ерц. Ах, разве дело в словах? Если религия и не подвержена моде, то она зависит от нравственного развития человечества. Судите сами: разве в средние века люди, строго следуя буквальному смыслу догматов, не черпали в них огромной душевной поддержки? Сейчас этого уже нет, не правда ли? Возьмите католиков, тех, что живут по-настоящему глубокой внутренней жизнью: многие из них даже не знают важнейших основ религии; они не подозревают, что догматы у них на втором месте; да это и не имеет никакого значения. Далее... Я утверждаю, что у вас, у меня, у многих наших современников первый элемент - религиозное чувство - остался неприкосновенным. Пошатнулась только догматическая вера. Здесь мы бессильны что-либо сделать: католическая религия, в таком виде, в каком она сохранилась доныне, неприемлема для большинства культурных людей и для всех людей, обладающих серьезными научными познаниями. Тот бог, которому нас призывают поклоняться, слишком мелок и незамысловат: верить в наши дни в олицетворенного бога, в бога монарха, в бога творца мира, в первородный грех и адские муки слишком уж наивно! Такую религию мы уже переросли! Она уже не отвечает, я бы сказал, нашему стремлению к совершенству. Людские верования, как и все в мире, подчиняются законам эволюции, они постепенно развиваются и совершенствуются. Так что необходимо привести религию в соответствие с уровнем современной науки. Ошибка Рима состоит в том, что он препятствует этому. Жан (с живостью). Однако, осуждая так решительно современную церковь, уверены ли вы в своей правоте? Может быть, вы просто-напросто... Шерц (прерывая его). Поймите же, наконец: человеческие верования, даже если допустить их божественное происхождение, неизбежно должны отражать представления людей об окружающем мире. И с этим мало-помалу начинают считаться. Так, ортодоксы лишь недавно признали, что некоторые события, о которых повествуют библия и евангелие, следует понимать иносказательно. Вот несколько примеров: Христос, спускающийся в подземное царство... Или Христос, унесенный сатаной на вершину горы... Ни один уважающий себя богослов не решится теперь утверждать: "Да, Христос в самом деле туда спускался... Да, гора эта на самом деле существовала". Ныне они признают: "Все это лишь иносказание". Так вот, для нас с вами лучше всего честно называть символом все, что и в самом деле имеет чисто символическое значение. И делать это нужно не так, как делают ортодоксы: нехотя, и лишь по отношению к самым неправдоподобным легендам; следует говорить о символах во всех случаях, когда утверждения церкви несовместимы с современным мышлением. В этом - ключ к решению всех трудных вопросов. Долгое молчание. Жан размышляет, не отводя взора от энергичного лица аббата. Впрочем, я твердо убежден, друг мой, что через некоторое время все образованные богословы придут к такому же выводу; они станут удивляться тому, что католики девятнадцатого века так долго понимали буквально все эти поэтические рассказы. "Это видения, легенды, полные смысла, но рожденные воображением людей, - скажут они, - а евангелисты приняли их за правду, как и подобало людям древности, необразованным и легковерным". Жан. Но факт остается фактом. Либо догматы истинны, либо они ничего не стоят. Шерц. Ах! "Истинность", и "реальность" - вещи разные!.. Возражение, подобное вашему, можно услышать часто. Но вы говорите "истина", а думаете "подлинность". Это не одно и то же. Надо научиться видеть истину не в самом факте, а в нравственном значении этого факта... Нам дорог смысл таинства воплощения или воскресения Христа, но мы не можем считать их по этой причине подлинными историческими событиями - такими, как, например, капитуляция под Седаном или провозглашение Республики! Аббат встает, обходит вокруг стола и садится перед Жаном, погруженным в раздумье. Шерц взволнован. Серьезное, степенное выражение исчезает с его лица; теперь на нем - отблеск такого внутреннего огня, какого Жан в нем не подозревал. (Жестом указывая на распятие.) Когда я стою на коленях здесь, перед этим распятием, и чувствую, как меня захлестывает, поднимаясь из самой глубины души, волна любви к Христу, и уста мои при этом шепчут: "Спаситель", - клянусь вам, это происходит не оттого, что я вспоминаю в эту минуту о догмате искупления, словно ребенок, изучающий катехизис!.. Нет... Но я глубоко сознаю, что Христос сделал для людей: все, что есть действительно хорошего в человеке сегодня, все, что обещает расцвести в нем завтра, - все это исходит от него! И я совершенно сознательно склоняюсь перед нашим спасителем, перед тем, кто олицетворяет собою самопожертвование и бескорыстие, перед добровольным страданием, очищающим человека. И когда утром я ежедневно совершаю перед алтарем свое причастие, которое дает мне новые силы и поддерживает дух мой в течение