дышливо проговорил 3. Долин. -- Ты понял, видимо, что шевельнулось в измученной памяти нашего добрейшего Ф. Александра? Ты, случаем, не... то есть, я хочу сказать, это не ты?.. Ты понимаешь, что я имею в виду. Смелей, мы больше никому не скажем. -- Я понес свое наказание, -- поморщился я. -- Бог свидетель, я сполна за все расплатился. И не только за себя расплатился, но и за этих svolotshei, которые называли себя моими друзьями. -- Прилив ненависти вызвал во мне тошноту. -- Пойду прилягу, -- сказал я. -- О, какой кошмар! -- Кошмар, -- подтвердил Д. Б. Да-Сильва, улыбаясь во все свои тридцать zubbiev. -- Это уж точно. В общем, бллин, они ушли. Удалились по своим делам, посвященным, как я себе это представлял, тому, чтобы делать политику и всякий прочий kal, а я лежал на кровати в odinotshestve и полной тишине. В кровать я повалился, едва скинув govnodavy и приспустив галстук, лежал и совершенно не мог себе представить, что у меня теперь будет за zhiznn. В голове проносились всякие разные картины, вспоминались люди, которых я встречал в школе и в тюрьме, ситуации, в которых приходилось оказываться, и все складывалось так, что никому на всем bollshom белом свете нельзя верить. Проснувшись, я услышал за стеной музыку, довольно громкую, причем как раз она-то меня и разбудила. Это была симфония, которую я очень неплохо знал, но много лет не slushal, Третья симфония одного датчанина по imeni Отто Скаделиг, shtuka громкая и burlivaja, особенно в первой части, которая как раз и звучала. Секунды две я slushal с интересом и удовольствием, но потом на меня накатила боль и тошнота, и я застонал, взвыл прямо всеми kishkami. Эк ведь, до чего я дошел -- это при моей-то любви к хорошей музыке; я сполз с кровати, еле дотащился, подвывая, до стенки и застучал, забился в нее, vskritshivaja: "Прекратите! Прекратите! Выключите! " Но музыка не кончалась, а, наоборот, стала вроде бы даже громче. Я колотил в стену до тех пор, пока кулаки в кровь не сбил, всю кожу с них содрал до мяса, я кричал, вопил, но музыка не прекращалась. Тогда я решил от нее сбежать, выскочил из спальни, добрался до двери на лестницу, но она оказалась заперта снаружи, и я не смог выбраться. Музыка тем временем становилась все громче и громче, бллин, словно мне нарочно устроили такую пытку. Я заткнул ushi пальцами, но тромбоны с литаврами все равно прорывались. Снова я kritshal, просил выключить, молотил в стенку, но толку от этого не было ни на grosh. "Ой-ей-ей, что же делать? -- причитал я. -- Воzhennka, помоги! " Обезумев от боли и тошноты, я метался по всей квартире, пытаясь скрыться от этой музыки, выл так, будто мне выпустили kishki, и вдруг на столе, среди наваленных на него книг и бумаг, я увидел, что надо делать, -- собственно, то, что я и собирался, еще тогда, в публичной biblio, пока старцы-читатели, а потом Тем с Биллибоем, переодетые мусорами, не помешали мне, а собирался я себя прикончить, отбросить кости, свести счеты с zhiznnju в этом поганом и подлом мире. Я увидел одно слово: "СМЕРТЬ", оно было на обложке какой-то брошюрки, хотя там имелась в виду всего лишь СМЕРТЬ ПРАВИТЕЛЬСТВУ. И, словно самой судьбой мне подкинутый, рядом лежал еще один буклетик с нарисованным на обложке открыл тым окном, а под ним подпись: "Отвори окно свежему ветру, новым идеям и новой жизни". Я понял это как указание, что разгрести весь этот kal можно, лишь выпрыгнув в окно. Одно мгновенье боли, а после нескончаемый, вечный сон. Музыка по-прежнему кипела и клокотала всеми своими ударными и духовыми, скрипки и барабаны водопадами изливались сквозь стену. Окно в комнате, где стояла кровать, было приоткрыто. Я подошел к нему, глянул на машины, на автобусы и на людей далеко внизу. Всему этому миру я крикнул: "Прощай, прощай, пусть Вод простит тебе загубленную жизнь! " Потом я влез на подоконник (музыка была теперь от меня слева), закрыл glazzja, щекой ощутил холодное дуновение ветра и тогда прыгнул. 6 Прыгнуть-то я прыгнул, бллин, и об тротуар briak-nulsia будь здоров как, но в ящик сыграть--это dudki. Если бы я okotshurilsia, меня бы тут не было и я не написал бы то, что вы читаете. Видимо, чтобы убиться насмерть, все-таки высоты не хватило. Но я сломал себе спину, переломал руки и ноги и перед тем, как отключиться, бллин, боль чувствовал zhutkuju, а сверху на меня смотрели ошарашенные и испуганные litsa прохожих. И, уже vyrubajass, я вдруг осознал, что все, все до единого в этом страшном мире, против меня, что музыку за стеной мне подстроили специально, причем как раз те, кто вроде бы стал как бы моими новыми друзьями а то, чем все это кончилось, как раз и требовалось для их эгоистической и отвратной политики. Все это пронеслось во мне за одну миллионную долю миллионной доли минуты, после чего я взмыл над всем миром, над небом и над litsami уставившихся на меня сверху прохожих. Вернувшись к zhizni после долгого черного-черного