й У.Клегг, восхищенный его натюрмортами, предложил ему пятьдесят долларов за портрет миссис Секстон У.Клегг, погибшей при извержении Мон-Пеле{540}. Портрет во весь рост, в натуральную величину надо было писать с выцветшей фотографии размером в визитную карточку. Безутешный вдовец оказался особенно требовательным в одном пункте: туалет миссис Секстон У.Клегг должен был быть видоизменен согласно самым последним требованиям парижской моды. Патерсон всячески острил на эту тему. "Пату - единственному из нас - свойственна настоящая веселость, непосредственная, внутренняя", - думал Жак, глядя, как молодой англичанин покатывается со смеху. - Я тебя немного провожу, друг, - сказал Патерсон, узнав, что Жак направляется к Мейнестрелю. - На этих днях я получил из Англии довольно интересные письма. В Лондоне говорят, что Холден{540} потихоньку собирает хороший экспедиционный корпус. Он хочет быть готовым ко всему... И флот тоже мобилизован... Кстати, о флоте, - ты читал газеты? - смотр в Спитхеде{540}! Все морские и военные атташе Европы были торжественно приглашены смотреть, как в течение шести часов у них под носом проходят военные корабли - под британским флагом один за другим, как можно ближе друг к другу, - знаешь, совсем как вереницы гусениц весной... Поистине attractive exibition*, не правда ли?.. Boast! Boast!** - закончил он, пожимая плечами. В его сарказмах, несмотря ни на что, сквозила гордость. Жака это позабавило, но он не показал вида: "Англичанин, даже социалист, не может оставаться равнодушным, когда речь идет о хорошо поставленном морском спектакле". ______________ * Хорошенькая выставка (англ.). ** Блеф! Блеф! (англ.). - А наш портрет? - спросил Патерсон, прощаясь с Жаком. - Над этим портретом, друг, словно тяготеет какой-то злой рок. Еще каких-нибудь два утра. Не больше. Честное слово! Два утра... Но когда? Жаку хорошо было известно упорство англичанина. Лучше уступить и покончить с этим как можно скорее. - Хочешь - завтра? Завтра в одиннадцать? - All right!* Ты, Джек, действительно добрый друг! ______________ * Ладно! (англ.) Альфреда была одна. Ее кимоно в крупных цветах, ее гладкая черная, словно лакированная челка и ресницы делали ее слишком похожей на японскую куклу, чтобы можно было поверить в непреднамеренность этого. Вокруг нее в полосах солнечного света, проникавшего сквозь щели ставен, роем кружились мухи. Квартиру наполнял неприятный запах цветной капусты, которая шумно кипела на кухне. Она, видимо, была очень рада видеть Жака. - Да, Пилот вернулся. Но он только что передал мне через Монье, что получены новости и что они с Ричардли заперлись в "Локале", и мне надо идти к нему со своей машинкой... Позавтракай со мною, - предложила она, и ее лицо внезапно приняло серьезное выражение. - А потом отправимся вместе. Она смотрела на него красивыми диковатыми глазами, и у него возникло впечатление, - правда, очень смутное, - что она решилась сделать ему это предложение не просто из любезности. Намеревалась ли она расспрашивать его? Или хотела что-то рассказать?.. Его совсем не устраивало сидеть здесь вдвоем с этой молодой женщиной, и к тому же он хотел поскорее увидеть Мейнестреля. Он отказался. Пилот работал с Ричардли в своем маленьком кабинете в "Говорильне". Они были одни. Мейнестрель стоял за спиной Ричардли, сидевшего у стола; оба склонились над лежавшими перед ними документами. Когда Мейнестрель увидел Жака, глаза его засветились дружелюбным удивлением. Затем его острый взгляд стал неподвижным: какая-то мысль возникла у него в голове. Он наклонился к Ричардли, словно спрашивая о чем-то, и движением подбородка указал ему на Жака: - Кстати, раз он возвратился, почему бы не его? - Конечно, - одобрил Ричардли. - Садись, - сказал Мейнестрель. - Сейчас мы кончим. - Он опять обратился к Ричардли. - Пиши... Это к швейцарской партии. - И сухим, бесцветным голосом стал диктовать: - "Вопрос поставлен неправильно. Проблема заключается не в этом. Маркс и Энгельс в свое время могли становиться на сторону той или иной нации. Мы не можем. В тысяча девятьсот четырнадцатом году мы, социалисты, не имеем права делать какое бы то ни было различие между европейскими державами. Война, которая угрожает разразиться, - это война империалистическая. У нее нет иных целей, кроме тех, к которым стремится финансовый капитал. В этом смысле все нации находятся в одинаковом положении. Единственной целью пролетариата должно быть поражение всех империалистических правительств без различия. Мое мнение таково: абсолютный нейтралитет..." Подчеркни... "В этой войне обе группировки капиталистических держав будут пожирать друг друга. Наша тактика - предоставить им заниматься самоуничтожением. Помочь им пожирать друг друга". Нет, зачеркни эту фразу. "...