всего дня, волнение мое столь сильно, как будто господь действительно находится здесь, со мною! И все же евхаристия - всего лишь символ, символ действенного и постоянного влияния бога на мою душу; но душа моя взыскует этого влияния и жадно стремится к нему. Жан размышляет. Воодушевление аббата только увеличивает спокойствие юноши и усиливает в нем дух противоречия. Жан. Допустим. И все же простой католик, твердо верящий в подлинность воплощения и евхаристии, вкладывает в свои молитвы нечто гораздо большее, нежели вкладываете вы в силу всех ваших оговорок! Шерц (с живостью). Нет! Главное - уметь извлечь истину в той мере, в какой она благотворна для каждого из нас. Давайте рассуждать практически: наш разум не может согласиться с тем или иным догматом, от этого никуда не уйдешь; в то же время символический смысл догмата ясен, близок нам, помогает нам сделаться лучше. Как же можно колебаться в этом случае? Жан. А разве, пренебрегая традиционными формами, мы не наносим ущерба христианскому вероучению? Христианство всегда было и остается учением. "Итак, идите, научите все народы..." Лишь тот, кто полностью согласен с этим учением, вправе, считать себя христианином. Шерц. Да, но как раз для того, чтобы сохранить вероучение незыблемым, сейчас необходимо видоизменить его форму! История учит нас, что на протяжении веков догматы изменялись, число их возрастало, они подвергались влиянию общего процесса развития - словом, они жили. Зачем же ныне превращать их в безжизненные мумии, придерживаясь старых традиций? Коль скоро мы понимаем, что религия в наше время более не соответствует развитию современной мысли, почему мы должны лишать себя права внести, в свою очередь, вклад в труды богословов, живших до нас? Часы на площади Сен-Сюльпис бьют четыре. Аббат встает, подходит к Жану, взгляд которого устремлен в пустоту, и трогает его за плечо. Мы еще обо всем этом потолкуем. Жан (как бы проснувшись). Ах, я ничего больше не понимаю... Я издавна привык считать традиционные формы абсолютной истиной... Ваш взгляд на религию поражает меня своей непоследовательностью! Шерц (застегивая накидку). Мы видим различия на каждом шагу. Почему бы людям, столь непохожим друг на друга, не верить в одного и того же бога по-своему? (С улыбкой.) Пора идти... Верьте мне, друг мой... И помните слова апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно..." "Videmus nunc per speculum, in aenigmate..." Они выходят на улицу. Несколько минут молча идут рядом. Жан (неожиданно). Нужно быть последовательным. Почему вы продолжаете соблюдать обряды, если полагаете, что они имеют всего лишь символическое значение? Шерц резко останавливается, поднимает голову и смотрит на Жана, словно желая понять, не шутит ли тот. На лице его появляется страдальческое выражение. Шерц. Ах, вы меня, стало быть, не поняли! Несколько мгновений он собирается с мыслями. (Взвешивая слова.) Потому что бессмысленно отказываться от такого живительного источника, как соблюдение религиозных обрядов... Религию следует исповедовать так, будто она верна во всех деталях, ибо она верна... в своей сущности. Возьмите, например, католическую молитву: где вы еще найдете столько чувства? Жан. Но вы ведь больше не нуждаетесь в обрядах! Шерц. Ошибаетесь! То, что исходит от бога, проникает в нас через обряды. Нужно, чтобы все мы, без исключения, соблюдали религиозные обряды, но каждый должен понимать их сообразно своему умственному развитию и извлекать из них для себя возможную пользу. Жан. Это все равно что перейти в протестантство... Шерц. Вот уж нет! Протестантская религия насквозь проникнута духом индивидуализма и анархии: она совершенно не соответствует нашей природе. Между тем католицизм - религия организованная, социальная... я бы сказал... проникнутая духом общности... Она отвечает человеческой природе! Жан. Стало быть, полная свобода мысли? Шерц. Нет, друг мой. У нас, католиков, никогда не будет права на такой разрыв... Жан. Права? Шерц (серьезно). Мы не имеем права отдаляться от других. Каким образом религия стала постепенно оказывать столь благотворное влияние на общество? Только благодаря общим усилиям людей. И если кто-либо остается в стороне, он ведет себя как индивидуалист. Жан. Именно вы и ведете себя как индивидуалист! Шерц (волнуясь). Вовсе нет! Каждый волен толковать символы сообразно собственному развитию, но нельзя забывать, что этим символам соответствуют обряды, соблюдаемые простыми людьми. Так мы не теряем связи с остальными католиками. Такой индивидуализм приносит лишь пользу... Жан не отвечает. Друг мой, подумайте о том, что значит религия для множества человеческих существ: для них она - единственная форма духовной жизни! Сколько их, тех, кто никогда не сможет пойти дальше иконы? И вы хотите из гордыни обособиться от них? Но ведь любое