ами ожили, расклеились плотно сжатые губы, затрепетали... - Хочешь пить? Тебе больно? Позвать сестру? В глазах его промелькнул испуг, и я вовремя поняла, что ничего не надо делать. Я догадалась, что он хочет мне что-то сказать. Дважды по этому лицу волной проходило сознание, и я уловила, как мучительно пробивалась наружу струя жизни. Я видела, как возвращается душа из тех далей, где она укрылась, из тех тайных глубин, которые нам не дано измерить человеческой нашей меркой и которые, возможно, принадлежат иному миру, подчинены иному порядку вещей. Именно там, в то недолгое мгновение, когда прервалась эта внешняя летаргия, что-то подготовлялось - признание или мольба, которой необходимо было достичь меня, какая-то важная мысль, для которой еще не находилось слов... До моего слуха дошло лишь глухое бормотание. Я ничего не поняла. - Что ты сказал? По-прежнему повторилось неразборчивое бормотание, но уже разделенное двумя паузами. Я отрицательно покачала головой: я опять ничего не поняла. И меня охватила тревога; чего требовало благоразумие - не позволять ему напрягаться или же не раздражать его, понуждая к молчанию? Я склонилась над ним еще ниже. Всем своим разумом, всем своим инстинктом я пыталась вникнуть в смысл этих незнакомых мне звуков, в это подобие слова или жалобы. Мне показалось, что я различила два слога: «...алый... их». Но что это значит? Фальшь их? Фальшь в них? Меня испугало другое: а что, если мысли Ксавье путаются, что, если рассудок его омрачился? Нет, взгляд, ясность этого взгляда меня успокоили... Взгляд этот настаивал, приказывал, требовал... вплоть до того мгновения, когда наконец Ксавье выдохнул с трудом три слова: - Дальше... от них. 4  Консилиум был назначен на шесть часов. Ждать еще очень долго, но три произнесенных слова окрасили это ожидание в иной цвет. Ах, я уже не чувствовала себя в длинном туннеле. Все озарилось новым светом. Я строила сотни проектов. И в первую очередь обдумывала и прикидывала, как наилучшим образом выполнить приказ Ксавье - удалить его от семьи. В четыре часа я снова вышла из гостиной, а потом и из дома. Когда я вернулась, моя сумочка была битком набита различными проспектами. Как только мой дорогой больной выйдет - не из состояния прострации, поскольку он из него уже вышел, а из своей дремоты, из своего сна - и как только мы очутимся наедине, я разложу перед ним эти иллюстрированные справочники, где представлены новейшие модели санитарных карет. Я отыскала одну фирму, которая специализировалась на перевозке больных на дальние расстояния, там был огромный выбор машин новейших моделей с подвесными койками и со свободной подвеской кузова. Я велела показать себе одну из таких санитарных карет, которая могла отправиться в путь в любое время; внимательно осмотрела эту просторную, прекрасно оборудованную машину, которая представляла собой нечто среднее между больничной палатой на колесах и семейным автобусом. С меня запросили непомерную цену за переезд в девятьсот километров, и мне было даже приятно узнать, что поездка потребует столько денег. Я даже хотела, чтобы она обошлась как можно дороже. Нет такой цены, которую я не заплатила бы после этой катастрофы за великую радость увезти Ксавье «дальше от них». Пока что я из благоразумия не открывала своих планов мадемуазель Бюри, которая, впрочем, и не могла знать о просьбе Ксавье; но от меня, очевидно, исходило сияние счастья, так как я несколько раз ловила на себе удивленные взгляды сиделки. И я видела, как она наклоняется над больным, щупает его пульс, ухаживает за ним, все в той же броне суровости. Правда, ей было не известно, что события приняли иной оборот и что Ксавье уже мог снова что-то решать. Но долго я выдержать не могла. - Как это я забыла вам раньше сказать, мадемуазель Бюри? - шепнула я. - Представьте себе, что пока вы завтракали, муж сказал мне два-три слова. Успокойтесь, он тут же замолчал. - Ой! Ой! - Но ведь это хороший знак, то, что он заговорил? Вместо ответа она молча сжала губы с видом человека, не желающего выносить суждений; я отлично знала, что сиделки вообще не любят давать никаких личных заключений, которые могут не совпасть с высказыванием врача. Наконец она все-таки заметила, что минуты просветления в таких случаях не исключают возможной опасности. Я живо возразила ей, по-прежнему не повышая голоса: - Просветление просветлению рознь! Но муж, поверьте мне, высказал весьма здравую мысль. Оба врача вошли в гостиную одновременно. Позади них в проеме двери, ведущей в галерею, показалась фигура тети Эммы. Она приближалась, сейчас она войдет сюда. Пользуясь присутствием врачей, она осмелилась встретиться со мной. Видимо, надеялась, что в данных обстоятельствах я не решусь на какую-нибудь враждебную выходку против нее. Она ошибалась только в одном: в мотивах моей сдержанности. Поэтому я позволила ей переступить порог и подойти ко мне, поскольку я стояла возле Ксавье. Для всех членов нашей семьи уже давным-давно было определено свое место на семейной иерархической лестнице, сообразно которому они располагались в церквах и салонах, поэтому мы с тетей самым естественным образом встали в ногах постели, одна справа, другая слева, она со стороны доктора Мезюрера, а я - со стороны доктора Освальда. Но сиделка, хлопоча возле больного, оттеснила нас к середине комнаты. Мы одновременно шагнули назад и остановились обе на равном расстоянии от Ксавье. Я повернула голову в сторону тети Эммы. Посмотрела на нее. Она стояла, не шевелясь и выпрямившись, точно в такой же позе, как и я сама, так же сложив скрещенные руки на креповом платье. Только она не сводила глаз с обоих врачей, склонившихся над безжизненным лицом больного, и в уме моем пронеслась мысль: чем объясняется эта неподвижность взгляда - тревогой за состояние Ксавье или ее решимостью не замечать Агнессу?.. Оглянувшись, я увидела, что в дальнем углу гостиной собралась еще одна группа родственников. Прочие члены семьи, осмелев в свою очередь, решили, что сейчас я воздержусь от сцен, и тоже явились на консилиум; они стояли теперь чуть поодаль. Там были дядя Теодор, тетки Луиза и Жюльена и оба моих брата. Была там и моя мать. Первые пятеро персонажей ответили на мой взгляд равнодушным, преувеличенно рассеянным взглядом, это им особенно хорошо удалось, ибо в такие тяжелые минуты вполне естественно было забыть поздороваться со мной, хотя мы не виделись со дня моей свадьбы. Только моя мать отвела глаза. Она скинула с лица вечную свою маску жизнерадостности и заменила ее личиной Клеофаса на Голгофе. И все же из-под этой личины пробивался пронзительный взгляд, вот он скользнул по лицам сестры и золовки, призывая их в свидетели своего горя, обратился к старшему сыну с заговорщическим выражением, непонятным для непосвященных, окинул постель, застыл, обращенный в пространство, потом вновь ожил и обежал всю комнату, ухитрившись ни разу не заметить меня. В продолжение всей этой и последующей сцены мне так и не удастся перехватить этот беглый взгляд, он по-прежнему будет избегать меня. Он не дает мне прочесть истинных чувств моей матери. Однако я смогла догадаться о ее тревоге по тому, как под мышками у нее медленно расползались все шире и шире пятна пота, похожие на два полумесяца. Врачи, закончив осмотр, удалились в соседнюю, большую гостиную. Прежде чем закрыть за собой дверь, болтливый доктор Мезюрер обратился к членам нашей семьи: - Просим подождать нас. Самое большее пять минут. Когда врачи ушли, мы с тетей Эммой приблизилась к постели; сама того не замечая, тетя опустилась на мое кресло, а я села по другую сторону на стул, подставленный мне сиделкой. В этой классической позиции мы достаточно точно воспроизводили сентиментальную сцену: две соперницы примиряются у изголовья больного. Но ни одна не протянула другой руку над безжизненным телом Ксавье, разделявшим нас. Вернулись врачи. Они не подошли к постели, а сделали нам знак, и мы все потянулись за ними в галерею. Первыми прошли врачи, за ними тетя Эмма. Мама, желая дать мне дорогу, но не желая слишком стушевываться, с наигранно-хлопотливым видом стала переставлять какое-то сдвинутое с места кресло. Врачи подождали, пока мы собрались в полном составе. Мезюрер самолично убедился, что дверь, отделявшая галерею от гостиной, плотно закрыта Валентином, который замыкал шествие. Потом заговорил: - Ну так вот, дорогие мои друзья, славные мои друзья, доктор Освальд и я сочли бы преступлением скрыть от вас, что положение больного угрожающее; более чем угрожающее: мы считаем... Я вскрикнула, прервав разглагольствования нашего домашнего врача. И если на сей раз все взглянули на меня, мне это было глубоко безразлично. Я схватила доктора Освальда за плечи; я инстинктивно потянулась к нему. - Нет, это неправда!.. Доктор, скажите мне: это же неправда... Он со мной говорил, ему лучше... Но ответом мне было молчание, чересчур выразительный взгляд молодого врача, которому я так доверяла. Мезюрер отвел все наше семейство в противоположный конец галереи. Доктор Освальд мягко спросил меня: - Хотите, я побуду здесь еще немного? Обезумев от отчаяния, я даже не в силах была ответить на это растрогавшее меня до глубины души, такое ценное для меня предложение. Тот же голос добавил: - А может быть, хотите, я загляну после обеда? Если только вы сами раньше меня не позовете? Я пробормотала: - Что? Конечно! Конечно же! О, доктор, но это ведь ужасно... Он взял обе мои руки в свои. Хотел ли он меня успокоить или выразить мне сочувствие?.. Высвободив руки, я схватила его за запястье и, приблизив свое лицо к его лицу, шепнула: - Подумайте только! Он умрет здесь. Доктор явился к нам в девять часов, он не оставил мне никакой надежды. Осмотрев еще раз Ксавье, он уточнил свой прежний диагноз в профессиональных выражениях. Непоправимое свершилось. Произошло запоздалое кровоизлияние в мозг. Любое врачебное вмешательство бесполезно. - Он тихо угаснет. Не знаю, в какой мере определенно сказал об этом вашей семье доктор Мезюрер, дал ли понять, что трудно надеяться на счастливый исход, но вам я предпочитаю сказать всю правду. То, что вы считаете сном, на самом деле начало коматозного состояния. С каждым часом оно будет прогрессировать. Было бы химерой надеяться на отсрочку в развитии этого процесса, он не может иметь никакого иного исхода. Единственный совет, который я могу вам дать, - это не отходить от больного, если вы хотите принять его последний вздох. - Вы сказали, что это состояние будет прогрессировать... Я сама удивилась, что, оказывается, могу еще выражать свои мысли. Вот когда я поняла, что самые трагические минуты жизни идут самым будничным образом. - Вы сказали, что это состояние будет прогрессировать, но я хочу спросить, сколько времени это продлится? - Трудно сказать точно: процесс может затянуться. Лично я считаю, что до утра ничего не произойдет, но не уверен, что больной сможет перенести еще одну ночь. Я не могла сразу продолжить разговор. Но доктор Освальд не воспользовался моим молчанием и не ушел из галереи, он сидел в том самом кресле, на которое я его усадила, опершись на подлокотники и наклонившись ко мне всем корпусом. И не спускал с моего лица пристального взгляда своих умных глаз. - Значит, доктор, нет никакой надежды... Я не говорю на улучшение, нет... я слушала вас внимательно... но на проблеск сознания, хоть краткий? Мой муж не может слышать моих слов и не услышит их больше? - Нет, - ответил он просто. - И не откроет больше глаз. - И вы утверждаете, что при любых обстоятельствах нельзя... словом, нельзя хотя бы замедлить? На сей раз он молча кивнул головой. - В таком случае, - продолжала я, - присутствие сиделки... Я не докончила фразы, но он бросил на меня вопросительный взгляд: мои слова его удивили. Я была обязана пояснить свою мысль. - Вот что я подумала, доктор... И я глубоко вздохнула. - Так вот. Теперь, когда я знаю, что присутствие мадемуазель Бюри не так уж необходимо... и если я могу ее заменить... - Вы предпочитаете быть при муже одна? - Да, доктор. Совершенно верно. - Я не вижу в этом больших неудобств, тем паче, что случай совершенно ясный. Исход, увы, предрешен... Я поговорю с сиделкой. Она скажет вам, что нужно делать, какие соблюдать предписания, и вполне может провести ночь в этой галерее. - А я намеревалась уложить ее в бельевой, там поставят кровать. Здесь это сложнее, да и почему она должна спать в кресле? Тем более что дежурит она уже третью ночь... А там она будет на этом же этаже, только по ту сторону передней, как раз возле звонка. При малейшей необходимости я ей позвоню. Мы условимся, что я буду давать специальный звонок. Я замолчала. Он не сразу ответил мне. Он посмотрел на меня, и я, что было уж никак не в моих привычках, опустила глаза. - Доктор, мне очень тяжело настаивать на своем, но, думается, я имею право... Наконец, я вас прошу... Я постаралась произнести эту фразу самым убедительным тоном, или просто она сама по себе убедила его, ибо, каковы бы ни были его мысли, он быстрым жестом коснулся моей руки, и я тут же успокоилась. - Только вот что, - добавил он, чуть смущенно улыбнувшись, - не в моей власти помешать вашим родным... - О, не беспокойтесь, я сама это устрою! Я сказала это весьма решительно; и доктор, очевидно, обманулся насчет моих подлинных чувств, так как поспешил добавить: - Впрочем, кажется, я коснулся вопроса... - Да... известного вам вопроса о несчастном случае... И наконец я узнала всю правду. Сегодня утром. От той самой родственницы, которую вы, очевидно, заметили в больнице... Да, доктор, волей обстоятельств вы попали в самую гущу не совсем обычной семейной неурядицы. Он уже поднялся, я тоже, и мы стояли теперь лицом к лицу. - Я мог бы вам сказать, мадам, что мы ко всему привыкли. Это стало для нас классическим ответом. Но в данном случае он кажется мне не совсем уместным, потому что... Он не докончил фразы. Этот молодой ученый был, очевидно, человеком застенчивым во всем, что выходило за рамки его профессии. Я протянула ему руку: - Спасибо за все, доктор Освальд, - А сейчас я хочу дать вам еще один совет. Берегите себя. - Хорошо. Сиделка мне об этом уже говорила. Вы имеете в виду мое положение?.. У меня еще будет время, доктор, много времени позаботиться о той жизни, что я ношу под сердцем. - Но не только она одна достойна ваших забот. Существует также... - Кто же еще? - Вы сами. Воцарилось молчание, глубокое молчание возле безмолвной комнаты, где лежал умирающий, и поэтому я смогла, понизив голос до шепота, ответить: - Спасибо. - Ты нас звала? - спросил Симон. - Да. Давайте присядем все трое. Но не делайте таких настороженных глаз: не стоит. Я не собираюсь ставить вас в затруднительное положение, вам не придется даже высказываться за или против меня. Мне не нужны союзники, и в данный момент ваше мнение мне глубоко безразлично. Если я все же решила с вами поговорить, с вами обоими, то только для того, чтобы пресечь в корне всякие споры, чтобы кто-нибудь не устроил мне сцены и чтобы я сама не устроила сцены, а это, несомненно, произойдет, если я буду говорить с тетей Эммой или мамой. И потом на вашей стороне то преимущество, что я еще могу сомневаться относительно вас: разве не так? Вы ведь тоже не знали того, что постарались скрыть от меня... И, заметив жест Валентина, я добавила: - Впрочем, не хочу этого знать. Во всяком случае, я хочу говорить только с вами. Мы одного поколения, и в конце концов вы - мои братья. - Что дальше? - сказал Симон; - Мы слушаем. - Да, Агнесса, - подтвердил Валентин менее уверенным тоном. - Мы тебя слушаем. - Скажу в двух словах и побыстрее: Ксавье умирает, я требую, чтобы заботу о нем целиком предоставили мне. Вот и все. Оба моих брата переглянулись с разочарованным видом. Чего они ждали? К чему готовились? Как я и полагала, разговор повел Симон. Характер у него был тверже, чем у Валентина. - Надеюсь, - произнес он, - ты не намереваешься... Я прервала его. Пока еще мы говорили самым обычным тоном. - Да, представь себе, намереваюсь. Намереваюсь сделать именно это, я хочу, чтобы меня оставили наедине с Ксавье до его последнего вздоха. Не желаю, чтобы здесь присутствовал еще кто-либо третий. Само собой разумеется, я имею в виду не сиделку. - Ты не смеешь так поступать в отношении тети Эммы. - Смею, и еще как! Да и то я с ней еще не сквитаюсь. Осторожный Симон, видя мою решимость, не стал настаивать. - Ну что ж, - сказал он. - Я передам твои слова. Мы передадим. - Передадим,- подтвердил Валентин. - Так вот что, - продолжала я, - если с моим желанием, с моим требованием, которое я через вас передам, не посчитаются, я сумею обосновать его лично, ибо я на все сейчас решилась... Но мне представляется, что все предпочтут избежать мучительной сцены. Как я сама предпочитаю ее избежать. Подумайте только, кому это будет на руку? - Твое благоразумие меня просто удивляет, - сказал Симон, осмелев, поскольку я говорила так трезво. - Впервые я вижу, что ты стараешься избежать скандала. До сих пор, признайся... Я подняла руку. - Бедняга Симон, если бы ты только знал, если бы вы все только знали, как далеко от меня все это, как далеко я от всего этого ушла за последние двое суток! Кстати, можешь передать им и это! Это их успокоит. Как и раньше, как и всегда, мы, говоря о родных, употребляли слова «они», «им». Я презрительно скривила губы. - Нет, правда, передай. Им больше вообще беспокоиться нечего. - Что ж, великолепно! - проговорил Симон, упираясь ладонями в подлокотники кресла, словно собрался подняться с места. - В таком случае ты больше нам ничего не намерена сообщить? - Как сказать, Симон... Ты торопишься? Давайте посидим еще немного. Кто знает, сколько времени пройдет, прежде чем нам удастся снова побеседовать, как сейчас. - Что такое? Вечно ты все драматизируешь. - Согласись, что не я одна!.. Пойди скажи им, Валентин, что если они хотят видеть Ксавье, то пусть идут немедленно, пока меня там нет. Но пусть проходят через большую гостиную. - Ох! - вздохнул Симон, закуривая сигарету. - В сущности, ты вовсе не такая уж плохая, что я всегда и утверждал! Как жалко, что столько недоразумений... - Давай, Симон, без этих глупостей. Ладно? Признайся же, что последнее по счету из этих недоразумений - такого масштаба... Но теперь-то хоть поняли вы наконец... я хочу сказать: поняли ли они наконец всю бесцельность, всю глупость «открытия», сделанного ими Ксавье? Ксавье отлично знал, что я беременна, вот и все! - Тетя Луиза им это утром сказала. - Ну как они здорово смутились? Никак не могут опомниться? - Послушай, но могли ли они себе даже вообразить? - Неужели они так плохо меня знают, что считали меня способной... постой-ка, как это выразилась тетя Эмма, ах да, «околпачить» Ксавье! Вообще-то не очень в моем стиле «околпачивать» мужчин, а уж Ксавье подавно!.. Ксавье! Значит, выходит, и его вы не знали! И почему, раз я виновна во всем, раз я совершила неблаговидный поступок, почему было карать его, а не меня?.. Знаешь, Симон, что я тебе скажу? В сущности, они всегда наносят удар слабейшему. Мы с тобой это отлично знаем. - Прости, пожалуйста! Тут уж разреши возразить!.. Именно с Ксавье и надо было побеседовать. Только это и имело смысл. Один лишь он мог расстроить козни... И прошу тебя, не придирайся к словам: я излагаю тебе их точку зрения. - Слушаю. Говори. - Ну так вот, он один имел право уличить тебя. А для этого ему требовалось дать в руки оружие. Когда подумаешь, что во время вашей помолвки, все мы так радовались... - Не стоит тратить столько красноречия, чтобы объяснить мне то, что я сама отлично знаю. Сказать тебе, почему нашему браку так радовалась вся семья? Не только потому, что нас обоих трудно было вообще поженить, а мы взяли и поженились... Одним ударом убили двух зайцев... Но главное потому, что молодая пара заведомо не могла иметь детей. Вот она истинная удача! Вот откуда всеобщее ликование, широкие жесты и великодушные дары. В данном случае капиталы не были брошены на ветер. Рано или поздно они перейдут... ну, скажем, хотя бы к моим племянникам, Симон. - Ты так говоришь, будто мы все какие-то корыстные! - А что, разве нет? - Мы, мы корыстные? - О, Симон! Что это с тобой? Спрашиваешь меня о таких вещах. И никто нас не слушает. Он сердито выпустил в воздух струйку дыма. - Вопрос денег тут не единственный, и ты это так же хорошо знаешь, как и я. Речь шла... ты, конечно, скажешь, что я прибегаю к громким словам... речь шла о фамильной чести. Ну, ладно! Я не хотел говорить тебе неприятные вещи, Агнесса, но ведь никто ничего не знал об этом ребенке. Откуда он? Тайна. А ты, однако, хочешь, чтобы он носил наше имя. Поставь себя на наше место. Именно этому и хотели помешать. И ты не сможешь сказать что то, что сделала наша семья в данном случае, было бессмысленно. - Как так? - Да. Мы условились не числить среди членов нашей семьи ребенка, который официально будет Буссарделем, а в действительности неизвестно кто. - Подожди... Я провела ладонью по лбу. Мне показалось, что я ослышалась, недопоняла чего-то. На что он намекает? Эта беседа - и то, что подспудно таилось под ней, - тут, в этой картинной галерее, в десяти метрах от умирающего Ксавье, о котором мы уже говорили в прошедшем времени... Только с трудом мне удалось собрать мысли, связать их логически. - Видишь ли, Симон, ничто не помешает мне иметь ребенка. И случится это в октябре. - Пожалуйста. И твое личное состояние позволит тебе его поставить на ноги. Но после всего происшедшего мы рассчитываем, что он не будет фигурировать в актах гражданского состояния как ребенок Ксавье. И, с другой стороны, что касается тебя... - Что?.. Значит, вот на что вы надеетесь? Его молчание и то, что в глазах его зажегся тревожный огонек, были красноречивее любого ответа. Мы с минуту помолчали, и я упорно глядела на брата, сидевшего передо мной в кресле, сильного, с квадратными плечами, плодовитого, богатого законными отпрысками Симона... - Значит, если я не брежу, этот ребенок, которого признал Ксавье и о происхождении которого он ни разу не задал мне ни одного вопроса, потому что уважал меня, этот ребенок, которого он ждал и уже успел полюбить, - вам, конечно, этого не понять... этот ребенок был бы нашим, и живой Ксавье его бы признал, а вы решили не признавать его от имени мертвого Ксавье? Чтобы устроить ваши собственные дела? Душу и рот мне вдруг наполнила непереносимая горечь, словно поднялась во мне та же самая тошнота, которая в тот день подступила к горлу Ксавье, и я невольно поднесла руку к губам. Но с них сорвался лишь смех, смех отвращения. - Ха-ха-ха!.. Никогда Буссардели не перестанут меня удивлять! Теперь я уже торопилась закончить разговор. У меня не хватило духу даже повысить голос. - Ни за что, Симон. Слышишь? Говорю тебе вполне хладнокровно: ни за что. Даже не рассчитывай на это. Устраивайте скандал, если вам угодно устраивать скандалы. Возбудите дело о лишении отцовства, кажется, это так называется. Или примерно так. Свидетельствуйте, давайте показания. Заявите муниципалитету, что вы, ваша семья, обвенчали нормальную девушку с обреченным на бесплодие юношей, не предупредив ни того ни другого. - Пожалуйста, не извращай фактов! Предположим, ты не обманула Ксавье, но нас-то ты обманула. Как бы ты сейчас здесь ни изощрялась, все равно ты совершила поступок... - Избавь меня от твоих соображений, Симон. Никогда в жизни я не следовала вашим заветам. Я не признавала и никогда не признаю, что хоть один человек среди вас имеет право судить о моем поведении, кроме Ксавье. Он один мог протестовать и судить поступки других. Поэтому-то я и попросила у него совета. На ваше горе, он предложил мне выйти за него замуж и таким образом, считался бы отцом ребенка. Смотри, как все здесь связано... События пойдут именно так, как он задумал. Я встала с кресла. Шагнула к двери, ведущей в переднюю, как делает хозяйка дома, которая хочет деликатно выпроводить своих гостей. Валентин, вернувшийся несколько минут назад, молча слушал конец нашего разговора. - Прежде чем мы расстанемся, я хочу задать тебе один вопрос, Симон. - И повернувшись к нему, я спросила: - Мама знала? - Что знала? - Что Ксавье был такой. - Мне это не известно! И к чему сейчас подымать подобные разговоры?.. - В самом деле, к чему? Очевидно, я еще не так равнодушна ко всему, как мне казалось. Такие вещи в один день не делаются. Но если я тебя об этом спрашиваю, Симон, то лишь потому, что в день нашей помолвки, как я сейчас припоминаю, одна мама вела себя как-то сдержанно, неуверенно. - Ну и что? - Возможно, она знала. И ее мучила совесть. Так? Теперь ты сам видишь, что я приписываю ей не только одни корыстные побуждения. Симон, раздосадованный моим отказом подчиниться их требованиям, старался улизнуть от прямого ответа. И пробурчал себе под нос: - Э-э... Подумаешь! Один-единственный раз! Ведь ты всегда вела против мамы открытую войну! Он замолк, испугавшись, что сказал лишнее. Валентин, наш безобидный Валентин, с детских лет попавший к маме в рабство, решил поддержать брата веским аргументом. - Это правильно, - сказал он. - Ты всегда все обращала против мамы. Ты словно забыла, что она твоя мать. - О нет, не забыла, Валентин! Никогда в жизни об этом так не помнила, как сейчас... Но вы не ответили на мой вопрос. - Оставь маму в покое, - продолжал младший брат. - Слушай! Мама догадалась, что ты ищешь с ней ссоры. - Ах так? - Да. Она сказала: «Теперь Агнесса может быть довольна. Наконец-то у нее есть причина меня ненавидеть». О, глупец! Я чуть не кинулась ему на шею!.. Он повторил слова, столь несомненно мамины! И слова эти были недвусмысленным, точным ответом на мой вопрос! Симону не удалось помешать младшему брату произнести эту фразу, и, чтобы избежать последствий, он захлопнул за собой дверь, ведущую в переднюю. Но я почувствовала себя во власти былого моего гнева. Или, вернее, мне показалось, что я сразу и наконец-то выбросила их всех из своей жизни... Она знала! Эта мать не помешала тому, что произошло! И сейчас она еще спрашивает... - Довольна ли я? - обратилась я к Валентину,- Скажи ей, что довольна! И что я вправе простить себя. 7. ОТЪЕЗД Боясь возбудить излишний интерес мадемуазель Бюри, я скрыла от нее, что ухожу. Впрочем, отсутствие мое продлится недолго. Мне надо было зайти в одно-единственное место, да и то неподалеку. Я вернулась быстро. Сиделка, очевидно, решила, что я нахожусь в соседнем помещении или пошла в ванную. На ее глазах, не скрываясь, я заперла обе двери, ведущие в большую гостиную. Потом, тоже на ее глазах, уселась в ногах постели, Тогда она покинула свое место и направилась к двери: доктор Освальд поговорил с ней. Прежде чем ее отпустить, я попросила повторить мне все инструкции врача. Они были несложны, в сущности, уже не требовалось никакого ухода. Мадемуазель Бюри добавила, что будет ждать моего звонка. - Так или иначе, зайдите сюда в полночь. Прошел час. Я не замечала у Ксавье никаких перемен. Возможно, объяснялось это тем, что я не спускала с него глаз, даже тогда, когда в голове моей бродили самые странные мысли, А возможно, и потому, что действительно никаких перемен уже не было. Я ждала. Полночь пришла гораздо скорее, чем я могла надеяться. Вошла сиделка, я взглянула на нее. И убедилась, что она еще не раздевалась, даже не прилегла. Она осмотрела больного, пощупала пульс, заявила, что доктор Освальд оказался прав: все произойдет, по-видимому, не так скоро. Я настояла, чтобы она пошла спать. Желая еще раз напомнить о моем решении остаться одной при больном на всю ночь, я извинилась перед ней за свою настойчивость, за свою печальную прихоть. Сиделка ответила, что прекрасно меня понимает. Этот фатализм напомнил мне наш послеобеденный разговор: уже тогда она не строила себе никаких иллюзий. Она осведомилась также, не боюсь ли я заснуть от усталости. Я запротестовала - я уверена в своих силах, я с умыслом выпила много кофе. Что было истинной правдой. Я довела ее до двери. Плотно прикрыла за молодой женщиной дверь. И, не дожидаясь, пока она отойдет и уже не сможет слышать скрип замка, я повернула ключ. Время шло. Пульс продолжал биться. 1  Я едва сдерживала нетерпение. Однако я тщательно, пункт за пунктом, обдумала свой план. Я принуждала себя не отвлекаться, не переходить к очередным действиям раньше назначенного для того срока. Я свела возможность риска к минимуму. Я вооружилась холодным рассудком. Я не желала ставить под угрозу ни одно из звеньев разработанного мной проекта, даже ради того чтобы дать роздых сердцу. Ровно в половине второго я вынула из сумочки маленький пузырек, обернутый в бумагу. Когда я вечером отлучалась из дома, я велела остановить такси перед каким-то кафе. Я вошла и попросила, чтобы мне дали немножко растительного масла. Бесшумно я открыла стеклянную дверь, которая вела во двор. Вышла во двор. Одно за другим оглядела все окна. Света нигде не было. Напротив, в сторожке привратника, тоже было темно. Я вернулась. Направилась в сад, разбитый перед домом. Я шла прямо по газону, чтобы не заскрипел под ногой гравий. Я снова подняла голову. Осмотрела фасад. И здесь все было темно. Итак, я правильно угадала их реакцию на то, что доступ к Ксавье был им мною запрещен. Они спали. Братья уехали к себе домой, бабуся вечно дремлет, а те четверо мирно уснули. Я вошла в узенькую аллею, обсаженную кустами. Этим путем можно было проникнуть из нашего сада в парк Монсо. Я тронула калитку. Ночная мгла будет моей, пособницей позже, а сейчас она мне только помеха. Ощупью я полила маслом петли калитки. Потом полила замок. Вынула из металлического ящичка ключ и смазала его тоже. Я вернулась в дом. Никаких перемен. Пульс бился. Без четверти два я снова вышла в сад. Ключ бесшумно повернулся в замке. Калитка открылась, я проскользнула в заросли парка Монсо. Примерно метрах в тридцати находились высокие ворота, которые замыкали авеню Ван-Дейка и превращали его в тупик. Я знала, что ворота не скрипят. Их нередко закрывали при мне на ночь и открывали утром. Ключа от них у меня не было. Но я прекрасно помнила, что их можно открыть, если отодвинуть вертикальную задвижку справа и потянуть на себя разом обе створки. Сторожа неоднократно проделывали эту операцию на моих глазах. Снаружи сделать это не представлялось возможным: решетка мешала дотянуться до задвижки. Она находилась с внутренней стороны, там же, где и я. Операция удалась. Но я не раздвинула створок, и ворота казались запертыми. Каждый из этих необычных жестов - впоследствии я буду, перебирать их в памяти с той недоверчивостью, которая окрасит со временем мои воспоминания - делался как бы сам по себе, его делали мои собственные руки, но без участия разума. Я бросилась обратно в дом. Пульс бился. Я не присаживалась больше. Я стояла на страже у окна. Снова, без сомнения, в последний раз я, запертая в четырех стенах нашего особняка, стояла на страже, упершись лбом в оконное стекло. Это время ожидания показалось мне наиболее долгим. Наконец в начале авеню появился фургон с застекленными стенками, он бесшумно, мягко, задним ходом, как я договорилась заранее, стал приближаться к нашему дому. Он остановился в указанном месте, и тут же мотор выключили, свет потушили. Я надела манто и шляпку. Взяла в руки сумочку. Стараясь говорить как можно тише, я объяснила двум водителям, куда идти с носилками, какие меры предосторожности следует принять. Оба не без удивления взглянули на меня. А я шептала: - Разве вам ничего не сказали? Разве ваш хозяин не предупредил вас, что вы должны следовать всем моим указаниям? Он согласился. Он знает, что я увожу своего мужа отсюда, потому что здесь за ним плохо ухаживают. Хозяину известно, кто я такая: я жена, единственная близкая родственница больного! К тому же я подписала бумагу, так что ваша фирма ни за что не отвечает. Хотя я старалась сдерживаться, голос мой звучал раздраженно. Как странно, что так оробели эти шоферы-санитары! Однако же с их участием совершаются всякие незаконные перевозки, даже похищения! Неужели мой проект встретит неожиданную помеху с их стороны? - А это общественный сад? - осведомился один из шоферов, показывая на парк Монсо. Я вздохнула с облегчением. Оказывается, вот в чем дело! А я вообразила бог знает что, чуть было не наговорила лишнего, желая убедить шоферов. Кажется, я достаточно успокоила их. Открывая ворота парка, я тем самым беру на себя всю ответственность... Глупо это им объяснять. Без сомнения, я считала их большими формалистами, чем они были на самом деле. Шоферы обменялись вопросительным взглядом. Свет задних фар освещал снизу наши лица. Перед вечером на всякий случай я заглянула в банк. Я открыла сумочку. - Да, чуть не забыла... Очень прошу постараться сделать во время пути все, что в ваших силах. Я хочу, чтобы мы ехали без остановок. Мне говорили, что вы сменяетесь за рулем. Все равно, для вас это будет утомительно... Вот вам половина чаевых. Я протянула каждому по крупной ассигнации. Они взяли деньги. Когда носилки поместили в машину, они превратились в настоящую постель. Ксавье покойно лежал на ней, высокие края предохраняли его от падения. Я села рядом с ним. Нас заперли. Из предосторожности я запретила зажигать внутри машины верхнюю лампочку и даже ночник. Я взяла безжизненную руку, лежавшую рядом со мной поверх одеяла. Пульс бился. Шоферы, сидевшие на переднем сиденье, ждали. Я махнула им рукой. Очевидно, они заметили мой жест, ибо я услышала, как, застучал, приглушенно зафыркал мотор. Машина плавно без рывка двинулась с места. Несколько оборотов колес. Мы выбрались на авеню Ван-Дейка. Я отвела глаза от лица Ксавье и старалась теперь сквозь стекло машины разглядеть особняк Буссарделей. Он был уже невидим. Исчез в темноте. Ни в одном окне не вспыхнул свет. Вдруг четыре блестящие огненные точки возникли передо мной. Машина проходила под монументальными воротами, которые возвышаются на границе авеню Ван-Дейка и отгораживают этот мирок от всего остального мира. Четыре стеклянные шара на высоких металлических столбах мелькнули передо мной. Машина осторожно огибала угол улицы Курсель. Я оглянулась, мой взгляд притягивали эти четыре светящихся лика. Они приветствовали меня, когда я вернулась из Америки, теперь я покидала их. Они сияли мне в дни моей юности; они освещали ныне бегство и похищение. Мы завернули за угол. Светящиеся шары переместились во мраке. Машина незаметно набирала скорость. Яркие точки стали совсем маленькими. Угол здания скрыл их от меня одну за другой: три, потом две, потом одна, потом ни одной. 2  Я покидала Париж, увозя с собой Ксавье, который еще дышал. В числе прочих предосторожностей я опустила все шторм, и свет в нашу машину проникал только сквозь них, в ровные промежутки, когда мы проезжали мимо уличных фонарей. Отогнув пальцем угол ближайшей шторки, я убедилась, что шофер благоразумно ведет машину по главным магистралям, поскольку в этот поздний час они были почти пустынны. Таким образом, мы избегали ненужных поворотов и остановок. Впрочем, я не ощущала хода машины; только прислушавшись к работе мотора, я поняла, что скорость переключается автоматически. Расхваливая мне свой транспорт, хозяин фирмы не погрешил против истины. По Парижу мы ехали с установленной скоростью, а после Итальянских ворот водители набрали скорость и держали ее неизменно; тут только я оценила все преимущества свободной подвески. Я не почувствовала толчков на набережных; не почувствовала их и на мостовых парижских окраин. Точно такое же чувство полнейшего неведения испытала я лишь в каюте парохода, скользившего по невозмутимой морской глади, когда теряешь всякое представление о скорости; только выбежав на палубу или высунув руку в иллюминатор и ощутив силу ветра, выходишь из этого состояния и понимаешь то, что происходит. Я чуть приподняла штору; мимо проносились дома предместья, и, глядя, как они поспешно отступают назад - мы проезжали через еще освещенную фонарями зону, - я поняла, что машина делает пятьдесят, а возможно, и шестьдесят километров в час. Я встревожилась. За Ксавье. Я отдавала себе отчет в том, что уже долгие часы я как бы витаю в ином измерении, где меня не могут коснуться ни усталость, ни горе; но тем не менее мой мозг работал вполне нормально и напомнил мне, что Ксавье еще дышит; пульс бился... Забыв безапелляционные высказывания врача, я чуть было не постучала в переднее стекло, чуть было не сняла трубку внутреннего телефона, связывавшего меня с кабиной шофера: пусть они едут медленнее. Но, положив руку на койку, я убедилась, что ее даже не трясет. Странная мысль пришла мне в голову: «Если бы Ксавье не находился в коматозном состоянии, если бы можно было еще что-то сделать для него, я сумела бы его напоить, дать ему ложку лекарства так что ни капли не пролилось бы», Я с наслаждением рисовала бебе эту картину, которая самой судьбой уже была далеко отброшена назад. Весна вступила в свои права. День занялся, когда мы достигли Пон-сюр-Ионн. В свете бледно-желтой зари я узнала маленький городок, который еще спал за закрытыми ставнями. А несколько минут назад я прочла на дорожном столбе название города, давно восхищавшее меня своим звучанием, - Вильманош. Отправляясь на машине на юг, я никогда не забывала бросить взгляд на эти места, послать им мысленно привет. Сейчас я вновь проезжала мимо дорожных столбов, они, как знакомые вехи, отмечали мой путь. Шторку я не опустила. Но ни разу я не бывала здесь в такой ранний час. Еще спал за своими древними воротами Вильнев-сюр-Ионн, спал Оксер. Авалон проснулся первым, и в Сен-Филибер де Турню нас встретило солнце, такое, каким оно бывает в десять утра. Мы проделали большой путь, уже давно на авеню Ван-Дейка обнаружили исчезновение умирающего, которого ночью тайком похитила сумасшедшая. День начинал постепенно убывать, сокращаясь с каждым поворотом дороги. Когда машина въехала в предместье Лиона, такая острая боль пронзила мне сердце, что я задохнулась. Я не могла дышать, я оцепенела, мне не удавалось овладеть собой. «Если бы хоть я могла заплакать, - думала я, - мне было бы тогда легче взять себя в руки». Слез не было. Но когда, словно в озарении молнии, я увидела Ксавье таким, каким он ждал меня у матушки Брико, увидела его спокойное, загорелое, почти красивое лицо, его светлый взгляд и перевела глаза на это восковое, пепельное лицо с закрытыми веками, на запавшие щеки, словно их втягивала внутрь какая-то неведомая сила... я вдруг поняла, как бесповоротно покинул он эту землю, поняла, что напрасно я увожу с собой останки,