провала, длившегося, быть может, не один миллион лет, я оказался в белоснежной больничной палате, где пахло, как всегда пахнет в больницах, -- дезинфекцией и чопорной тоскливой чистотой. Лучше бы этим всем больничным антисептикам придавали хорошую такую ядреную vonn жареного лука или хотя бы tsvetujotshkov. Мало-помалу я пришел в себя, постепенно все вспомнил, но лежал я весь спеленутый белым и тела своего не чувствовал вовсе -- ни боли, ни вообще ничего naprosh. Голова вся перемотана бинтами, какие-то клейкие нашлепки на litse, rukery тоже там и сям перемотаны, к пальцам привязаны какие-то палки, словно это не пальцы, а цветочные стебли, которым надо помочь вырасти прямыми, ноги тоже на каких-то растяжках -- сплошные бинты, проволочные распорки и стержни, а в правую руку около плеча вставлена какая-то штуковина, в которую капает кровь из перевернутой банки. Но чувствовать я ничего не чувствовал, бллин. Рядом с моей койкой сидела медсестра, которая читала книжку, напечатанную очень нечетко, хотя по черточкам перед некоторыми строчками можно было понять, что это рассказ или роман, причем, судя по ее охам и вздохам, речь там шла не иначе как про добрый старый sunn-vynn. Медсестричка была очень даже kliovaja kisa: пухленькие губки, длинные ресницы, а под жестко накрахмаленным форменным платьем вырисовывались вполне приличных размеров grudi. Я и говорю ей: -- Ну, я торчу, малышка! А что, заваливайся рядом, покувыркаемся! Однако слова еле выговаривались, rot словно окостенел, к тому же, пошевелив в нем языком, я обнаружил, что нескольких zubbjev не хватает. А медсестра как вскочит, книгу уронила на пол и говорит: -- Ой, пациент пришел в сознание! Такая симпатичная kisa могла бы называть меня и попроще, и я хотел ей об этом сказать, но вместо слов у меня получалось только пык да мык. Она вышла, оставила меня в odinotshestve, и, оглядевшись, я увидел, что лежу в небольшой комнатке на одного, не то что когда-то в детстве, когда я, попав в больницу, валялся в огромной палате, где было полно народу -- кашляющих полуживых стариков, от одного вида которых хотелось как можно скорей оттуда вырваться. Тогда у меня, бллин, была, кажется, вроде как дифтерия. Похоже, я еще не мог надолго удерживать сознание, потому что почти сразу же вроде как снова заснул, но к тому времени понял уже, что kisa вернулась и привела с собой одетых в белые халаты tshelovekov, которые, загадочно хмыкая, хмуро разглядывали вашего скромного повествователя. И удивительное дело, с ними был старый свищ из Гостюрьмы, который, дыша на меня застарелым алкогольным перегаром, сперва причитал: "О сын мой, сын мой", а потом сказал: "Я, -- говорит, -- оттуда ушел уже. Не смог, никак не смог я примириться с тем, что эти мерзавцы творят, а ведь они и с другими преступниками то же самое делали. Так что я ушел оттуда и рассказываю теперь обо всем этом в своих проповедях, о сын мой во Христе". Позже я снова проснулся, и кто бы вы думали стоял теперь возле моей кровати? Да все та же троица, те, из чьей квартиры я выпрыгнул, -- Д. Б. Да-Сильва, Не-разберипоймешь Рубинштейн и 3. Долин. -- Друг, -- обратился ко мне один из них (я не заметил и не расслышал толком, кто именно), -- Друг, юный друг наш, ты зажег в народе огонь возмущения. Лишил этих ужасных злодеев последнего шанса на переизбрание. С ними покончено раз и навсегда. Ты сослужил хорошую службу Свободе. В ответ я попытался сказать, что, если бы я умер, вам, svolotshi, политиканы проклятые, это было бы еще выгоднее, подлые вы предатели. Но получалось у меня только пык да мык. Затем один из этой троицы вытащил пачку газетных вырезок, и я увидел себя окровавленного на носилках и даже вроде как вспомнил вспышки света, когда фотографы это снимали. Одним глазом я читал заголовки, вздрагивавшие в руке veka, который держал вырезки: "ЮНАЯ ЖЕРТВА РЕФОРМАТОРОВ ПЕНИТЕНЦИАРНОЙ СИСТЕМЫ", "УБИЙЦЫ В ПРАВИТЕЛЬСТВЕ", и еще я заметил фотографию tsheloveka, показавшегося мне знакомым, а под ней подпись: "ГНАТЬ В ШЕЮ" -- видимо, это был министр нутряных, или внутряных, или каких там еще дел. Но тут медсестричка сказала: -- Его нельзя волновать. Вам нельзя делать ничего такого, что могло бы его расстроить. Пойдемте, я вас выведу. -- В шею, в шею, в шею, -- попытался я крикнуть им вслед, но получилось опять только пык да мык. Тем не менее троица политиков удалилась. И я удалился тоже, только не туда, куда они, а во тьму, освещаемую лишь обрывочными видениями, которые непонятно даже, можно ли называть снами, бллин. Типа, например, такого, в котором из моего тела вроде как выливают нечто наподобие грязной воды и заливают туда снова чистую. А потом пошли очень даже приятные и baldiozhnyje сны, где я угоняю чей-то автомобиль, а потом еду в нем по белу свету, и всех по дороге сшибаю и давлю, и слышу, как они издают предсмертные kritshki, а во мне ни боли от этого, ни тошноты. А еще были сны