религиозное чувство исходит из одного источника: в основе его лежит некое томление, некий порыв души к беспредельному... Все мы равны перед лицом господа! ... Поступайте как я. Мне ведомы недостатки нынешней религии, но я не принимаю их во внимание. Ora patrem tuum in abscondito... [Молись отцу твоему втайне... (лат.)] Я полагаю, что все институты, созданные людьми, несовершенны. Я полагаю, что католическая вера для большинства людей - наилучшая форма религии, ибо она действительно, в полном смысле слова, представляет собою ассоциацию. И я принимаю обряды, во-первых, потому, что сам черпаю в них силы, которых мне нигде больше не найти, а во-вторых, потому, что, соблюдая обряды, люди проникаются чувством религиозной общности, в которой они так нуждаются... Аббат умолкает. Они только что вошли в заполненные студентами коридоры Сорбонны. Жан старается собраться с мыслями: "Бесспорно одно - надо искать... До сих пор я делал все, что было в моих силах, лишь бы не думать; я полагал, что размышлением ничего не добьешься... Это ошибка: вернуться назад, к вере детских лет, нельзя. Да, это невозможно, у меня теперь нет никаких сомнений... Испробуем иной путь: пойдем вперед, осмыслим все заново, ведь Шерц... Да, но ведь я убедился, что ровно ничего не знаю... Важнейшая задача - узнать... Для этого надо потрудиться... Догматы... Мне знакома только их внешняя, обрядовая сторона. Аббат все время говорит о содержании, о содержании, скрытом за внешней формой... До сих пор форма скрывала от меня содержание... Доискиваться глубокого смысла догматов, который можно будет примирить с требованиями разума, - вот моя цель... Это для меня единственная возможность снова обрести душевный покой..." III "Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии в Католическом институте, Берн (Швейцария). Париж, второй день пасхи. Дорогой друг, Благодарю Вас за сердечное участие, какое Вы проявляете к здоровью моего отца. Ему лучше. Но ему пришлось отказаться от приема больных и от чтения лекций; лишь по утрам он продолжает работу в больнице. Да и это ему уже не по силам. Тем не менее его коллеги полагают, что при надлежащем режиме можно не опасаться рецидива болезни раньше, чем через несколько лет. Я запоздал с ответом; не сердитесь на меня - ведь я так занят эту зиму! Ваши письма доставляют мне все то же удовольствие; они напоминают мне о наших чудесных беседах по вечерам, два года назад, о наших споpax, о чтении вслух! Увы, мой добрый друг, все это кажется мне таким далеким... Не то чтобы я утратил благие плоды Вашего влияния на меня; пожалуйста, не беспокойтесь: мне кажется, Вы умиротворили меня навсегда и я на всю жизнь обрел по Вашей милости веру, глубоко осмысленную и спокойную, твердую в своей основе, приемлемую по форме - подлинную поддержку во всех моих делах. Но занятия медициной буквально не дают мне дух перевести, у меня нет даже времени заглянуть в какую-либо книгу не по моей специальности! Я не могу этого сделать еще и потому, что не оставил занятий естественными науками, которые всегда захватывали меня неизмеримо сильнее, чем занятия медициной; я не хочу довольствоваться степенью лиценциата. Мой профессор усиленно уговаривает меня участвовать в будущем году в конкурсе студентов-медиков, желающих стажировать в больницах. Я же предпочел бы целиком посвятить себя подготовке к экзамену на степень магистра. Медицинская карьера для меня открыта; что же касается преподавания естественных наук, которое мне больше по душе, то это путь менее надежный. Не знаю, на что решиться. Ведь речь идет не только о моем будущем - Вы знаете, что от моего решения зависит еще одна судьба... Все эти волнения, которыми я не могу ни с кем поделиться, нередко омрачают мой душевный покой. Я был счастлив узнать, что Вы наконец занимаетесь любимым делом. Жаль только, что Вы так редко пользуетесь отпуском. Когда-то мы снова увидимся? Думая об этом, я с трудом подавляю в себе эгоистическое чувство: я с грустью вспоминаю, чем была для меня Ваша дружба, которую мне так и не удалось ничем заменить. До свидания, дорогой друг. Жду от Вас чистосердечного, обстоятельного письма и заверяю в своей горячей преданности. Жан Баруа". КОЛЬЦО I Майский день клонится к вечеру. Жан возвращается домой, в свою маленькую квартирку, где он живет с тех пор, как отец уехал из Парижа. Под дверью письмо от г-жи Пасклен: "Бюи-ла-Дам, воскресенье 15 мая. Дорогой Жан, Не знаю, что пишет тебе отец о своем здоровье, но меня оно очень тревожит: я недовольна его состоянием..." Жан понурился. Зачем он только распечатал это письмо! "С весны, особенно после приступа в апреле, отец сильно изменился. Он еще больше похудел. Не покидавшая его всю зиму бодрость теперь исчезла. Режим он почти не соблюдает; говорит, что обречен и никогда не поправится. Тягостно видеть, как