, по самой сущности своей неизменные и абсолютные, - такая религия не может претерпеть каких-либо изменений, не разрушая самое себя. Ведь признать необходимость исправления религии - значит признать, что прежняя ее форма не была совершенной, значит сознаться в том, что не бог передал ее людям, что возникла она не в результате откровения. Это настолько бесспорно, что церковь всегда ссылалась на незыблемость религии, как на доказательство ее божественного происхождения; еще совсем недавно собор тысяча восемьсот семидесятого года не поколебался объявить: "Вероучение исходит от бога, и ум человеческий не может подвергать его усовершенствованию подобно философской доктрине; оно было вручено как божественный дар". Стало быть, католицизм оказался в плену у своего основного принципа. Но пойдем дальше. Если бы даже у католицизма была возможность, не вступая в противоречие с самим собой, что-либо исправить в своем вероучении, он таким путем добился бы лишь краткой отсрочки. И вот почему. Самый беглый исторический обзор развития религий показывает нам, что все они порождены стремлением человека составить себе представление о вселенной; их первоначальная сущность одна и та же: всякая религия основана на ранних и наивных объяснениях, которые человек пытался дать явлениям природы. Проще говоря, у первобытных людей никакой религии не было; со времен детского лепета человечества и до наших дней тянется одна нить - нить мысли, нить познания; примитивная в период своего возникновения, она постепенно обогащается. И то, что мы обычно именуем религией, на самом деле - лишь один из этапов человеческого познания, этап деизма; это всего лишь начальная ступень научного прогресса, на которой нелепо было задерживаться, однако страх перед сверхъестественным заставил людей задержаться на ней до нашего времени; одним словом, человек оказался жертвой мистических гипотез, придуманных им самим для объяснения окружающего мира. Эта застывшая форма примитивного мышления на долгие века замедлила развитие науки; и с тех пор наука решительно отделилась от религии. Я возвращаюсь к тому, что хотел сказать. Религия - это наука далекого прошлого, которая лишилась живительных соков и стала догмой; это - лишь высохшая оболочка давно уже устаревших научных представлений о мире. Застыв в своем первоначальном виде, религия потеряла жизнеспособность; она умерла. И если даже допустить невозможное и представить себе, что религия изменится и попытается идти в ногу с научным прогрессом - как и положено всякой науке, - то надо прямо сказать: ничего из этого не выйдет! Религия просуществовала столько веков только потому, что приглушала своими россказнями страх в душе человека, смягчала своими обещаниями ужас перед смертью, притупляла природную любознательность людей пустыми и голословными утверждениями. И в тот день, когда она откажется от всего этого комплекса лжи, приукрашивающей мир, как лубочные картинки, все здание религии, которое многим еще представляется прочным, рухнет. Ибо в душе передового человека нашего времени нет и следа того религиозного чувства, на котором покоилась вера со дня ее возникновения. И было бы грубой ошибкой принимать за пережитки мистических верование наших предков ту врожденную потребность людей к познанию и объяснению мира, которая предшествует всякому религиозному чувству и в наши дни находит себе широкое и полное удовлетворение благодаря современному развитию науки. Стало быть, очевидно, что такая догматическая религия, как католицизм, обречена бесповоротно. Незыблемость основных положений католицизма внушает все больше и больше недоверия тем, кто слишком часто убеждался на собственном опыте в относительности своих познаний и поэтому не может принять учения, которое объявляет себя непогрешимым и непреложным. Впрочем, силы, подтачивающие религию, находятся не только вовне: ныне религию постепенно поражает прогрессивный паралич, лишающий ее всякой жизнеспособности. Нет, современное развитие ведет к обществу без бога, к чисто научному представлению о вселенной! Он вдруг замечает, что последняя фраза вызвала какую-то новую реакцию. Напряженное внимание, которое он читает в глазах, устремленных на него, внезапно усиливается. Он ощущает единую волю слушателей. Ему становится ясно: проследив до конца за его разрушительной мыслью, все жаждут какого-то чуда, ожидают, как дети, волшебной сказки. Он не подготовился к этому, но все же подчиняется. Его взгляд становится лучезарным, на губах играет мечтательная улыбка. Каким он будет, этот атеизм будущего? Кто из нас может предвидеть и описать его? Можно с уверенностью сказать только одно: он ни в какой степени не будет научной религией! Слишком часто повторяют, будто ученые - жрецы нового культа, что они заменяют одну веру другой... Возможно, некоторые из нас, в обстановке