кая-то странная. - Странная, потому что люблю цветы? - Нет, странная потому, что у вас сегодня нет обычного оптимистического вида. Но, верный себе, не стал добиваться дальнейших объяснений. Я сказала: - Давайте проедем мимо «Фронтона», ладно? Норман промолчал, но, когда машина остановилась у виллы патрона, он просто сказал; - В субботу он так рано не встает. И она тоже. - Тем лучше, никто нас не заметит. Просто оставлю цветы и записочку. И в самом деле, этот очаровательный домик был еще погружен в сон. Стоя на равном расстоянии от него и от машины, где ждал меня Норман, я мешкала, держа, в руках цветы. Я смотрела на «Фронтон». Неяркое утреннее солнце заливало его своим ласковым светом. Вот именно здесь, после первой ночи любви, проведенной у Фарришей, мы с Норманом без слов, в силу естественного хода вещей почувствовали себя интимно близкими. Здесь мне было суждено судьбою начать свою женскую жизнь, провести неслыханно блаженный месяц. Здесь, наконец, «мой грех», как сказала бы наша семья, обернулся такими потоками света, таким здоровьем, такой чистотой, что ни разу я не могла обнаружить в нем ни прелести запретного плода, ни сладости краденого счастья. Я глядела не отрываясь на этот домик, который всего несколько недель был моим. Никогда раньше он не казался мне таким милым. Фасад его, копировавший американские жилища начала девятнадцатого века, был выдержан в том стиле, который искусствоведы Соединенных Штатов слишком пышно именуют «греческим Ренессансом». Но особенно меня поражало, и поразило в первый же день приезда, то, что привело меня и сейчас сюда с букетом цветов,- это узенький перистиль на высоком крыльце с четырьмя ионическими колоннами, увенчанный треугольным фронтоном. Человеку с живым воображением он напоминал склеп в виде чуть-чуть нелепого, но прелестного храма. Здесь я и оставила свой цветочный сноп. Поднявшись на четыре ступеньки, я возложила букет на площадку перед закрытой дверью, порог которой переступили прошлым летом «мистер и миссис Келлог». Однако Норман ничего мне не сказал, и во время всего остального пути до пляжа мы не открыли рта. Пользуясь той свободой нравов, которая царит на тихоокеанских пляжах, я вышла из Ньюпорт-клаб в купальных трусиках и лифчике; за мной шел Норман в одних лишь плавках. На пляже еще не было так многолюдно, как летом. Несколько десятков boys и girls, столь же обнаженных, что и мы, играли на песке в мяч или принимали первые солнечные ванны. Мало кто рисковал войти в море. Норман кинулся в воду даже с каким-то восторгом и, очутившись среди волн, стал звать меня, уверяя, что совсем не холодно. Но я предпочла обождать полудня, когда станет теплее. Я села на брезент, которым мы закрывали наш форд и который захватили с собой вместе с полотенцами, термосом и сэндвичами. Я не спускала с Нормана глаз. Он вышел на берег. Как и тогда, я увидела его словно отлакированное тело, возникавшее из океана, все в россыпи солнечных бликов, увидела, как шагнул он ко мне. Но на участке, разделявшем нас, трое юношей играли в бейсбол. И этого оказалось достаточно, чтобы я была забыта. Норман без приглашения встал четвертым, ловко перехватив на лету мяч, что восхитило игроков. С этим новым партнером получалась настоящая игра. Самым ловким, самым сильным, самым умелым оказался Норман. Он делал с мячом просто чудеса. Мяч для игры в бейсбол ужасно тяжелый и жесткий, им ничего не стоит отбить себе руки, в чем я сама имела случай убедиться на практике, играя с Норманом, когда у него не было партнеров. Сейчас Норман загонял всех игроков. Они восторженно заявили, что он terrific* {ужасающий - англ.). Подошли девушки и тоже стали смотреть на Нормана, не щадившего своих сил. Достаточно ему было вступить на этот песок, как снова он стал кумиром, стал богом. Его обаяние особенно ярко проявляло себя сейчас, когда он, обнаженный, слитый со стихией, наслаждался игрой. Ни один из здешних юношей не мог с ним сравниться, хотя все они были молоды, ибо на пляжах Тихого океана не встречаются купальщики, будь то мужского или женского пола, старше тридцати лет. Я видела только его одного. Он снова стал в моих глазах таким, каким был год назад. Я пришла на пляж, чтобы бросить его, но обрела его вновь. Состязание в мяч прекратилось за неимением партнеров. Норман мог подойти наконец ко мне. Теперь уже его тело лоснилось не от морской воды, а от пота. Он взял полотенце и тщательно стал вытираться. Потом сел и провел полотенцем по ногам. И тут же чертыхнулся. - Смотрите-ка! - обратился он ко мне. На подошве у него блестело черное жирное пятно. Я вдруг вспомнила наши французские пляжи, где сплошь и рядом приходится шагать прямо по бляшкам смолы, отваливающейся от кормы рыбачьих баркасов и прибиваемой к берегу морской волной. - Это легко стирается жиром, Норман. Он возразил мне, довольно уместно, что у него под рукой нет сейчас жира, на что я ответила, что придется дождаться вечера. Но американцы испытывают священный ужас перед любым пятном. Вооружившись ракушкой, Норман с суровой миной стал скрести пятку. И ворчал: - Всё эти проклятые нефтяные вышки! - Какие вышки? - удивилась я.