зжать. Когда, обогнув весь квартал, я возвращаюсь туда же, дамы нет и в помине, а на освободившееся местечко уже ставит свою машину кто-то другой. Еду дальше. Здесь стоянка разрешена только на полчаса, там - лишь по нечетным числам (а сегодня 2 ноября); эта отведена членам клуба "Моторматик", а та - машинам с литерой "Z" (государственные и контролируемые государством учреждения). И стоит мне притвориться непонимающим, как передо мной мгновенно вырастает человек в фуражке военного типа и выдворяет меня со своей территории. Это смотритель стоянки. Сюда, как правило, берут рукастых и усатых верзил, почему-то неподкупных: чаевые не производят на них никакого впечатления. Ничего не поделаешь. Надо хоть завернуть в контору и предупредить... Наш швейцар обычно стоит у дверей: остановлюсь на минутку и все ему объясню. Но в тот самый момент, когда я притормаживаю у подъезда, мой взгляд падает на свободное место у противоположного тротуара. С отчаянно бьющимся сердцем я, рискуя быть стертым в порошок лавиной несущихся на меня машин, решительно выворачиваю руль, пересекаю улицу и, ловко сманеврировав, паркуюсь. Чудо! На меня нисходит покой. Теперь до самого вечера я могу жить без забот и даже поглядывать из окна конторы на свою малолитражку - проверять, как там она. А она даже вроде симпатичнее стала, стоит себе улыбается; конечно, ей тоже приятно, что у нее есть свое место в мире. Да, это была поразительная удача - поставить машину прямо напротив здания, в котором работаешь, в самом центре города! Верно говорят: никогда не надо отчаиваться. Проходит часа два, и мне начинает казаться, что грохот транспорта перекрывает какой-то взволнованный гомон. С нехорошим предчувствием выглядываю в окно. Так я и знал: что-то должно было случиться, уж слишком все удачно сложилось. Оказывается, я не заметил, что как раз там, где я поставил машину, в стене здания - проем, закрытый жалюзи, и теперь жалюзи подняли и из проема выводят на дорогу пикап. Трое мужчин в комбинезонах с надсадными криками рывками пытаются откатить мою машину. Они вытаскивают ее из уютного гнездышка голыми руками - такая она у меня легкая - и толкают в сторонку, чтобы освободить путь пикапу. Затем преспокойно уходят. А моя машина остается посреди дороги и загораживает проезжую часть. Вот уже и пробка образовалась. Прибежали двое полицейских; я вижу, как они что-то пишут в своих блокнотах. Сбежав вниз, отвожу машину с проезжей части, ухитряюсь - сам не знаю как - разъяснить ситуацию полицейским и даже избежать штрафа. Но оставить машину на прежнем месте я уже не могу, и меня снова затягивает в водоворот, и мы кружим и кружим, не имея возможности остановиться, потому что остановиться просто негде. И это, по-вашему, жизнь? Нет, надо бежать отсюда куда-нибудь на окраину, где нет такой яростной борьбы за место, да и вся обстановка менее враждебна. Там почти такие же пустынные улицы и проспекты, какие в прежние времена были в центре города, если, конечно, верить тому, что говорят старые люди. Но места эти далеко, и что-то они не очень привлекательны. И вообще, какой толк от машины, если держать ее приходится где-то у черта на рогах? А что я буду делать с ней вечером? Вечерами, когда наступает темнота, автомобилям, уставшим, как и мы, тоже нужен свой дом. Но гаражи забиты до отказа. Их владельцы, еще несколько лет тому назад бывшие такими скромными и любезными, что мы могли обращаться с ними как с ровней, теперь стали важными персонами, к ним и не подступишься. Хорошо, если удается переговорить с их бухгалтерами, с секретарями или другими подручными, но и они уже не те услужливые молодые люди, какими были прежде. Без улыбки, надменно выслушивают они наши униженные мольбы. "Видите ли, - говорят они, - у нас теперь предварительная запись. А в списке перед вами еще инженер Дзолито - он президент ФЛ.А.М., затем профессор Сифонета, граф Эль Мотеро, баронесса Спики". Все эти солидные имена миллиардеров, представителей аристократии, знаменитых хирургов, крупных землевладельцев и великих певцов перечисляют для того, чтобы произвести на вас впечатление. Да и вообще, даже если мне этого не говорят, я сам знаю, что старенькие машины, да еще такие delabrees {потрепанные (франц.).