Использовать обстоятельства. Динамика общественного развития направлена влево. Революционное меньшинство всех стран должно работать над увеличением этих динамических сил в критический период, чтобы в подходящий момент пробить брешь, через которую ворвется революция". Он замолк. Прошло несколько секунд. - Почему Фреда не идет? - произнес он скороговоркой. Он взял со стола блокнот и принялся делать краткие заметки на клочках бумаги, передавая их Ричардли. - Это - для комитета... Это - в Берн и Базель... Это - в Цюрих. Наконец он встал и подошел к Жаку. - Так ты, значит, вернулся? - Вы мне сказали: "Если в воскресенье или понедельник ты от меня ничего не получишь..." - Правильно. След, который я имел в виду, никуда нас не привел. Но я как раз собирался написать тебе, чтобы ты оставался в Париже. Париж... Жака охватило неожиданное волнение, проанализировать которое у него не было времени. В припадке немного малодушной слабости, словно отказываясь от какой-то борьбы, словно перекладывая на кого-то другого тяжесть некоей ответственности, он внезапно подумал: "Они сами этого захотели". Мейнестрель продолжал: - В настоящий момент нам удобно будет иметь там человека. Заметки, которые ты посылаешь, небесполезны. Они характеризуют температуру среды, которая мне плохо известна. Наблюдай за тем, что происходит в "Юма" еще внимательнее, чем за тем, что делается в ВКТ*. Насчет ВКТ у нас есть и другие источники информации... Следи, например, за сношениями Жореса с соцдемами{543}, с англичанами. За его демаршами на Кэ-д'Орсе{543} по линии отношений между Францией и Россией... Да я тебе уже все это говорил... Ты приехал сегодня утром? Не устал? ______________ * Всеобщая конфедерация труда. - Нет. - Можешь ты опять ехать? - Сейчас? - Сегодня вечером. - Если необходимо, поеду. В Париж? Мейнестрель улыбнулся. - Нет. Придется сделать небольшой крюк: Брюссель, Антверпен... Ричардли тебе растолкует... - Вполголоса он добавил: - Ведь она должна была прийти сейчас же после завтрака! Ричардли закрыл железнодорожный указатель, который он просматривал, и поднял к Жаку свою острую мордочку: - Есть подходящий поезд сегодня вечером в девятнадцать пятнадцать; в Базеле ты будешь в два часа утра, а в Брюсселе - завтра около полудня. Оттуда отправишься в Антверпен. Тебе надо там быть завтра, в среду, не позже трех часов дня... Эта миссия требует кое-каких предосторожностей, потому что дело во встрече с Княбровским, а за ним наблюдают... Ты его знаешь? - Княбровского? Да, отлично знаю. Жак слышал о нем во всех революционных кругах еще до того, как встретился с ним. Владимир Княбровский отбывал тогда последние месяцы заключения в русской тюрьме. Как только его освободили, он возобновил агитационную работу. Этой зимой Жак встретился с ним в Женеве, и с помощью Желявского он даже перевел для швейцарских газет отрывки из книги, которую Княбровский написал во время заключения. - Смотри, будь осторожен, - сказал Ричардли. - Он теперь обрит наголо, и, говорят, стал совсем на себя непохож. Он стоял, слегка склонившись вбок, сложив тонкие губы в неизменную улыбку, и смотрел на Жака своим умным, самоуверенным взглядом. Мейнестрель, заложив руки за спину, с озабоченным видом прохаживался взад и вперед по узкой комнате, чтобы восстановить кровообращение в больной ноге. Внезапно он повернулся к Жаку: - В Париже все были безрассудно уверены в том, что Австрия проявит умеренность, не правда ли? - Да. Вчера в "Юма" говорили, что австрийская нота даже не требует ответа к определенному сроку... Мейнестрель подошел к окну, поглядел во двор и, снова приблизившись к Жаку, сказал: - Ну, это еще вопрос!.. - Вот как?.. - пробормотал Жак. Легкая дрожь пробежала по всему телу, и на лбу выступило несколько капелек пота. Ричардли холодно отметил: - Хозмер был совершенно прав. События развиваются очень быстро. На минуту наступило молчание. Пилот снова принялся ходить взад и вперед. Он явно нервничал... "Из-за Австрии? - думал Жак. - Или из-за отсутствия Альфреды?" - Вайян{545} и Жорес правы, - сказал он. - Надо, чтобы правительства оставили всякую надежду на то, что массы примирятся с их милитаристской политикой. Надо заставить их согласиться на посредничество! Угрозой всеобщей забастовки! Вы сами видели - неделю назад эта резолюция была принята на съезде французской партии огромным большинством голосов. Впрочем, насчет самого принципа разногласий вообще нет. Но в Париже ищут способа убедить немцев и добиться, чтобы они высказались так же категорично, как мы. Ричардли покачал головой. - Они никогда не согласятся... Их довод - старый довод Плеханова и Либкнехта{545} - довольно веский: когда речь идет о двух странах, из которых в одной социалистическое движение сильнее, чем в другой, первая в случае забастовки будет с головою выдана второй. Это очевидно. - Немцы находятся под гипнозом русской опасности... - Понятно! Другое дело, когда Россия разовьется