- Они здесь ни при чем, Вы запачкались смолой, а она стекает с рыбачьих баркасов. Норман без труда рассеял мое заблуждение. Виновны в происшествии именно «деррики», которые в нескольких милях отсюда заполонили берег и шагнули даже в море. По словам Нормана, его пятку обесчестила не смола, а нефть, плавающая в воде; он в этом уверен, если я сомневаюсь, то могу навести справки... Я с улыбкой прервала его. - Ладно, Норман... Впрочем, это вопрос темперамента. - Как темперамента? - Да. Я, например, предпочитаю думать, что в вашей беде повинны рыбачьи баркасы. - Почему? - Потому что так поэтичнее. Он повернул ко мне удивленное лицо. - В конце концов, что с вами сегодня происходит, Эгнис? Стараясь заглянуть мне в глаза, он отвел руку назад и уперся ладонью в песок. При этом движении торс его слегка изогнулся, подчеркнув широкий разворот плечей и тонкость талии. В эту минуту две мысли одновременно пронеслись у меня в голове: «Как он может быть таким прекрасным?» и «Как он может не понимать?» Его глаза, черные, как агат, впились, не моргая, в мое лицо. Впервые с того времени, как я узнала Нормана, я без малейшего смятения встретила их лучи. Я даже улыбнулась, и улыбка эта тоже была для меня непривычно новой, ибо если до сегодняшнего дня к моей нежности и примешивалось порой сомнение и разочарование, то впервые это случилось в присутствии моего друга, когда он находился от меня на расстоянии всего полуметра, когда его рука, его взгляд, его губы почти касались меня, - я улыбнулась, и не будь Норман Норманом, он сразу бы все понял и ничего бы мне не пришлось объяснять, ничего сообщать. И я предпочла отложить объяснение. - Мне самой неприятно, Норман, я, видимо, перенервничала. Плохо спала. - Это было истинной правдой. - Поплаваю пять минут кролем, и все пройдет. Я поднялась, ласково провела кончиками пальцев по его затылку и щеке, что, впрочем, уже давно перестало быть для меня привычным жестом. Я подобрала волосы, надела резиновую шапочку и побежала к воде. Она оказалась не такой холодной, как я боялась, и непривычно спокойной для Тихого океана. Я не торопилась уплыть, слабо шевеля руками среди негрозных волн. Ровно настолько, чтобы держаться на месте. Мне был виден Норман. Он перестал скрести пятку и не лежал на песке по примеру прочих, желавших «набраться» побольше солнца. Он неподвижно сидел на корточках; я мне подумалось, что он глядит на меня и о чем-то размышляет. Именно в эту неповторимую минуту - помню это отлично, - лениво держась на поверхности воды, я наконец ясно осознала смысл своей неудачи. До приезда в Соединенные Штаты я не знала любви, не знала даже чувства любви; как же я могла предвидеть, что любовь к Норману заведет меня в тупик? Я имею в виду не те трудности, которые помешали бы нашему браку. Так или иначе, я все равно вышла бы замуж без согласия своей семьи, я в этом всегда была уверена. Нет: самый характер нашей любви стал причиной того, что она с первой же встречи была обречена. Я слишком любила красоту Нормана, и то, что он такой необычный, и его новизну в моих глазах. А вот внутренней близости недоставало. Недоставало моему уму, сердцу, а особенно моим ночам. Норман не покорил меня целиком: он только оторвал меня от родной почвы. Заметив, что я вышла из воды и уже вступила на узенькую песчаную полоску берега, Норман лег на спину. Как сказать ему то, что я должна была ему сообщить теперь же, ибо, отсрочив объяснение, я рисковала поступить бесчестно? От меня одной зависело наносить или не наносить удар этому юноше. Лежавший на спине у самых моих ног, Норман казался мне особенно уязвимым, открытым для нападения, вдвойне обнаженным. Стараясь защитить глаза от солнца, он прикрыл лицо тыльной стороной ладони и смотрел на меня сквозь раздвинутые пальцы. Я вытерла плечи, ноги, сняла резиновую шапочку. Норман подвинулся, освобождая мне место возле себя, и это, возможно, даже бессознательное движение напомнило мне о нашем общем ложе; он вытянул левую руку, как бы ожидая, что на нее ляжет моя голова. Я опустилась с ним рядом, чувствуя его горячий от солнца бок. Как ему сказать? И тут я заметила, что я уже говорю, это я-то, которая так боялась сдать в последнюю минуту... Получилось это само собой, без всяких усилий. Само, как следствие моих раздумий и моих бессонниц, как результат тайного созревания в течение, быть может, многих месяцев: этот плод, напоенный горечью, без посторонней помощи упал на землю. Я не начала с побудивших меня причин. Я