}, как моя, здесь не очень желанные гости: само их присутствие как бы наносит урон престижу "фирмы". Вы никогда не замечали, какая кислая, какая презрительная гримаса появляется на физиономии привратника Гранд-Отеля, когда его порог переступает какой-нибудь замухрышка? Итак, прочь отсюда - мимо пригородов, через поля и , пустоши, все дальше и дальше. Я с яростью жму на педаль акселератора. Постепенно вокруг становится все просторнее, места пошли незнакомые. Вот потянулись сжатые поля, а вот уже и саванна началась, а за ней - пустыня; дорога теряется в бесконечном однообразии песков. Стоп. Я озираюсь по сторонам: ни людей, ни строений, вообще никаких признаков жизни. Наконец-то я один. И - тишина. Глушу мотор, выхожу из машины, захлопываю дверцу. "Прощай, - говорю я ей, - ты была славной машинкой, что правда, то правда; пожалуй, я тебя даже любил. Прости, что бросаю тебя здесь, но попробуй оставь тебя где-нибудь на улице: рано или поздно меня разыщут и замучают всякими повестками и штрафами. Ты уже старенькая и, извини за откровенность, некрасивая, никому ты теперь не нужна". Она не отвечает. Я иду и думаю: "Что она будет делать ночью? А вдруг придут гиены и сожрут ее?" Уже смеркается. Потерян целый рабочий день. Может быть, меня уже уволили. До чего же я устал! Зато теперь я свободен. Наконец-то свободен! Я пускаюсь вприпрыжку, в теле необыкновенная легкость, ноги сами выделывают какие-то замысловатые па. Ура! Оглядываюсь: вдали виднеется моя малолитражка - крошечная, этакая букашечка, дремлющая на голом лоне пустыни. Но что там за человек рядом с ней? Высокого роста, усатый и, если не ошибаюсь, в фуражке, похожей на военную. Он знаками выражает мне свой протест и что-то кричит, кричит. Ну нет, с меня хватит! Я бегу, я подпрыгиваю, я скачу на немолодых своих ногах, притопываю и чувствую себя легким, как пушинка. Крики проклятого сторожа постепенно затихают вдали. Ночная баталия на Венецианской Биеннале Обосновавшийся навечно в Елисейских полях старый художник Арденте Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал. Друзья пытались его отговорить: "Да брось, пожалуйста, Ардуччо! (Так всегда ласково называли художника при жизни.) Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выбрось это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?" "Да я быстренько", - уперся художник и кинулся вниз - туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства. Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд. То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты - рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать, sub specie aeternitatis {Здесь: сквозь призму вечности (лат.).}, в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал? Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше. "Хам! - подумал Престинари. - Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!" А вот молодая пара, скорее всего молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кер. "Образование у парня, конечно, скромное, - отметил про себя Престинари, - и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина - одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов". Какая там мягкость, какие тона!.. "Иди сюда, радость моя! - окликнул жену молодой человек. - Посмотри-ка... Словно специально для нас". "Что?" "Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, - ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу". И он показал что-то на картине. "Да-да-да! - воскликнула она, оживившись. - Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел". Глупо смеясь, они ушли. На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком. "Престинари, - громко прочитала одна из них. - Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!" Это одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отковырнуть ногтем каплю засохшей краски на картине "Время жатвы". Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео До-лабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин. "О, Престинари! - воскликнул с довольным видом Долабелла. - Слава богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему - ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!.. Сколько было страданий! Ты знал его?" "Лично - нет, - ответил незнакомый господин, - хотя однажды, кажется, я его видел... Симпатичный был человек, правда?" "Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur {балагур (франц.).}, один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал... Его язвительные шутки, его парадоксы... Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в его компании... Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей; да, поболтать он любил... Конечно, в его картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было; такая живопись сегодня считается старьем... Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон... от них же челюсти сводит... Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне... Ну, а в результате... Сам видишь". Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог. Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля - Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: "...выдающаяся индивидуальность... годы пламенной юности в Париже конца Belle Epoque... что принесло ему широкое признание... незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые... определенное, и притом далеко не последнее место в...". Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: "Что за душа человек был!" Престинари долго - смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным - созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья там, наверху, в Елисейских полях: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает; как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе - картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь? Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор. От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. "Вот как, зеленые и сиреневые тона? И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова в живописи! И он туда же - увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос". Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злой горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой. "Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! - возмущался он про себя. - Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось зацапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим..." Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки. Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных на стенах картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы - пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура - все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой. А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений - молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности. "Эй, маэстро!"- шепотом окликнули его из таинственного полумрака. Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке: "Кто это? Кто?" С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. Затем по анфиладе залов разнеслись и затихли вдали смешки и свист. "Ну, сейчас я вам выдам! - закричал Престинари, широко расставив ноги и набрав в грудь побольше воздуха, словно намеревался отразить чье-то нападение. - Вы же просто бандиты с большой дороги! Импотенты, отребье Академии, жалкие пачкуны, выходите сюда, если у вас хватит смелости!" Ответом ему был грубый смех. Потом, принимая вызов, с полотен сползли и сгрудились вокруг какие-то загадочные фигуры: обладающие странной независимостью конусы, шары, спутанные клубки, трубы, пузыри, осколки, бедра, животы, ягодицы, гигантские вши и черви. Кривляясь и насмешничая, они пустились в пляс перед носом у маэстро. "Назад, негодяи, вот я вас! - С невесть откуда взявшейся энергией двадцатилетнего юноши Престинари бросился на толпу уродов, раздавая удары направо и налево. - Вот тебе, вот!.. Падаль, пузырь проклятый!" Его кулаки проваливались в пестрое месиво, и художник с радостью понял, что разделаться с этой шушерой не так уж и трудно. Абстрактные фигуры под его кулаками трескались, крошились, расползались грязной лужей. Вот это была расправа! Наконец, тяжело дыша, Престинари остановился: кругом была груда праха. Какой-то уцелевший фрагмент, словно дубинка, стукнул его по лицу. Он поймал его на лету сильными руками и, превратив в жалкую щепку, швырнул куда-то в угол. Победа! Но тут прямо перед ним возникли четыре бесформенных призрака: они не были повержены и держались с каким-то суровым достоинством. От этих призраков исходило слабое сияние, и маэстро показалось, что он узнает в них что-то милое сердцу и близкое, напоминающее о давно прошедших годах. Наконец он понял: в этих нелепых призраках, столь отличающихся от всего, что он написал за всю свою жизнь, трепетала та божественная искра подлинного искусства, тот неуловимый мираж, за которым он с упрямой надеждой гонялся до последнего своего часа. Значит, было все же что-то общее между ним и этими странными фигурами? Значит, попадались