этот когда-то столь деятельный человек забросил все занятия и целыми днями сидит один в пустом огромном доме, где все напоминает ему о прошлом. Мы просили его поселиться у нас, - здесь он мог бы гулять в саду, - но он пожелал остаться у себя. Как все это печально, мой милый мальчик. Я не хочу ничего скрывать от тебя..." Руки Жана дрожат, слезы затуманивают взор. "... Я боюсь, что близится день, когда отец уже не сможет встать с постели; вот почему я пишу тебе. Мне известно, сколько горьких минут причинило вам, вашей семье, его безразличие к религии; я полагаю, что все мы, его старинные, близкие друзья, обязаны помочь ему найти выход из того плачевного положения, в каком он пребывает. И вот, с тех пор как отец поселился здесь, я пользуюсь каждым удобным случаем и завожу с ним разговор на эту важную тему. Необходимо, однако, чтобы и ты нам помог: в письмах к отцу ты должен с большой осторожностью затрагивать вопросы религии". Рука Жана бессильно падает. Глухая враждебность поднимается в нем. Он пропускает страницу. На глаза ему попадаются слова: "Сесиль здорова..." "Сесиль..." Он смотрит на камин, где раньше стояла ее фотография. Теперь фотографии нет... "Да, да, ведь я убрал ее, как только Гюгетта начала приходить сюда... Гюгетта!.. Шесть часов: она скоро придет..." Его пронизывает острая боль: Сесиль и Гюгетта одновременно встают в его воображении; имена обеих у него на устах... Жан нервно проводит рукой по лбу: "Так дальше не может продолжаться..." И внезапно рождается уверенность, что с Гюгеттой покончено: ведь это тянулось лишь потому, что он не задумывался над своими поступками... "... Сесиль здорова, она еще немного подросла за последнее время и поэтому слегка похудела. Несколько раз в неделю она отправляется с вышиванием к твоему отцу, чтобы скоротать с ним вечер. Они долго беседуют, и Сесиль также делает все, что может..." Взгляд Жана, с раздражением скользивший по строчкам, останавливается. Он видит доктора: тот полулежит в кресле у камина; день угасает; Сесиль сидит у окна, упрямо склонив над вышиванием маленький выпуклый лоб, она вкрадчиво произносит заранее приготовленные слова... Эта картина вызывает в нем отвращение. "Зачем они заставляют заниматься этим Сесиль?" Он встает и делает несколько шагов по комнате; направляется к письменному столу и открывает ящик, запертый на ключ. Фотография Сесили... Он подходит к лампе. На старом снимке Сесиль стоит, облокотившись о спинку готического кресла, немного повернув голову; в глазах искорки смеха, волосы собраны на затылке в большой узел; она любила так причесываться. Долгий, долгий взгляд. Прилив нежности... Нет, ничего не изменилось; она - единственная в мире, больше никто не идет в счет. Гюгетта! Бедная Гетта... Он улыбается, думая о том, как нахмурится ее личико, когда он ей скажет: "Все кончено, оставь меня, ступай своей дорогой, а я пойду своей... Я возвращаюсь к той, воспоминание о которой никогда не покидало меня". Прошло полчаса. Кто-то царапается в дверь кончиком зонта. Входит Гюгетта, в светлом платье, в широкополой шляпе, украшенной цветами. Гюгетта. Здравствуй, зверь... Как дела?.. Ну, кто же так здоровается... Взгляни, какая у меня шляпа... Как она далека теперь... Он смотрит на нее почти равнодушно. Она бросает зонт поперек кровати и не спеша снимает перчатки. Это еще не все, малыш... Я не смогу пообедать с тобой. Я оставила Симону у Вашетт, с ее новым дружком, ты его знаешь... Он заказал сегодня на вечер три кресла в Клюни, а перед этим мы пообедаем втроем... Ты не сердишься?.. Жан. Ничуть... Она подходит к нему. Низкая лампа бросает свет на прямые линии ее платья. Наверху, в тени, ее обнаженные руки, свежий, полуоткрытый рот... Внезапное, неодолимое желание! Жгучее воспоминание о ее шелковистой коже овладевает им... Он порывисто обнимает ее, зарывается лицом в волосы... Думает: "Нет, это не может окончиться так... Еще одна ночь, а завтра, завтра..." Она со смехом высвобождается из его объятий. Гюгетта. Дай мне вымыть руки... Он смотрит, как она идет в темный угол к умывальнику, как осторожно поднимает рукава и, не задумываясь, бросает свои кольца в стоящую рядом пепельницу. Вдруг его охватывает раздражение... Он думает: "Она хозяйничает, как дома!.. Ах, порвать все, освободиться!.. Сейчас же!.. Сегодня вечером!" Это твердое решение успокаивает его и отдаляет от нее. Он тихонько вздыхает. Смотрит, как она, сморщив лицо, сразу потерявшее привлекательность, чистит ногти. Конец, этого не вернуть. Все разбито, разбито окончательно... Гюгетта. Проводи меня до остановки... Они выходят на улицу. Семь часов вечера. Шумный поток людей: жители пригородов спешат к вокзалу Монпарнас. Жан идет впереди, расталкивая толпу. Вот и Мой трамвай... Значит, условились? Если ты не встретишь меня у выхода, я приеду прямо сюда... До