считала, что будет более по-американски объявить сначала о том, что решение бесповоротно, рассказать о различных уже принятых мною практических мерах. Я призналась, что еще накануне уложила вещи. Они уже запакованы и ждут наверху, когда Норман перешлет их через транспортную контору в Сан-Франциско. Ибо завтра на нашем фордике он отвезет меня в Сан-Хуан Капистрано, который совсем близко отсюда и где проходит железная дорога, идущая на север. Не правда ли, это самое простое? Откровенно говоря, мне вовсе не улыбалось - хотя ни за что на свете я не сказала бы этого вслух - вновь увидеть Биг Бэр вместе с Норманом, уже знавшим всю правду, и расставаться с ним среди наших гор. Желая закончить разговор, я сказала неестественно громким голосом: - Я уже попрощалась вчера с озером, с секвоями и бунгало. Значит, возвращаться туда незачем. Потом я замолчала. Голова моя по-прежнему лежала на плече у Нормана, и мы не повернулись друг к другу лицом, Он выждал в молчании, а потом произнес не шевелясь: - О! Теперь я знаю... Я понимаю. - Что понимаете, Норман? - То, что мне не удавалось себе объяснить. Что он сейчас скажет? Какой неведомый мне внутренний процесс совершается в нем? Неужели наше объяснение, которое я надеялась свести к самым простым словам, чревато сюрпризами, станет испытанием, карой? Но в то же время любопытство толкало меня на дальнейшие расспросы. - А что вам не удавалось себе объяснить? - Почему вы отнесли нынче утром цветы в «Фронтон»?.. И добавил: - Да... Жена моего патрона будет тронута. Очень милый знак внимания. Хотя я решила ничего не скрывать, я не сочла необходимым вывести Нормана из заблуждения, не сказала ему, что цветы - впрочем, при них и не было никакой записки - я возложила некоему призраку. Мы по-прежнему лежали не шевелясь. Солнце палило немилосердно. Юноши, игравшие поблизости от нас, угомонились. Уже знакомая с обычаями здешних пляжей, я не глядя догадывалась, что они один за другим улеглись рядом со своими девушками - обычный пляжный флирт; скованные жарой, их объятия утратили живость, не утратив бесстыдства. Точно таким же движением, как Норман, я прикрыла глаза тыльной стороной ладони. Наши тела покоились бок о бок, параллельно, в том классическом положении, в котором воплощается отдых, если даже двое отдыхают вместе последний раз; и, должно быть, со стороны казалось, что мы оба очень спокойны и почти ничем не отличаемся от остальных лежавших на пляже. Я заговорила. На этот раз я изложила все свои соображения; все, кроме одного, наиболее верного; ибо я отлично знала: будь я по-прежнему зачарована миражем первых месяцев, тогда все прочее утратило бы всякую весомость и сила счастья была бы так веч лика, что свела бы даже наших Буссарделей к ничтожно малым пропорциям. Я сама еще не могла разобраться: было ли причиной моего физического охлаждения к Норману душевное разочарование или же, напротив, рассудок мне вернула охлажденность чувств; одно я понимала: обе эти незадачи взаимно действовали друг на друга, и моя история - самая банальная история девушки, охладевшей к своему любовнику. Но могла ли я сказать об этом Норману! У меня просто не хватало для этого мужества. Более того, я сама была смущена случившимся и не имела оснований гордиться собой. Счастье еще, что в моем распоряжении было достаточно благовидных предлогов, которыми можно заменить истинные причины. Итак, волей-неволей мне приходилось произносить защитительную речь. Норман молча слушал ее, параграф за параграфом. И когда наконец я уже начала дивиться его упорной немоте и в качестве самого веского довода сослалась на почти полную невозможность акклиматизироваться ему во Франции, а мне в Соединенных Штатах, он отнял руку от своего лица и незаметным жестом прервал меня: - Разрешите? - Конечно, Норман. Говорите. - Простите, дорогая, но вы так долго держите голову на моей руке... она совсем затекла, кровообращение нарушилось... Я поднялась, села и посмотрела в сторону, - на горизонт. Я чуть было горько не рассмеялась над собой. И впрямь пора было, кажется, заметить, что никогда мы не говорили на общем языке. А что я сделала, чтобы сгладить это противоречие? Напротив, разве не я сама содействовала ему, упрямо питая иллюзии? В сущности, все это было моей, а не его ошибкой, моей огромной ошибкой. Внутренние сетования, которые я отгоняла от себя с самого утра, как искушение, победили как раз в ту самую минуту, когда я считала, что переборола их. От непереносимого стыда даже сердце зашлось, и при мысли о собственной подлости, о беспощадном ударе, который я собственноручно наношу сейчас этому юноше, глаза мои увлажнились. Зачем я напала на него врасплох, зачем поставила его так сразу перед уже свершившимся фактом? Увы, лишь для того, чтобы оградить самое себя, избежать уверток и споров. Некрасиво