среди гнусных обманщиков художники честные и чистые? А может, были среди них даже гении, титаны, избранники судьбы? И в один прекрасный день благодаря им то, что сегодня выглядит сплошным безумием, станет мерилом высшей красоты? Престинари, всегда бывший человеком благородным, разглядывал их смущенно и с неожиданным волнением. "Эй, вы, - сказал он отеческим тоном, - ну-ка возвращайтесь в свои картины, чтобы я больше вас тут не видел! Возможно, вами движут самые лучшие побуждения, не отрицаю, но вы выбрали плохую дорожку, дети мои, очень плохую дорожку. Будьте умниками, попытайтесь принять понятную форму!" "Невозможно. У каждого свое предназначение", - вежливо прошептал самый большой из четырех призраков, сотканный из запутанной филиграни. "Но на что вы можете претендовать в таком вот виде? Кто в состоянии понять вас? Прекрасные теории, пыль в глаза, сложные, ошарашивающие профанов термины - это да. Что же до результатов, то признайтесь, пока..." "Пока - пожалуй, - ответила филигрань, - но завтра..." И была в этом слове "завтра" такая вера, такая огромная таинственная сила, что оно гулко отозвалось в сердце маэстро. "Что ж, господь вас благослови, - пробормотал он. - Завтра... Завтра... Как знать. Может, так или иначе вы и впрямь чего-то достигнете..." "Какое, однако, прекрасное слово "завтра"!" - подумал Престинари, но произнести его вслух не смог. И чтобы никто не заметил его слез, он выбежал из помещения и с болью в душе понесся прочь над лагуной. Собака отшельника I Не иначе как по причине ужасной зловредности старый Спирито, богатый пекарь из города Тис, завещал свое состояние племяннику Дефенденте Сапори при одном условии: каждое утро на протяжении пяти лет тот должен прилюдно раздавать нищим пятьдесят килограммов свежего хлеба. От одной мысли, что его здоровенный племянник, первый безбожник и сквернослов в этом городке вероотступников, должен будет на глазах у всех заниматься так называемой благотворительностью, от одной этой мысли дядюшка еще при жизни немало, наверное, тайком посмеялся. Единственный его наследник, Дефенденте работал в пекарне с детства и никогда не сомневался в том, что имущество Спирито должно достаться ему почти что по праву. И это дополнительное условие приводило его в ярость. Да что поделаешь? Не отказываться же от такого добра, да еще с пекарней в придачу! И он, проклиная все на свете, смирился. Место для раздачи хлеба он выбрал довольно укромное: сени, ведущие в задний дворик пекарни. И теперь здесь можно было видеть, как он ежедневно чуть свет отвешивал указанное в завещании количество хлеба, складывал его в большую корзину, а потом раздавал прожорливой толпе нищих, сопровождая раздачу ругательствами и непочтительными шуточками по адресу покойного дядюшки. Пятьдесят кило в день! Ему это казалось глупым и даже безнравственным. Душеприказчик дядюшки, нотариус Стиффоло, приходил налюбоваться этим зрелищем в столь ранний час довольно редко. Да и присутствие его было ни к чему. Никто лучше самих нищих не смог бы проследить за выполнением дядюшкиного условия. И все-таки Дефенденте придумал способ уменьшить свои потери. Большую корзину, в которую помещалось полцентнера хлеба, ставили обычно у самой стены. Сапори тайком проделал в дне корзины маленькую дверцу; под хлебом ее нельзя было разглядеть. Поначалу Дефенденте раздавал весь хлеб собственноручно, а потом взял за привычку уходить, оставив вместо себя жену и одного из подмастерьев. "Пекарня и лавка, - говорил он, - нуждаются в хозяйском глазе". На самом же деле он бежал в подвал, становился на стул и тихонько отворял зарешеченное окошко, выходившее во двор в том самом месте, где к стене была прислонена корзина, затем, открыв потайную дверцу, выгребал через нее столько хлебцев, сколько удавалось. Уровень хлеба в корзине быстро понижался. Но как могли нищие догадаться, отчего это происходит? Хлеб раздавали без задержек, так что корзина быстро пустела. В первые дни приятели Дефенденте специально вставали пораньше, чтобы пойти полюбоваться, как он выполняет свои новые обязанности. Толкаясь у входа во двор, они насмешливо наблюдали за ним. "Да вознаградит тебя господь! - говорили они. - Готовишь себе местечко в раю, а? Что за молодчина этот наш филантроп!" "Помянем моего сволочного дядюшку!"