внутриполитически настолько, что забастовка станет возможной одновременно в обеих странах!.. Жак не уступал: - Во-первых, сейчас нельзя говорить с уверенностью, что в России забастовка невозможна, - во всяком случае, частичные забастовки, как, например, те, что были на Путиловском заводе; распространившись на другие центры, они могли бы очень помешать махинациям военной партии... Но оставим Россию. Есть совершенно ясный аргумент, который можно противопоставить национальным антипатиям немецких социал-демократов. Им надо сказать: "Приказ о всеобщей забастовке, отданный чисто механически в день мобилизации, явился бы для Германии гибельным. Пусть так. Но превентивная забастовка? Которую социалисты могли бы объявить в период, когда отношения между державами только натянуты, в период дипломатического кризиса, задолго до того, как речь зайдет о мобилизации? Так вот, одна угроза подобного потрясения в жизни страны, если бы такая угроза была серьезна, могла бы заставить ваше правительство согласиться на посредничество..." Перед этим аргументом возражения немцев были бы бессильны. А насколько мне известно, такова именно платформа, которую французская партия будет защищать на совещании Бюро в Брюсселе. Мейнестрель стоял у стола, склонив голову над бумагами, и, казалось, ни на мгновение не заинтересовался спором. Он выпрямился, подошел к Жаку и Ричардли и встал между ними. На его губах играла лукавая усмешка. - А теперь, ребята, выкатывайтесь. Мне надо поработать. Побеседуем потом. Возвращайтесь оба в четыре часа. - Он бросил почти тревожный взгляд на окна. - Не понимаю, почему Фреда... - Затем обратился к Ричардли: - Во-первых, дай Жаку самые точные указания, как ему встретиться с Княбровским. Во-вторых, урегулируй с ним денежный вопрос: ведь он будет в отсутствии недели две или три... Говоря это, он подталкивал их к двери и захлопнул ее, когда они вышли. XXVII Антверпен жарился под убийственными лучами послеполуденного солнца, словно какой-нибудь город в Испании. Прежде чем выйти на панель, Жак, зажмурив глаза от ослепительного света, посмотрел на вокзальные часы: десять минут четвертого. Амстердамский поезд должен был прийти в три часа двадцать три минуты; самое лучшее - поменьше маячить у всех на глазах в здании вокзала. Переходя через улицу, он быстро оглядывал людей, сидевших за столиками на террасе пивной напротив. Видимо, успокоенный этим осмотром, он занял свободный столик в стороне от прочих и заказал пива. Несмотря на то что была середина дня, привокзальная площадь казалась почти пустой. Придерживаясь затененного тротуара, все пешеходы делали один и тот же крюк, словно муравьи. Трамваи, которые подъезжали сюда со всех концов города, таща под собой свою черную тень, встречались на перекрестке, и их раскаленные солнцем колеса визжали на повороте. Три двадцать. Жак поднялся и взял влево, чтобы зайти в здание вокзала с бокового фасада. В зале для ожидающих народу было немного. Старый, неряшливо одетый бельгиец в форменной фуражке поливал из лейки пол, чертя восьмерки на запыленных плитах. Наверху, на эстакаде, поезд приближался к платформе. Когда пассажиры стали спускаться вниз, Жак, продолжая читать газету, подошел к подножию большой лестницы и, не разглядывая никого в упор, стал рассеянно смотреть на проходящую публику. Мимо него прошел человек лет пятидесяти; на нем был серый полотняный костюм, под мышкой - пачка газет. Поток пассажиров быстро иссяк. Вскоре не осталось никого, кроме запоздавших: нескольких старух, которые с трудом спускались по ступеням. Тогда, как будто тот, кого он поджидал, не приехал, Жак повернулся и неторопливым шагом вышел из вокзала. Только очень ловкий и опытный полицейский агент заметил бы взгляд, который он кинул через плечо, прежде чем сойти с тротуара. Он снова направился по улице Кайзера до улицы Франции, поколебался немного, словно турист, размышляющий, куда бы ему двинуться, повернул направо, прошел мимо Оперного театра, на мгновение задержавшись там, чтобы пробежать глазами афишу, и без излишней торопливости зашел в один из сквериков перед Дворцом правосудия. Там, заметив пустую скамью, он почти упал на нее и вытер платком лоб. В аллее, не обращая внимания на жару, играла в мяч гурьба мальчишек. Жак вынул из кармана несколько сложенных вместе газет и положил их рядом с собой на скамейку. Затем закурил папиросу. И так как мячик подкатился к его ногам, он, смеясь, схватил его. Дети с криком окружили Жака. Он бросил им мяч и принял участие в игре. Через несколько минут на край скамейки присел другой прохожий. В руке у него было несколько небрежно сложенных газет. С уверенностью можно было сказать, что это иностранец, и почти наверняка славянин. Низко надвинутая на лоб кепка скрывала верхнюю половину лица. Солнце бросало два светлых пятна на плоские скулы. Лицо было бритое - лицо уже