все это. И этим тоже гордиться нечего... - О Норман! - воскликнула я. - Норман! Я упала к нему на грудь; уткнулась лицом во впадину этого мужского плеча, прижимаясь к которому я все-таки испытывала неведомое мне доселе волнение. Коснувшись губами его плеча, я прошептала: - Норман, мне будет не так грустно уезжать, если я буду уверена, что вы на меня не сердитесь. И я снова села, стараясь прочесть ответ в его глазах. Он слегка отодвинул меня в сторону с той присущей ему ласковой твердостью, которую дает только сила. - Дорогая, - произнес он. - Для нас обоих будет лучше, если вы продолжите разговор, как прежде, не глядя на меня. Это будет гарантировать нас от излишней растроганности. Он круто повернул меня, сам гибким движением повернулся тоже, и я очутилась именно в такой позе, какая его устраивала. Я снова лежала, но уже под прямым углом к Норману; и теперь моя голова покоилась у него на боку. - Так вам будет лучше,- сказал он.- Лицом прямо к солнцу.- И без всякого перехода: - Как же я могу на вас сердиться, Эгнис, за то, что вы избрали лучший для себя путь? Я вас хорошо знаю: прежде чем объявить мне о своем решении, вы долго думали, и если вы все-таки его приняли, значит оно наилучшее. Я отпускаю вас и сохраню к вам самые теплые чувства и от души желаю вам удачи. Мы ведь таковы, разве вы этого не знали? Когда пора любви проходит, мы никогда не упрекаем, никогда не жалуемся. И, так как я медлила с ответом, он, помолчав немного, спросил: все ли я сказала ему, что собиралась сказать. Я ответила утвердительно. - Тогда разрешите в свою очередь мне сказать вам несколько слов, - Он выдержал короткую паузу, будто поставил двоеточие. - Эгнис, я знал, что это у нас с вами ненадолго. Вот вы мне пытались сейчас доказать, что наш брак невозможен. Совершенно незачем было убеждать меня в этом. Ибо с первого же дня я понял, что вы никогда не согласитесь выйти за меня замуж. Заметьте, я никогда вам этого и не предлагал. Вы слишком многим отличаетесь от меня. За это-то я вас и любил и из-за этого вас теряю. И из-за этого также я пошел на ложь позволил называть вас миссис Келлог. Конечно, я нисколько об этом не жалею. Однако я знал, на что иду. Я рискнул. Меня удивляло другое: что вы, по-видимому, совсем не думали о своем будущем. - Норман, было вы слишком долго вам объяснять то, что во мне происходило. Слишком долго и слишком трудно. - И я того же мнения... Говоря откровенно, когда я на вас смотрю... я имею в виду ваших соотечественников... я все больше убеждаюсь в том, что во всех вас что-то остается для нас непонятным. Прежде всего потому, что сами вы для себя непонятны. Он говорил теперь все медленнее, проникновеннее, что означало переход к афоризмам. - Вам нравится, очень нравится создавать такое впечатление, будто в вашей душе хранится некая тайна. И вы сочли бы для себя позором, не будь ее у вас... Вы ее тщательно взращиваете... Вы относитесь к себе с уважением лишь тогда, когда чувствуете себя игрушкой неведомых сил. После этих слов он замолк. Я опиралась затылком о его бок и чувствовала, как меня баюкает мерное его дыхание, лишь изредка прерывавшееся, когда он одним залпом произносил длинную фразу. Но по мере того, как Норман говорил, голос его казался мне все более и более далеким, как будто исходил он из других уст, чужих на этом столь любимом мною лице. Это тело пока еще было со мной; я еще прикасалась к нему; всем затылком сквозь волосы я чувствовала, как оно дышит, живет. Мне захотелось еще полнее ощутить его близость, коснуться его щекой; и, не подымаясь, тем движением, которым спящий поворачивает голову на подушке, я повернулась, потом еще и еще, пока губы не коснулись кожи Нормана. Но под лучами солнца, раскалившего его тело, кожа приобрела тепло, запах, вкус, приобрела реальность, мне незнакомую. Тот, мой Норман, уходил от меня все дальше и дальше; он уступил свое место положительному человеку, резонеру. Тот, мой Норман, удалялся от меня с каждой минутой; без всякого сомнения, он вернулся во «Фронтон». И вот в этом убежище, далеко от меня, без моих забот, он вскоре исчезнет; и вскоре, подобно струйке дыма, его поглотит беспредельность, но не забвение. Океан с грохотом бил о берег. Я совсем разомлела от жары. Но чувствовала себя хорошо. «Печаль придет потом», - догадалась я. А пока на меня снизошел небывалый покой. Так я и лежала рядом с Норманом, прижавшись к нему, будто хотела лучше запечатлеть в памяти - в качестве эпилога нашей несовершенной любви - тот рассеянный, почти бесплотный поцелуй, каким я прикоснулась к этой безупречно прекрасной впадине живота. 