- отвечал Дефенденте, швыряя хлебцы в толпу нищих, которые подхватывали их на лету, и ухмылялся при мысли о том, как ловко он надувает этих несчастных, а заодно и покойного дядюшку. II  Тем же летом старец-отшельник Сильвестро, узнав, что в городке не очень-то почитают бога, решил обосноваться поблизости. Километрах в десяти от Тиса на вершине небольшого одинокого холма сохранились развалины древней часовни - одни, можно сказать, камни. На этом холме и остановил свой выбор Сильвестро. Воду он брал из ближнего родника, спал в одном из углов часовни, над которым еще сохранилась часть свода, питался всякими корешками и плодами стручкового дерева. Днем он часто поднимался на вершину холма и, преклонив колена на большом камне, молился богу. Сверху ему были видны дома Тиса и крыши некоторых ближних селений, например, Фоссы, Андрона и Лимены. Тщетно ждал он, когда кто-нибудь к нему заглянет. Тщетными были и его пламенные молитвы за спасение души этих грешников. Однако Сильвестре не переставал возносить хвалу Создателю, соблюдал посты, а когда становилось уж очень грустно, разговаривал с птицами. Люди сюда не приходили. Однажды вечером, правда, он заметил двух мальчишек, подглядывавших за ним издали, и ласково окликнул их, но те убежали. III  Но вот по ночам крестьяне из окрестных деревень стали замечать странные сполохи в стороне заброшенной часовни. Казалось, горит лес, но зарево было белым и мягко мерцало. Хозяин печи для обжига извести Фриджимелика отправился как-то вечером посмотреть, что там такое. Однако по пути у него сломался мотоцикл, а идти дальше пешком он почему-то не отважился. Потом он рассказывал, что Сияние исходит от холмика, где живет отшельник, но это не костер и не лампа. Крестьяне не долго думая пришли к выводу, что свет этот божественный. Иногда его отблески были видны и в Тисе. Но и само появление отшельника, и его странности, и, наконец, эти ночные огни не могли поколебать привычного равнодушия жителей городка ко всему, что имеет какое-то, пусть даже отдаленное, отношение к праведности. Когда приходилось к слову, об этом говорили как о чем-то давно известном; никто не старался найти объяснения происходящему, и фраза "Опять отшельник устраивает фейерверк" стала такой же привычной, как "идет дождь" или "опять ветер поднялся". То, что безразличие горожан было вполне искренним, подтверждало одиночество, в котором по-прежнему жил Сильвестро. Сама мысль совершить к нему паломничество показалась бы всем ужасно смешной. IV  Однажды утром, когда Дефенденте Сапори раздавал хлеб беднякам, во дворик вдруг забежала собака. Скорее всего это был бродячий пес, довольно крупный, с жесткой шерстью и добрыми глазами. Прошмыгнув между ожидавшими хлеба нищими, пес подошел к корзине, схватил один хлебец и преспокойно потрусил прочь. Схватил не крадучись, а так, как берут положенное. "Эй, бобик, поди сюда, мерзкая тварь! - заорал Дефенденте, пытаясь угадать его кличку, и бросился за ним. - Мало мне этих попрошаек! Собак еще не хватало!" Но пса уже было не догнать. Все повторилось и на следующий день: та же собака, тот же маневр. На сей раз пекарь преследовал пса до дороги и швырял в него камнями, ни разу, однако, не попав. Самое интересное, что кража повторялась каждое утро. Можно было только поражаться хитрости, с какой собака выбирала подходящий момент. Настолько подходящий, что ей не надо было даже торопиться. Камни, пущенные ей вслед, никогда ни достигали цели. И всякий раз толпа нищих разражалась хохотом, а пекарь просто из себя выходил от злости. Однажды разъяренный Дефенденте устроил засаду у входа во двор, спрятавшись за косяк и держа наготове палку. Без толку. Замешавшись, должно быть, в толпе бедняков, которым нравилось, что пекарь остается с носом, и не хотелось выдавать собаку, она безнаказанно проникла во двор и так же безнаказанно ушла. "Гляди-ка, изловчилась-таки!" - крикнул кто-то из нищих, собравшихся на улице. "Где она, где?" - спросил Дефенденте, выбегая из укрытия. "Да вон, смотрите, как улепетывает", - указал пальцем бедняк, наслаждаясь яростью пекаря. В действительности собака вовсе не улепетывала: держа в зубах хлебец, она спокойно удалялась ленивой трусцой, словно сознавая, что совесть ее чиста. Плюнуть на все и не обращать внимания? Нет, подобных шуток Дефенденте не признавал. Раз уж ему никак не удается накрыть пса во дворе, он при удобном случае перехватит его на дороге. Не исключено, что собака вовсе и не бродячая, может, у нее есть постоянное убежище и даже хозяин, с которого можно стребовать возмещения убытков. Но