я взял да и написал графу, А граф-то, этот дурак набитый, взял да и переслал мое письмо Гримо. И этот подлец пожаловал ко мне выяснять отношения. Дядя вздыхает, и вздох его тонет в клубах табачного дыма. - Тут я снова дал маху. И на этот раз окончательно все испортил. Я отчехвостил этого проходимца. Как видишь, и в шестьдесят лет случается делать глупости. В делах нельзя распускать свой норов, запомни это хорошенько, Эмманюэль. Даже когда сталкиваешься с самым отпетым негодяем. Потому что и у негодяя, и у самого последнего подонка, оказывается, все-таки есть самолюбие. Он не простил мне нашего с ним разговора. Я послал еще два письма графу, но он ни на одно мне так и не ответил. Мы молчим. Я слишком хорошо знаю дядю, чтобы лезть к нему в минуты неудач с пустыми словами утешения. Он не терпит, чтобы его жалели. Вот он уже распрямляет плечи, кладет ноги на стул, запускает большой палец левой руки за пояс и говорит: - Да, ничего не скажешь, прогорело дельце, прогорело... А вообще, обойдусь и без Мальвиля. Ведь жил я без него до сих пор, и неплохо жил. Зарабатываю я вполне достаточно и главное-занимаюсь делом, которое мне по нутру. Я сам себе хозяин, и никто мне особо не докучает. Я нахожу, что жизньзабавная штука. Здоровье у меня крепкое, лет двадцать я еще наверняка протяну. А больше мне и не надо. Дядя явно просчитался. Мы разговаривали с ним в воскресенье вечером. А в следующее воскресенье, возвращаясь с футбольного матча из Ла-Рока, дядя вместе с моими родителями погиб в автомобильной катастрофе. От Мальжака до Ла-Рока всего каких-то пятнадцать километров, но этого оказалось достаточно, чтобы невесть откуда налетевший автобус раздавил нашу малолитражку, прижав ее к дереву. Если бы все шло как обычно, дядя отправился бы на матч с подручными в своем микроавтобусе "пежо", но машина стояла в мастерской на ремонте, а грузовичка "ситроен", служившего для перевозки лошадей, не было на месте - один из дядиных клиентов настоял, чтобы купленную лошадь выслали к нему в воскресенье. Я тоже мог оказаться в родительской малолитражке, но случилось так, что в это самое утро один из моих великовозрастных учеников разбился на мотоцикле и во второй половине дня мне пришлось отправиться в ЛаРок в больницу, узнать, как он себя чувствует. Будь жив аббат Леба, он сказал бы: "Провидение спасло тебя, Эмманюэль". Да, но почему именно меня? Самое ужасное заключается в том, что, сколько ни задавай себе вопросов, на них все равно не найти ответа. Лучше об этом вообще не думать. Но вот этото и не удается. Насколько нелепым было случившееся несчастье, настолько же было велико и желание осмыслить его. Три изуродованных тела привезли в "Семь Буков", и мы с Мену оставались при них, поджидая, пока приедут мои сестры. Мы не плакали и даже не разговаривали. Момо, забившись в угол, сидел на полу и на все обращенные к нему слова отвечал только "нет". Уже к ночи заржали лошади - Момо забыл накормить их. Мену взглянула на сына, но тот с диким видом только замотал головой. Я поднялся и пошел насыпать лошадям ячменя. Едва я успел вернуться в комнату к усопшим, как из главного города департамента приехали на машине мои сестры. Их поспешность меня несколько удивила, а еще больше удивило их одеяние. Мои сестры были В глубоком трауре - как будто заранее приготовились ко дню погребения своих близких. Не успев перешагнуть порога "Семи Буков", даже не сняв шляпок с вуалями, они разлились потоками слов и слез. Зажужжали, будто осы, попавшие в стакан. Их манера разговаривать просто бесила меня. Каждая из них по очереди как бы становилась эхом другой. То, что говорила Полетта, повторяла за ней Пелажи, или же Пелажи задавала какой-нибудь вопрос - и Полетта тут же повторяла его. Слушать их было противно до тошноты. Две вариации одной и той же глупости. Они и внешне были очень похожи: "Бесцветные, какие-то дряблые, с одинаковыми локонами, и обе излучали притворную мягкость. Я говорю "притворную", поскольку, несмотря на овечью внешность, и та и другая отличались цепкостью и жадностью. - А почему, - проблеяла Полетта, - отец с матерью лежат не в своей постели в "Большой Риге"? - Да, вместо того чтобы лежать здесь, - вторит ей Пелажи, - у дяди, будто у них не было своего дома. - Ах, бедный папа, - снова заводит Полетта, - если б он мог сейчас чувствовать, как бы он сокрушался, что умер не у себя дома. - Что ж делать, если смерть настигла его так неожиданно-не дома, а в машине? - говорю я. - Не мог же я разорваться и одновременно сидеть над телами покойных родителей в "Большой Риге" и здесь, у дяди, в "Семи Буках". - И все-таки... - нудит Полетта. - И все-таки, - плаксивым эхом откликается Пелажи, - бедный отец был бы так недоволен, что лежит здесь. Да и мать тоже. - Особенно мать, - вторит ей Полетта. - Ты же знаешь, как она относилась к бедному дяде. Необычайная деликатность. И слово "бедный" тоже меня раздражает, поскольку к своему дяде они не питали никаких нежных чувств. - Подумать только, - продолжала Пелажи, - в "Большой Риге" сейчас нет никого, кто бы позаботился о скотине. - А ведь коровы отца уж никак не хуже лошадей. Она все-таки сдерживается и не добавляет "дядиных лошадей", потому что дядя лежит здесь, перед ее глазами, страшно изуродованный. - За ними присмотрит Пейсу, - говорю я. Они переглядываются. - Пейсу! - восклицает Полетта. - Пейсу! - повторяет Пелажи. - Вот как, значит, Пейсу! Я грубо обрываю их. - Да, именно Пейсу! Что вы против него имеете? - И коварно добавлю: - Вы не всегда так плохо к нему относились. Они пропускают мимо ушей мою шпильку. Сестры готовятся открыть шлюзы, и на меня сейчас снова обрушатся потоки слез. Когда они схлынут, начнется драматическое представление с продуванием носа и промоканием глаз. Затем Пелажи снова бросается в атаку. - Пока мы здесь сидим, - говорит она, многозначительно переглянувшись с сестрой, - Пейсу небось творит там все, что его душеньке угодно. - Уж конечно, он и глазом не моргнет, перероет все ящики, - добавляет Полетта. Я пожимаю плечами. И молчу. Сестры снова заливаются слезами, громко сморкаются, причитают. До возобновления дуэта проходит довольно много времени. Но дуэт все-таки возобновляется. - Просто покоя не дают мне эти бедные коровы, - говорит Пелажи. - Надо бы все-таки съездить взглянуть на них, может, тогда поспокойней будет. - Конечно, - говорит Полетта. - Пейсу-то, наверно, и не подошел к ним. - Ничего не скажешь, пустили козла в огород. Если бы в эту минуту вскрыть сердца моих сестер, там, конечно бы, обнаружился оттиснутый в натуральную величину ключ от "Большой Риги". Они подозревают, что ключ у меня. Но не знают, под каким предлогом попросить его. Ведь не для того же, чтобы проведать бедных животных. У меня не хватает терпения слушать дальше эти двухголосные причитания, и я рублю сплеча. Не повышая голоса, я говорю: - Вы знаете отца, он не мог уехать на футбольный матч, не заперев все в доме на замок. Когда из машины вытащили его тело, ключ был при нем. - Я продолжаю, отчеканивая каждое слово: - Ключ у меня. С тех пор как в "Семь Буков" привезли тела погибших, я ни на минуту не отлучался отсюда, вам это может подтвердить каждый. В "Большую Ригу" мы поедем все вместе послезавтра, после похорон. Высоко взлетают черные вуали, и сестры с негодованием вскрикивают: - Но мы тебе полностью доверяем, Эмманюэль! Мы же знаем, что ты за человек! Неужели ты мог подумать, что нам эдакое в голову придет. Да еще в такой момент! В утро похорон Мену попросила меня помочь ей искупать Момо. Мне уже приходилось как-то участвовать в этой процедуре. Это было дело нелегкое. Надо было неожиданно схватить Момо, содрать с него одежду, как шкуру с кролика, запихнуть этого детину в чан с водой и с огромным усилием удерживать его там: он вырывался как бешеный и орал истошным голосом: - Атитись атипока! Не люпу оту. (Отвяжись ради бога! Не люблю воду.) В это утро он отбивался с невиданным ожесточением. От чана, стоявшего на мощеном дворе под апрельским солнцем, поднимался пар. Я схватил Момо пол мышки, а Мену стащила с него штаны вместе с трусами. Едва его ступни снова коснулись земли, он с такой силой лягнул меня, что я растянулся во весь рост. А сам в чем мать родила бросился наутек, с поразительной быстротой