про sunn-vynn с devotshkami -- как я швыряю их наземь и насильно zasazhivaju, а вокруг все стоят, хлопают в ладоши и подбадривают меня, как bezumni. А потом я снова проснулся, и как раз па и ма пришли навестить их больного сына, причем ма прямо ревет белугой. Говорить я к этому времени стал уже лучше, так что смог сказать им: -- Ну-ну-ну-ну, что за дела? Вы почему решили, что я хочу вас vidett? А папа и говорит, этак пристыженно: -- Мы про тебя в газетах прочли, сын. Там сказано, что с тобой обошлись очень несправедливо. Что правительство довело тебя до самоубийства. В этом ведь и наша вина есть -- в какой-то мере. Я только хочу сказать, сын, что наш дом -- это твой дом. -- Тем временем мама все выла и уу-хуу-хуухала, и вид у нее был прямо оторви да выбрось. Я и говорю: -- А как же насчет вашего нового сына Джо? Ведь он такой правильный, умненький-благоразумненький, небось жалко расставаться-то? А ма отвечает: -- Ой, Алекс, Алекс, ой-ей-ей-ей -- Так что папе пришлось пояснить: -- Такая, понимаешь ли, скверная с ним произошла штука. Он повздорил с полицейскими, и они его отделали. -- Да ну? -- отозвался я. -- Правда? Такой прямо добропорядочный tshelovek, подумать только! Это вы меня budd zdorov как озадачили. -- Да он стоял себе, никому зла не делал, -- сказал папа. -- А полицейский велел ему проходить и не задерживаться. Он, понимаешь ли, на углу стоял, ждал свою девушку. Они его прогонять стали, а он сказал, что имеет право стоять, где хочет, и тогда они на него набросились и отделали его почем зря. -- Ужас, -- сказал я. -- Просто ужас. И где же теперь этот бедняга? -- Ууу-хуу-хуу, -- взвыла мать. -- Доо-моой-хуу-хуу-еехал. -- Да, -- подтвердил отец. -- Он уехал в свой родной город выздоравливать. И работа его перешла кому-то другому. -- Стало быть, -- уточнил я, -- вы хотите, чтобы я снова поселился дома и чтобы все стало, как прежде? -- Да, сынок, -- ответил мой папапа. -- Прошу тебя, пожалуйста. -- Я подумаю, -- отозвался я. -- Я хорошенько об этом подумаю. -- Уу-хуу-хуу, --- не унималась мать. -- Да заткнись ты, -- прикрикнул на нее я, -- или я тебе так сейчас выдам, что повод повыть у тебя найдется куда серьезнее. По зубам как vrezhu! -- Говорю, а сам чувствую, бллин, что от слов от этих самых мне вроде как легче становится, снова вроде как свежая кровь по жилам zastrujatshila. Я задумался. Получалось, что для того, чтобы мне становилось лучше, я, выходит, должен становиться хуже. -- Не надо так говорить с родной матерью, сын, -- сказал мой папапа. -- Все же ты через нее в этот мир пришел. -- Да уж, -- говорю, -- тоже мне мир -- graznyi и podtyr. -- После чего я плотно закрыл глаза, будто бы мне больно, и сказал: -- Теперь уходите. Насчет возвращения я подумаю. Но теперь все должно быть совсем по-другому. -- Конечно, сын, -- сказал отец. -- Все, как ты скажешь. -- И тогда уж сразу договоримся, кто в доме главный. -- Уу-хуу-хуу, -- опять взвыла мать. -- Хорошо, сын, -- сказал папапа. -- Все будет так, как ты захочешь. Только выздоравливай. Когда они ушли, я полежал, думая о всяких разных vestshah, в голове проносились всякие разные картины, а потом пришла медсестричка, и когда она стала расправлять на моей кровати простыни, я спросил ее: -- Давно я здесь валяюсь? -- Что-нибудь неделю или около, -- отвечает. -- И что со мной делали? -- Ну, -- говорит, -- у вас все кости были переломаны, масса ушибов, тяжелое сотрясение мозга и большая потеря крови. Пришлось повозиться, чтобы все это привести в порядок, такое само не заживает, верно? -- А с головой, -- говорю, -- мне что-нибудь делали? То есть, в смысле, в мозгах у меня не копались? -- Если что с вами и делали, -- отвечает, -- так только то, что вам на пользу. А через пару дней ко мне вошли двое моложавых vekov, по виду вроде врачей; вошли, сладенько так улыбаясь, и принесли с собой книжку с картинками. Один из них говорит: -- Нам надо, чтобы вы посмотрели эти картинки и сказали нам, что вы о них думаете, ладно? -- Что за дела, koresha? -- отозвался я. -- Какие еще новые bezumni идеи решили вы на мне отрабатывать? -- На это оба смущенно заусмехались, а потом сели по обеим сторонам кровати и раскрыли книжку. На первой странице была фотография птичьего гнезда с яйцами. -- Ну? -- проговорил один из докторов. -- Птичье гнездо, -- сказал я. -- Полно яиц. Очень мило. -- И что бы вы хотели с ним сделать? -- спросил другой. -- Ну, -- говорю, -- расквасить, естественно. Взять его да и шваркнуть об стену или об камень, а потом поглядеть, как там все яйца в лепешку будут. -- Неплохо, неплохо, -- закивали оба и перевернули страницу. Открылась картинка с большой такой птицей, которая павлин называется, и хвост у него распущен, разноцветный такой, наглый донельзя. -- Ну? -- спрашивают. -- Я бы хотел, -- говорю, -- выдергать у него из хвоста все перья, чтобы он орал, как резаный. А то вон какой наглый, гад. -- Неплохо, -- сказали