царящего ныне идейного разброда, привносят в науку, которой служат, остатки унаследованного от предков и остающегося без применения религиозного чувства. Не будем придавать этому значение. В самом деле, новые идолы уже немыслимы, и наука не может стать таким идолом; ведь человеческому разуму присущ дух отрицания, и это должны осознать даже люди, обладающие самым пылким воображением. Я полагаю, что скоро наступит время, когда умы и сердца тех, кто еще заблуждается, присоединятся к нам; произойдет это, с одной стороны, на основе общественной солидарности, с другой - на основе научных знаний. Я предвижу время новых нравственных законов, покоящихся на изучении личности и ее отношений с окружающей средой. Законы эти будут отвечать духовным потребностям человека, ибо они дадут полную возможность для развития человеколюбия: именно перед лицом природы, безразличной к судьбе человека и недоступной его пониманию, у людей рождается стремление объединиться; отсюда возникают и моральные обязанности. Я легко представляю себе, что обязанности эти, регулируемые взаимными отношениями, могут установить на какое-то время устойчивое социальное равновесие. Туманные предсказания, простая игра воображения!.. Не спорю! (Улыбаясь.) Но в наши дни нет больше пророков... Одно, во всяком случае, несомненно: основа грядущего единения не будет метафизической. Мы хотим отныне все проверять опытом. На смену религиям, утверждавшим, будто они познали сущность вселенной, неминуемо придет позитивная и беспристрастная философия; непрерывно обогащаемая научными открытиями, изменчивая по своей природе, она не будет стоять на месте, она будет следовать за развитием человеческой мысли. Поэтому можно предвидеть, что влияние этой философии выйдет далеко за пределы тех узких рамок, которые ограничивают ныне наш кругозор. Посмотрите, насколько нам уже кажется жалким и неполным материализм чувств, бывший в ходу полвека назад! Наш материализм, более научный, уже подымается над теми представлениями, которые еще удовлетворяли наших отцов; будущий материализм будет еще дальше от них. Мысль проникает в неизведанные области; я считаю, что ныне мы уже обладаем несколькими хорошими методами исследования... Но мы еще даже не догадываемся, к каким новым сторонам действительности приведет нас в будущем непрерывное устремление вперед. Короткая пауза. Выражение лица его меняется. Взгляд вновь приобретает обычную твердость. Голос становится резким. Баруа опускает голову и перебирает листки, лежащие перед ним. Я увлекся этими призрачными мечтами... Время идет, а я не хочу расстаться с вами, не коснувшись второй проблемы моей лекции. "Каким образом каждый из нас может способствовать более или менее быстрому осуществлению наших надежд?" Перед нами - обширное поле деятельности! Какой бы неблагодарной ни казалась роль людей в наше время, после того как мы с некоторой завистью заглянули в будущее, она все же огромна, и нам пора со всей решительностью приступить к выполнению своих задач. Мы - одно из тех поколений, которым предстоит завершить современный этап развития науки: мы живем в трагическую пору, когда прошлое мучительно агонизирует. Дорогие друзья! Если вы представите себе, какие безмерные нравственные муки выпадают на долю каждого поколения людей, сознание которых, как у многих из нас, раздирается противоречиями между прошлым и будущим, если вы поймете, что сделанный нами выбор может либо сократить, либо продлить страдания тысяч человеческих существ, то вы осознаете, какая тяжкая ответственность ложится на наши плечи! Мы можем действовать двумя способами: собственным примером и воспитанием детей... Давайте вместе критически рассмотрим наше поведение. Многие из нас, чьи убеждения в корне противоположны религиозным верованиям, все же допускают, чтобы религия освящала все важнейшие события их жизни, начиная с брака и кончая самой смертью! (Угрюмо.) Да, я знаю, так же как и вы, пожалуй, даже лучше, чем вы, - все, что можно сказать в оправдание этой слабости... Я знаю, какое невыразимое мучение нередко испытывает свободомыслящий человек, полагающий, что он должен подчиняться религиозным обрядам... как сердце его, разрываясь на части, переполняется ненавистью, какая глухая борьба происходит между человеческой совестью, которая сопротивляется, и силами, которые ее разъедают! О, эти обязанности, налагаемые любовью, уважением к окружающим!.. Но не надо самообольщаться: подобное малодушие так аморально, что ничто не может оправдать его! В смутное время, ныне переживаемое человечеством, не может быть ничего более важного, чем открытое исповедание своей веры! Это важно не только для личного достоинства человека, но и в связи с тем огромным влиянием, какое его поведение может оказать на колеблющихся. Честность в отношении самого себя, как и в отношении тех, для