перебирая худущими ногами. Сбежав вниз по склону, он кинулся к одному из дубов, обступивших луговину, подпрыгнул, уцепился руками за ветку, подтянулся и проворно начал взбираться вверх, все выше, и вскоре стал недосягаем. Я уже был одет, да и меньше всего был настроен затевать сейчас идиотскую погоню, прыгая за Момо с дерева на дерево. Тут подоспела запыхавшаяся Мену. Оставалось только приступить к переговорам. Хотя я был на шесть лет моложе Момо, он, видимо, считал меня двойником дяди и слушался почти как родителя. Однако я ничего не смог добиться. Передо мной была непробиваемая стена. Момо не кричал, как обычно: "Отвяжитесь ради бога". Он помалкивал. Только смотрел на меня с высоты, жалобно подвывая, и его черные глазки поблескивали среди нежной весенней листвы. Что бы я ни говорил, в ответ мне неслось: "Неду!" (Не пойду.) Момо не вопил, как обычно, он твердил эту фразу совсем тихо, но очень решительно и движением головы, туловища, рук достаточно красноречиво подтверждал свой отказ. Но я продолжал упорствовать. - Послушай, Момо, ну будь же умником! Тебе надо помыться, ведь ты идешь в церковь (я сознательно говорю "церковь", потому что слово "храм" ему непонятно). - Неду! - Ты не хочешь идти в церковь? - Неду! Неду! - Но почему? Ведь ты всегда любил ходить в церковь. Он сидит на толстой ветке, непрестанно двигает перед собой руками и грустными глазами смотрит на меня сквозь мелкие, будто покрытые лаком листочки дуба. Все. Мне ничего не добиться, кроме этого скорбного взгляда. - Придется его оставить тут, - говорит Мену, она притащила с собой одежду сына и теперь раскладывает ее у подножья дуба. - Он все равно не спустится, пока мы не уйдем. И, повернувшись, она уже карабкается вверх по склону холма. Я бросаю взгляд на часы. Время не терпит. Впереди долгая официальная церемония, не имеющая ничего общего с теми чувствами, какие я сейчас испытываю. Момо прав. Если бы я мог, как и он, забравшись на дерево, повыть там, вместо того чтобы со своими безутешными сестрицами участвовать в этом гротескном действе, демонстрирующем сыновнюю любовь. Я тоже поднимаюсь вверх по косогору. Сегодня он кажется мне необыкновенно крутым. Я иду, глядя себе под ноги, и вдруг с удивлением замечаю, что весь склон покрыт ярко-зелеными пучками молодой травы. Только что проклюнувшись, она необыкновенно подалась за эти несколько солнечных дней. У меня проносится мысль, что меньше чем через месяц нам с дядей Придется косить эту луговину. Обычно при этой мысли у меня всегда весело на душе, и странная штука - я чувствую и сейчас, как во мне начинает подниматься радость. И вдруг словно обухом по голове. Я останавливаюсь как вкопанный. И накипевшие слезы ручьями текут по моим щекам. Глава II Затем события начали развиваться в стремительном темпе. Следующую веху придется поставить совсем рядом. Спустя год после несчастного случая. Однажды из Ла-Рока мне позвонил мсье Гайяк и попросил заглянуть к нему в контору. Когда в назначенный день и час я приехал туда, нотариуса еще не было и старший клерк проводил меня в его пустой кабинет. Получив любезное предложение "немного отдохнуть", пока не придет шеф, я уселся в одно из тех кожаных кресел, где до меня томилось столько человеческих тел, объятых страхом чегото лишиться. Убитое время. Бесплодные минуты. Я обвел глазами комнату, ее обстановка действовала угнетающе. Вся стена позади письменного стола мсье Гайяка состояла из выдвижных ящичков, набитых завещаниями покойных. Она удивительно напоминала ячейки колумбария, где хранятся урны с прахом. Ох уж эта человеческая мания - все раскладывать по полочкам. Темно-зеленые шторы на окнах, зеленой тканью обтянуты стены, в зеленый цвет выкрашены выдвижные ящички, и зеленой кожей обит верх письменного стола. На этом столе, рядом с монументальной чернильницей из фальшивого золота, помещалась довольно зловещая вещица, и я как зачарованный не мог отвести от нее глаз: мертвая мышь, вделанная в кусок прозрачного, как стекло, пластика. Видимо, мышь тоже подверглась классификации. Мне подумалось, что ее, вероятно, поймали на месте преступления, в момент, когда она