они оба в один голос. -- Неплохо, неплохо. -- И давай листать страницы дальше. Где были на картинках симпатичные devotshki, я говорил, что хотел бы сделать им добрый старый sunn-vynn, а заодно и pomordovatt хорошенько. Попалась картинка, где человеку въехали сапогом в morder и в разные стороны брызжет кровь; я сказал, что хотел бы ему добавить. А еще была картинка, где nagoi друг нашего тюремного свища тащил в гору крест, и я сказал, что пошел бы следом с молотком и гвоздями. И снова: "Неплохо, неплохо". Я говорю; -- К чему все это? -- Глубокая гипнопедия, -- отвечает один (или какое-то словцо наподобие, точно не помню). -- Похоже, вы выздоровели. -- Выздоровел? -- возмутился я. -- Валяюсь тут плашмя на койке, а вы говорите -- выздоровел? Поцелуй меня в jamu, вот что, koresh! -- Подождите, -- сказал его приятель. -- Теперь уже недолго осталось. Я ждал, бллин, а заодно поправлялся, а заодно уплетал за обе щеки всякие там яйца-шмяйца, тосты-шмосты, запивая их чаем с молоком, и вот настал день, когда мне сказали, что ко мне пришел очень-очень необыкновенный посетитель. -- Но кто? -- допытывался я, пока поправляли белье на постели и причесывали мне grivu -- повязку с головы уже сняли, и волосы начали отрастать. -- Увидите, увидите, -- вот все, что мне отвечали. И я наконец увидел. В полтретьего дня палату заполонили фотографы и газетчики с блокнотами, карандашами и прочей murnioi. Они чуть ли не в трубы трубили, встречая великого и важного veka, который должен был посетить вашего скромного повествователя. Он пришел, и, конечно же, это оказался не кто иной, как министр нутряных, или внутряных, или каких еще там дел; он был одет по последней моде и вовсю поигрывал интонациями своего хорошо поставленного начальственного баса. Щелк, щелк, бац -- ожили фотокамеры, как только он подал мне ruker поздороваться. Я говорю: -- Так-так-так-так. Что за дела, koresh, чего pripiorsia? Похоже, никто меня толком не poni, но один говорит: -- Смотри, парень, не забывай, с кем говоришь, это министр! -- В гробу я видал, -- чуть ли не гавкнул я ему в ответ, -- и тебя, и твоего министра. -- Ну ладно, ладно, -- торопливо вклинился внутряной. -- Он говорит со мной как друг, верно, сынок? -- Ага, я всем друг, -- отвечаю, -- кроме тех, кому враг. -- А кому ты враг? -- спросил министр, и все газетчики схватились за свои блокноты. -- Скажи нам, мой мальчик. -- Моим врагам, -- отвечаю, -- всем тем, кто плохо себя ведет со мной. -- Что ж, -- сказал Минвнудел, присаживаясь на край моей койки. -- Мы, то есть все правительство, членом которого я являюсь, хотели бы, чтобы ты считал нас своими друзьями. Да-да, друзьями. Мы ведь помогли тебе, вылечили, правда же? Тебя поместили & лучшую клинику. Мы никогда тебе не желали зла, не то что некоторые другие, кто и желал, и воплощал это желание в реальных действиях. Я думаю, ты знаешь, о ком я говорю. -- Да-да-да-да, -- продолжал он. -- Есть люди, которые хотели бы использовать тебя, да-да, использовать в своих политических целях. Они были бы счастливы, да, счастливы, если бы ты умер, потому что думают, будто им удалось бы это свалить на правительство. Думаю, ты знаешь, кто эти люди. -- Есть такой человек, -- после паузы вновь заговорил МВД, -- некий Ф. Александр, сочинитель подрывной литературы, так вот он как раз и жаждал твоей крови. Прямо с ума сходил, до чего ему хотелось всадить тебе нож в спину. Но ты уже можешь не бояться. Мы его изолировали. -- Но мы с ним вроде как pokoreshaliss -- сказал я. -- Он был мне как мать родная. -- Видишь ли, он узнал, что ты когда-то нехорошо поступил с ним. Во всяком случае, -- сразу поправил сам себя МВД, -- он думает, что узнал это. Он вбил себе в голову, что из-за тебя умер один очень близкий и дорогой ему человек. -- Вы это к тому, -- проговорил я, -- что ему рассказал кто-то? -- Просто он вбил это себе в голову, -- сказал МВД. -- Он стал опасен. Мы изолировали его для его же собственного блага. Ну и, -- добавил он, -- для твоего тоже. -- Спасибо, -- сказал я. -- Большое спасибо. -- Когда тебя выпишут, -- продолжал министр, -- тебе ни о чем беспокоиться не придется. Мы все предусмотрели. У тебя будет хорошая работа и хорошая зарплата. Потому что ты нам помогаешь. -- Разве? -- удивился я. -- Мы ведь всегда помогаем своим друзьям, верно? -- Тут он снова взял меня за руку, кто-то крикнул: "Улыбочку! ", я, как bezumni, без единой мысли в bashke осклабился, и -- щелк, бум, трах -- заработали фоторепортеры, снимая меня с Минвнуделом в обнимку. -- Молодец, -- похвалил меня великий деятель. -- Ты хороший парень. Вот, это тебе в подарок. Подарок -- сияющий полированный ящик -- тут же внесли в дверь, и я сразу понял, что это такое. Стереоустановка. Ее поставили рядом с кроватью, соединили шнуры, и какой-то vek из свиты министра включил ее в розетку. -- Ну, кого поставим? -- спросил очкастый diadia, тасуя передо мной