кого мы служим примером, - вот в наше время самое надежное, самое твердое правило морали. И те, кто идет на компромисс со своими убеждениями, кто непоследовательным поведением тормозит эволюцию в сознании окружающих, совершают преступление против общества в тысячу раз более страшное, чем все душевные страдания, какие они могли бы причинить окружающим! Еще непростительнее ошибки в воспитании детей. Ум ребенка беззащитен, способность сомневаться приобретается лишь в результате долгого житейского опыта: нужно пережить ошибки, выработать недоверчивое отношение к самому себе и к своим ощущениям, к окружающим. Ребенок доверчив, как дикарь; он не обладает чувством реальности и не удивляется чуду. Священник, которому вы доверяете этот нетронутый ум, без труда наложит на него неизгладимую печать. Сначала он внушит ему искусственный страх перед богом, затем изложит ему таинства религии, как некие откровения, которые недоступны и должны, оставаться недоступными человеческому разумению. Священнику легче утверждать, чем доказывать; ребенку легче верить, чем рассуждать: полная гармония... Разум противостоит вере; ум, испытавший воздействие религии, надолго, если не навсегда, теряет способность к критическому суждению. И такой беззащитный разум ребенка вы вверяете с ранних лет влиянию религии! Баруа встает в порыве негодования; чувствуется, что он чем-то глубоко взволнован. Он - человек действия; ежедневная полемика помогла ему обрести уверенность в себе: он любит бороться; и пыл его так неистов, что он иногда опрокидывает препятствия, прежде чем успевает заметить их; он - сила, которая все рушит... Что ж! Церковь нас проклинает, она предает анафеме самые важные явления нашей жизни; и ей мы вверяем наших детей? Чем объяснить такое заблуждение? Уж не тайной ли надеждой, что дети, став взрослыми, легко избавятся от привитых им суеверий? Нет? Тогда как же расценить подобное лицемерие? Как ошибаются те, кто думает, будто разум, созрев, легко освободится от этого дурмана! Разве вы не знаете, как сильна вера ребенка?.. Увы, человеку, на которого религия с детства наложила свой отпечаток, не дано освободиться от нее одним движением плеч, как от изношенной или ставшей тесной одежды! Восемнадцать веков добровольного рабства подготовили благодатную почву для воспитания религиозного чувства в детях; оно переплетается с другими чувствами, влияющими на формирование ума и характера ребенка. Освобождение от веры - процесс всегда длительный, непоследовательный, часто неполный, всегда болезненный. А многие ли в существующих условиях находят в себе силу и мужество приступить к полному пересмотру своих воззрений? Я ведь остановился лишь на одной стороне проблемы: я рассмотрел опасность религиозного воспитания только в отношении отдельного человека. Но оно непосредственно угрожает и обществу. В наше время, когда вера у всех поколеблена, крайне опасно допускать, чтобы религиозные догматы переплетались в детской душе с правилами морали. Ибо, если дети привыкли рассматривать правила общественной жизни только как божественные установления, то в день, когда вера в бога будет поколеблена в их душе, вместе с нею рухнут и нравственные устои и моральные принципы, которым они следовали. Я вкратце изложил, какой опасности мы подвергаем своих детей, когда ведем себя как беззаботные или слабовольные отцы. Какими громкими словами можно оправдать наше безразличие? Я знаю, что вы ответите... Мы великодушно провозгласим нейтралитет! Трудно выполнить наш долг, я признаю это. Но не следует обманываться словами... Хотя противники и упрекают нас в частом нарушении нейтралитета, - как будто преподавание может быть нейтральным, - на самом деле он связывает только нас! Нейтралитет сегодня - это отступление перед яростной пропагандой церкви. Это ложное положение длится слишком долго. Надо честно признать неизбежность борьбы - великой борьбы нашей эпохи. И лучше вести ее публично, на равных началах, а не тайно. Если священники пользуются правом открывать школы и внушать детям, будто мир сотворен из ничего за шесть дней, будто Христос - сын бога отца и матери-девственницы, будто он сам по себе восстал из могилы через три дня после погребения и вознесся на небо, где с тех пор восседает по правую руку бога, то и мы вправе открывать школы и доказывать в них, опираясь на разум и науку, на каких невероятных суевериях держится до сих пор католическая вера! Если истину и заблуждение поставить в равные условия, победа будет на стороне истины! Да, мы за свободу, но не только за свободу священника на уроках катехизиса, но и за свободу разума, за свободу ребенка! С горящим взглядом подходит он к краю эстрады; голова его высоко поднята, руки протянуты вперед. Я хочу, дорогие друзья, закончить этим призывом: "Свободу ребенку!" Я хочу разбудить ваше сознание, я хочу уловить в ваших глазах блеск новых решений! Вспомните о том, сколько мы выстрадали, искореняя в себе прошлое... Вспомните о нестерпимых муках, терзавших нас... Вспомните о наших бессонных ночах, о нашем внутреннем бунте, о наших полных отчаяния исповедях... Вспомните о наших страданиях и о наших молитвах. Пожалейте своих сыновей! III В том же году, несколько месяцев спустя. На площади Мадлен Баруа подзывает фиакр. Баруа. В "Сеятель", на Университетскую улицу. Он захлопывает дверцу. Экипаж не трогается с места. Удар кнутом; лошадь брыкается. Скорее! Я спешу... Снова удар кнутом. Молодая норовистая лошадь перебирает ногами на месте, становится на дыбы, вскидывает голову и стрелой летит вперед. Она проносится по улице Руаяль, одним духом пересекает площадь Согласия и мчится по бульвару Сен-Жермен. Четыре часа дня. Оживленное движение. Кучер сидит, упираясь ногами; он уже не в силах сдержать животное, он с трудом справляется с ним. Медленно плетущийся трамвай преграждает дорогу. Пытаясь обогнуть его, кучер направляет экипаж налево, на свободный рельсовый путь. Он не заметил встречного трамвая... Невозможно замедлить бег... Невозможно проскочить между двумя трамваями. Баруа, помертвев, откидывается на подушки. В одно мгновение он почувствовал, насколько он беспомощен в этом движущемся ящике; неотвратимость неизбежного, как молния, пронизывает его. Он шепчет: "Богородица, дева, радуйся..." Адский грохот разлетевшихся вдребезги стекол... Смертоносный удар. Мрак. Несколько дней спустя. У Баруа; день клонится к вечеру. Вольдсмут неподвижно сидит на стуле, возле окна; читает. Баруа лежит в постели; его ноги до бедер - в гипсе. Всего несколько часов назад он пришел в сознание; и уже в десятый раз мысленно воспроизводит случившееся: "Было еще место, если бы этот, справа, не пошел быстрее... Успел ли я почувствовать прикосновение смерти? Не знаю. Я испугался, ужасно испугался... И потом этот скрежет затормозившего трамвая..." Он невольно улыбается: так нелепо думать о смерти, ощущая в себе кипение жизни, вновь обретенной жизни! "Любопытно, до чего ж страшно умирать!.. Почему так боятся полного уничтожения всякой способности мыслить, воспринимать, страдать? Почему так боятся небытия? Быть может, страшит только неизвестность? Ощущение смерти для нас, очевидно, нечто совершенно новое: ведь никто не может унаследовать ни малейшего представления о нем... И все же ученый, у которого остается еще несколько секунд на размышление, должен покориться неизбежности без большого труда. Если хорошо понимаешь, что жизнь - лишь цепь изменений, зачем же страшиться еще одного изменения? Ведь это не первое... Вероятно, и не последнее... И потом, когда ты сумел прожить свою жизнь в борьбе, когда что-то оставляешь после себя, о чем жалеть? За себя я твердо уверен: я уйду спокойно..." Внезапно лицо Баруа передергивается. Страх подавляет его. Мысленно он вновь пережил тот ужасный миг и вдруг вспомнил вырвавшиеся у него слова: "Богородица, дева, радуйся..." Прошел час. Вольдсмут в той же позе переворачивает страницы. Паскаль приносит лампу; он закрывает ставни и подходит к хозяину; приятно смотреть на плоское гладко выбритое лицо этого швейцарца, с широко раскрытыми светлыми глазами. Но Баруа не замечает Паскаля: взгляд его неподвижен; мозг лихорадочно работает, мысли необыкновенно ясны: так бывает ясен горный воздух после грозы. Наконец напряжение от умственного усилия постепенно исчезает с его лица. Баруа. Вольдсмут... Вольдсмут (поспешно поднимаясь). Больно? Баруа (отрывисто). Нет. Выслушайте меня. Сядьте рядом. Вольдсмут (щупает его пульс). Вас лихорадит... Лежите спокойно, вам нельзя говорить. Баруа (высвобождая руку). Садитесь сюда и слушайте. (Гневно.) Нет, нет, мне надо говорить! Я не все рассказал вам... Я забыл самое главное... Вольдсмут! Знаете ли вы, что я сделал в тот миг, когда почувствовал себя на краю гибели? Я воззвал к богоматери! Вольдсмут (стараясь успокоить его). Забудьте обо всем этом... Вам надо отдохнуть Баруа. Вы думаете, я в бреду? Я говорю серьезно и хочу, чтобы вы меня выслушали. Я не успокоюсь, пока не сделаю того, что должен сделать... Вольдсмут садится. (Глаза Баруа блестят, на скулах - красные пятна.) В это мгновение я, Жан Баруа, ни о чем другом не думал, я был охвачен безумной надеждой: всем своим существом я умолял святую деву совершить чудо! (С мрачным смехом) Да, дорогой, после этого есть чем гордиться! (Приподнимается на локтях.) И, понимаете, теперь меня преследует мысль, что это может повториться... Сегодня вечером, ночью, разве могу я отныне за себя ручаться? Я хочу кое-что написать, заранее отвергнуть. Я не успокоюсь, пока не совершу этого. Вольдсмут. Хорошо, завтра, я обещаю. Вы мне продиктуете... Баруа (непреклонно). Сейчас, Вольдсмут, сейчас, слышите? Я хочу написать сам, сегодня