пожилого человека, изборожденное морщинами, энергичное. Загорелая кожа цвета хлебной корки своеобразно гармонировала с глазами; под кепкой настоящий цвет их разобрать было трудно, но они были светлые, голубые или серые, и странно лучистые. Человек вынул из кармана небольшую сигару и, повернувшись к Жаку, вежливо дотронулся до козырька своей кепки. Чтобы зажечь сигару о папиросу Жака, ему пришлось наклониться, опираясь о скамейку рукой, державшей газеты. Их взоры скрестились. Человек выпрямился и снова положил газеты к себе на колени. Он очень ловко взял газеты соседа, оставив свои на скамейке рядом с Жаком, который тотчас же небрежным движением положил на них руку. Глядя куда-то вдаль, не шевеля губами, голосом едва различимым - деревянным голосом чревовещателя, которым научаются говорить в тюрьмах, - человек прошептал: - Конверт в газетах... Там же последние номера "Правды"{548}... Жак даже глазом не моргнул. Он продолжал самым естественным образом забавляться с детьми. Он далеко бросал мяч; дети устремлялись за ним; завязывалась схватка, веселая борьба; поймавший мяч с торжеством приносил его обратно, и игра возобновлялась. Человек смеялся, и казалось, все это его тоже забавляло. Вскоре дети стали передавать мяч ему, потому что он бросал его дальше, чем Жак. И как только оба они оставались вдвоем, Княбровский пользовался этим и говорил, не разжимая зубов, короткими обрывистыми фразами, глухо, торопливо, но горячо. - В Петербурге... В понедельник сто сорок тысяч забастовщиков... Сто сорок тысяч... Во многих кварталах - осадное положение... Телефонное сообщение прервано, трамваи стоят... Кавалергарды... Вызвали четыре полка с пулеметами... Казацкие полки, части... Дети вихрем налетели на них, и конец его фразы превратился в кашель. - Но полиция, генералы ничего не могут поделать... - продолжал он, забросив мяч на середину лужайки. - Волнения идут одно за другим. Правительство роздало к приезду Пуанкаре французские флаги, - женщины сделали из них красные знамена. Конные атаки, расстрелы... Я видел бой на Выборгской стороне... Ужасно!.. Потом у Варшавского вокзала... Потом в Старой Деревне. Потом ночью, в... Он опять замолчал из-за детей. И внезапно с какой-то жадной нежностью схватил самого маленького, бледного, белокурого мальчугана лет четырех-пяти, смеясь, покачал его у себя на коленях и крепко поцеловал прямо в губы; потом опустил ошеломленного малыша на землю, взял мяч и бросил его. - Забастовщики безоружны... Булыжники, бутылки, бидоны с керосином... Чтобы задержать полицию, они поджигают дома... Я видел, как горел Сампсониевский мост... Всю ночь повсюду пожары... Сотни убитых... Сотни и сотни арестованных... Все под подозрением... Наши газеты запрещены уже с воскресенья... Редакторы в тюрьме... Это революция... Да и пора: иначе была бы война... Твой Пуанкаре подгадил нам, здорово подгадил... Обратив лицо в сторону лужайки, где суетилась детвора, он старался делать вид, что смеется, но ему удавалось только сложить губы в какую-то угрюмую усмешку. - Теперь я пойду, - мрачно произнес он. - Прощай! - Да, - сказал Жак. Это слово вырвалось вместе со вздохом, хотя кругом никого не было, затягивать свидание не имело смысла. Подавленный, он прошептал: - Ты возвращаешься... туда? Княбровский ответил не сразу. Наклонив туловище, упираясь локтями в колени, устало опустив плечи, он созерцал песок дорожки у своих ног. Казалось, его поникшее тело поддалось внезапной слабости. Жак заметил по обеим сторонам его рта глубокие складки, проведенные самой жизнью и говорившие о покорности судьбе - или, вернее, о неистощимом терпении. - Да, туда, - сказал он, поднимая голову. Взгляд его окинул пространство, сад, дальние фасады домов, синее небо и нигде не задержался; в нем было отрешенное и вместе с тем полное решимости выражение человека, готового на любые безумства. - Морем... из Гамбурга... Я знаю способ перейти границу... Но там, знаешь ли, нам становится трудно... - Не торопясь, он встал со скамейки. - Очень трудно. И, наконец-то переведя свой взгляд на Жака, он вежливо дотронулся до козырька своей кепки, как случайный сосед, которому пора уходить. Глаза их встретились, - это было тревожное братское прощание. - В добрый час!