4. КСАВЬЕ  Но вслед за тем - провал. Больше ничего не произошло. Последние часы, проведенные мною в Лагуна Бич, железная дорога, Сан-Франциско, приготовления к отъезду во Францию, три дня на «Стрим Лайнер» - все это мертвые письмена. Боюсь, моя память не удержала ни одного воспоминания об этом отрезке времени. Америка меня не интересовала. Она стала для меня как бы спектаклем, который перестает существовать, как только актер, играющий главную роль, уходит со сцены. Норман исчез на тихоокеанском пляже в субботу утром. Было вполне логичным, что первая же моя парижская ночь, проведенная без сна, должна была вновь воскресить передо мной его образ. Этой ночью я увидела его. Что было весьма неосторожно: в этом лице, возникшем из такого еще недавнего прошлого, я не сумела обнаружить тех достоинств, какие рисовала себе в воображении. Слишком свежи были в памяти эпизоды нашей жизни, слишком явственно звучали слова в моих ушах; возникший с такой четкостью образ был не столь благоприятен для моего американского друга, какими могли бы стать случайные смутные воспоминания, исконные враги спокойного женского сна. Эта чересчур верная перспектива умалила Нормана, а меня успокоила. Но надолго ли? В последние месяцы пребывания в Биг Бэр я, проводив Нормана на работу, иной раз вздыхала с облегчением. Потом, оставшись одна, начинала воссоздавать образ Нормана сообразно собственным своим мечтам; день казался мне бесконечно длинным, тоска сопутствовала мне повсюду, и вечером я бежала навстречу форду; я, нетерпеливая возлюбленная, бросалась в объятия Нормана, садилась рядом с ним в кабину. Но, еще не доехав до бунгало, я начинала испытывать горькое разочарование. Память продолжала подсказывать мне нашу истерию. Я побывала во «Фронтоне», в Викторвиле, в Биг Бэр; места эти ничуть не изменились и тут я обнаруживала настоящего Нормана. Окончив путешествие, я вновь очутилась в своей парижской комнате, на время избавившись от чар. Но колдовство это, помноженное на одиночество и на расстояние, колдовские силы сна, полного неожиданных видений, колдовские силы бегущего времени, которое отмывает и преображает, вновь начнут свою работу, и я вновь познаю власть чар. Кто знает, устою ли я перед искушением, опять переплыть моря и океаны, чтобы увидеть в его родной стране юного чародея с темно-малиновыми губами? Я решилась наконец потушить лампу. Сквозь щели занавеси в мое итальянское окно просачивалась узкая полоска бледно-серого света, предвестника утра. Оно уже занималось над парком Монсо, над Парижем. Утром я смогу... веки мои сливались... смогу выйти из дома... побродить по улицам, побывать в гостях, как я задумала... Наконец сон смилостивился надо мною. Но когда я всего через несколько часов проснулась и подошла к зеркалу, чтобы посмотреть, как отразилась тяжелая ночь на моей внешности, я заметила, что от глаз к вискам тянутся, уходят под волосы две серебристые полоски - наложенный самой природой грим, - и потерев пальцем кожу, я в трудом стерла с нее соль. 1  В половине двенадцатого я вышла из дома. Я не чувствовала ни усталости, ни головной боли. Надо полагать, что иные ночи, пусть даже бессонные, приносят больше отдохновения, чем долгий сон. Каблуки звонко стучали по тротуару; ни на асфальте, вина фасадах домов нет и следа ночного тумана; Он ушёл прочь из города. Неяркое солнце согрело воздух. Но чувствовалась близость зимы: утренняя пора продлится за полдень, а после трех часов день вдруг сразу склонится к вечеру. Вдоль бульваров уже не росли каштаны, знакомые мне с детства. Их заменили платаны, зеленеющие почти до самой зимы; кое-где за ветки еще упорно цеплялась листва, а маленькие шишечки, похожие на шарики, подвешенные за нитку, так и перезимуют на дереве. Я шла. И внезапно очутилась на улице Ренкэн. Здесь живет тетя Луиза. На углу улицы Ренкэн и Понсле, которые вместе с авеню Ваграм образуют перекресток, стоял ее дом, одно из тех уже устаревших сейчас зданий с маленькими узенькими окошками, где все этажи похожи на антресоли. Дом не приносил большого дохода; он находился за пределами фешенебельных кварталов, соседствуя с Терн. Но все-таки был расположен в долине Монсо. Привратница заверила меня, что тетя никуда не выходила. Я поднялась на четвертый этаж. Переоборудовав свое жилище на более современный лад, тетя Луиза не смогла, однако, установить лифта, потому что главная лестничная клетка оказалась слишком тесной для этой цели. Поэтому лифт устроили со стороны двора, и, так как его остановки не совпадали с лестничными площадками, приходилось выходить между этажами. Я позвонила два раза. И сразу же услышала в коридоре торопливые шаги и голос тети, крикнувшей кому-то: - Не ходите! Я сама отопру! Смотрите за мясом! Она открыла мне дверь. - Я была уверена, что это ты, детка! На тете был передник в крупных цветах из провансальского сатина. Я застала ее, так сказать, в излюбленной ее униформе, потому что тетя Луиза была не только непревзойденной, но и неутомимой кулинаркой. Эта невинная тетина слабость вдохновляла ее родную сестру Эмму на самые ядовитые сарказмы. - Стряпать самой! Неужели тебе не хватает денег нанять прислугу? Знаю, знаю, что ты мне скажешь: что мы, мол, принадлежим, слава господу, к той среде, где кухня входит в программу воспитания юных девиц. Ну и что тут такого? Я тоже умею готовить, но разве я готовлю?.. Меня в детстве тоже учили рукоделью, я тоже умею подрубать, обметывать и штопать, однако же я не чиню разное тряпье! Таким вещам нас обучают для того, чтобы мы могли впоследствии вести дом и не давали бы прислуге нас обирать! - Бедняжка Луиза! - медовым голосом добавляла мама.