же! Иначе я не усну... (Проводя рукой по лбу.) К тому же, все уже обдумано, я не устану... Самое трудное сделано... Вольдсмут уступает. Он устраивает Баруа на двух подушках, подает ему перо, бумагу. А сам стоит возле кровати. Баруа пишет, не останавливаясь, не поднимая глаз, прямым и твердым почерком: "Это - мое завещание. То, что я пишу сегодня, в возрасте сорока лет, в расцвете сил и в состоянии полного душевного равновесия, должно, разумеется, иметь большее значение, чем все то, что я буду думать или писать в конце моей жизни, когда я, под влиянием старости или болезни, ослабею телом и духом. Для меня нет ничего более ужасного, чем поведение старика, который, посвятив всю свою жизнь борьбе за идею, затем, на пороге смерти, поносит все, что было смыслом его жизни, постыдно отрекается от своего прошлого. При мысли о том, что все дело моей жизни может окончиться подобной изменой, при мысли о том, какую пользу могут извлечь из столь зловещей победы те, против чьей лжи и чьих посягательств на свободу личности я так яростно боролся, все существо мое восстает, и я заранее протестую со всей энергией, на какую был способен при жизни, против необоснованного отказа от своих идеалов или даже против молитвы, которая может вырваться в предсмертной тоске у того жалкого подобия человека, каким я могу стать. Я заслужил честь умереть стоя, как жил, не капитулируя, не питая пустых надежд, не страшась Возвращения к медленному процессу всеобщего и вечного круговорота. Я не верю в бессмертие человеческой души, якобы существующей отдельно от тела. Я не верю, что материя и дух существуют раздельно. Душа - это совокупность психических явлений, а тело - совокупность органических явлений. Душа - одно из проявлений жизни, свойство живой материи; я не вижу никаких оснований для того, почему бы материя, порождающая движение, теплоту, свет, не могла породить также и мысль. Физиологические и психические функции зависят друг от друга: и мысль есть такое же проявление органической жизни, как и все другие функции нервной системы. Мне никогда не приходилось наблюдать мысль вне материи, вне живого тела; я всегда сталкивался только с одной формой жизни - с живой материей. И как бы мы ни назвали ее - материя или жизнь, - я думаю, что она вечна: жизнь была всегда, и она всегда будет порождать жизнь. Но я знаю, что мое существо - только совокупность материальных частиц, и распад его приведет к моей полной смерти. Я верю во всеобщий детерминизм и в причинную обусловленность человеческой воли. Все развивается; все воздействует друг на друга: и камень и человек. Не существует неподвижной материи. Стало быть, у меня нет никакого основания приписывать большую свободу своим действиям, чем медленным превращениям какого-нибудь кристалла. Моя жизнь - результат непрерывной борьбы между моим организмом и средою, которая его окружает: я действую в силу своих собственных реакций, другими словами - в силу побудительных причин, свойственных только мне, и поэтому некоторые ошибочно полагают, будто я свободен в своих поступках. Но я никогда не действую свободно: ни одно из моих решений не может быть иным. Свободная воля означала бы возможность сотворить чудо, изменить соотношение причин и следствий. Такое метафизическое представление только доказывает, как долго мы находились - да и сейчас еще находимся - в неведении относительно законов, управляющих нашей жизнью. Я отрицаю, будто человек может хоть сколько-нибудь влиять на свою судьбу. Мы произвольно делим все на добро и зло. Я признаю практическую пользу этого разделения, пока понятие об ответственности, хотя оно и не имеет под собой никакой реальной почвы, остается необходимым условием прочности нашего общественного порядка. Я верю, что все еще не изученные нами явления жизни будут когда-нибудь изучены. Что касается первопричин этих явлений, то я полагаю, что они остаются для нас вне досягаемости и недоступны нашим исследованиям. Будучи ограничен в пространстве, человек ограничен также и во времени; и поэтому ему не дано постичь ничто вечное и абсолютное; он придумал слова, чтобы выражать ими то, что не походит на него, но это мало помогло делу: он - жертва собственных определений, все эти слова существуют лишь в его представлении и не соответствуют ничему реальному. Так как он сам - только часть целого, то естественно, что целое ему недоступно. Отвергать это - значит восставать против условий жизни во вселенной. Вот почему я считаю бесполезным придумывать ни на чем не основанные гипотезы для того, чтобы объяснять то, что не доступно" нашему пониманию. Пора уж нам излечиться от этого метафизического бреда и прекратить задавать себе вопросы, на которые не может быть ответа, вопросы, которые подсказывает нам унаследованное тяготение к мистическому. Перед человеком лежит беспредельное поле