* - шепнул он перед уходом. ______________ * В подлиннике по-русски. - Ред. Ребятишки провожали его смехом и криками, пока он не вышел за ограду. Жак следил за ним глазами. Когда русский скрылся из виду, он сунул в карман лачку газет, оставшуюся на скамейке, и, поднявшись, в свою очередь, мирно продолжал прогулку. В тот же вечер, зашив в подкладку своего пиджака конверт, полученный от Княбровского, он сел в Брюсселе на парижской поезд. А на следующий день, в четверг, рано утром секретные документы были переданы Шенавону, который вечером должен был быть в Женеве. XXVIII В этот же четверг, 23-го, Жак с утра направился в кафе "Прогресс" почитать газеты; он расположился в нижнем зале, чтобы ему не помешала "говорильня" на антресолях. Отчет о процессе г-жи Кайо целиком заполнял первую страницу почти всех газет. На второй и третьей странице некоторые газеты решились дать краткое сообщение о том, что в Петербурге забастовало несколько заводов, но что рабочие волнения были тотчас же прекращены благодаря энергичному вмешательству полиции. Зато целые страницы были посвящены описанию празднеств, данных царем в честь г-на Пуанкаре. Что же касается австро-сербских "разногласий", то на этот счет пресса высказывалась как-то неопределенно. Одна заметка, видимо официозная, потому что она была всюду перепечатана, указывала, будто в русских правительственных кругах полагают, что в ближайшее время будет достигнуто дипломатическим путем некоторое ослабление напряженности. Большая часть газет высказывала в весьма любезной форме полное доверие к Германии, которая во время балканского кризиса всегда умела внушить умеренность своему австрийскому союзнику. Лишь "Аксьон франсез"{551} открыто выражала беспокойство. Для нее это был прекрасный случай более резко чем когда-либо выставить напоказ всю специфическую слабость республиканского правительства в вопросах внешней политики и заклеймить "антипатриотизм" левых партий. Особенно доставалось социалистам. Не довольствуясь своими каждодневными - на протяжении ряда лет - утверждениями, что Жорес предатель, продавшийся Германии, Шарль Моррас, выведенный из себя громкими призывами к интернациональной солидарности и миру, непрерывно исходившими от "Юманите", теперь, казалось, почти открыто взывал к какой-нибудь новой Шарлотте Корде{551}, чей кинжал должен был бы освободить Францию от Жореса. "Мы никого не хотим призывать к политическому убийству, - писал он осторожно и вместе с тем дерзновенно, - но пусть г-н Жорес трепещет! Его статья способна внушить какому-нибудь безумцу желание разрешить посредством эксперимента вопрос, не изменится ли кое-что в неизбежном порядке вещей, если г-н Жан Жорес разделит судьбу г-на Кальмета". Кадье, спускавшийся вниз, быстро прошел мимо. - Ты не поднимешься? Там идет жаркая дискуссия... Очень интересно: приехал из Вены один австриец, товарищ Бем, посланный сюда по партийному делу... Он говорит, что австрийская нота будет направлена в Белград сегодня вечером... Как только Пуанкаре покинет Петербург. - Бем - в Париже? - спросил Жак, тотчас же вскакивая с места. Он обрадовался при мысли, что может снова увидеться с этим австрийцем. Он поднялся по маленькой винтовой лестнице, толкнул дверь и действительно увидел товарища Бема, который спокойно сидел перед кружкой пива, положив себе на колени сложенный желтый макинтош. Его окружили, забрасывая вопросами, человек пятнадцать партийных активистов; он методически отвечал, жуя, как всегда, кончик сигары. Жака он встретил дружеским подмигиванием, словно расстался с ним только вчера. Привезенные им вести о воинственной позе Вены и о том, как возбуждено австро-венгерское общественное мнение, казалось, вызывали всеобщее негодование и беспокойство. Возможность предъявления Австрией агрессивного ультиматума Сербии при создавшемся положении могла привести к серьезным осложнениям, тем более что председатель сербского совета министров Пашич{552} обратился ко всем европейским правительствам с превентивной нотой, в которой говорилось, что державы не должны рассчитывать на совершенную пассивность Сербии и что Сербия полна решимости отвергнуть любое требование, несовместимое с ее достоинством. Ничуть не желая оправдывать авантюристическую политику своего правительства, Бем тем не менее пытался объяснить раздражение Австрии против Сербии (и России) постоянными оскорблениями, которые этот маленький беспокойный сосед, поддерживаемый и подстрекаемый русским колоссом, наносил национальному самолюбию австрийцев. - Хозмер, - сказал он, - прочел мне конфиденциальную дипломатическую ноту, которую уже несколько лет тому назад министр иностранных дел Сазонов направил из Петербурга русскому послу в Сербии. Сазонов особо отмечает, что некоторая часть австрийской территории была обещана Россией сербам. Это документ огромной важности, - добавил он, - ибо доказывает, что Сербия, - а за ее спиной Россия, - действительно являются постоянной угрозой для безопасности Oesterreich!