вгрызалась в угол какого-нибудь досье, и, вынеси ей смертный приговор, заключили в этот пластик. Наклонившись к столу, я взял в руки мышку вместе с ее одиночной камерой. Она оказалась довольно тяжелой. И тут я вдруг вспомнил, что лет тридцать назад, когда вместе с дядей я как-то заезжал к нотариусу, отец нынешнего мсье Гайяка пользовался этой штуковиной в качестве пресс-папье. Я смотрел на этого мелкого грызуна, обреченного на вечность. Когда мсье Гайяксын в свою очередь уйдет на покой, он завещает мышь вместе с ящиками колумбария и целым кладбищем папок на чердаке своему сыну. При мысли об этих нотариусах, передающих из поколения в поколение дохлую мышь, мне стало как-то невесело. Не знаю отчего, но на меня так и повеяло смертью. Но вот входит мсье Гайяк-сын. Темноволосый, долговязый, цвет лица желтоватый, довольно сильная проседь. Он с несколько утомительной галантностью встречает меня. Затем, повернувшись спиной, выдвигает один из ящичков, извлекает оттуда папку, из папки - запечатанный сургучной печатью конверт и, прежде чем передать мне, вялым движением пальцев, стараясь сделать это незаметно, ощупывает еговидимо, нотариуса смущает невесомость конверта. - Вот, мсье Конт. А затем своим бесцветным голосом пускается в пространные комментарии, кстати абсолютно бесполезные, ведь я уже успел прочесть, что написано на конверте дядиным почерком, с нажимом на каждую букву: "Передать моему племяннику Эмманюэлю Конту через год после моей смерти, если он, на что я надеюсь, будет это время заниматься хозяйством на ферме "Семь Буков". Я не сразу вернулся домой, мне пришлось в городе заезжать еще по разным делам. И весь день письмо дяди пролежало нераспечатанным в кармане моего пиджака. Я прочел его вечером, после ужина, закрывшись в маленьком дядином кабинетике на мансарде в "Семи Буйах". У меня слегка дрожали пальцы, когда я вскрывал конверт подаренным мне дядей ножом для разрезания бумаги в форме кинжала. Эмманюэль! Сегодня вечером, сам не пойму почему, ведь я чувствую себя вполне здоровым, я все думаю о смерти и вот решил написать это письмо. Мне даже чудно представить, что, когда ты его прочтешь, меня уже не будет и ты вместо меня станешь заниматься лошадьми. Говорят, двум смертям не бывать, а одной не миновать. По-моему, глупо говорят, мне и одна ни к чему. Я оставляю тебе в наследство не только "Семь Буков", но также свою Библию и десятитомный словарь Ларусса. Я знаю, что ты теперь неверующий (но кто виноват в этом?), и все же читай иногда Библию в память обо мне. В этой книге не надо обращать внимания на нравы, главное в ней - мудрость. При моей жизни никто, кроме меня, не открывал словарь Ларусса. Когда ты откроешь его, ты поймешь почему. Еще, Эмманюэль, хочу тебе сказать, что без тебя моя жизнь была бы пустой, ты мне доставил столько радости. Вспомни день твоего побега из дома, когда я пришел за тобой в Мальвиль. Обнимаю тебя, Самюэль. Я прочел и перечел это письмо. Дядино великодушие заставило меня устыдиться. Всю жизнь я что-то получал от него, и теперь он же меня еще благодарит. От его слов: "ты мне доставил столько радости" у меня защемило сердце. Может, и не очень ловкая фраза, но за этими словами я почувствовал такую любовь к себе, что не знал, как и оправдать ее. Я в третий раз перечитал письмо, и теперь мой взгляд царапнула фраза "но кто виноват в этом?". Я узнал вечную дядину манеру говорить намеками. Он предоставлял мне возможность самому подставить недостающие слова. Виноват ли отец, принявший "дурную веру?" Или поразительная душевная скудость моей матери? Или аббат Леба, этот инквизитор плоти? Я подумал также: чего это ради дядя намекает на свой тогдашний приход в штаб-квартиру Братства, в Мальвиль? Для того ли, чтобы назвать один из тех дней, доставивших ему много радости, или за этим кроется что-то более значительное, о чем он не хотел сказать прямо? Мне слишком хорошо была знакома дядина манера выражаться уклончиво, чтобы сразу же решиться ответить на этот вопрос. Достав из кармана огромную связку дядиных ключей, я без труда отыскал среди них ключ от дубового шкафа, так хорошо мне знакомый. Ключ был плоский, с зубчатой бородкой, он вставлялся в хитроумный замок, запирающий дверку на вертикальный металлический засов, скрепляющий верх и низ шкафа. Я открыл его и там на полках, до отказа набитых папками, обнаружил стоящие в один ряд словарь Ларусса и Библию - всего четырнадцать томов, так как Библия оказалась в роскошном издании: в переплете из коричневой тисненой кожи, в четырех томах. Я выложил все четыре тома на стол и перелистал их один за другим. Меня потрясли иллюстрации к ней. Они были исполнены подлинного величия. Художник меньше всего заботился о том, чтобы приукрасить персонажей Священной истории. В его изображении они скорее напоминали свирепых и диких вождей древних племен. При взгляде на этих костлявых, худых, босоногих людей казалось, что от них исходит запах бараньего жира, верблюжьего навоза и песков пустыни. Они жили напряженной, суровой жизнью. И сам господь бог в представлении художника не слишком отличался от этих грубых кочевников, исчисляющих свои богатства количеством голов детей и скота. Он только был более могуч и еще более жесток. Достаточно было на него взглянуть, чтобы понять: он и впрямь создал этих людей "по своему образу и подобию". Если только, конечно, не наоборот. На последней странице Библии я обнаружил написанный карандашом дядиной рукой длинный список слов, который меня сразу же заинтриговал. Назову десять первых: алкалоид, анестезия, аркебуза, архаика, ареопаг, баобаб, барокамера, блицкриг, блокгауз, буланжеризм. Мне сразу бросилось в глаза, что слова были отобраны явно искусственно, хотя, вероятно, с каким-то расчетом. Я взял первый том Ларусса и открыл его на слове "ареопаг", и там между двух листков я обнаружил прикрепленную двумя кусочками скотча к середине страницы акцию достоинством в 10000 франков. Другие акции - разного достоинства были размещены во всех десяти томах Ларусса на страничках с редкими словами, указанными в списке, составленном дядей. Общая сумма - 315000 франков - удивила меня, но отнюдь не потрясла. Должен отметить, что посмертный дар дяди ни на минуту не заставил меня почувствовать себя собственником. Напротив, у меня возникло ощущение, что капитал, как прежде и хозяйство "Семи Буков", вручен мне на хранение и я обязан отчитываться в нем дяде. Мое решение было принято настолько быстро, что я даже подозреваю, не созрело ли оно во мне еще до моей находки. И я тут же приступил к его осуществлению. Помню, я взглянул на часы и, увидев, что стрелка показывает половину десятого, испытал почти детскую радость оттого, что звонить еще не поздно. В дядиной записной книжке я отыскал номер телефона Гримо и тут же ему позвонил. - Мсье Гримо? - Он самый. - С вами говорит Эмманюэль Конт, бывший директор школы в Мальжаке. - Чем могу служить, господин директор? - голос звучал доброжелательно, почти сердечно, на это я меньше всего рассчитывал. - Я хотел бы задать вам один вопрос, с вашего разрешения. Замок Мальвиль все еще продается? Молчание, затем тот же голос, ставший вдруг осторожным и сухим, процедил: - Насколько мне известно, да. Теперь замолчал я. И Гримо пришлось первым нарушить молчание. - Скажите, пожалуйста, господин директор, владелец "Семи Буков" Самюэль Конт - ваш родственник? Я ждал этого вопроса и был готов к нему: - Я его родной племянник, но я не знал, что дядя был с вами знаком. - Представьте себе, - ответил Гримо все тем же колючим, настороженным тоном. - Это он дал вам номер моего телефона? - Его уже нет в живых. - Вот не знал, - совсем другим голосом проговорил Гримо. Я молчал, чтобы он мог высказать свои соболезнования и сожаления, но он не добавил ни слова. Тогда снова заговорил я: - Мсье Гримо, когда мы смогли бы с вами увидеться? - Когда вам будет угодно, господин директор. - И голос его вновь обрел свою первоначальную сердечность. - Может, завтра до обеда? Он даже не стал притворяться, что сильно занят. - Приезжайте, когда вам угодно, я всегда на месте. - В таком случае в одиннадцать. - Пожалуйста, если вас устраивает, господин директор, я в вашем распоряжении. Приезжайте, если хотите, в одиннадцать. Он стал вдруг настолько