деятельности. Постепенно наука так расширит область явлений, поддающихся изучению, что если человек вздумает познать все, что ему будет доступно, у него не останется времени жалеть о том, чего он не в состоянии постичь. Я уверен, что наука, приучив людей спокойно игнорировать непознаваемое, поможет им обрести такое душевное равновесие, какого им никогда не давала ни одна религия. Жан Баруа". Онемевшей рукой он медленно ставит свою подпись. Силы оставляют его. Красное от прилива крови лицо внезапно бледнеет. Он откидывается на руки Вольдсмута. Листки рассыпаются по простыням. Встревоженный Вольдсмут зовет Паскаля. Но Баруа уже приоткрывает веки и улыбается. Несколько минут спустя его равномерное дыхание возвещает о глубоком и спокойном сне.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  ТРЕЩИНА I Пять лет спустя. Париж. Утро. Баруа заканчивает завтрак. Паскаль. Какой-то аббат хочет вас видеть, сударь. Баруа. Аббат? Паскаль Он не захотел назвать свое имя. Баруа входит в кабинет. Пожилой священник стоит против света: это - аббат Жозье. Аббат. Я не назвал себя, ибо не был уверен, что вы захотите принять меня... (Встречает радостный взгляд Баруа и опускает голову.) Добрый день, Жан. Уже десять лет никто дружески не называл его "Жан"... Глаза Баруа наполняются слезами; он протягивает руки, аббат пожимает их. Несколько мгновений они смотрят друг на друга, не произнося ни слова. Аббату Жозье лет шестьдесят. Высокий и худой, он сохранил былую подвижность. Но лицо его - лицо старика: седые волосы, желтая морщинистая кожа; в уголках рта - две глубокие складки, впалые щеки. Баруа предупредительно придвигает стул. Аббат осторожно садится. Баруа тоже изменился: он похудел, спутанные волосы ниспадают на лоб; взгляд стал задумчивым; черные с проседью усы скрывают очертания непокорного рта. Аббат. Я не явился к вам с дружеским визитом, вы это, верно, и сами понимаете... Я пришел, потому что меня об этом попросили и потому что больше некому это сделать... Вы, конечно, догадываетесь, зачем я пришел? Баруа отрицательно качает головой: видно, что он не притворяется. Входя в дом, аббат Жозье сердился на Жана, но, увидя его открытый взгляд, он становится снисходительнее: "Что с него взять..." Но затем аббат снова входит в роль, и былая дружба прячется в глубине сердца. (Воинственно). Недавно вы, уж не знаю по какому случаю, читали публичную лекцию под названием: "Психологические документы относительно современного развития веры". Баруа. Да, читал. Аббат. В этой лекции вы сознательно отклонились от общих идей и перешли к примерам... автобиографический характер которых очевиден. Отрывки из этой лекции, которые мне пришлось прочесть, намекают на события вашей молодости, в частности на обстоятельства вашего брака... и все это освещено... без всякого уважения. Баруа (сухо). Вы преувеличиваете. Факты, которые вы имеете в виду, приводились мною без упоминания имен, в чисто научном плане; уже одно это устраняет всякую возможность иного их истолкования. Я изучил множество психологических случаев: некоторые из них были сообщены мне провинциальными врачами, с которыми я переписываюсь, другие, признаюсь, касались меня самого... Аббат (повышая тон). В этом-то вы и ошибаетесь. Жан. Факты эти касаются не только вас. (С горечью.) К сожалению, многое в вас меня разочаровало. Но все же я не думал, что мне когда-нибудь придется напоминать вам об элементарном чувстве человеческого достоинства. Есть такие интимные стороны жизни, о которых человек не должен говорить. Вы не имели права выносить на суд любопытной публики - что бы вас к этому ни побуждало - чувства женщины, которая была и остается вашей женой, матерью вашего ребенка! Баруа молча выслушивает этот жестокий упрек. Лицо его багровеет. Воспоминания лавиной обрушиваются на него; и прошлое, которое, оказывается, таилось в глубине его сердца, оживает вновь... Франкмасонская газета департамента Уазы отметила в вашем выступлении все, что могло задеть госпожу Баруа, и... Баруа не слушает. Он смотрит на аббата сосредоточенным и далеким взглядом. Он обидел жену? Ни разу с той самой минуты, как они расстались, ему не приходило в голову, что он еще может чем-нибудь обидеть ее! Ему нужно собраться с мыслями. Он идет к письменному столу, как к своему прибежищу, и тяжело опускается на привычное место, сжимая руками подлокотники кресла. Баруа. Да, теперь я понимаю... Но это вышло непреднамеренно! Взгляд аббата выражает недоверие. (С живостью.) Вы не верите? Но судите сами: я живу здесь один, вот уже десять лет никого не видя, кроме нескольких друзей и сотрудников... Я страшно занят... У меня нет времени оглянуться назад; и потом это не в моем характере... Я не получаю никаких новостей из Бюи: раз в год письмоводитель нотариуса уведомляет меня, что деньги переданы по назначению, вот