- Но раз это развлекает бедняжку Луизу... И тетя Эмма заключала: - В том-то и дело!.. Других удовольствий у нее нет. Каждый развлекается по-своему. Тетя Луиза ввела меня в гостиную, слишком загроможденную разномастной мебелью и безделушками. Но я знала, что любой пустяк здесь связан с памятью о ком-то или о чем-то, в противоположность самым ценным предметам в нашем доме, ибо на все мои расспросы мама неизменно отвечала: - Откуда эта японская ваза? Откуда этот старинный поставец? Ей-богу, просто не сумею тебе сказать, откуда он к нам попал. А у тети Луизы все было полно значения и прелести, все пробуждало в ее душе отзвук. И не было никакой нужды вызывать ее на разговор, потому что она сама вынимала из какого-нибудь старинного столика какой-нибудь старомодный кошелек и протягивала его мне со словами: - Это твой дядя купил мне в Венеции, когда мы там были в первый раз. Хозяйка антикварного магазина была уже немолодая, но еще красивая. И, распустив шнурок, затягивавший кошелечек, она открывала потайной кармашек и показывала мне сухие цветы, мирно старившиеся в своем убежище. - Посмотри-ка, эти гвоздички обрамляли весь сад у нас в Бретани, когда мы еще не продали половину участка. Тетя Луиза - последний отпрыск бабуси - имела много сходных черт с моим отцом. Но то, что было у него бесцветным и безнадежно потухшим, у тети казалось лишь приглушенным. Бледным был не только взгляд, но и улыбка, даже волосы последние пятнадцать лет не были по-настоящему ни белокурыми, ни седыми. Она напоминала мне ткани времен Людовика XV, наброшенные на кресла в ее гостиной, - рисунок чуть-чуть расплылся, оттенки чуть-чуть поблекли, краски чуть-чуть выгорели но сама ткань по-прежнему драгоценна. Тетя вышла замуж за небогатого архивиста. И так как ее собственная доля наследства значительно пострадала в результате одной неудачной операции с недвижимым имуществом - случай беспрецедентный в нашей семье! - чета жила скромно. Но ничуть не страдала от этого. А братья и сестра неудачницы Луизы не столько сокрушались об ее участи, сколько чувствовали себя униженными. Свою неприязнь они перенесли на тетиного мужа и так и не приняли окончательно в свое лоно этого нового зятя, никак уж не Буссарделя, который предпочитал свои палимпсесты проверке денежных счетов. Говоря о нем, они никогда не называли его промеж себя по имени, а употребляли раз навсегда готовую формулу, вроде: «наш зять, хранитель музея» или «муж этой бедняжки Луизы». Ибо личность и значение Луизы были низведены до уровня, какого она заслуживает. Она, которая могла рассчитывать на лучшие партии, вступила в этот глупейший брак... Пусть не посетует и не удивляется, что ее с супругом держат на расстоянии даже в разговоре и отказывают в кое-каких правах! Признавалось, впрочем, что это замужество не было прямым позором для семьи, но все же было мезальянсом. Ну, как если бы, скажем, Луиза, Луиза Буссардель сочеталась браком с цыганом или актером. Впрочем, мой дядя, хранитель музея, редко показывался на авеню Ван-Дейка, легко смирившись с остракизмом. Он переступал порог нашего особняка только в тех случаях, когда уж никак нельзя было отвертеться. Сейчас, выйдя в отставку, он продолжал трудиться над пикардийским диалектом; и всякий раз, манкируя семейными обедами, ссылался в свое оправдание на этот труд, отнимавший все его время. Тетя Луиза неукоснительно являлась ко всем обедам, но уходила раньше других и шла без провожатых домой, где ее ждал муж, склонившийся над письменным столом. Конечно, тетя совсем не походила на всех прочих родственников; ей свойственны были кротость, чуткость, подлинная доброта, даже известная веселость, особенно когда она доверяла собеседнику. Но я лично всегда считала, что тетя слишком склонна к всепрощению, слишком легко поступается своим я; и всегда в душе упрекала ее за то, что она довольствуется полумерами, вместо того чтобы сбросить ярмо! Хотя вид у нее был лимфатический, она пользовалась прекрасным здоровьем; в конце концов она вовсе не была бедной, муж ее любил; однако для семьи она существовала лишь в качестве «бедняжки Луизы». Сама тетя никогда не жаловалась, а ее жалели, но не любили. Она была, я в этом твердо уверена, единственной представительницей рода Буссарделей, которая если не достигла, то, во всяком случае, почти достигла счастья. Зато судьба взяла реванш: у тети не было детей. Тетя Луиза опустилась было рядом со мной на кушетку, но тут же вскочила. Она открыла дверь и крикнула: - Мирейль! Ничего пока не трогайте! Не переставляйте кастрюлю на другую конфорку, а главное, не снимайте крышки! - Хорошо, мадам! - послышался откуда-то издали звонкий голос. - Ох уж эта мне молодежь! - вздохнула тетя.- Возьми хотя бы мою, ну ничего в стряпне не смыслит... А как только выведает все мои секреты, сейчас же упорхнет. И снова открыв дверь, крикнула: - И не прибавляйте огня! Сейчас как раз в меру. Тетя снова уселась. И сообщила мне с заговорщицким видом: - Мы, знаешь, готовим тушеную говядину! Твой дядя ее просто обожает... Но уж слишком много с ней хлопот: как начали в восемь часов утра, так и до сих пор возимся. - И еще вчера вечером ты с ней целый час провозилась, - подхватила я. Тетя даже руками всплеснула, она была на седьмом небе. - Как? Оказывается, ты помнишь мой рецепт? Не забыла? - Тетя доверительно понизила голос: - Знаешь, что я тебе скажу? Главное тут вовсе не в уксусе. Мой секрет... словом, мой секрет в том, чем нашпиговать мясо! - А я знаю твой секрет, - сказала я, желая ее поддразнить. - Каждый ломтик сала ты обваливаешь в мелко рубленной петрушке с различными специями... - Верно. А ну-ка, скажи, что бы ты еще добавила, будь ты тетей Луизой? - Зубок чеснока? - Фу! Это всякий может. - Что же тогда? - Ага, видишь! Может быть, в один прекрасный день я тебе и открою секрет... Кстати, ты попробуешь нашего тушеного мяса? - Хм, тетя Луиза! Понимаешь ли ты весь соблазн своего предложения для человека, прожившего два года в Америке? - Ах! - Тетя так заинтересовалась разговором, что даже схватила меня за руку.- А действительно там так скверно кормят? - Нет, люди преувеличивают. И потом там очень здоровая пища. - Браво! Понятно! - воскликнула тетя, весело рассмеявшись. - Представь, я тебя спросила бы: «Красива ли мадам такая-то?»- а ты мне ответила бы: «В ней есть грация». Всякий понимает, что это за грация... Значит, ставить тебе прибор? - Конечно, я только позвоню домой и предупрежу их. На моих глазах тетя изменилась в лице и сразу заговорила смиренно-благоразумным тоном: - Ах, значит, ты не предупредила? Тебя ждут на авеню Ван-Дейка? В таком случае, детка, не надо ничего нарушать. Так оно лучше... Особенно на следующий день после приезда: как это я не сообразила!.. Придешь в другой раз. Слушай-ка, я приготовлю тебе матлот из телятины, ты его всегда любила. Тетя ничуть не переменилась. Как только возникала угроза скандала, она тут же стушевывалась. Вчера она осмелилась пересечь гостиную, где меня подвергла остракизму наша семья, и приблизиться ко мне - для нее это был настоящий бунт, и должно было пройти немало времени, чтобы она решилась на новый, столь же дерзкий шаг. «Нелегко мне будет, - подумала я, - добыть от нее сведения, за которыми я пришла». Однако я была полна решимости, тем более что терпения и времени мне не занимать. Я мужественно выстояла под градом вопросов: ведь мне было что порассказать! Но сама тетя Луиза избегала любого разговора, который мог хотя бы косвенно коснуться нашей семьи: она-то не забыла, что лучше не вступать со мной на эту опасную почву. Конечно, я не рассчитывала на нее, чтобы узнать, какие именно разговоры велись в особняке обо мне на протяжении двух лет, обо мне, пребывавшей за океаном. К великому моему счастью, эта тема оставляла меня равнодушной; не это меня тревожило. Я продолжала болтать с тетей; чтобы отвести разговор от своей особы, я стала расспрашивать о родных. Прежде всего, как здоровье дяди, который вчера не присутствовал на обеде. - Славу богу! - воскликнула тетя Луиза. - Ему никто не дает его лет! С тех пор как он стал работать над своей книгой, он прямо переживает вторую молодость. Сейчас кончает первый том. У него уже есть издатель, понимаешь, что это значит? Теперь он целый день проводит в Национальной библиотеке. Часто я в полдень сажусь в метро, подхожу к дверям залы, вызываю его, и мы завтракаем в столовке, как студенты. Но сегодня он придет домой: он знает, что у нас будет тушеное мясо. Так что ты его увидишь. Я осведомилась, как в действительности здоровье бабуси, по-моему, она очень переменилась. Тетя Луиза вздохнула, сказала что-то о ее преклонном возрасте, который один всему причиной... А мне сообщили, что дети Валентина все по очереди переболели корью? Момент показался мне благоприятным. Я спросила: - А как Ксавье? Говорят, он поправился. - Да, поправился, детка. Скоро он окончательно распростится с горами. Ты же сама знаешь, какая Эмма осторожная: уж если она разрешила ему приехать, значит, опасности больше нет. - Ему, верно, дадут бывшую комнату Симона? - Ну и что же? Так и должно быть, - сказала тетя Луиза. - Из всех свободных комнат она самая большая и лучше всех расположена. Я разрешила себе немного помолчать. Дело в том, что я вообще не знала, будет ли жить Ксавье на авеню Ван-Дейка. Я только предполагала это, а вот теперь знаю точно. И, пожалуй, рада этому... Я снова заговорила, будто продолжая ничего не значащую болтовню, и делала вид, что каждый мой вопрос просто случайно пришел мне только что в голову: - По-моему, самое главное, не будет ли он чувствовать здесь себя чужим... Как знать, может быть, даже ему будет скучно? Разве что он займется... Я подождала. - Но ведь он, как я слышала, будет изучать право, - сказала тетя. Я скрыла изумление; точно так же старалась я скрыть смущение из-за того, что притворяюсь перед тетей. - Вот оно что! - произнесла я.- Что ж, неплохая мысль. Правда, он как будто вышел из студенческого возраста... Зато программа ему будет по силам, и ему будет легче учиться. - Тем более что твой брат Симон лично им займется. - Симон? - Мое любопытство возросло. - Для начала он устроит Ксавье в контору нотариуса Мортье. На сей раз завеса разодралась! Наконец-то я все поняла! Целью семейного комплота было поместить моего дальнего родственника в контору нотариуса, который уже давно связан с нами деловыми отношениями. Тетя Луиза покачала головой, как бы желая придать своим словам больше убедительности, хотя я поняла, что все это делается для виду. - Контора Мортье - это не первая попавшаяся контора! И верно. Мне это тоже было известно. Солидная репутация. Большая контора, специализирующаяся на делах акционерных компаний. И сына у Мортье нет. Есть только дочь. Восемнадцать лет, ни малейшего блеска молодости, жидкие волосы и короткие ноги. Зато в качестве приданого - контора. Что ж поделаешь, надо притворяться до конца. Хотя мне стыдно было за свои маневры перед бесхитростной тетей Луизой... - Как жаль, что у Ксавье ничего нет, - сказала я. - Но если он поступит в контору, перед ним откроются самые радужные перспективы. ...Как ловко, оказывается, при желании могла я говорить по-буссарделевски. - Это у Ксавье ничего нет? - воскликнула тетя.- Детка, ты, стало быть, не знаешь тетю Эмму! Она же его крестная; она всегда говорила, что даст ему миллион, когда он решит вступить в брак. Это во-первых... Во-вторых, тебе не единственной пришла в голову эта мысль... да, да! Я имею в виду брак, в результате чего твой кузен станет зятем Мортье. О, Эмма об этом прямо сказала, прямо призналась, что это ее мечта. А если мечта сбудется... только не упади со стула, - Эмма удвоит сумму! Но и это еще не все. В случае свадьбы остальная семья, то есть бабушка, Теодор и твой отец... увы! не мы - мы не в силах - сложатся и дадут ему третий миллион. Твои братья согласны... Этому я охотно поверила... Направив разговор на кузину Жюльену, чья младшая дочь вышла в мое отсутствие замуж, я перестала слушать и ушла в свои мысли. Уже очень давно семейство Буссарделей нацелилось на дочку Мортье. Разве в детстве не слышала я десятки раз сетования на то, что она слишком молода - сначала для сыновей дяди Теодора, а потом для моих братьев? Зачем она так поздно, не вовремя родилась... Мои родные сердились и негодовали, что она так медленно растет. Но теперь она достигла совершеннолетия. Как раз кстати и как раз в то время, когда семейство Буссарделей откопало в своих запасниках еще одного представителя мужской линий - холостого, подходящего по возрасту богатой наследнице. Упущенное всегда можно наверстать. Если, конечно, ловко взяться за дело. Но я думала сейчас не о моих родных, радостно взволнованных тем, что близка желанная цель. Я вызывала в памяти образ Ксавье, я пыталась представить себе Ксавье, который еще не знает, что его судьбой уже распорядились по-своему барышники. Ксавье, ставшего вещью, разменной монетой на этих торгах, к которым каждый приложил руку и внес свою лепту, потому что каждый видел в этом свою выгоду. Ксавье, который ныне расстается со своими вершинами, со своим озоном, с белизной снегов и спускается, спускается вниз к Буссарделям. 2  Тетя Эмма хлопнула ладонью по столу и закричала: - Да послушайте вы хоть минутку спокойно! Всю первую половину обеда она не переставала болтать, и сотрапезники внимали ее речам с привычным уважением. Нас сидело за столом всего десять человек: небольшая группка постоянных обитателей особняка и оба моих брата без жен. Мои невестки - образцовые матери и ни за что не допустили бы, чтобы их дети, пускай даже взрослые, обедали дома одни. В ответ присутствующие не поскупились на знаки самого почтительного внимания. Тогда тетя сказала: - Мне необходимо знать, кто поедет со мной завтра на Западный вокзал встречать Ксавье! - Я с удовольстви