предупредителен и вежлив, что понадобилось целых пять минут, чтобы закончить разговор, суть которого была исчерпана в двух словах. Я положил трубку, взглянул на красные шторы, закрывавшие окно в кабинете дяди. Меня раздирали противоречивые чувства: я был счастлив, что решился на этот шаг, и взволнован огромностью задачи которую взваливал на свои плечи. Владелец замка был далеко, его поверенный в делах не отличался излишней щепетильностью, а напористый покупатель действовал весьма решительно, в результате через неделю в Мальвиле появился новый хозяин. Шесть лет, последовавших за этим событием, прошли в непрестанном труде. Я начал наступление сразу по всему фронту: продолжал разводить лошадей в "Семи Буках", в Мальвиле распахивал целинные земли и реставрировал замок. Мне было тридцать пять лет, когда я взялся за освоение Мальвиля, и стукнуло уже сорок один, когда работа была успешно завершена. Я вставал чуть свет, ложился за полночь и сетовал только на то, что мне дана всего одна жизнь: я отдал бы и несколько, чтобы осуществить все задуманное. Мальвиль стал моей страстью, моей усладой, вознаграждением за мой исступленный труд. У банкиров Второй империи были танцовщицы. Мне их заменял Мальвиль. Впрочем, была и у меня своя танцовщица, но о ней чуть дальше. Надо сказать, что приобретение Мальвиля вовсе не было какой-то блажью, для меня это становилось насущной необходимостью, коль скоро я собирался расширить дядино дело; семейные неурядицы вынудили меня продать "Большую Ригу" и выплатить сестрам их долю наследства деньгами. В "Семи Буках" Мне просто негде было развернуться, поголовье лошадей непрерывно росло: одних я разводил на ферме, других покупал, чтобы потом перепродать, третьих брал на пансион. В мои намерения входило, купив Мальвиль, разделить свою кавалерию: часть лошадей разместить в конюшнях замка - причем мы с Момо и Мену должны будем переехать в Мальвиль, - другую часть под присмотром Жермена, моего конюха, оставить в "Семи Буках". Таким образом, реставрация Мальвиля совсем не явилась актом бескорыстного спасения шедевра феодальной архитектуры. К тому же, несмотря на свою привязанность к Мальвилю, я могу совершенно безболезненно для своего самолюбия признать, что при всей мощи и внушительности стен мой замок отнюдь не отличался особой красотой. В этом он, безусловно, уступал другим средневековым замкам нашего края, с их идеально выдержанными пропорциями, плавными контурами, которые так гармонично вписывались в окружающий пейзаж. А пейзаж наш и впрямь восхитителен, в нем все радует глаз: и быстрые светлые речки, и луга на отлогих склонах, и зеленые перекаты холмов, увенчанные каштановыми рощами. И среди этих волнистых и мягких линий вдруг откуда ни возьмись вздымает свои стены к небу угловатый и суровый Мальвиль. Он воздвигнут на берегу Рюны (некогда, в средние века, она, вероятно, была широкой и полноводной рекой), на уступе отвесной скалы, которая нависает над ним всей своей громадой с севера. Эта скала в полном смысле слова неприступна со всех сторон. И я уверен, что пришлось возводить искусственную насыпь для сооружения единственной дороги, ведущей к каменистой площадке уступа, где задумано было построить укрепленный замок с примыкающим к нему городищем. На противоположном берегу Рюны, как раз против Мальвиля, возвышался другой замок - Рузи, тоже феодальная крепость, но крепость изящная, ее удачно расположенные невысокие круглые башни, где даже галереи с бойницами казались кружевным орнаментом, ласкали глаз и не только защищали, но и украшали замок. Стоило взглянуть на Рузи, как сразу становилось ясным, что Мальвиль - чужак в этих краях. Хотя камни, из которого сложены его стены, были добыты в местных карьерах, но его архитектурный стиль явно вывезен издалека. Мальвиль - английский замок. Он был построен захватчиками-англичанами во время Столетней войны и служил пристанищем Черному принцу. Можно представить себе, как понравился этот солнечный край англичанам, вырвавшимся из своих туманов, и как им пришлись по душе его виноградные вина и темноволосые девушки. Всеми силами они старались удержаться