и все. Аббат смотрит на него с изумлением. Вы удивлены... Но это чистейшая правда. Прошлое есть прошлое; я ушел от него, оно далеко, оно умерло для меня, я никогда не думаю о нем, никогда. Когда я готовил лекцию, я искал прежде всего подлинных, точных фактов. И, не колеблясь, заимствовал их из своей собственной жизни. Конечно, воспоминания о былом принадлежат не только мне... Это правда... (Как бы спрашивая самого себя.) Очевидно, я поступил грубо и бестактно... Баруа не поднимает глаз. Руки его слегка дрожат. О, я очень огорчен, что, сам того не желая, послужил причиной... (Внезапно.) Объясните ей все, передайте, пожалуйста, что я... Аббат (обескураженный таким объяснением), Нет, Жан, лучше уж мне не повторять того, что вы сказали... Молчание. Аббат берет шляпу. Баруа. Вы очень спешите... (Он колеблется) Расскажите, что там нового... Как Сесиль... все еще живет у матери? Лицо священника остается замкнутым; он утвердительно кивает головой. И они ведут прежний образ жизни? Церковная благотворительность? Аббат (неодобрительно). Госпожа Баруа отдает благотворительным делам все то время, какое ей оставляет воспитание дочери. Баруа. Ах, да, дочь... подождите, ей сейчас лет тринадцать?.. Да? (Наивно.) Как она выглядит, малютка? Здорова? Он встречает взгляд аббата; фраза обрывается сконфуженной улыбкой. Я, верно, кажусь вам чудовищем. Что поделаешь?.. (С резким жестом.) Я все это вычеркнул из своей жизни! Все это - в прошлом, все это кончилось! Моя жизнь - в другом, и это целиком поглощает меня! К чему притворяться? Девочка родилась, когда я уже уехал в Англию... Она меня совершенно не интересует, в ней ничего нет моего... Аббат (пристально смотрит на него). Нет, есть. Я даже удивлен тем, как она похожа "а вас. Баруа (изменившимся голосом). Похожа на меня? Аббат. То же выражение лица... Взгляд... Подбородок... Снова наступает молчание. Аббат встает; он сердит на Баруа, сердит на самого себя: ведь он так и не сказал того, что собирался; он уходит, унося в душе горький осадок от этой встречи. Баруа (провожая его до двери). И... вы по-прежнему живете в Бюи? Аббат. В праздник тела господня исполнится четыре года, как епископ доверил мне приход в Бюи. Баруа. Я этого не знал. Они дошли до передней. Аббат (с внезапной злобой). Нам страшно вредит ваш новый закон об отделении церкви {Прим. стр. 273}. Баруа (улыбаясь). То, что я продолжаю требовать свободы мысли и борюсь против несправедливости, еще не означает, что я согласен со всем, что делается во Франции... Аббат, который уже открыл было дверь на лестницу, тихонько прикрывает ее и оборачивается. Если вы хотя бы изредка следили за журналом, которым я руковожу... У аббата вырывается жест отвращения, вызывающий новую улыбку Баруа. ... вы знали бы, что я всегда распространял и на церковь принципы, которые вдохновляли нас во время процесса, - точно такие же принципы. (Грустно.) Из-за этого мы, кстати, потеряли немало подписчиков. Не в этом дело. Я протестовал изо всех сил, когда правительство стало опираться на дрейфусаров нового типа, стараясь сорвать голосование в палате и протащить закон в совсем ином духе, отличном от первого варианта закона. Аббат (холодно). С большим удовлетворением принимаю к сведению ваши слова... Но если вам ясно, насколько все, что делается ныне во Франции, отвратительно, то весьма печально, что вы не понимаете ни того, почему это происходит, ни того, какая ответственность лежит на вас и на ваших друзьях... (Значительно.) До свидания. Баруа (пожимая ему руку). Признаюсь, наша встреча доставила мне большое удовольствие. Хотя я глубоко сожалею о том, что заставило вас сюда приехать: передайте это... в Бюи. (С натянутой улыбкой.) Впрочем, на будущее будьте спокойны... Да, говорят, будто у меня что-то разладилось (кладет руку на сердце)... вот здесь... Запрещают публичные выступления; велят вести себя осторожно... В общем, много неприятностей... Аббат (сердечно). Неужели? Но, надеюсь, ничего серьезного. Баруа. Нет, если я буду благоразумен. Аббат (горячо). Надо вести себя благоразумно! Ваша жизнь еще не кончена, она не может кончиться так... Баруа (прерывая его). Я больше, чем когда-либо, уверен в том, что избрал правильный путь и твердо иду по нему. Аббат (качая головой). До свидания, Жан. II Отэй. Весенний день. Люс сидит в своем саду, в тени каштанов. Солнечные пятна дрожат на лбу и на поседевшей бороде. Спокойно и печально смотрит он перед собой. На коленях - развернутая газета. Крупным шрифтом: ПРАХ ЗОЛЯ В ПАНТЕОНЕ Торжественное шествие. Президент республики и министры Полиция охраняет порядок. Столкновения. Вдруг лицо его светлеет; сквозь кустарник он видит приближающегося Баруа. Они крепко пожимают друг другу руки. Слова излишни. Они молча садятся; оба сдерживают свои чувства. Но в их взглядах можно прочесть одну и ту же мысль: их оскорбляет это театральное шествие, от которого их отстранили, этот балаган, устроенный в честь их великого Золя, чье имя, ставшее символом честности и справедливости, используют теперь для прикрытия корыстной политики! Люс (грустно). Замечательная погода, не правда ли? Баруа соглашается, медленно кивая головой. Что могут они сказать? Проходит несколько мгновений. Потом Люс делает новую попытку завязать разговор. А вы, дорогой друг, как себя чувствуете? Баруа. Недурно. С тех пор. как я прекратил читать лекции, даже хорошо. Люс. А "Сеятель"? Баруа тихо смеется и смотрит на Люса. Баруа. Помните, как вы удивились, узнав, что в результате борьбы, которую мы повели с чрезмерным антимилитаризмом, некоторые подписчики отказались от нашего журнала? Люс. Ну и что? Баруа. Так вот, я решил проделать такой опыт... (Опять начинает смеяться, но тотчас же перестает, словно боясь, как бы смех не перешел в рыдание.) Я выбрал двадцать человек из числа наших сторонников, тех, что боролись вместе с нами с самого начала; и вот уже три месяца перестал посылать им "Сеятель". (С расстановкой.) Никто из них этого не заметил; я не получил ни одного письма с претензией! (Пауза.) Вот, посмотрите список. Но Люс отстраняет листок. (Шагая взад и вперед под деревьями.) Да... Все это было бы ничего, если б мы чувствовали себя молодыми и бодрыми, как раньше. Люс (непосредственно). И это говорите вы, Баруа! Баруа (с невольной гордостью; улыбаясь). Благодарю вас... Однако это так: уже несколько месяцев я замечаю тревожные признаки... Временами устаю, ко всему отношусь скептически, бываю излишне снисходителен... (Устало.) А вечерами чувствую себя таким одиноким... Люс (не задумываясь). За своим рабочим столом вы не одиноки. Баруа (выпрямляясь). Да, это правда! Сколько еще надо успеть! Проводит рукой по волосам, делает несколько шагов. Его пристальный взгляд медленно теряет остроту. Да, и все же теперь, когда у меня появляется предлог - какое-нибудь дело или хлопоты - и приходится уходить из редакции, я не возмущаюсь, как раньше, а скорее... Вам это еще не знакомо?.. А? Люс (смеясь). Нет. Баруа. Порою у меня складывается впечатление, что воспоминания становятся мне дороже, чем новые начинания, дела... Я пытаюсь сопротивляться, принуждаю себя читать все, что появляется в печати. Но, несмотря на это, не чувствую себя таким восприимчивым, как прежде, словно какой-то груз мне мешает... Люс. Опыт! Баруа (серьезно). Быть может... Я чувствую, что способен все понять, но физически меня что-то связывает. Какое-то сопротивление организма... Это мучительно. Люс недоверчиво улыбается. (Словно не замечая этой улыбки.) Человек долго представляет себе жизнь как прямую линию, два конца которой теряются по обе стороны горизонта; но постепенно становится ясно, что линия эта изгибается дугой, концы ее сходятся, соединяются... Кольцо замыкается. (В свою очередь улыбнулся.) Приходит старость, и тогда уже не выбраться из этого кольца! Люс. Полноте! (Внезапно встает.) А, вот и все наши Друзья! В глубине двора появляются три человека, вышедшие из-под арки ворот: Брэй-Зежер, Крестэй д'Аллиз и Вольдсмут. Люс (быстро, тихим голосом). Скажите... Разве Крестэй потерял кого-нибудь из близких? Баруа (так же тихо). Никто не знает. Уже две недели он в глубоком трауре. Молчаливые рукопожатия. Люс (после короткого молчания, просто). Кто-нибудь из вас был там? Зежер. Нет. Крестэй (своим хриплым голосом). Они отлично поняли, что надо выбрать: они или мы! Он похудел. Лоб его полысел, и это еще больше подчеркивает гордую посадку головы. Кожа, обтянувшая виски и горбинку носа, цветом напоминает самшит. Вольдсмут (выражая общую мысль). Как вспомнишь похороны Золя, настоящие похороны!.. Люс. Тогда вокруг него были только люди с чистыми сердцами... Зежер (насмешливо). И мы не нуждались в полиции, чтобы охранять министров. Его черные глаза блестят, как полированный камень. Болезнь печени его точит, но не может победить до конца: он ее носит, как власяницу. Баруа. Когда заговорил Анатоль Франс, вы помните, какая дрожь восторга, какое чувство мужества охватило нас. "Я скажу только то, что надо сказать, но я скажу все, что надо сказать", - произнес он, а затем добавил, что Франция - страна справедливости... Вольдсмут (стараясь припомнить). Подождите... "Есть только одна страна в мире, где могут совершаться великие дела... Как прекрасна душа Франции, Франции, которая уже в прошлые века учила Европу и весь мир тому, что такое правосудие!.. " Они слушают, устремив глаза на его седеющие брови, под которыми блестят дымчатые стекла очков. Горький смех Крестэя возвращает всех к действительности. Крестэй. Да, все было прекрасно, необыкновенно честно! А что из этого получилось? Мы вскрыли нарыв: думали, наступит выздоровление, а началась гангрена! Протестующий жест Люса. Брэ