* ______________ * Австрийской империи (нем.). - Опять гнусности капиталистической политики, - закричал с другого конца стола какой-то старый рабочий в синей блузе. - Все европейские правительства, демократические или недемократические, со своей тайной дипломатией, не знающей народного контроля, являются орудием в руках международного финансового капитала... И если Европа в течение сорока лет избегала всеобщей войны, то лишь потому, что финансовые заправилы предпочитают вооруженный мир, при котором государства все больше и больше влезают в долги... Но в тот день, когда банковские воротилы найдут для себя выгодным разжечь войну, - увидите!.. Все выразили шумное одобрение. Что за беда, если это вмешательство имело лишь самое отдаленное отношение к конкретным вопросам, которые затрагивал Бем. Какой-то юноша туберкулезного вида, знакомый Жаку в лицо и привлекавший его внимание своим пристальным лихорадочным взглядом, внезапно заговорил, процитировав глухим голосом одно из высказываний Жореса насчет опасности тайной дипломатии. Воспользовавшись поднявшимся вслед за тем беспорядочным шумом, Жак подошел к Бему и условился встретиться с ним, чтобы вместе позавтракать. После чего ускользнул, предоставив австрийцу продолжать прерванный доклад с тем же терпеливым упорством, с каким тот жевал свою сигару. Завтрак в обществе Бема, разговоры в редакции "Юманите", несколько срочных дел, которые Ричардли просил его сделать немедленно по прибытии в Париж, затем, вечером, собрание, устроенное социалистами в Левалуа{554} в честь Бема, где ему представилась возможность взять слово, чтобы рассказать все, что знал о волнениях в Петербурге, - все это настолько заняло мысли Жака в течение этого первого дня, что у него не осталось времени вспомнить о Фонтаненах. Все же раза два-три у него мелькнула мысль позвонить в клинику на бульваре Бино и спросить, жив ли еще Жером. Но ведь для того, чтобы получить какие-либо сведения, ему пришлось бы сперва назвать себя. Лучше было воздержаться. Он предпочитал не извещать никого о том, что находится в Париже. И тем не менее вечером, когда он вернулся в свою комнатку на набережной Турнель, ему пришлось признать, прежде чем он заснул, что неизвестность, на которую он сам себя осудил, вовсе не освободила его от неотвязных мыслей, а наоборот, - угнетала его больше, чем какие-либо точные известия. В пятницу утром, проснувшись, он почувствовал искушение позвонить Антуану. "К чему? Какое мне дело? - сказал он себе, взглянув на часы. - Двадцать минут восьмого... Если я хочу застать его до ухода в больницу, надо позвонить сейчас же". И, не размышляя больше, он вскочил с постели. Антуан очень удивился, услышав голос брата. Он сообщил ему, что г-н де Фонтанен после трех суток агонии наконец-то этой ночью соблаговолил умереть, не приходя в сознание. - Похороны завтра, в субботу. Ты еще будешь в Париже?.. Даниэль, - добавил он, - не выходит из клиники; ты можешь застать его в любой момент... - Антуан, видимо, не сомневался ни минуты в том, что его брату хочется повидаться с Даниэлем. - Может быть, позавтракаешь со мною? - предложил он. Жак с досадливым жестом отстранился от телефона и повесил трубку. Двадцать четвертого газеты в нескольких словах сообщили о передаче Сербии австрийской "ноты", Большая часть из них, - видимо, по приказу свыше, - воздержалась от каких-либо комментариев. Жорес посвятил свою очередную статью забастовкам в России. Тон ее был исключительно серьезный. "Какое предупреждение всем европейским державам! - писал он. - Всюду вот-вот вспыхнет революция. Царь поступил бы очень неосторожно, если бы вызвал европейскую войну или допустил, чтобы она началась! Столь же неосторожной оказалась бы Австро-Венгерская монархия, если бы, уступая слепой ярости своей клерикальной и военной партии, она допустила что-либо непоправимое в своих отношениях с Сербией!.. Коллекция сувениров, которые г-н Пуанкаре привез из своего путешествия, пополнилась волнующей страницей, отмеченной кровью русских рабочих, - трагическим предупреждением". В редакции "Юманите" ни у кого не оставалось сомнений насчет тона австрийской ноты: она действительно имела характер ультиматума, и следовало ожидать самого худшего. С некоторой нервозностью ожидали возвращения Жореса: сегодня утром патрон внезапно решил лично сделать запрос на Кэ-д'Орсе, обратившись к Бьенвеню-Мартену, заместителю Вивиани на время его отсутствия. Среди редакторов газеты наблюдалась некоторая растерянность. Все с беспокойством задавали себе вопрос, как будет реагировать общественное мнение Европы. Галло, как всегда пессимистически настроенный, утверждал, будто вести, полученные из Германии и Италии, заставляют опасаться, что в этих двух странах и общественное мнение, и пресса, и даже некоторые фракции левых партий скорее сочувствуют австрийскому жесту. Стефани, вместе с Жоресом, полагал, что в Берлине негодование социал-демократов проявится в каких-либо энергичных действиях, которые будут иметь сильнейший отклик не только в Германии, но и за ее пределами. В полдень помещение редакции опустело. Стефани остался дежурить, - была его очередь, - и Жак предложил посидеть с ним за компанию, чтобы просмотреть хотя бы одним глазом бумаги, касающиеся созыва Международного бюро, которое должно было собраться на следующей неделе в