скорого свидания, зверь. Черт! Он уже тронулся! Она устремляется вперед, расталкивая людей... Он провожает взглядом ее темную фигуру. Гюгетта прыгает на освещенную площадку, и кондуктор подхватывает ее привычным плавным жестом. Жан вздрагивает всем телом. Трамвай уходит в ночь, расцвеченную огнями. Жан стоит перед террасой кафе. Горьковатый запах абсента. Мимо спешат прохожие. Газетчики пронзительно выкрикивают названия вечерних выпусков. II В Бюи. Сесиль одна в доме доктора. Она замерла в ожидании, прислонившись плечом к раме приоткрытого окна... Жан и г-жа Пасклен появляются в воротах. "Вот они..." Инстинктивно Сесиль отпрянула от окна; она задыхается от волнения, взгляд ее неподвижен, на губах блуждает нежная улыбка... Жан идет быстро... Он не изменился... Он окидывает дом беглым взглядом, и глаза его сразу останавливаются на закрытых ставнях комнаты доктора. Сесиль бежит ему навстречу. На лестничной площадке она останавливается, прислоняется к стене и, уронив похолодевшие руки, прислушивается к его торопливым шагам по ступенькам крыльца. Он открывает дверь и останавливается; сильно бледнеет. В глазах - ни следа радости; в них застыл тревожный вопрос. Сесиль. Он наверху... спит... Жан (преодолевая волнение). Наверху? Спит? Взор Жана смягчается, загорается любовью. Он протягивает свою пылающую руку. Его долгий, необычайно нежный взгляд, полный невысказанного чувства, встречается со смеющимся взглядом Сесили. Г-жа Пасклен (открывая дверь в гостиную). Побудь с нами, пока он спит. Жан думает: "Они говорят "он"... И ловит себя на мысли: "Отец скоро умрет..." Ну, садись. Я приказала отпереть гостиную; мы сидим в ней, чтобы не беспокоить его... Последнее время я ночевала в комнате твоей бабушки, чтобы находиться поближе к нему... (Она не садится. Смотрит с нежностью.) Побудьте здесь, дети, я поднимусь наверх. Как только отец проснется, я тебя позову, Жан. (В дверях, с некоторым смущением.) Сесиль очень рада тебя видеть! Одни. Неловкое молчание. Сесиль стоит, опустив голову, опершись одной рукою о круглый столик; другой рукою теребит забытую в корсаже иголку. Жан подходит и берет ее за руку. Жан. Мы дорого заплатили за счастье вновь свидеться... Она поднимает заплаканное лицо и подносит к губам Жана дрожащий палец. "Пусть он молчит! Этого не выразить словами..." Смущение сковывает их нежность; не обманулись ли они в своих ожиданиях? Жан подводит ее к дивану. Она садится, глядя прямо перед собой, с трудом переводя дыхание... Он берет ее за руку. Оба замирают. Молчание. Горестные и сладкие минуты... Жан думает: "Наверху кто-то ходит... Как он? Верно, сильно изменился..." Перед его мысленным взором встает лицо доктора: твердый проницательный взгляд; рот, властно сжатый даже при поцелуе; решительная и смелая улыбка, полная скрытой доброты. Он обводит взглядом гостиную. Воспоминания сменяют друг друга: "В этом низком кресле сидела бабушка... Однажды вечером... Теперь она умерла! Скоро я буду говорить: "Отец жил в этой комнате, жил в этом доме, жил..." А потом скажут и обо мне: "Здесь, в этой комнате, в этом доме жил Жан..." Он вздрагивает. Как мог он забыть о присутствии Сесили - этого нежного, близкого ему существа... Мысль о том, что она полагается на него, сразу подбадривает его. Он целует ее влажную, беззащитную и послушную руку, которую держит в своей руке. Целует несколько раз... сначала благоговейно, сдержанно; затем со все возрастающим волнением, в порыве неодолимой силы, в котором раскрывается его сердце. Сесиль запрокидывает голову. Замирая от восторга, припадает к плечу Жана. Он нежно целует ее закрытые глаза... долго, долго... Слышатся шаги, стук двери. Сесиль открывает глаза, отодвигается. Г-жа Пасклен (ровным голосом). Жан... отец проснулся. Комната доктора. Госпожа Пасклен осторожно открывает дверь и неслышно уходит. На пороге Жан задерживается: несколько мгновений борется с жестокой тревогой. Он входит один. И тотчас же - чувство облегчения: его встречает улыбка отца. Больной полулежит на подушках, вытянув руки. Он не очень изменился. Учащенно дышит. Смотрит, как Жан подходит, и снова улыбается сыну. Доктор (тихо, хриплым голосом). Устал, как видишь... сильно, сильно устал... Протягивает сыну руку. Жан, который наклонился было, чтобы поцеловать отца, протягивает свою. Больной завладевает ею, смертельная тоска искажает его черты, и он с неожиданной силой привлекает сына к себе и сжимает его в объятиях. (Горько рыдает.) Мой мальчик! Он держит в ладонях лицо Жана, лицо мужчины, но видит его таким, каким оно было когда-то, в далеком детстве. Судорожно гладит лицо сына, прижимает к своим потрескавшимся губам, к жесткой щетине, покрывающей щеки. (Без сил откидываясь на подушки, с коротким вздохом.) Ах... Делает Жану знак не двигаться, никого не звать; это пройдет... Лежит