целую стопку пластинок в глянцевых роскошных обертках. -- Моцарта? Бетховена? Шенберга? Карла Орфа? -- Девятую, -- сказал я. -- Мою любимую Девятую. И Девятая зазвучала, бллин. Народ на цыпочках, молча стал расходиться, а я лежал с закрытыми глазами и слушал восхитительную музыку. "Ты хороший, хороший парень", -- тронув меня за плечо, проговорил министр и вышел. Какой-то vek, оставшийся последним, сказал: "Вот, здесь подпиши". Я открыл glazzja и подписал, а что подписал -- без понятия, да и не желал я, бллин, ничего poni matt. После этого меня оставили наедине с великолепием Девятой Людвига вана. О, какой это был kaif, какой baldiozh! Когда началось скерцо, мне уже виделось, как я, радостный, легконогий, вовсю полосую вопящий от ужаса белый свет по morder своей верной очень-очень опасной britvoi. А впереди была еще медленная часть, а потом еще та, где поет хор. Я действительно выздоровел. -- Ну, что же теперь, а? Теперь представьте себе меня, вашего скромного повествователя, с тремя koreshami -- Леном, Риком и Бугаем, которого так прозвали за толстую bytshju шею и громкий bytshi kritsh -- гыыыыыыыыы! Сидим, стало быть, в молочном баре "Korova", шевеля mozgoi насчет того, куда бы убить вечер -- подлый такой, холодный и сумрачный зимний вечер, хотя и сухой. Вокруг народ в otpade -- tastshatsia от молока плюс велосет, синтемеск, дренкром и всяких прочих shiu-tshek, от которых идет тихий baldiozh, и ты минут пятнадцать чувствуешь, что сам Господь Бог со всем его святым воинством сидит у тебя в левом ботинке, а сквозь mozg проскакивают искры и фейерверки. Но мы не это пили, мы пили "молоко с ножами", как это у нас называлось, -- от него идет tortsh, и хочется dratsing, хочется gasitt кого-нибудь по полной программе, одного всей kodloi, но это я уже объяснял в самом начале. Каждый из нас четверых был одет по последней моде, что в то время означало пару широченных штанов и просторную, сияющую черным лаком кожаную kurtenn, надетую на рубашку с открытым воротом, под которым намотан шейный платок. Еще в то время было модно брить tykvu, чтобы посередине все было лысо, a volosnia только по бокам. Что же касается обувки, тут ничего нового не наметилось: все те же мощные govnodavy, чтобы пинаться. -- Ну, что же теперь, а? Я был как бы за главаря в нашей четверке, koresha видели во мне предводителя, но мне иногда казалось, что Бугай vtiharia подумывает о том, чтобы взять верх, -- ведь он такой большой и сильный и у него такой громкий kritsh на тропе войны. Однако все идеи исходили от вашего скромного повествователя, бллин, а кроме того, играло свою роль и то, что я был вроде как знаменитость; все-таки фото в газетах, статьи про меня и всякий прочий kal. К тому же я куда как лучше всех был устроен в смысле работы -- служил в национальном архиве грамзаписи, в музыкальном отделе, и в конце каждой недели карманы у меня ломились от babok, да еще и диски имел бесплатно для моего собственного услаждения. В тот вечер в "Korove" собралось множество vekov, kis, devotshek и malltshikov, которые пили, смеялись и посреди разговора vypadali, разражаясь чем-нибудь вроде "Горгорская приятуха, когда червяк вдрызг натюльпанит по кабыздохам", а из динамиков стереустановки несся всякий эстрадный kal типа Неда Ахимоты, который тогда как раз пел "Эх, денек, ух, денек, йе-йе-йе". У бара стояли три devotshki, прикинутые по последней моде nadtsatyh: длинные нечесаные patly, крашенные в белый цвет, накладные grudi, торчащие вперед на полметра, и коротюсенькие юбчонки в обтяжку с торчащими из-под них беленькими кружавчи-ками, на которые все поглядывал Бугай, вновь и вновь повторяя: "Эй вы, пошли к тем лошадкам, есть шанс проехаться, ну, хоть троим из нас. Все равно ведь Лену это не нужно. Пускай сидит тут, своему богу молится". А Лен не соглашался; "Nafig-nafig, как же тогда дух товарищества, как же тогда один за всех и все за одного, а, дружище? " Я же, ощутив одновременно dikuju усталость и вместе с тем щекочущий прилив энергии, сказал: -- Ноги-ноги-ноги! -- Куда? -- спросил Рик, у которого litso было как у лягушки. -- Да так, поглядим просто, что там происходит в стране великих возможностей, -- ответил я. Но при этом, бллин, я ощущал ужасную скуку и какую-то вроде как безнадежность, причем это уже не в первый раз так бывало за последние дни. Я повернулся к ближайшему hanyge -- он сидел на бархатном сиденье, которое вкруговую шло вдоль стен zavedenija, к тому то есть, кто бормотал v ofpade, и vrezal ему -- хрясь, хрясь, хрясь -- в puzo. Но он ничего не почувствовал, бллин, и продолжал бормотать свое: "Катится, катится колбасиной псиной балбарбасиной, а может дулдырдубиной? " С тем мы и выкатились в зимнюю необъятную notsh. Пошли сперва по бульвару Марганита, ментов видно не было, поэтому, когда нам встретился starikashka, который как раз отошел от киоска, где он покупал газету, я сказал Бугаю: "Давай, Бугаек, прояви способности, коли желаешь". Все чаще и чаще в последнее время я только отдавал распоряжения, а потом отходил назад поглядеть, как их выполняют. Ну, Бугай vrezal ему -- бац, бац, бац, -- другие двое повалили и с хохотом принялись пинать, а потом мы дали ему уползти, стеная и голося, к месту проживания. Бугай говорит; -- Как насчет стаканчика чего-нибудь покрепче для sugreva, а, Алекс? -- Потому что мы были уже совсем близко от бара "Дюк-оф-Нью-Йорк". Другие двое закивали --- да, да, -- а сами на меня смотрят, дескать, как я к этому отнесусь. Я тоже кивнул, и мы двинулись. Заходим, сидят те же старые ptitsy, или, по-нашему, sumki или babushki, про которых в начале было, и сразу же они завели свое: -- Добрый вечер, ребятки, дай Бог вам здоровья, мальчики, и какие же вы чудные, и какие хорошие, -- а сами ждут, когда мы скажем: "Ну, что девушкам заказать?" Бугай позвонил в kolokol, и пришел официант, на ходу вытирая rukery о griazni фартук. -- Капусту на стол, ребята! -- скомандовал Бугай, звякнув вынутой из карманов горстью монет. -- Виски для нас и то же самое старым babushkam. Годится? А я говорю: -- К черту. Пускай на свои пьют. -- Не знаю, что на меня накатило, но в последние дни я что-то был не в себе. Какая-то злость вступила в голову, хотелось, чтобы деньги мои оставались при мне, мне их зачем-то вроде как копить приспичило. Бугай удивился: -- Что за дела, koresh? Что это с нашим Алексом? -- Да ну к черту, -- скривился я. -- Не знаю. Сам не знаю. С нашим Алексом то, что он не хочет швыряться деньгами, которые с таким трудом заработал, вот и все. -- Заработал? -- вскинулся Рик. -- Заработал? Да ведь их же не надо зарабатывать, и ты это сам лучше нашего знаешь, старина. Брать, и все тут, просто вроде как брать, да и все. -- И он громко расхохотался, так что я увидел, что два или три из его zubbjev были порченые. -- Это, -- проговорил я, -- надо еще подумать. -- Однако, видя, как эти babusi прямо аж трясутся в предвкушении бесплатной выпивки, я вроде как пожал плечами, вынул капусту из кармана, где у меня монеты были вперемешку с бумажками, и бросил -- deng-deng-hrust-deng -- их все на стол. -- Значит, всем виски? -- сказал официант. Но я зачем-то возразил: -- Нет, парень, мне только маленькую пива. -- На что Лен, озабоченно нахмурившись, отозвался так: -- Ну, ты, бллин, vashtsheee! -- И, плюнув на ладонь, потянулся приложить ее к моему лбу -- дескать, аж шипит, до чего перегрелся, но я рыкнул на него, как злой pios, чтобы он это дело бросил. -- Хорошо, хорошо, не буду, -- сказал он. -- Все putiom. Все, как скажешь. -- А Бугай в это время, открыв rot, уставился на фото, которое я случайно вытащил из кармана вместе с деньгами. -- Так-так-так-так, -- говорит. -- А мы и не знали. -- Дай сюда! -- рявкнул я и выхватил у него фотографию. Я и сам не знаю, как она попала ко мне в карман, однако я ее зачем-то собственноручно вырезал ножницами из старой газеты, а изображен на ней был младенец. Младенец чего-то там гулюкал, на губах у него пузырилось moloko, -- в общем, вид у него был такой, будто он радуется всем и каждому; он был nag и весь подернут складчатым жирком, потому что это был очень упитанный младенец. Тут начались smeshki, попытки вырвать у меня фотку, так что пришлось снова рявкнуть, выхватить у них этот кусок газеты, после чего я разодрал его на множество мелких обрывков, которые снежинками полетели на пол. Тут подоспело виски, и babushki опять принялись нас благословлять, желать нам здоровья и долголетия, провозглашая нас всяческую хвалу и прочий kal. А одна из них, вся морщинистая и без единого зуба во ввалившемся rtu, сказала: -- Не надо рвать деньги, сынок. Если они не нужны тебе, отдай друзьям, -- что с ее стороны было очень смело. Но Рик ей ответил: -- Это вовсе не деньги были, babushka. Это была картинка с младенчиком-симпампунчиком. А я говорю: -- Просто я что-то уставать стал, вот и все. А что младенец -- так это сами вы младенцы, вся ваша kodla. Все бы вам хихикать да насмехаться, а если бить людям morder, так только трусливо, когда вам не могут дать сдачи. -- Гляди-ка ты, -- отозвался Рик, -- а мы-то думали, что как раз ты у нас по этой части и есть главный vozhdd и учитель. Ты просто заболел, видать, вот и все, koresh. Я поглядел на стакан помойного пива, стоявший передо мной на столе, и, чуть не blevanuv, с возгласом "Аааааааах" вылил всю эту пенистую вонючую motshu на пол. Одна из старых ptits даже привстала: -- Сам не пьешь, зачем же продукт портить? -- Слушайте, koresha, -- сказал я. -- Что-то я сегодня не в духе. Почему, отчего -- я и сам не знаю, но ничего не попишешь. На дело нынче пойдете сами, втроем, а я otstiogivajuss. Завтра встретимся там же, в то же время, и надеюсь, что настроение у меня будет получше. -- Надо же! -- сказал Бугай. -- Жалко, жалко. -- Но мне-то видно было, как заблестели его glazzja, потому что нынче ночью