Брюсселе. Все возлагали очень большие надежды на это внеочередное совещание. Стефани знал, что Вайян, Кейр-Харди{556} и многие другие вожди партии намереваются поставить в порядок дня вопрос о применении всеобщей забастовки в случае войны. Какую позицию займут иностранные социалисты, в особенности английские и немецкие, в этом основном вопросе? В час пополудни Жореса еще не было. Жак вышел, чтобы перекусить в кафе "Круассан". Может быть, патрон тоже там завтракает? Его там не оказалось. Пока Жак искал свободный уголок, его окликнул молодой немец, Кирхенблат, с которым он познакомился в Берлине и несколько раз встречался в Женеве. Кирхенблат завтракал с одним товарищем и настоял, чтобы Жак подсел к их столику. Товарищ был тоже немец, по фамилии Вакс. Жак его не знал. Два эти человека любопытным образом отличались друг от друга. "Они довольно хорошо символизируют два характерных для Восточной Германии типа, - подумал Жак, - тип вождя и... противоположный!" Вакс был когда-то рабочим-металлистом. Ему было лет сорок; у него были крупные, грубоватые черты лица, в которых проступало что-то славянское; широкие скулы, честный рот, светлые глаза, выражавшие настойчивость и некоторую торжественность. Его огромные ладони были раскрыты, словно инструменты, готовые для работы. Он слушал, одобрял кивком головы, но говорил мало. Все в нем, казалось, свидетельствовало о душе, не знакомой с сомнением, о спокойном мужестве, о выносливости, о любви к дисциплине, об инстинкте верности. Кирхенблат был значительно моложе. Его маленькая, круглая голова на тонкой шее по форме напоминала череп какой-то птицы. Скулы у него были не широкие, как у Вакса, а острые, выступающие бугорком под глазами. Лицо, обычно серьезное, по временам оживлялось улыбкой, внушавшей какое-то тревожное чувство: эта улыбка внезапно раздвигала углы его рта, растягивала веки, собирала складки на висках и обнажала зубы; чувственный, немного жестокий огонек загорался тогда в его взгляде. Так иногда обнажают, играя, клыки прирученные волки. Он был уроженец Восточной Пруссии, сын учителя; один из тех культурных немцев, ницшеанцев, каких Жаку нередко приходилось встречать в передовых политических кругах Германии. Законов для них не существовало. Особое понимание чувства чести, известный рыцарский романтизм, вкус к свободной и полной опасностей жизни объединяли их в своего рода касту, преисполненную сознанием своей аристократичности. Восстав против социального строя, в недрах которого, однако же, сформировался его интеллект, Кирхенблат существовал как бы около международных революционных партий, будучи слишком анархичным по темпераменту, чтобы безоговорочно примкнуть к социализму, и инстинктивно отвергая эгалитарные и демократические теории, так же как и феодальные привилегии, еще существовавшие в императорской Германии. Беседа - на немецком языке, ибо Вакс с трудом понимал по-французски, - сразу же завязалась вокруг вопроса о позиции Берлина по отношению к австрийской политике. Кирхенблат был, видимо, хорошо осведомлен о настроениях, господствовавших среди высших должностных лиц империи. Он только что узнал, что брат кайзера, принц Генрих, послан с особой срочной миссией в Лондон к английскому королю, это был официальный шаг, который в данный момент свидетельствовал, казалось, о личном стремлении Вильгельма II навязать Георгу V свою точку зрения на австро-сербский конфликт. - Какую точку зрения? - спросил Жак. - В этом весь вопрос... В какой степени поведение имперского правительства носит характер шантажа? Траутенбах, с которым я виделся в Женеве, утверждает, что ему известно из верного источника, будто кайзер лично отказывается признавать неминуемость войны. И, однако, невероятным представляется, чтобы Вена могла действовать с такой дерзостью, не будучи уверенной в поддержке со стороны Германии. - Да, - сказал Кирхенблат. - По-моему, весьма вероятно, что кайзер принял и одобрил в основном австрийские требования. И даже что он заставляет Вену действовать как можно быстрее, чтобы Европа как можно скорее очутилась перед совершившимся фактом... В сущности, это ведь подлинно пацифистская позиция... - Он лукаво улыбнулся. - Ну да! Ведь это лучший способ избежать русского вмешательства! Ускорить австро-сербскую войну для спасения европейского мира... - Внезапно он снова стал серьезным. - Но так же очевидно, что кайзер, имея таких советников, как те, кто его окружает, взвесил весь возможный риск: риск русского вето, риск всеобщей войны. Дело только в том, что он, видимо, расценивает этот риск как пустячный. Прав ли он, вот в чем вопрос. - Лицо его опять исказилось мефистофельской улыбкой. - В настоящий момент я представляю себе кайзера как игрока с прекрасными картами в руках и робкими партнерами перед собою. Конечно, ему приходит в голову, что он может проиграть, если ему вдруг