недвижно, закинув голову; веки опущены, рот полуоткрыт, кулаки сжаты: он силится побороть сердцебиение. Жан, выпрямившись, стоит у постели, пристально смотрит на отца. Удивление, желание понять обостряют его горе: "Что его так изменило? Худоба? Нет, что-то другое... Что же?" Скулы больного слегка розовеют; он открывает глаза. Видит Жана: лоб старика собирается в морщины, рот кривится. Затем лицо его смягчается, он тихо всхлипывает. Мальчик мой, мальчик... Эти слезы, это жалобное бормотание наполняют Жана чувством неизъяснимой неловкости. Неужели это его отец? Проходит несколько минут. И тут Жан чувствует, что горе его куда-то отодвинулось: жизнь сильнее смерти. Против воли, у постели умирающего, он вдруг вспоминает о Сесили, о том, как встретились их взгляды, когда он вошел Желание овладевает им, властное, но еще свободное от вожделения; это скорее порыв к слиянию душ, к полному взаимопониманию... И все же губы его хранят теплоту ее бархатистых век! Внезапно жажда жизни переполняет его и рождает протест против картины смерти, омрачающей его мечты... Затем он сразу приходит в себя, и краска стыда заливает его щеки! Доктор вытирает мокрое от слез лицо; его доверчивый и ласковый взгляд устремлен на Жана. Доктор. Скажи... Они тебя вызвали, не правда ли?.. Да, да, я знаю... Кто? Врач?.. Нет?.. Крестная? Жан уклончиво качает головой. (Вдруг становясь серьезным и решительным.) Они правильно поступили. Долго это не протянется... Я ждал тебя. Повинуясь волнению или какому-то не осознанному им самим чувству, Жан наклоняется к руке, бессильно лежащей на постели, и целует ее. Доктор высвобождает руку, чтобы приподняться на локтях; лицо его озабочено: он хочет сказать что-то важное, чего нельзя откладывать... Я ждал тебя Выслушай меня, мой мальчик... Я оставляю тебе не очень много... Жан сначала не понимает. Затем резко выпрямляется Больной знаком показывает, что он устал и что его не надо прерывать. (Говорит с короткими паузами, закрыв глаза, словно повторяя заученное.) Пожалуй, я мог бы оставить и больше. Но не сумел... У тебя все же будут средства к существованию... И честное имя... Это тоже кое-чего стоит... Теперь слушай: Сесиль и ты, не правда ли? Жан вздрагивает. Отец смотрит на него с нежной улыбкой. Девочка мне все рассказала. Ты будешь с ней счастлив, я очень рад.. И постарайся сделать ее счастливой... Хотя бы немного... Это куда труднее. Сам увидишь... Женщин понять не так-то просто. Помни лишь одно: они не такие, как мы... Уже это одно создает трудности!.. Я часто упрекаю себя за то, что плохо понимал твою мать... (Долгое молчание.) Теперь о твоей здоровье. Ты ведь был... да... Ты не проходил военную службу. Но это от чрезмерной осторожности. Ты теперь совершенно здоров, слышишь? Я сказал это твоей крестной, и сказал правду... И все же, мой мальчик, тебе следует помнить о своем здоровье, не переутомляться, особенно когда станешь старше, годам к сорока... Это навсегда останется твоим уязвимым местом. Ты обещаешь? (Пауза. Кроткая улыбка.) Не забывай об этом. Вот и все. Он опускается на подушки, вытягивает руки и облегченно вздыхает. Но вскоре что-то опять начинает беспокоить его. (Вновь открывая глаза.) Знаешь, она была так добра ко мне, твоя крестная... Она сделала много, очень много... Она тебе расскажет. Однако он не может удержаться, чтобы самому не сказать об этом. Улыбка, сначала страдальческая, медленно расцветает на его губах, и вот уже глаза, лоб, все лицо дышит наивным умиротворением. Он делает Жану знак придвинуться ближе. Сын склоняется над ним. Доктор берет его голову в ладони и притягивает к себе. Жан... Крестная тебе ничего не говорила? (Торжественно.) Вчера я исповедовался. Он немного отстраняет лицо сына, чтобы увидеть, какую радость принесло ему это признание. Затем снова пригибает его голову. Сегодня меня должны были причащать... Но они сказали, что ты приедешь, и я решил дождаться тебя... Завтра, с тобой... вместе со всеми вами... Жан выпрямляется; он силится улыбнуться и отводит глаза. Смутное, неосознанное, мучительное разочарование... (Устремив вдаль слегка тревожный взгляд.) Знаешь, сынок, что там ни говори... (Качает головой.) Это роковая загадка... На следующий день. Комната доктора. Пустая, строгая. Обряд причастия окончен. Госпожа Пасклен, изо всех сил стараясь подавить волнение, расставляет вещи на комоде, который служил алтарем. Больной сидит в подушках, В окна льется резкий свет, и от этого лицо умирающего кажется еще более изможденным, белки глаз блестят. Голова опущена, волосы в беспорядке, борода отросла, щеки запали. Близорукие глаза часто моргают, задумчивый и по-детски экзальтированный взгляд скользит мимо предметов. Сесиль и Жан подходят к кровати. В это утро любовь больше не причиняет им страдания, она стала частью их самих, всецело завладела ими. В