на нашей земле. Это чувствуется и в архитектуре Мальвиля. Мальвиль был задуман и построен англичанами как замок-крепость: укрывшись за его неприступными стенами, горсточка вооруженных захватчиков могла держать в повиновении весь обширный край. Тут нет и в помине изящества и плавных линий. Тут все подчинено строгой необходимости. Взять хотя бы въезд в крепость. В замок Рузи ведет сводчатая, изящно выгнутая арка безупречных пропорций, с прелестными круглыми башенками по обеим сторонам. В Мальвиле англичане просто-напросто сделали в зубчатой стене ворота, а рядом возвели прямоугольную трехэтажную башню, высокие голые стены которой сплошь продырявлены длинными бойницами. Все здесь добротно, все угловато, но в оборонном отношении, я в этом уверен, очень эффективно. Крепостную стену со всеми въездными сооружениями они окружили защитным водяным рвом, выбитым в скале, он был по крайней мере раза в два шире, чем в соседнем замке Рузи. Миновав крепостные ворота, вы не сразу попадаете к замку, сначала вы окажетесь во внешнем дворе размером пятьдесят на тридцать метров, где когда-то располагался город. В этом таился хитрый смысл: замок брал на себя обязательство защищать город, но город принимал на себя первый удар. Враг, взявший приступом крепостные ворота и первый пояс укреплений, должен был теперь вести неверный бой среди тесных улочек города. Если он одерживал победу и в этом бою, трудности тем не менее не кончались. Перед ним вырастал второй пояс укреплений, который, как и первый, тянулся от нависавшей на севере скалы до отвесного склона и защищал-да и сейчас защищает-самый замок. Эта зубчатая стена с бойницами гораздо выше первой, и водяной ров вокруг нее куда глубже. Кроме того, осаждающие встречали здесь дополнительное препятствие - подъемный мост, над которым возвышалась маленькая квадратная башенка, тогда как через первый ров шел обычный перекидной мост. Эта квадратная башенка была не лишена изящества, но, как мне кажется, английские зодчие здесь ни при чем. Просто необходимо было строить помещение для механизмов, приводящих в действие подъемный мост. А с пропорциями им повезло: они оказались выдержаны. Когда опускают подъемный мост, по левую руку от него, подавляя исполинской мощью своих стен, выступает главная башня замка - великолепный сорокаметровый квадратный донжон, сбоку к нему примыкает еще одна, тоже квадратная башня. Эта башня имеет не только оборонительное значение, она снабжает замок водой. Устроенный в ней колодец питается бьющим из скалы источником, излишек воды - здесь ничего не пропадает зря - переливается в защитные рвы. Справа от моста - каменные ступени, ведущие в тот самый огромный подвал, который в свое время соблазнил моего дядю, а прямо против моста, в центре внутреннего двора, под углом к донжону расположено красивое двухэтажное строение, приятная неожиданность среди всей этой пуританской строгости, к нему примыкает такая же очаровательная круглая башенка с винтовой лестницей внутри. Во времена Черного принца этого замка не было. Его построил гораздо позже, в эпоху Ренессанса, во времена несравненно более мирные, какой-то французский феодал. Но мне пришлось сменить в нем венцы и почти полностью реставрировать тяжелую крышу, крытую плоским камнем, и то и другое оказалось гораздо менее устойчивым ко времени, чем каменный свод донжона. Таков Мальвиль, с ног до головы английский замок, угловатый и суровый. И я его люблю таким. Кроме того, и для дяди, и для меня в детстве в Мальвиле таилась особая притягательная сила еще из-за того, что во времена религиозных войн он служил убежищем одному капитану-гугеноту, который, укрывшись в нем со своими единоверцами, до последнего вздоха сдерживал мощный натиск солдат Лиги. Этот капитан, так яростно отстаивавший свои принципы и независимость перед лицом власти, был первым идеальным героем моего детства, которому мне хотелось подражать. Я уже говорил, что от города во внешнем дворе остались одни камни. Этих камней и сейчас еще целые груды - они очень пригодились мне во время строительных работ. Именно из них к южной крепостной стене были сделаны