он будет у них главным. Власть, власть, всем нужна власть. -- А может, отложим на завтра? -- неохотно проговорил он. -- Ну, в смысле, что на сегодня планировали. Krasting в лавке на Гагарина-стрит. Ты бы там здорово pripodnialsia, koresh. -- Нет, -- сказал я. -- Ничего не откладывайте. Действуйте сами, по своему усмотрению. А теперь, -- вздохнул я, -- все, ухожу. -- И я поднялся со стула. -- И куда пойдешь? -- спросил Рик. -- Пока bez poniatija, -- отвечаю. -- Побуду немного odinoki, подумаю, что к чему. Babushki пораженно провожали меня взглядами -- чего, мол, это с ним, угрюмый какой-то весь, совсем не тот шустрый и веселый malltshipalltshik, каким мы его помним. Но я, выдохнув напоследок; "А, к tshiortu", распахнул дверь и вышел один на улицу. Было темно, задувал резкий и острый, как nozh, ветер, людей вокруг почти не было. Только ездили туда-сюда патрульные машины с жестокими мусорами, да на перекрестках там и сям парами стояли, переминаясь от холода с ноги на ногу, совсем молоденькие менты, и в морозном воздухе видны были струйки пара от их дыхания. Думаю, что и впрямь krasting и dratsing на улицах пошел на убыль: больно уж мусора жестоко обходились с теми, кого удастся поймать, зато между ментами и хулиганистыми nadtsatymi разыгралась настоящая война, причем менты, похоже, куда ловчей управлялись и с nozhom, и с britvoi, не говоря уж о револьверах. Однако мне это становилось с каждым днем все более и более do lampotshki. У меня внутри словно какое-то размягчение началось, и я не мог понять отчего. Чего-то хотелось, а чего -- неясно. Даже музыку, которой я так любил услаждать себя в своей маленькой комнатухе, я теперь слушал такую, над которой раньше бы только смеялся, бллин. Перешел на короткие лирические песенки, так называемые "зонги" -- просто голос и фортепьяно, тихие, вроде как даже тоскливые, не то что раньше, когда я слушал большие оркестры, лежа в кровати и воображая себя среди скрипок, тромбонов и литавр. Что-то во мне происходило, и я силился понять, болезнь ли это какая-нибудь или последствия того, что сделали с моей головой, пытаясь напрочь свести с ума и повредить мне rassudok. Так, склонив голову и глубоко сунув руки в карманы, я бродил и бродил по городу, пока наконец не почувствовал, что очень устал и мне позарез нужно подкрепиться хотя бы чашкой tshaja с молоком. Думая про этот tshai, я вдруг вообразил, как я сижу перед большим камином в кресле с чашкой tshaja в руках, причем самое смешное и странное было то, что я виделся себе старым-старым kashkoi, лет этак семидесяти, потому что, глядя на себя как бы со стороны, я видел свои волосы, сплошь седые, к тому же у меня еще вроде как были усы, и тоже седые. В общем, я был старик, сидел у камина, а потом видение исчезло. Но это было очень странно. Я подошел к одной из кофеен и сквозь длинную-предлинную витрину увидел, бллин, толпу зауряднейших простых людишек с терпеливыми невыразительными litsami, по которым сразу было видно, что эти tsheloveki не обидят и мухи; они сидели там и негромко переговаривались, прихлебывая свой несчастный tshai или кофе. Я вошел, пробрался к прилавку, взял себе большую чашку горячего tshaja с молоком, потом вернулся к столикам и за один из них уселся. За моим столом сидела вроде как молодая пара, они пили кофе, курили tsygarki с фильтром и очень тихо между собой переговаривались, спокойно друг другу улыбаясь, но я на них внимания не обращал, а только прихлебывал tshai, целиком уйдя в свои видения и мысли о том, что это такое во мне происходит, что меняется и что будет дальше. Однако я заметил, что devotshka, сидевшая с этим vekom, очень даже хорошенькая, причем не из тех, кого хочется сразу швырнуть на пол и взяться за добрый старый sunn-vynn, нет, у нее была действительно изящная фигура, красивое litso, приятная улыбка, белокурые волосы и тому подобный kal. Vek, который был с ней, сидел в шляпе и глядел в сторону от меня, но потом он крутнулся на своем стуле, чтобы посмотреть на большие стенные часы, висевшие в zavedenii, и тут я увидел, Кто он, а он увидел, кто я. Это был Пит, один из тех, с кем я был неразлучен во времена, когда само слово "друзья" означало меня, его, Тема и Джорджика. Пит выглядел очень постаревшим, хотя ему вряд ли могло быть больше девятнадцати с небольшим; он отрастил себе усики, а одет был в обычный деловой "костюм. Я говорю: -- Так-так-так-так, koresh, как делишки? Давненько не videliss. А он говорит: -- Коротышка Алекс, если я не ошибся? -- Ничуть не ошибся, -- отвечаю. -- Как много воды-то утекло с тех давних прекрасных денечков. Бедняга Джорджик, я слышал, уже в могиле, а старина Тем ssutshilsia, ментом стал, только мы двое и ostaliss, ты б хоть povedal мне, что у тебя новенького, koresh. -- Как странно он говорит, не правда ли? -- проговорила devotshka, вроде как хихикнув. -- Это, -- пояснил ей Пит, -- мой старый друг. Его зовут