них поселилась уверенность, что они полюбили навсегда, в первый и в последний раз. Со вчерашнего дня в состоянии больного произошла необъяснимая, но бесспорная перемена: он стал удивительно спокоен, напряжение исчезло. Эта видимость улучшения пугает их! Отсутствующий взгляд старика, за которым они молча наблюдают, скользит по ним и на мгновение задерживается; но они почти не ощущают его: он словно проникает сквозь них и устремляется далеко, далеко... Затем добрая, но принужденная улыбка, свидетельствующая о полном отчуждении, появляется на его губах. Доктор (голосом ясным, но лишенным выражения). Вот вы и пришли оба... Хорошо... Хорошо... Протяните руки. На лице его застывает подобие улыбки. Кажется, будто он играет роль и, понимая это, спешит ее закончить. Он слабо пожимает им руки. Г-жа Пасклен, с изменившимся от горя лицом, остановилась в ногах умирающего. (Г-же Пасклен.) Не правда ли? Это прекрасно... Наши дети... Сесиль, в слезах, припадает к плечу матери; та притягивает Жана к себе. Все трое стоят обнявшись. Блуждающий взгляд умирающего, скользнув по лицам Сесили и госпожи Пасклен, внезапно останавливается на лице Жана с непримиримой враждебностью: в нем вспыхивает злоба... затем появляется и сразу же исчезает мучительная мольба о помощи. Жан понял: "Ведь ты-то живешь!" Он полон безграничной жалости... Он без колебаний отдал бы жизнь... Жан высвобождается из объятий и порывисто склоняется над бледным лицом отца. Но доктор недвижим. Лицо его вновь приняло ясное и безразличное выражение. Проходит минута; должно быть, он почувствовал поцелуй Жана и силится улыбнуться, но глаза его уже утратили всякое выражение. Жан оборачивается к Сесили и раскрывает объятия. III "Господину Жану Баруа, Бюи-ла-Дам (Уаза) Берн, 25 июня. Дорогой друг, Сочувствие, которое я, естественно, проявил в связи с постигшим Вас горем, вряд ли заслуживало такого благодарного и сердечного письма. Благодарю Вас за него от всего сердца. Особенно же меня тронуло Ваше доверие: вы просите моего совета относительно важнейшего шага Вашей жизни, и я рад сообщить Вам свое мнение. Да, я действительно считаю, что различное понимание религии не препятствует вашему браку с этой девушкой Ваши сомнения вызваны наивным характером ее веры и тем, что она придает слишком большое значение обрядам. Я Вас не понимаю. Вера одна. К чему вдаваться в анализ различных форм, которые она принимает? Существует вершина, и к ней устремляются все души; там они сливаются независимо от того, какими путями достигли этой вершины. Вы утверждаете, что если бы она была знакома с Вашими нынешними взглядами на религию, она бы отказалась от своего слова. Возможно, Вы правы. Но сделав, это, она допустила бы ошибку, проявила бы недостаточно здравого смысла. Вот почему, я полагаю, ей ничего не надо говорить, это только принесет вред. Ей не понять, какое различие Вы делаете между верой в религиозные легенды и моральной, человечной основой религии. По своей наивности она обвинит Вас в кощунстве. Вы только вызовете катастрофу своим неосторожным признанием, которое в настоящее время вовсе не обязательно. Благодаря своему разуму и образованию Вы возвысились над инстинктивной потребностью в вере, поэтому Вы один должны, с полным сознанием своей ответственности, решить судьбу вашего взаимного счастья. Ваши опасения напрасны! Вы забываете о том, как много между вами общего! Одна и та же среда. Одно и то же воспитание. К тому же, по своему темпераменту, по своей природе Вы настолько религиозны, что всегда сможете, без всякого усилия над собой, постигать и по достоинству оценивать духовную жизнь своей будущей супруги. В свою очередь и она станет развиваться, и разница во взглядах между вами не только не будет увеличиваться, но, напротив, постепенно исчезнет. Мне это стало особенно ясно из рассказа о том, как Вы вместе с нею приняли причастие у постели Вашего умирающего отца. Стоя рядом на коленях, каждый из вас в глубине души веровал по-своему: она верила в плоть воскресшего Христа, Вы - в символ сверхчеловеческой любви к людям. И чувства ваши были столь возвышенны, что внезапный восторг наполнил ваши сердца, соединил их и они устремились ввысь в общем порыве! Именно так и будет в вашей совместной жизни. Прошу Вас, дорогой друг, простить мне бессвязность этого письма. Мне не часто приходится писать по-французски. Вот уже несколько лет Вы поверяете мне свои надежды, сила и верность Вашего чувства испытаны временем; недопустимо, чтобы из преувеличенной щепетильности Вы разрушили счастье, которого оба заслуживаете. Преданный Вам и любящий Вас Герман Шерц". ЦЕПЬ Женитьба опасна лишь для человека, у которого есть убеждения. Герцог {Прим. стр. 70}. I "Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии Католического института, Берн (Швейцария). Дорогой друг, Вы тысячу