пристройки, защищающие отвесный склон - хотя он и сам по себе был прекрасно защищен, - а к северной стене, к скале, - стойла для лошадей. Почти в самом центре внешнего двора в скале имелся вход в довольно глубокую и обширную пещеру, когда-то в ней были обнаружены следы поселения древнего человека, не столь значительные, чтобы считать пещеру памятником доисторической цивилизации, но явно свидетельствующие о том, что еще за тысячелетия до того, как был построен замок, Мальвиль уже служил убежищем человеку. Мне в хозяйстве пригодилась и эта пещера. Дощатый помост разделил ее на два этажа, наверху я разместил основные запасы сена, а внизу устроил стойла для скота, который по каким-либо причинам находил нужным изолировать, сюда помещали какую-нибудь норовистую лошадь, вдруг задурившего быка, только что опоросившуюся свинью, кобылицу или корову, готовящихся разрешиться от бремени. Поскольку будущие матери составляли основной контингент обитательниц эти" стойл, прохладных, хорошо проветриваемых, где их не беспокоили слепни, Биргитта - я расскажу о ней попозже, - которую невозможно было даже заподозрить в зачатках остроумия, прозвала эти помещения Родилкой. При реставрации донжона, этого шедевра английской основательности, мне пришлось только обновить перекрытия и переделать бойницы, пробитые уже французами в более позднюю эпоху, на окна в свинцовых переплетах. На всех трех этажах донжона - на первом, втором и третьем - планировка была одна и та же: два небольших зала по двадцать пять квадратных метров выходили на огромную площадку (десять на десять). На первом этаже я оборудовал котельную и кладовые. На втором этаже поместил ванную и спальню, на третьем - две спальни. Я выбрал себе спальню-кабинет на третьем этаже - уж очень живописный вид на долину Рюны открывался из ее окон, выходящих на восток, и, хотя это было довольно неудобно, ванную пришлось устроить на втором этаже, как раз в той комнате, где когда-то проходили сборища нашего Братства. Колен, компетентный в подобных делах, уверял меня, что вода, которая собирается в квадратной башенке, не сможет подняться до третьего этажа просто из-за слабого напора, а слушать в Мальвиле истошное гудение электронасоса мне не хотелось. И вот летом 1976 года на третьем этаже донжона в соседней со мной комнате я поселил Биргитту. Это предпоследняя веха моей жизни, и как часто ночами, лежа без сна, я мысленно тянусь к ней памятью. Несколько лет назад Биргитта работала у дяди в "Семи Буках", и вдруг на Пасху 1976 года я получил от нее письмо, где она довольно навязчиво предлагала мне свои услуги на июль и август месяцы. Для начала хочу здесь заметить, что по природе своей, как мне кажется, я создан добрым семьянином, способным преданно любить свою нежную подругу. И тем не менее в этом плане я не преуспел. Возможно, тут сыграло роль и то обстоятельство, что в семьях, которые я наблюдал в детстве - я имею в виду своих родителей и семью дяди, - отношения между супругами были слишком далеки от совершенства. Но так или иначе трижды в жизни у меня была реальная возможность жениться, и каждый раз в конце концов что-то не слаживалось. В двух первых случаях по моей вине, а в третий раз, в 1974 году, все рухнуло по вине моей избранницы. 1974 год-это тоже веха, но я вырвал ее из своей памяти. Моя последняя пассия - это коварное создание-надолго отвратила меня от женщин вообще, и даже сейчас мне не хотелось бы вспоминать о ней. Короче говоря, уже в течение двух лет я вел монашеский образ жизни, когда в Мальвиле вдруг появилась Биргитта. Не то чтобы я влюбился в нее. Нет! Тут было совсем другое. К тому времени мне уже исполнилось 42 года и у меня был слишком богатый и в то же время слишком печальный опыт, чтобы поддаться на подобные чувства. Но именно потому, что в наших отношениях с Биргиттой не могло быть и речи о высоких чувствах, они пошли мне на пользу. Не знаю, кому принадлежат слова, что чувственная страсть может излечить душу. Но я верю в это, поскольку сам испытал. Я меньше всего рассчитывал на этот курс лечения, когда получил письмо от Биргитты, хотя бы потому, что в ее прошлый при