дальше так продолжаться, конечно, не могло. Из-за того, что приходилось подстерегать эту тварь, последние дни Сапори не всегда вовремя спускался в подвал и сберег значительно меньше хлеба, чем обычно, - а это же чистый убыток. Попытка прикончить псину с помощью отравленного хлебца, который он положил на землю у самого выхода во двор, тоже не увенчалась успехом. Собака лишь обнюхала хлебец и сразу же направилась к корзине - так, по крайней мере, рассказывали потом очевидцы. V  Чтобы сделать все как надо, Дефенденте, взяв велосипед и охотничье ружье, устроил засаду по другую сторону дороги, в подворотне: велосипед был нужен, чтобы преследовать зверюгу, а двустволка - чтобы убить ее, если станет ясно, что у собаки нет хозяина, от которого можно потребовать возмещения убытков. Одно только мучило его - что в это утро весь хлеб из корзины достанется беднякам. Откуда и как появляется собака? Прямо загадка какая-то. Пекарь, глядевший во все глаза, так ничего и не заметил. Собаку он увидел уже тогда, когда она спокойно выбежала на улицу с хлебцем в зубах. Со двора до него донеслись взрывы смеха. Дефенденте подождал, пока собака немного удалится, чтобы не всполошить ее, затем вскочил на велосипед и припустил за ней следом. Сначала пекарь думал, что собака скоро остановится, чтобы слопать хлебец. Она не остановилась. Можно было также предположить, что, пробежав немного, она проскользнет в дверь какого-нибудь дома. Ничего подобного. С хлебом в зубах, собака размеренной трусцой бежала вдоль стен и ни разу не задержалась, чтобы потянуть носом воздух, поднять ногу у столбика или оглядеться по сторонам, как это делают обычно все собаки. Да когда же она наконец остановится? Сапори поглядывал на хмурое небо: похоже было, что вот-вот пойдет дождь. Так они пересекли маленькую площадь Св. Аньезе, миновали начальную школу, вокзал, городскую прачечную. Вот уже и окраина. Наконец позади остался стадион, потянулись поля. С того момента, как собака выбежала со двора пекарни, она ни разу не оглянулась. Может, она не знала, что ее преследуют? Теперь уже можно было попрощаться с надеждой, что у собаки есть хозяин, который ответит за ее проделки. Конечно же, это самая настоящая бродячая псина - из тех, что разоряют крестьянские гумна, таскают цыплят, кусают молодняк, пугают старух и распространяют в городе всякую заразу. Пожалуй, единственный выход - пристрелить ее. Но чтобы выстрелить, нужно остановиться, слезть с велосипеда, снять с плеча двустволку. Этого было достаточно, чтобы животное, даже не ускоряя бега, оказалось вне досягаемости: пулей его уже было не достать. И Сапори возобновил преследование. VI  Долго ли, коротко это продолжалось, но вот уже и лес начался. Собака свернула на боковую дорожку, потом на другую - еще более узкую, но хорошо утоптанную и удобную. Сколько километров они уже проделали? Восемь, девять? И почему собака не останавливается, чтобы поесть? Чего она ждет? А может, она этот хлеб несет кому-то? Но вот дорожка делается круче, собака сворачивает на узехонькую тропку, по которой на велосипеде уже не проехать. К счастью, собака, одолевая крутой подъем, бежит медленнее. Дефенденте спрыгивает с велосипеда и продолжает преследование пешком. Но собака понемногу уходит все дальше. Отчаявшийся Дефенденте решает стрелять, но тут на вершине невысокого холма он видит большой валун, а на нем - коленопреклоненного человека. Только теперь он вспоминает об отшельнике, о ночных сполохах, обо всех этих вздорных выдумках. Собака спокойно взбегает по заросшему чахлой травой склону. Дефенденте, взявший было в руки ружье, останавливается метрах в пятидесяти от камня. Он видит, как отшельник прерывает свою молитву и с удивительной легкостью спускается с валуна к собаке, а та, виляя хвостом, кладет хлеб к его ногам. Подняв хлебец с земли, отшельник отщипывает кусочек и опускает его в свою переметную суму. Остальное он с улыбкой протягивает собаке. Анахорет, одетый в какую-то хламиду, мал ростом и худ, лицо у него симпатичное, а во взгляде сквозит этакая мальчишеская лукавинка. Пекарь решительно выступает вперед, чтобы изложить свои претензии. "Добро пожаловать, брат мой, - опережает его Сильвестро, заметивший пришедшего. - Что привело тебя в эти места? Уж не решил ли ты здесь поохотиться?" "По правде говоря, - хмуро отвечает Сапори, - я действительно охочусь тут на одну... тварь, которая каждый день..." - "А, так это ты? - прерывает его старик. - Это ты посылаешь мне ежедневно такой вкусный хлеб?.. Прямо для господского стола. Я и не чаял сподобиться такой роскоши!" - "Вкусный? Еще бы не вкусный! Только-только из печи... Уж я-то свое дело знаю, господин хороший... Но это не значит, что хлеб у меня можно воровать!" Сильвестре, склонив голову, смотрит себе под ноги. "Понятно, - говорит он огорченно, - в таком случае твое негодование справедливо. Но я не знал... Больше мой Галеоне не появится у вас в городке... Я его буду держать здесь... У собаки ведь тоже совесть должна быть чиста. Он не придет больше, обещаю тебе". "Да ладно, чего там! - говорит пекарь, несколько успокоенный. - Раз такое дело, пусть приходит. Все эта проклятая история с завещанием, из-за которого мне приходится что ни день выбрасывать пятьдесят кило хлеба... Я, видите ли, должен раздавать его беднякам, этим ублюдкам, у которых нет ни кола, ни двора... А если какой-то хлебец перепадет и тебе... что ж, одним бедняком больше, одним меньше..." "Господь вознаградит тебя, брат мой... Завещание там или не завещание, а ты творишь благое дело". "Но я с большей охотой не творил бы его". "Я знаю, почему ты так говоришь... Вы все как будто чего-то стыдитесь... Стараетесь казаться хуже, чем есть. Так уж устроен мир!" Ругательства, которые готов был выпалить Дефенденте, застревают у него в горле. То ли от растерянности, то ли от досады, но разозлиться по-настоящему он так и не может. Мысль, что он первый и единственный во всей округе так близко видел отшельника, льстит ему. "Конечно, - думает он, - отшельник он и есть отшельник: какая от него польза?" Да только неизвестно, как обернутся дела потом. Если он, Дефенденте, втайне от всех заведет дружбу с Сильвест-ро, как знать, может, наступит день, когда ему это зачтется? Если старик вдруг возьмет да и явит чудо, народишко, конечно, станет перед ним преклоняться, из большого города понаедут епископы и прелаты, понапридумывают всяких обрядов, процессий, праздников. И его, Дефенденте Сапори, любимца нового святого, на зависть всему городку, сделают, например, городским головой. А почему бы и нет, в конце концов? Между тем Сильвестро со словами: "Какое доброе ружье у тебя!"- мягко так взял у него из рук двустволку. И в этот момент непонятным для Дефенденте образом она вдруг выстрелила, и эхо выстрела прогремело по долине. Но ружье не выпало из рук отшельника. "А ты не боишься, - спросил он, - ходить с заряженным ружьем?" Пекарь, подозрительно поглядев на него, ответил: "Я же не мальчишка!" "А правда, - возвращая ружье, неожиданно спросил Сильвестро, - что по воскресеньям в приходской церкви Тиса не так уж трудно отыскать свободное местечко? Слышал я, что она никогда не бывает битком набита..." "Да какое там битком, если в ней всегда пусто, как у нищего в кармане, - ответил, не скрывая своего удовлетворения, пекарь. Но потом, спохватившись, поправился: - Да, нас, стойких прихожан, наберется не так уж много". "Ну, а когда месса? Сколько народу приходит к мессе? Ты, и сколько еще?" "Да человек тридцать в иные воскресенья набирается. А на Рождество так и все пятьдесят". "Скажи мне, а в Тисе очень уж богохульствуют?" "Черт побери! Еще как богохульствуют! Уж этого из них силком вытягивать не приходится". Отшельник взглянул на него и, покачав головой, сказал: "Стало быть, не очень-то у вас о душе думают". "Не очень! - воскликнул Дефенденте, усмехнувшись про себя. - Да чего вы хотите от этой банды еретиков?.." "Ну, а твои дети? Уж ты, конечно, своих детей в церковь посылаешь..." "Господь свидетель, еще как посылаю! И крестины, и конфирмация, и к первому причастию, и ко второму..." "Да что ты! Даже ко второму?" "Само собой - и ко второму. Вот мой младшенький, например..." Тут он запнулся, догадавшись, что уж слишком заврался. "Значит, ты примерный отец, - серьезным тоном заметил отшельник (но почему он при этом так улыбнулся?). - Приходи еще навестить меня, брат мой. А теперь ступай себе с богом", - сказал он и сделал жест, словно намереваясь благословить его. Дефенденте, захваченный врасплох, не знал, что ответить. И, не успев даже сообразить, что с ним происходит, он слегка наклонил голову и осенил себя крестным знамением. К счастью, никаких свидетелей здесь не было. Кроме собаки. VII  Тайный союз с отшельником был прекрасной штукой, но лишь в те минуты, когда пекарь, предаваясь мечтам, видел себя городским головой. А вообще приходилось смотреть в оба. Одна эта раздача хлеба беднякам роняла его в глазах жителей Тиса, хоть сам он был и ни при чем. А если б люди узнали, что он осенил себя крестным знамением! Никто, слава богу, вроде бы не обратил внимания на его прогулку, даже подмастерья. А вдруг он ошибается? И как быть с собакой? Теперь уже он не мог ни под каким предлогом отказать ей в ежедневной порции хлеба. Но и давать ей хлеб на глазах у нищих, которые растрезвонят об этом на весь свет, тоже нельзя. И потому на следующий день, еще до восхода солнца, Дефенденте, немного отойдя от дома, спрятался у дороги, ведущей к холмам. Завидев Галеоне, он свистом поманил его. Собака, узнав пекаря, подошла. Тогда пекарь, держа в руке хлебец, привел пса в примыкавший к пекарне сарайчик для дров и положил хлебец под лавку, как бы показывая, что впредь он должен приходить за своей долей именно на это место. И действительно, на следующий день Галеоне взял хлебец под лавкой, на которую ему указали. Когда он это сделал, не видел ни сам Дефенденте, ни нищие. С тех пор пекарь ежедневно еще до восхода солнца относил хлебец в сарай. К тому же теперь, когда с приближением осени дни становились все короче, собака отшельника почти что сливалась с тенями позднего рассвета. И зажил Дефенденте Сапори довольно спокойно, без помех возвращая себе через потайную дверцу в корзине часть хлеба, предназначенного для бедных. VIII  Шли недели и месяцы, наконец наступила зима; окна украсились морозными узорами, дым вился из труб целый день, люди кутались поплотнее в свою одежду, ранним утром под изгородями можно было найти замерзших воробьев. Легкое снежное покрывало легло на холмы. Однажды студеной и светлой звездной ночью к северу от городка, там, где находилась заброшенная часовня, появились такие столбы белого света, каких здесь еще никогда не видели. Это вызвало в Тисе даже переполох: люди вскакивали с постели, хлопали ставни, соседи перекликались, улицы наполнились гомоном. Потом, когда все поняли, что это была всего лишь очередная иллюминация Сильвестро, - подумаешь, какой-то там божественный свет явился отшельнику! - мужчины и женщины заперли на засов ставни и, немного разочарованные, вновь нырнули под теплые одеяла, сетуя на то, что их зря потревожили. На следующий день по городку поползла неизвестно кем принесенная весть о том, что старый Сильвестро умер от холода. IX  Поскольку погребение умерших предписывается законом, могильщик, каменщик и двое чернорабочих отправились хоронить отшельника; был с ними и дон Табиа - священник, считавший за благо игнорировать присутствие анахорета в своем приходе. Гроб поставили на тележку, запряженную осликом. Эта пятерка нашла Сильвестро распростертым на снегу; руки у него были скрещены на груди, глаза закрыты - совсем как у святого. Пес Галеоне сидел возле него и скулил, словно плакал. Тело положили в гроб и после прочтения молитв предали земле - там же, под сохранившимся сводом часовни. На холмике поставили деревянный крест. А потом дон Табиа и остальные возвратились, оставив на могиле свернувшуюся клубком собаку. В городке никто ни о чем у них не спросил. Собака больше не появлялась. На следующее утро, когда Дефенденте пошел в сарай, чтобы положить, как обычно, свою дань под лавку, он увидел, что хлебец, положенный накануне, остался нетронутым. И на другой день хлебец все еще был там; он уже подсох, и муравьи начали проделывать в нем свои замысловатые ходы. Время шло, ничего не менялось, и Сапори в конце концов тоже перестал об этом думать. X  Но через две недели, когда он сидел в кафе "Лебедь" и играл в карты со старшим мастером Лучони и кавалером Бернардисом, какой-то парень, глядевший от нечего делать на улицу, закричал: "Гляди-ка, та самая собака!" Дефенденте вздрогнул и сразу же посмотрел в окно. По улице, вихляя всем телом, словно у него свернута шея, бежал тощий и жалкий пес. Он явно подыхал с голоду. Собака отшельника, насколько помнится Сапори, была, конечно же, и крупнее и сильнее. Но разве угадаешь, во что может превратить животное двухнедельная голодовка? Пекарю показалось, что он узнает собаку. Как видно, она просидела все это время на могиле, оплакивая хозяина, но, не выдержав мук голода, покинула его и спустилась в город, чтобы найти здесь еду. "Псина скоро ноги протянет", - заметил Дефенденте, хохотнув, чтобы показать, насколько это ему безразлично, "Вот уж не хотел бы, чтобы это действительно оказалась