не повезет. Всегда рискуешь проиграть... Но, черт возьми, карты отличные! И как можно настолько опасаться невезения, чтобы отказаться от крупной игры? Какая-то особая резкость в голосе Кирхенблата, его дерзкая улыбка рождали ощущение, что ему по собственному опыту известно, что значит иметь в руках хорошие карты и смело идти на риск. XXIX Тело Жерома де Фонтанена положили в гроб рано утром, как это было принято в клинике; и тотчас же вслед за этим гроб был перенесен в глубь сада, в павильон, где администрация разрешала умершим больным дожидаться похорон, - как можно дальше от живых больных. Госпожа де Фонтанен, почти не покидавшая комнаты мужа все то время, пока длилась его агония, обосновалась теперь в узком полуподвальном помещении, куда перенесли тело. Она была одна. Женни только что вышла: мать поручила ей сходить на улицу Обсерватории за траурной одеждой, которая понадобится им обеим для завтрашней церемонии; и Даниэль, проводивший сестру до калитки, задержался в саду, чтобы выкурить папиросу. Сидя в тени на соломенном стуле под окошечком, освещавшим подвал, г-жа де Фонтанен готовилась провести здесь последний день. Глаза ее были устремлены на гроб, ничем пока не украшенный и установленный на черных козлах посреди комнаты. О личности покойного говорил теперь лишь один внешний признак - медная дощечка с выгравированной на ней надписью: ЖЕРОМ-ЭЛИ ДЕ ФОНТАНЕН 11 МАЯ 1857 г. - 23 ИЮЛЯ 1914 г. Она чувствовала себя очень уверенной и спокойной: она была под покровом божиим. Кризис того, первого вечера, момент слабости, вполне извинительный, - ведь драма разразилась так внезапно, - теперь прошел; теперь в ее горе не было ни безрассудства, ни остроты. Она привыкла жить в доверчивом контакте с той Силой, которая регулирует Жизнь вселенной, с тем Все, в котором каждому из нас предстоит когда-нибудь растворить свою эфемерную оболочку; и смерть не внушала ей никакого страха. Даже будучи молодой девушкой, она не испытала ужаса перед трупом своего отца; она ни на мгновение не усомнилась, что этот руководитель, которого она так чтила, останется духовно с нею даже после распада его физического облика; и действительно, она никогда не лишилась его поддержки, никогда, - на этой неделе она получила лишнее тому доказательство: этот пастырь не переставал принимать участие в ее интимной жизни, в ее борьбе, помогать ей при разрешении трудных вопросов, вдохновлять все решения, которые она принимала... Точно так же и теперь она не могла воспринимать смерть Жерома как конец. Ничто не умирает: все видоизменяется, сменяются времена года. Перед этим гробом, навеки закрытым над бренной плотью, она ощущала мистическую экзальтацию, аналогичную тому чувству, которое овладевало ею каждую осень, когда она наблюдала в своем саду в Мезоне, как листья, распустившиеся у нее на глазах весной, теперь опадают один за другим в свой положенный час, и это опадание никак не отражается на стволе, живущем своими тайными силами, на стволе, где таятся жизненные соки, где неизменно пребывает жизненная Субстанция. Смерть оставалась в ее глазах проявлением жизни, и созерцать без всякого ужаса это неизбежное возвращение в лоно матери-земли значило для нее смиренно приобщаться к всемогуществу божию. В помещении было прохладно, как в недрах гробницы, здесь носился нежный, немного приторный запах роз, которые Женни положила на крышку гроба. Г-жа де Фонтанен машинально терла ногти на пальцах правой руки о левую ладонь. (Она привыкла каждое утро, закончив свой туалет, присаживаться на несколько минут к окну и, полируя себе ногти, предаваться на пороге нового дня краткому размышлению, которое она называла своей утренней молитвой; эта привычка создала у нее рефлекс - полировка ногтей и обращение к Духу божьему находились в некоей неразрывной связи.) Пока Жером был жив, хотя он и находился далеко от нее, она втайне хранила надежду, что ее великая, испытанная любовь к нему обретет когда-нибудь свою земную награду, что когда-нибудь Жером вернется к ней остепенившийся и полный раскаяния и что, может быть, им обоим будет дано закончить свои дни друг подле друга, в забвении прошлого. Несбыточность этой надежды она осознала лишь в тот час, когда ей пришлось навсегда отказаться от нее. Все же память о перенесенных страданиях была еще слишком жива, и она ощущала некоторое облегчение при мысли, что теперь навсегда избавлена от подобных испытаний. Благодаря этой смерти иссяк единственный источник горечи, который в течение стольких лет отравлял ей существование. Она как бы невольно распрямила спину после долгого рабства. И, сама о том не подозревая, она наслаждалась этим чувством, таким человеческим и законным. Она была бы очень смущена, если бы это дошло до ее сознания. Но ослепление веры мешало ей бросить в глубины своей совести подлинно проницательный взгляд. Она приписывал