раз правы, упрекая меня за долгое молчание. Ваше письмо вместе с тем свидетельствует о том, что Ваша привязанность ко мне не уменьшилась, а это для меня важнее всего. Благодарю Вас прежде всего за внимание, которое Вы проявляете к здоровью моей жены. Вот уже два года оно служит для меня источником тревоги. Болезнь повлекла за собой такие осложнения, о которых я и не помышлял, когда писал Вам об этом. Она вызвала всевозможные нарушения. Вот уже полтора года жена непрерывно лечится, а состояние ее остается настолько серьезным, что, очевидно, нам навсегда придется отказаться от надежды иметь детей. Это тяжкое испытание причиняет ей жестокие душевные муки. Однако не семейные обстоятельства были причиной того, что я так редко писал Вам. Не раз я пытался взяться за перо, но не делал этого, так как чувствовал себя настолько далеким от общих нам когда-то религиозных убеждений, что не знал, как Вам об этом сообщить. И все же я обязан это сделать; ведь мы, надеюсь, сохраним нашу дружбу, несмотря на расхождения во взглядах. Моя вера прошла три важных этапа. Мне было пятнадцать лет, когда я впервые почувствовал, что не все ясно в этой основанной на откровении религии, когда я понял, что сомнение - это не греховная мысль, от которой просто отмахнуться, что оно неотступно и настойчиво, повелительно, как сама истина, как острие, направленное в сердце религии и заставляющее его истекать кровью. Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Baми и в отчаянии ухватился за Ваше примирительное истолкование католицизма. Вы, конечно, не забыли, дорогой друг, с какой надеждой я ухватился за жердь, которую Вы протянули мне, словно утопающему? Благодаря Вам я прожил несколько поистине спокойных лет. Поначалу моя женитьба лишь укрепила то, что сделали Вы; наблюдая непоколебимую веру своей жены, я, естественно, проникался уважением к любым проявлениям религиозного чувства; Ваше символистическое истолкование догматов открывало путь к компромиссу, который был для меня необходим: как иначе мог бы я примириться с ортодоксальностью, против которой мой разум то и дело восставал. Но спокойствие это было только внешним. Во мне исподволь нарастал неосознанный дух протеста. Что заставило меня вновь поставить все под сомнение? Я и сам не вполне это понимаю. Избранная нами позиция не могла быть твердой. Символистическое истолкование - слишком непрочная опора; останавливаться на этом нельзя. Отбрасывая все, что более не удовлетворяет требованиям современной мысли, мы быстро разрушаем до основания здание католицизма. В тот день, когда мы решаемся отказаться от буквального понимания догматов, - а как не прийти к такому решению, если допустить, что не размышлять невозможно, - мы неизбежно узакониваем любые толкования, свободный анализ, свободомыслие в самом широком смысле слова. Вы, без сомнения, это почувствовали, так же как и я. Я не могу поверить, что Вы все еще сохраняете душевный покой, опираясь на столь шаткое основание. Это - всего лишь словесная игра, лазейка... Связь, которую Вы установили между прошлым и настоящим, была слишком ненадежна! Как можно останавливаться на полпути к освобождению? Стремление сохранить католическую религию во имя ее нравственного значения и влияния на некоторые слои населения - дело собирателя фольклора, а не верующего! Я не отрицаю исторической роли христианства, однако пора честно признать, что извлечь из его догматов что-либо живое уже невозможно, по крайней мере для тех, чье суждение остается свободным. Вот почему я скоро обнаружил, что внушенная мне еще в детстве вера, атрибуты которой я так долго считал необходимыми, постепенно стала для меня чуждой. В результате Вашего благотворного влияния на мое нравственное развитие я пришел к окончательному отрицанию религии, не испытав при этом душевных мук. Я обязан Вам тем, что наконец-то могу бесстрастно взирать на эти мертвые догматы, в которые когда-то вкладывал всю душу! Я должен упомянуть также и о влиянии, которое моя педагогическая деятельность в коллеже Венцеслава оказала - хотя и косвенно - на пересмотр моих религиозных воззрений. Это может показаться парадоксальным, ибо во главе коллежа стоят служители церкви; но здешние преподаватели имеют университетское образование, обучение носит сравнительно свободный характер; мои лекции, например, не подвергаются никакому контролю. Я добивался этой кафедры, не отдавая себе достаточно ясного отчета, какие трудности меня ожидают. У меня совсем не было опыта выступать перед аудиторией. Но с первых же лекций я почувствовал, как напряжено внимание моих учеников, а это - признак, который не обманывает... Я преподаю уже второй год, а их любознательность не ослабевает. Я посвящаю им все свое время, я отдаю им - могу это смело сказать - лучшее, что есть во мне. Все, что я черпаю из своих еже