Алекс. Разреши, -- обратился он ко мне, -- я представлю тебе мою жену. Я даже rot открыл. -- Жену? -- выдохнул я. -- Как так жену? Быть не может! Для брачных uz ты вроде как чересчур jun, koresh. Да этого просто быть не mozhet! Девушка, которую Пит представил мне как свою жену (в голове не укладывается), снова хихикнула и говорит Питу: -- Ты что, раньше тоже так разговаривал? -- Ну, -- пожал плечами Пит, -- мне ведь все-таки скоро двадцать. Вполне уже можно остепениться, что я и сделал два месяца назад. Не забудь, ты ведь был младше нас -- из молодых, да ранний. -- Так-так-так. -- Я все еще сидел с открытым гоtom. -- Прям никак... perevaritt... не в состоянии, koresh. Пит, и вдруг женился! Так-так-так. -- У нас своя квартирка, -- сказал Пит. -- Работаю в страховой фирме Госфлота, денег, правда, платят маловато, но со временем все образуется, это точно. А Джорджина... -- Как-как? -- проговорил я, все еще ошарашенно разевая rot. Жена Пита (жена, бллин! ) снова хихикнула. -- Джорджина, -- повторил Пит. -- Она тоже работает. Машинисткой -- ну, на машинке печатает. Ничего, кое-как перебиваемся. -- А я на него, бллин, как уставился, так и глаз не могу отвести. Он вроде как и ростом стал повыше, и даже голос стал взрослый, и вообще. -- Ты бы, -- сказал Пит, -- зашел к нам как-нибудь, посидели бы. А ты по-прежнему совсем мальчишкой смотришься, несмотря на все твои злоключения. Да-да-да, мы про тебя все читали. Хотя ты ведь и впрямь еще совсем молод. -- Мне восемнадцать, -- сказал я. -- Только что исполнилось. -- Восемнадцать, говоришь? -- Пит поднял брови. -- Ого. Так-так-так. Ну, нам пора. -- И он бросил на эту свою Джорджину нежный и влюбленный взгляд, взял ее руку в свои, и она тоже на него поглядела так, что прямо -- о, бллин! -- Пока, -- бросил мне напоследок Пит, -- мы спешим к Грегу на вечеринку. -- К Грегу? -- А, ну конечно! -- улыбнулся Пит. -- Ты ведь не можешь знать его, естественно. При тебе его еще не было. Ты исчез, и тут появился Грег. Он иногда вечеринки небольшие устраивает. Так, чепуха: коктейли, салонные игры. Но очень мило, очень прилично. Как бы это тебе объяснить -- безобидно, что ли. -- Ага, -- отозвался я. --- Безобидно. Что ж, я это ponimaju. Baldiozhnaja tusovka. -- И снова эта самая Джорджина захихикала над моей манерой выражаться. А потом они рука об руку отправились заниматься своими voniutshimi салонными играми у этого Грега, кто бы он ни был. А я остался в odinotshestve допивать tshai, который уже остывал, остался думать и удивляться. Наверное, в этом все дело, думал я. Наверное, я просто слишком стар становлюсь для той zhizni, бллин, которую вел все это время. Восемнадцать -- это совсем немало. В восемнадцать лет у Вольфганга Амадеуса уже написаны были концерты, симфонии, оперы, оратории и всякий прочий kal... хотя нет, не kal, а божественная музыка. Потом еще Феликс М. со своей увертюрой "Сон в летнюю ночь". Дай другие. Еще был французский поэт, которого положил на музыку Бенджи Бритт -- у того вообще все стихи к пятнадцати годам, бллин, уже были написаны. Артюр его звали. Стало быть, восемнадцать лет -- это не такой уж и молодой возраст. Но мне-то теперь что делать? Выйдя из кофейни, я долго слонялся по отчаянно холодным зимним улицам, и передо мной возникали все новые и новые видения, разворачиваясь и сменяя друг друга, будто в газетных комиксах. Вот ваш скромный повествователь возвращается с работы домой, а его там ждет накрытый стол и горячий обед, причем подает его этакая kisa, вся довольная и радостная и вроде как любящая. Но хорошенько разглядеть ее мне не удавалось, бллин, и я не мог представить себе, кто это такая. Однако вдруг возникало очень ясное ощущение, что если я перейду из комнаты, где горит камин и накрыт стол, в соседнюю, то там как раз и обнаружу то, что мне на самом деле нужно, и тут все сошлось воедино -- и картинка, вырезанная ножницами из газеты, и случайная встреча с Питом. Потому что в соседней комнате в колыбельке лежал гулюкающий младенец, мой сын. Да, да, да, бллин, мой сын. И вот уже я чувствую, как в груди появляется сосущая пустота, и сам же этому ощущению удивляюсь. И вдруг я понял, что со мной, бллин, происходит. Я просто вроде как повзрослел. Да, да, да, вот оно. Юность не вечна, о да. И потом, в юности ты всего лишь вроде как животное, что ли. Нет, даже не животное, а скорее какая-нибудь игрушка, что продаются на каждом углу, -- вроде как жестяной человечек с пружиной внутри, которого ключиком снаружи заведешь -- др-др-др, и он пошел вроде как сам по себе, бллин. Но ходит он только по прямой и на всякие vestshi натыкается -- бац, бац, к тому же если уж он пошел, то остановиться ни за что не может. В юности каждый из нас похож на такую malennkuju заводную shtutshku. Сын, сын, мой сын. У меня будет сын, и я объясню ему все это, когда он подрастет и сможет понять меня. Однако только лишь подумав это, я уже знал: