местностью), и мне почудилось, что весь этот горизонт заполнен движущимися по небосклону лошадьми. Затем все сгустилось, слилось, как вчера; не чуя под собой бегущих ног и шипов и колючек не чувствуя, мы нырнули по-кроличьи в ежевичную заросль и легли там ничком, а вокруг зашумели люди, затрещали ветвями лошади, и чьи-то твердые руки выволокли нас, царапающихся, брыкающихся, ничего не видящих, из кустов и поставили на ноги. Тут зрение вернулось к нам, стоящим в кольце конных и спешенных людей и лошадей, -- и на бездыханную, блаженную минуту нас обдало волшебным, росистым покоем и миром. Я узнал Юпитера, большого, неподвижного в рассвете, как бледное, недвижно зачарованное пламя, -- и тут отец затряс меня, воскликнул: -- Где твоя бабушка? Где мисс Роза? И пораженно ахнул Ринго: -- А мы ж про бабушку забыли! -- Как забыли? -- вскричал отец. -- То есть убежали, бросили ее в повозке посреди дороги? -- Ой, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Да вы же знаете, к ней никакой янки не сунется, если у него хоть капля мозгу. Отец выругался. -- И далеко отсюда вы ее оставили? -- Это вчера днем было, часа в три, -- сказал я. -- Мы и ночью потом ехали немного. Отец повернулся к своим. -- Ребята, посадите их кто-нибудь двое к себе за седла, а лошадь поведем на поводу. -- Оглянулся на нас. -- Ели вы что-нибудь? -- Ели? -- сказал Ринго. -- Мой живот уже решил, что у меня глотка напрочь перехвачена. Отец достал из седельной сумы кукурузный хлебец, разломил пополам, протянул нам. -- Где вы взяли этого коня? -- спросил он. Помявшись, я сказал: -- Он одолженный. -- У кого одолженный? -- спросил отец. Мы помолчали, потом Ринго сказал: -- Мы не знаем. Там не было хозяина. Один из солдат засмеялся. Отец коротко глянул на него, и смех утих. Но лишь на минуту, потому что все вдруг захохотали, а отец только переводил взгляд с солдата на солдата, и лицо его краснело все сильнее. -- Не серчай, полковник, -- сказал один. -- Ур-ра Сарторису! Мы поскакали назад; езда оказалась недолгой; вскоре открылось перед нами поле, по которому бежали вчера те люди, и дом с конюшней опять виден, а на дороге все еще лежат обрезки упряжи. Но повозки нет. Отец сам подвел конягу к дому, постучал пистолетом о крыльцо, но, хотя дверь была по-прежнему распахнута, никто не вышел. Мы поставили коня на старое место в конюшню; трубка так со вчера и валялась у опрокинутого ящика с ковочным инструментом. Вернулись на дорогу, и отец остановил Юпитера среди обрезков и обрывков упряжи. -- Ох вы, мальчишки! -- сказал он. -- Ох, чертовы мальчишки! Двинулись снова в путь, но уже потише; трое ехали дозором где-то впереди. Днем вернулся галопом один из дозорных, и, оставив с нами трех бойцов, отец урысил с остальными; воротились они почти уже к закату на припотевших лошадях и ведя в поводу еще двух с синими армейскими подседельниками и с выжженным на бедре клеймом "США". -- Говорю же вам, что янкам бабушку не остановить, -- сказал Ринго. -- На спор иду, она уже в Мемфисе. -- Ваше счастье, если это так, -- сказал отец. -- Садитесь с Баярдом вот на этих, -- указал он на новых лошадей. Ринго пошел садиться. -- Погоди, -- сказал отец. -- Твой вон тот. -- Он, значит, мой собственный? -- Нет, -- сказал отец. -- Одолженный. Мы все, остановясь, глядели, как Ринго садится на своего коня. Тот стоит сперва не шевелясь, но, ощутив на левом стремени тяжесть Ринго, тут же как крутанется -- и встает к Ринго правым боком; первый такой круговой поворот кончился тем, что Ринго растянулся на дороге. -- Ты садись на него справа, -- подсказал отец, смеясь. Ринго посмотрел на лошадь, на отца. -- А почему не слева, как на всякого коня? Что янки не люди, я знал, но не знал, что у них и лошади не лошади. -- Садись давай, -- сказал отец. -- Конь слеп на левый глаз. Уже стемнело, а мы все едем, потом я вдруг очнулся -- кто-то придерживает меня в седле, и стоим под деревьями, горит костер, но какая уж там еда -- мы с Ринго уснули тут же, -- и снова утро, и все уже уехали, кроме отца и еще одиннадцати человек; мы так и простояли в том леске весь день. -- А теперь что? -- спросил я. -- Теперь доставлю вас, чертят, домой, а оттуда придется мне в Мемфис -- бабушку твою искать, -- сказал отец. Темнело, когда мы тронулись в путь; понаблюдали, как, зря попрыгав слева, Ринго садится в седло, и поехали. Остановились, когда начало светать. На этот раз не стали разводить костер; даже коней расседлали не сразу; залегли, затаились в лесу, а потом отец разбудил меня тихо рукой. Солнце уже поднялось; мы лежали и слушали, как по дороге идет пехотная колонна янки, и после я опять заснул. Проснулся в полдень. Горел костер, и поросенка пекли на огне, и мы поели. -- К полуночи дома будем, -- сказал отец. Юпитер отдохнул. Он не сразу дался взнуздать и поиграл, не позволяя отцу сесть, а когда тронулись, все порывался в полный ход; отцу пришлось его придерживать. Я ехал слева от Юпитера, Ринго справа. -- Поменяйся с Баярдом позициями, -- сказал ему отец. -- Пусть твой конь видит, что у него рядом. -- Да он идет спокойно, -- сказал Ринго. -- Ему так нравится. Он же по запаху слышит, что Юпитер тоже лошадь, и не станет, значит, на него верхом садиться. -- Ладно, -- сказал отец. -- Но будь поосторожней на своем бельмастом. Мы шли быстро. Подо мной и Ринго кони тоже были резвые; я оглянулся -- остальные порядком отстали, их даже не пылило нашей пылью. Солнце клонилось к закату. -- Знать бы хоть, что бабушка цела и невредима, -- сказал отец. -- Ой, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Что вы все волнуетесь за бабушку? Я ее знаю всю жизнь; я за нее спокоен. На Юпитера любо было глядеть -- голову гордо поднял, косится на мою лошадь и на лошадь Ринго, и слегка скучает, и чуть пробует убыстрить ход. -- Я его сейчас пущу слегка, -- сказал отец. -- А ты и Ринго держитесь крепче. Юпитер жиманул ракетой, чуть пластаясь, и я подумал, только мы Юпитера и видели. Но зря подумал: мог бы видеть, что Юпитер все еще скучает капельку и, значит, пущен не вполне. А вдоль дороги шла жердяная изгородь, и жерди начали сплываться вдруг в глазах, и тут я понял, что Юпитер с отцом не ушли от нас, что мы все трое, пластаясь, несемся на гребень холма, за которым дорога идет резко вниз, -- несемся, как три ласточки, и у меня мелькнуло: "Мы держимся вровень, мы держимся вровень", -- но тут отец оглянулся, блеснув глазами, и блеснули его зубы в бороде, и я понял, что Юпитер все еще не пущен полным ходом. -- Теперь держись! -- сказал отец, и Юпитер рванулся от нас -- так на моих глазах однажды сокол взреял над забором из полынной пустоши. Они вынеслись на гребень, и под ними я увидел небо и верхи деревьев за холмом -- точно отец с конем летят, взмывают ввысь по-соколиному, чтоб камнем пасть за гребень. Но нет -- отец как бы среди полета вдруг остановил Юпитера там наверху; я видел, как он встал на стременах, вскинув руку со сдернутой шляпой, и тут Ринго и я выскакали к нему на гребень, не успев и подумать- что надо осаживать, а круто остановленный Юпитер вздыбился, а отец хлестнул шляпой коня Ринго по слепому глазу, конь шарахнулся, перемахнул через изгородь под ошеломленные крики Ринго, а я скакать еще не кончил, а за спиной отец палит из пистолета и кричит: -- Окружай их, ребята! Чтоб ни один не ушел! Есть предел тому, что могут воспринять, принять в себя дети; поверить-то они могут чему угодно, если только дать достаточное время; но есть физический предел для восприятия в единицу времени -- того самого времени, что поощряет в детях веру в невероятное. А я был все еще ребенком в тот момент, когда лошади, отцова и моя, вынеслись на гребень и, как бы на скаку остановясь, воспарили -- верней, повисли, взвешенные, в пространстве, где исчезло время; и отец рукой держит за повод мою лошадь, а полуслепой конь Ринго, круша ветки, скачет вправо меж деревьями под вопли Ринго. И я гляжу спокойно на то, что перед нами -- верней, под нами: сумерки, костер, ручей струится мирно под мостом, ружья аккуратно составлены в сторонке, шагах в двадцати пяти от солдат, а сами солдаты, в синих североармейских мундирах и брюках, присели вокруг огня с кружками в руках и обернули к гребню холма лица -- и на всех лицах нарисовано одно и то же мирное выражение, точно на полсотне одинаковых кукол. Отец насадил уже шляпу опять на голову себе, оскалился в улыбке, и глаза светятся, как у кошки. -- Лейтенант, -- сказал он громко, рывком повертывая мою лошадь, -- езжай за холм и своим эскадроном замкни окружение слева... Скачи! -- шепнул он, шлепая мою лошадь ладонью по крупу. -- Шуму побольше! Ори во всю глотку -- как Ринго!.. Я -- Джон Сарторис, -- объявил он тем, глядящим на него снизу и еще не опустившим даже кружек. -- И думаю, братцы, ваша песня спета. Один только Ринго никак не мог допеть свою песню. Одиннадцать отцовских конников взъехали все сразу на холм, остановили лошадей, и, наверно, в первую минуту У них на лицах было то же выражение, что у тех янки, -- а я когда переставал продираться с шумом и треском по кустам, то слышал справа крики, охи и опять крики Ринго: "Хозяин Джон! Ой, хозяин Джон! Скорей сюда!" -- и снова громкие призывы: "Полковник! Хозяин Джон! Баярд! Бабушка!" -- так что казалось, целый эскадрон шумит, -- и крики "Тпру!", а конь его не слушает и мечется; и, видно, опять забыл Ринго, что надо справа садиться. И вот отец сказал: -- Ладно, ребята. Теперь спускайся к пленным. Почти уже смерклось. В костер подбросили хвороста; янки по-прежнему сидят вокруг огня под пистолетами отца и его конников, а двое бойцов разувают янки и стаскивают с них штаны. А Ринго все еще орет в лесу. -- Езжай-ка, вызволи там лейтенанта Маренго, -- сказал отец. Но тут из леса вымахнул конь Ринго, ширя незрячий глаз до тарелочных размеров, и понесся заново по кругу, вскидывая коленки к самой морде. А затем и Ринго выскочил -- с видом еще более шальным, чем у коня, и со словами: "Я бабушке скажу, как вы мою лош..." -- и увидел тех янки. Он так и присел, раскрыв рот и таращась на них. И заорал: -- Держи! Лови! Хватайте их, хозяин Джон! Они украли Тестя и Стоика! Ужинали все разом -- отец с нами и солдатами и те янки в нижнем белье. -- Полковник, -- заговорил их офицер. -- Вы, сдается мне, нас одурачили. Не верю, чтоб у вас имелись еще люди сверх этих, которые здесь. -- А вы проверьте делом свое предположение, попытайтесь уйти от нас, -- сказал отец. -- Уйти? Белея подштанниками и сорочками, как привидения? Чтоб на всей дороге в Мемфис каждый негр и каждая старуха палили в нас со страху из дробовиков?.. Одеяла-то хоть наши вы у нас не отберете на ночь? -- Ну что вы, капитан, -- сказал отец. -- А сейчас, с вашего позволения, я удалюсь, а вас оставлю устраиваться на ночлег. Мы отошли в темноту. Видно было, как они вокруг огня стелют на землю одеяла. -- На кой тебе дьявол шесть десятков пленных, Джон? -- сказал один из бойцов. -- Мне они незачем, -- сказал отец. Взглянул на меня и Ринго. -- Это вы, мальцы, их взяли. Что будете с ними делать? -- Расстреляем, -- сказал Ринго. -- Нам с Баярдом не впервой стрелять янки. -- Нет, -- сказал отец. -- У меня есть получше план. За который Джо Джонстон{21} скажет нам спасибо. -- Он повернулся к своим. -- Ружья и боеприпасы у них взяли? -- Да, полковник. -- Еду, одежду, обувь взяли всю? -- Все, кроме одеял, полковник. -- Одеяла утром соберем, -- сказал отец. -- Теперь посидим, подождем. Сидим в темноте. Янки ложатся спать. Один подошел к костру, поднял ветку -- подбросить в огонь. Но не подбросил. Постоял, не озираясь, молча; другие янки лежат, не шелохнутся. Положил ветку на землю, вернулся к своему одеялу. -- Ждем дальше, -- прошептал отец. Спустя время костер погас. -- Теперь слушайте, -- шепчет отец. И мы сидим в потемках, слушаем, как раздетые янки крадутся в кусты. Один раз всплеск раздался, и выругался кто-то, а затем такой звук, точно ему ладонью рот зашлепнули. Вслух отец не рассмеялся, только затрясся тихо. -- Змей берегись, босячье, -- шепнул один из наших. Часа два у них заняло это прокрадыванье, пока все не ушли. Потом отец сказал: -- Бери по одеялу каждый и ложимся спать. Солнце стояло уже высоко, когда он разбудил нас. -- К обеду будем дома, -- сказал он. И вскоре мы с отцом и Ринго выехали к нашей речке; миновали котловинку, где я и Ринго учились плавать, и, обогнув поля, проехали то место, где мы залегли прошлым летом, где первого в жизни увидали янки, а отсюда и дом видно, и Ринго сказал: -- Усадьба, вот мы в тебя и воротились, а кому Мемфис нравится, тот бери его хоть насовсем. Глядим на дом наш -- и точно снова тот день вернулся, когда бежали к нему выгоном и никак не могли добежать. А повозку и не замечаем; отец первый завидел ее, едущую к нам по джефферсонской дороге, и на сиденье -- бабушка, худенькая, пряменькая, и держит взятые у миссис Компсон черенки роз, обернутые заново в бумагу; а Джоби криком и хлыстом понукает лошадей -- чужих чьих-то; и отец остановил нас у ворот и, приподняв шляпу, пропустил сперва повозку. Бабушка ни слова не промолвила. Лишь, проезжая, поглядела на меня и Ринго, и мы поехали следом. Не остановясь у дома, повозка проехала в сад, к яме, которая осталась от вырытого сундука, а бабушка все молчит; и спешился отец, вскочил на повозку, взялся за край сундука, сказал нам через плечо: -- А ну-ка сюда, мальчики. Мы зарыли сундук снова и пошли вслед за повозкой к дому. Вошли в кабинет, отец опять поместил ружье на крюки над камином, а бабушка положила черенки, сняла шляпку, взглянула на меня и Ринго. -- Мыло возьмите, -- сказала она. -- Мы не ругались, -- сказал я. -- Спроси папу. -- Они хорошо вели себя, мисс Роза, -- сказал отец. Бабушка поглядела на нас. Подошла, положила руку па плечо сперва мне, затем Ринго. -- Идите наверх... -- сказала она. -- Но как вы с Джоби этих лошадей достали? -- спросил отец. -- Мне одолжили их, -- сказала бабушка, по-прежнему глядя на нас. -- Идите наверх и снимите... -- Кто одолжил? -- спросил отец. Бабушка взглянула бегло на него, опять на нас глядит. -- Не знаю. Там никого не было... и снимите свою воскресную одежду. Назавтра день был жаркий, и мы трудились только до обеда, подновляли изгородь внизу в загоне. Из-за жары еще и не катались на трофейных наших лошадях. Даже в шесть часов солнце жгло еще, топя смолу из досок парадного крыльца. Отец, подняв ноги на перила, сидел без мундира и сапог, а я и Ринго -- на ступеньках, в ожидании, когда станет прохладнее и сможем прокатиться, и тут вдруг увидели, что в ворота въезжают человек пятьдесят, быстрой рысью, и, помню, подумалось: "Жарко им как в этих синих мундирах". -- Папа, -- произнес я. -- Папа! -- Только не бежать, -- сказал отец. -- Ринго -- в конюшню, выводи Юпитера. Баярд -- в дом, скажи Лувинии, пусть несет мне сапоги и пистолеты на черный ход; а сам затем в конюшню, к Ринго на подмогу. Но не бегом отсюда. Шагом. Лувиния лущила горох в кухне. Она вскочила -- миска на пол и разбилась. -- О господи, -- сказала Лувиния. -- О господи. Опять? Я пустился из кухни бегом. Ринго как раз обогнул угол дома -- и побежал тоже. Юпитер стоял, жуя, в стойле. Он взбрыкнул, не подпуская нас, -- как из двух пистолетов грянул в стенку копытами в дюйме от моей головы. Ринго с кормушки прыгнул к нему взнуздывать, и узду мы надели, но заседлать не смогли. -- Подведи своего коня слепым боком! -- крикнул я Ринго; но уже вбежал отец с сапогами в руке, и глядим -- из-за дома, сверху, едет сюда янки и в руке короткий карабин держит, как фонарь. -- В сторонку, мальчики, -- сказал отец. Птицей взлетел Юпитеру на незаседланную спину и, прежде чем тронуть коня, взглянул на нас. И произнес негромко, неторопливо даже: -- Берегите бабушку. И приказал Юпитеру: -- Давай, Юп. Пошел. Юпитер был уже повернут к задним закрытым решетчатым дверцам, что в конце прохода между стойлами; опять, как вчера, он рванулся от нас, и отец его поднял уже, а у меня мелькнуло: "Он же не пройдет в просвет наддверный!" Но Юпитер грудью прошиб дверцы -- они, казалось, разлетелись прежде, чем он их коснулся, и опять Юпитер с отцом взреяли -- и унеслись из ералаша сломанных и падающих планок. И тут в конюшню въехал янки и, намахнув, направив карабин одной рукой, как пистолет, пальнул по нас чуть не в упор и крикнул: -- Куда он выскочил, сукин этот мятежник? Потом мы убегали и, оглядываясь, видели, как из нижних окон дома начинает выползать дым, а Лувиния все принималась на бегу рассказывать: -- Сидит хозяин Джон на крыльце, а янки подъехали по клумбам и: "Скажи нам, браток, где тут мятежник Джон Сарторис живет". А хозяин Джон: "Чего?" -- и руку к уху приставил, и лицо такое сделал, как у дурачка, у дядюшки Фью Митчелла, а янки: "Сарторис, Джон Сарторис", а хозяин Джон: "Который? Чего который?" -- а когда уже видит, что у янки кончается терпеж, тогда: "А-а, Джон Сарторис. Так бы сразу и сказали". А янки ему: "Ах ты, олух тупорожденный!" -- а хозяин Джон: "Ты чего? Ты чего?" -- а янки: "Ничего! Показывай, где Джон Сарторис, пока самому тебе петлю на шею не накинул!" А хозяин Джон: "Сейчас, дай лишь обуюсь", -- и уходит в дом вприхромку, и бегом ко мне по холлу: "Лувиния -- сапоги и пистолеты. Береги мисс Розу и детей", и потом я на крыльцо иду, но я ж только негритянка. И янки: "Врет эта женщина. По-моему, то Сарторис и был. Езжай-ка глянь по-быстрому в конюшню -- не стоит ли там соловый жеребец"... Но тут бабушка остановилась, повернулась, затрясла Лувинию за плечи: -- Да замолчи! Замолчи! Ведь ясно же, что Люш им показал, где серебро зарыто. Зови Джоби. Быстрей! Повернула Лувинию лицом к хибарам и шлепнула по спине -- в точности как отец повернул и шлепнул мою лошадь, когда, выскакав на холм, мы наткнулись на янки; а сама бабушка хотела кинуться обратно к дому, но тут уж Лувиния вцепилась и держит ее, а бабушка рвется бежать. -- Нельзя ж туда, мисс Роза! -- Лувиния ей. -- Баярд, держи ее; помоги, Баярд! Они ж ее убьют! -- Пустите меня! -- говорит бабушка. -- Зови Джоби! Люш показал им, где зарыто серебро! Но мы держит ее; она сухонькая, легкая и крепкая, как кошка, но мы держим. Дым пошел теперь клубами, и шумит что-то или кто-то, а может, это общий звук от янки и пожара. И тут я увидел Люша. Идет из своей хибары -- за плечом пожитки, увязанные в пестрый платок, -- а за Люшем Филадельфия, и на лице у Люша то же выражение, что прошлым летом, когда он вернулся ночью от янки и мы с Ринго смотрели на него в окно хибары. Бабушка перестала вырываться. -- Люш, -- проговорила бабушка. Он остановился, как во сне; глянул глазами, нас не видящими -- или видящими что-то недоступное для нас. Но Филадельфия-то нас увидела и спряталась за спину Люша. -- Я его удерживала, мисс Роза, -- сказала она, взглядывая на бабушку. -- Бог мне свидетель, удерживала. -- Люш, -- сказала бабушка. -- И ты с ними уходишь? -- Да, -- сказал Люш, -- ухожу. Меня освободили; сам Господень ангел провозгласил меня свободным и генерала дал, что поведет через реку Иордан{22}. Я больше не принадлежу Джону Сарторису; я принадлежу себе и Богу. -- Но серебро ведь принадлежит Джону Сарторису, -- сказала бабушка. -- По какому же праву ты отдал его? -- Вы право спрашиваете? -- ответил Люш. -- Где Джон Сарторис? Он пускай приходит спрашивает. А Бог его спросит, кто ему давал право меня подневолить. Пускай тот, кто меня зарыл во тьму кромешную, спрашивает, по какому праву меня откопали на волю. Люш говорил не глядя -- он и не видел нас, по-моему. И пошел мимо нас. -- Бог свидетель, мисс Роза, -- сказала Филадельфия. -- Я удерживала. Одерживала. -- Не уходи, Филадельфия, -- сказала бабушка. -- Пойми же, он ведет тебя на страдания и голод. Филадельфия заплакала. -- Я знаю. Знаю, не может то быть правдой, что ему насулили. Но он муж мне. И, значит, надо идти с ним. Они пошли дальше. Вернулась Лувиния, встала позади нас вместе с Ринго. Медленно клубился желтый дым, и закат подкрашивал его своей червонной медью -- такой цвет бывает у облачка пыли, взбитой ногами путников, -- и дым, всклубясь дорожной пылью, восходил затем ввысь, повисал, чтоб раствориться в небе. - Сволочи, бабушка! -- вырвалось у меня. -- Сволочи янки! И мы все трое -- бабушка, и я, и Ринго -- закричали вместе: -- Сволочи! Сволочи! Сволочи! РЕЙД  1  Записку эту бабушка написала красно-лиловым соком лаконоса. -- Ступайте с ней прямо к миссис Компсон и прямо возвращайтесь домой, -- сказала бабушка. -- По пути нигде не останавливайтесь. -- Пешком то есть? -- сказал Ринго. -- Вы хотите, чтоб мы топали пешком все четыре мили в Джефферсон и потом обратно, а эти две лошади чтоб стояли даром на дворе? -- Они не наши, -- сказала бабушка. -- Я их должна сберечь и возвратить. -- Это называется у вас беречь -- отправляться на них незнамо куда и на сколько... -- сказал Ринго. -- Чтоб выпорола, захотел? -- сказала Лувиния. -- Нет, мэм, -- сказал Ринго. Придя в Джефферсон к миссис Компсон, мы отдали ей записку, взяли шляпку, зонтик и ручное зеркальце и воротились домой. Днем повозку смазали, а вечером после ужина бабушка, опять макая перо в ягодный сок, записала на бумажке: "Полковник Натаниэль Дж. Дик, ...и кавалерийский полк из штата Огайо", сложила бумажку и булавкой прикрепила к платью изнутри. -- Теперь уж не забуду, -- сказала она. -- А забыли б, так эти озорники вам напомнили бы, -- сказала Лувиния. -- Уж им-то не забыть, как он вошел как раз вовремя, не дал солдатам выхватить их из-под вашей юбки и приколотить к конюшенным воротам, как две шкурки енотовых. -- Да, -- сказала бабушка. -- А сейчас всем в постель. Мы жили теперь у Джоби; к потолочной балке прибили одним краем стеганое красное одеяло, поделив хибару на две комнатки. Рано утром Джоби подал повозку; бабушка вышла в шляпке миссис Компсон, поднялась на сиденье и велела Ринго раскрыть над ней зонтик, а сама взяла вожжи. Тут все мы повернули головы к Джоби; он засовывал в повозку, под одеяла что-то железное -- остаток трофейного ружья, несгоревший ствол, который мы с Ринго нашли на пепелище. -- Что это? -- спросила бабушка. Джоби не поднял глаз. -- Увидят -- дуло высунулось, и подумают, ружье чин чином, -- сказал Джоби. -- И что же дальше? -- сказала бабушка. -- Я пособляю, как могу, чтоб серебро вернуть и мулов, -- сказал Джоби, ни на кого не глядя. Лувиния молчала. Они с бабушкой только смотрели на Джоби. Помедлив, он убрал ружейный ствол из повозки. Бабушка подняла вожжи. -- Возьмите с собой Джоби, -- сказала Лувиния. -- Хоть кучер будет. -- Нет, -- сказала бабушка. -- Разве ты не видишь, что у меня и без того достаточно забот? -- А вы останьтесь, а поеду я, -- сказала Лувиния. -- И добуду вам их. -- Нет, -- сказала бабушка. -- Ничего со мною не случится. Я выспрошу, где полковник Дик, найду его, затем сундук в повозку, а Люш при мулах -- и вернемся все домой. Тут Лувиния повела себя точь-в-точь как дядя Бак Маккаслин в то утро нашего отъезда в Мемфис. Держась за колесо и глядя на бабушку из-под полей отцовой старой шляпы, она закричала: -- Не тратьте вы время на всяких полковников! Велите неграм, чтоб прислали Люша к вам, да велите ему отыскать сундук и мулов, да отколотите его после! -- Повозка тронулась; Лувиния сняла руку с колеса и пошла рядом, крича бабушке: -- Зонтиком! Обломайте об него весь зонтик! -- Хорошо, -- сказала бабушка. Едем по двору, миновали пепелище с торчащими трубами; мы с Ринго нашли там и механизм от наших высоких стоячих часов. Солнце восходит, отсвечивая от труб, и между ними виднеется Лувиния -- стоит у хибары, глядит на нас из-под руки. Позади нее Джоби и держит ствол ружья. Янки снесли ворота начисто; а вот мы уже на дороге. -- Хотите, сяду править? -- сказал я. -- Править буду я, -- сказала бабушка. -- Лошади не наши. -- Да на них последний янки глянет и поймет, что им невмоготу и при пехоте тащиться, -- сказал Ринго. -- И хотел бы я знать, какой кучер может этим клячам повредить -- разве такой, что уж не сможет их и на ногах удержать, и лягут посередь дороги, чтоб собственная переехала повозка. Ехали дотемна; свернувши в сторону, заночевали. На заре опять тронулись в путь. -- Дайте-ка сменю вас, -- сказал я. -- Править буду я, -- сказала бабушка. -- Лошади мной взяты. -- Если устал без дела, можешь зонтик подержать, -- сказал Ринго. -- Моя рука роздыха просит. Я взял зонтик, и Ринго лег на дно повозки, надвинул шляпу на глаза. -- Разбуди, когда подъезжать станем к Хокхерсту, -- сказал он. -- Чтоб издаля мне разглядеть железную дорогу, про какую рассказываешь. Так он и ехал все последующие шесть дней -- спал в повозке, лежа на спине и прикрыв шляпой глаза, или в очередь со мной держал зонтик над бабушкой, не давая мне уснуть своими разговорами о железной дороге, которую сам он ни разу не видал и которую я видел в то Рождество, когда гостил в Хокхерсте. У нас с ним вечно состязание. Мы почти в точности ровесники, и, по мнению отца, Ринго сообразительней меня, -- но для нас это так же мало имеет значения, как и разница в цвете нашей кожи. Значение имеет для нас то, что один из нас сделал или повидал такого, чего другому еще не привелось, -- и с того Рождества я обогнал Ринго, поскольку повидал железную дорогу, паровоз. Поздней, однако, я уразумел, что не только в том был смысл железной дороги для Ринго: она была как символ общего порыва (увиденного нами лишь под конец пути и понятого не сразу). Самого Ринго тоже словно бы влекло, тянуло что-то, и железная дорога, мчащийся паровоз олицетворяли эту тягу, уже бурно охватившую его народ, -- этот порыв безотчетный и темный -- темней, чем кожа негритянская, -- и влекущий вослед за иллюзией, грезой, яркой и расплывчато-неясной, ибо не было в наследии народа, в памяти даже старых стариков ничего такого, что бы позволило им четко сказать людям: вот, мол, что мы там обрящем; и Ринго и других влекло что-то неведомое им, но осязаемое -- гнал один из тех импульсов, необъяснимых и неодолимых, какие возникают у народов временами и заставляют сняться с места, отринуть привычность и обжитость дома, земли, -- налегке и слепо устремясь куда-то на свет надежды и фатума. Мы ехали; ехали медленно. Или, может быть, так нам казалось оттого, что местность пошла словно совсем необитаемая; во весь тот день мы и жилья не видели ни одного. Но я молчал, не задавал вопросов, и бабушка молча сидела под зонтиком, в шляпке миссис Компсон, и лошади шли нога за ногу, так что даже поднятая нами пыль опережала нас; наконец, и Ринго привстал, сел, огляделся. -- Мы не на той дороге, -- сказал он. -- Никто тут и не ездиет и не живет. Но немного погодя холмы кончились, дорога легла ровно, прямо; и Ринго вдруг воскликнул: -- Глянь-ка! Вон они опять -- едут отымать наших кляч! Тут и мы увидели вдали на западе это облако пыли -- но ползущее медленно и, значит, не конницей поднятое, -- а затем дорогу нашу под прямым углом пересекла дорога большая, широкая, протянувшаяся на восток струной, как железная дорога в Хокхерсте, где мы с бабушкой гостили в то довоенное Рождество; и я внезапно вспомнил. -- Эта дорога -- на Хокхерст, -- сказал я. Но Ринго не слушает, глядит на дальнее облако пыли, и лошади встали, понурив головы, и наша пыль снова опередила нас, а пыльное облако медленно движется с запада. -- Вы что, не видите -- это ж они! -- кричит Ринго. -- Съезжайте с дороги скорей! -- Это не янки, -- отвечает бабушка. -- Янки уже здесь побывали. Тут и мы с Ринго увидели пепелище, такое ж, как наше, и три трубы стоят над пеплом, а за сгоревшим домом из хибары смотрят на нас белая женщина и ребенок. Бабушка поглядела на облако пыли, затем на пустынную широкую дорогу, легшую на восток. -- Да, нам сюда ехать, -- произнесла бабушка. И мы поехали этой дорогой. Казалось, едем еще медленней, чем раньше, а за нами, на западе, движется пыльное облако, а по обе стороны от нас -- сожженные дома, и хлопкосклады, и обрушенные заборы, и белые женщины с детьми (негров мы ни одного за все дни не увидели) глядят на нас из негритянских хибар, где живут теперь, как и мы сами; и мы проезжаем, не остановившись. И бабушка говорит: -- Бедные. У нас так мало, что нечем и поделиться с ними. На закате мы съехали с дороги на ночлег; Ринго оглянулся. -- А пыли той не видно, -- сказал он. -- От конных она или от пеших, а осталась назади. Мы все трое спали эту ночь в повозке. Не знаю, в котором часу, но я проснулся отчего-то неожиданно. Бабушка не спит, сидит уже. Голова ее видна мне на фоне звезд и веток. И вот мы уже все трое сидим в повозке, насторожив уши. А по ночной дороге идут люди. На слух, человек пятьдесят их; шаг тороплив, и какой-то бормоток прерывистый. Не то чтобы песня; песня звучала бы громче. Просто как бы напевно-бормотливый шум и частое дыхание, и шаги спешат, шуршат по толстому ковру пыли. И женские голоса различимы средь них, и вдруг я почуял их запах. -- Негры, -- зашептал я. -- Тссс. Нам их не видно, а им -- нас; может, они и не смотрят, спешат во тьме мимо под этот частый, напряженный бормоток. А потом взошло солнце, и мы тоже тронулись по широкой и пустой большой дороге между пепелищами домов, хлопковых складов и оград. Раньше мы ехали по местности, словно от века необитаемой; теперь же -- словно по обезлюдевшей внезапно и совсем. А ночью мы просыпались в темноте три раза и, сев на повозке, слушали, как по дороге идут негры. Напоследок (рассвело когда, и мы лошадей попасли уже) прошла целая толпа их, протопотала, точно убегая от дневного света. Ушли уже; Ринго и я стали запрягать, но бабушка сказала: -- Погодите. Тихо. Шел один кто-то, женщина, задыхаясь и всхлипывая, и потом -- глухой звук. -- Она упала. -- сказала бабушка, слезая с повозки. -- Запрягите и подъезжайте. Когда мы выехали из леска, то у дороги увидели негритянку на корточках -- присела, съежась и держа что-то в руках. Младенчика; она прижимала его к себе, как бы боясь, что отнимет стоящая рядом бабушка. -- Я захворала, не смогла держаться вровень, -- сказала негритянка. -- Они ушли, а меня оставили. -- И твой муж с ними? -- спросила бабушка. -- Да, мэм, -- сказала негритянка. -- Все там идут. -- Вы чьи? -- спросила бабушка. Та не ответила. Молчит, присев в пыли, прикрыв собой младенца. -- Если я дам тебе поесть, то повернешь назад, пойдешь домой? -- спросила бабушка. Та молчит. Застыла на корточках. -- Сама видишь, что не можешь идти с ними вровень, а ждать тебя они не будут, -- сказала бабушка. -- Ты что же, хочешь умереть здесь на дороге, чтобы расклевали стервятники? Но та и не взглянула на бабушку, не шевельнулась. -- Мы идем на реку Иордан, -- сказала она. -- Исус доведет меня. -- Садись в повозку, -- сказала бабушка. Женщина влезла; опять, как у дороги, опустилась на корточки, держа младенца и не глядя никуда -- лишь покачиваясь от толчков и тряски. Солнце подымалось в небе; дорога пошла под изволок, в низину, к ручью. -- Я здесь сойду, -- сказала женщина. Бабушка, остановила лошадей; женщина слезла. Кругом была густая кипарисовая и стираксовая поросль и густой кустарник, еще полный ночной тени. -- Домой иди, молодка, -- сказала бабушка. Та стоит молча. -- Подай мне корзину, -- сказала бабушка. Я подал, она раскрыла, дала негритянке ломоть хлеба с мясом. Мы поехали через мосток, в гору. Я оглянулся -- женщина все еще стоит с младенцем, держит хлеб и мясо, что дала ей бабушка. На нас не смотрит. -- Там и другие, в той низине? -- спросила Ринго бабушка. -- Да, мэм, -- ответил Ринго. -- Нашла она их. А ночью будущей, считай, обратно потеряет. Поехали дальше; выехали на гору. Когда я оглянулся сверху, дорога уже опустела. Было утро шестого дня. 2  К исходу дня дорога снова пошла вниз; повозка повернула в предвечерних длинных тенях, в медленной своей пыли, и я увидел кладбище на взгорке, узкий мраморный обелиск на могиле дяди Деннисона; где-то в можжевеловых деревьях ворковала горлица. Ринго опять спал, прикрыв лицо шляпой, но проснулся тотчас, стоило лишь мне сказать: "Вот и Хокхерст", -- хотя говорил я негромко и не обращаясь к нему. -- Хокхерст? -- сказал он, приподнявшись. -- А где железная дорога? -- продолжал он, встав уже на коленки и взглядом ища ее, столь необходимую, чтобы поравняться со мной, и знакомую лишь понаслышке, так что надо еще прежде распознать эту дорогу. -- Где ж она? Где? -- Отсюда не видно. Обожди, -- сказал я. -- Я всю жизнь уже, кажется, жду ее, -- сказал Ринго. -- Сейчас ты еще мне скажешь, что янки и дорогу тоже увели. Солнце садилось. И я увидел вдруг, что снизившийся его диск сияет там, где должен быть дом, а дома нету. И помню, я не удивился; только огорчился за Ринго, поскольку -- четырнадцатилетний -- решил тут же, что раз дома нет, то и железная дорога отнята: ведь она ценнее дома. Мы не остановились; лишь посмотрели тихо на то же пепелище, что у нас, на те же четыре тощие трубы, чернеющие копотью на солнце. Подъехали к воротам -- кузен Денни уже бежит к нам аллеей. Ему десять лет; он подбежал к повозке, заранее кругля глаза и рот для криков. -- Денни, -- сказала бабушка, -- узнаешь нас? -- Да, мэм, -- ответил кузен Денни. И заорал мне: -- Бежим, поглядишь... -- Где мама твоя? -- спросила бабушка. -- У Джингуса в хибаре, -- сказал Денни, не отводя от меня глаз. -- Они дом сожгли! -- заорал он. -- Бежим, поглядишь, что они сделали с железной дорогой! Мы побежали все втроем. Бабушка крикнула нам вслед, и я, вернувшись, положил зонтик в повозку, сказал: "Да, мэм!" -- и припустил за Денни и за Ринго по дороге, мы взбежали вместе на бугор, и оттуда стало уже видно. Когда мы с бабушкой гостили здесь, железную дорогу мне показывал именно кузен Денни, а он был еще мал совсем, и Джингусу пришлось нести его. Я в жизни не видал ничего прямей, чем эта железная дорога, -- она шла ровно, тихо, чисто длинным-длинным просветом, просеченным через лес и грунт, и была вся полна солнцем, как река водой, -- только прямей любой реки, и с обровненными, стройными, гладкими шпалами, и солнце блестело на рельсах, как на двух паутинных нитях, протянутых вдаль за предел видимости. Она была опрятная и чистая, как двор за хибарой Лувинии, когда та подметет его утром в субботу, и эти две нити-струнки (слишком хрупкие, казалось, не способные нести на себе груз) бежали прямо, быстро и легко, словно бы разгоняясь для прыжка куда-то за край света. Джингус знал, когда проходит поезд; он привел меня за руку, а кузена Денни принес на плече, мы постояли между рельсами, Джингус указал нам, откуда придет поезд, а затем показал, где вбил в землю колышек, -- и как доползет до него тень от сухой сосны, так и гудок загудит. Отойдя туда, мы следили за тенью и вот услыхали гудок; прогудев, зашумело все громче и громче, а Джингус подошел близко к рельсам, снял шляпу с головы и вытянул руку со шляпой, повернув к нам лицо и крича: "Глядите! Глядите теперь!" -- и без звука шевеля губами, когда голос заглушило поездом. И поезд прогрохотал мимо. Просека заполнилась вся дымом, шумом, искрами, взблесками пляшущей меди -- и снова опустела, и лишь старая Джингусова шляпа катилась вдоль пустой колеи вслед за составом, подпрыгивая, как живая. Теперь же я увидел что-то, издали похожее на черные соломины, собранные частыми кучками, и, сбежав на просеку, мы увидели, что это шпалы вынуты из колеи, сложены в кучи и сожжены. А кузен Денни опять закричал: -- Бежим глядеть, что они сделали с рельсами! Янки отнесли их в лес; должно быть, человек четверо-пятеро брали там каждый рельс и гнули вокруг дерева, как зеленый кукурузный стебель вяжут на тележный стоячок. И тут Ринго тоже заорал: -- Это чего? Это чего такое? -- По этим рейкам идет поезд, -- орет Денни в ответ. -- Идет то есть сюда и вертится кругом деревьев, как белка? -- не понимает Ринго. Но тут мы услыхали конский топот и, обернувшись, успели увидеть, как из леса выскакал Боболинк и махнул через дорогу снова в лес, точно птица, -- а в седле, мужской посадкой, кузина Друзилла{23} -- прямая, легкая, как ивовая ветка на ветру. Она слывет лучшей наездницей в крае. -- Это Дру! -- заорал кузен Денни. -- Бежим домой! Она ездила к реке -- глядеть на негров! Бежим! И понесся, а за ним Ринго. Я еще торчащих труб не миновал, а они уже у конюшни. Я вбежал туда -- кузина Друзилла расседлала Боболинка и обтирает его мешковиной. А кузен Денни опять орет: -- Ну и чего ты видела? Что они там делают? -- Дома расскажу, -- ответила Друзилла. И тут увидела меня. Ростом она невысока; это осанка и походка делают ее выше. На ней мужские брюки. Лучше ее нет наездницы в крае. Когда мы гостили здесь в то предвоенное Рождество, Гэвин Брекбридж только что подарил Друзилле Боболинка, и на Гэвина с Друзиллой любо было смотреть; Джингус говорил, что другой такой пары не найти ни в Алабаме, ни в Миссисипи; да мы и без Джингуса знали. Но они так и не поженились -- Гэвин был убит в сражении при Шайло{24}. Она подошла, положила руку на плечо мне. -- Здравствуй, -- сказала. -- Здравствуй, юный Джон Сарторис. -- Поглядела на Ринго. -- А это Ринго? -- спросила. -- Так меня вроде кличут люди, -- сказал Ринго. -- А что с железной дорогой сталось? -- Здравствуй, как поживаешь? -- сказала Друзилла. -- Скрипим помаленьку, -- сказал Ринго. -- Так что с дорогой сталось? -- Расскажу и об этом, -- сказала Друзилла. -- Давай дочищу Боболинка, -- сказал я. -- Дочистишь? А ты постоишь, Боб? -- спросила она, приблизив лицо к голове Боболинка. -- Дашься кузену Баярду обтереть? Ну, увидимся в комнате. -- И ушла. -- Вам, я думаю, крепко пришлось прятать этого коня, когда здесь янки были, -- сказал Ринго. -- Коня? -- сказал кузен Денни, не переходя еще на крик. -- К коню Друзиллиному никакой янки больше не полезет. Когда они пришли дом жечь, Дру схватила пистолет и как была, в воскресном платье, кинулась сюда, в конюшню, а они за ней. Вбежала, вскочила на Боболинка незаседланного, и даже узду не успела надеть, а янки загородил выход и кричит: "Стой!" -- а Дру ему: "Прочь с дороги -- затопчу", -- а тот: "Стой! Стой!" -- и тоже пистолет выхватил, -- кузен Денни перешел уже на крик, -- а Дру нагнулась к уху Боболинка: "Стопчи его, Боб!" -- и янки еле отшарахнулся. Но и весь двор был полон янки, и Дру остановила Боболинка, спрыгнула в своем воскресном платье, пистолет вложила дулом Боболинку в ухо и говорит: "Всех вас тут перестрелять у меня пуль не хватит, да и не помогло бы все равно; но для коня достанет одной пули. Стрелять, значит?" И они сожгли дом и ушли! -- Денни орал уже вовсю, а Ринго таращился на него восхищенно. -- Бежим! -- горланил кузен Денни. -- Бежим про негров слушать на реке! -- Про негров я и так наслушался за свою жизнь, -- сказал Ринго. -- Мне про железную дорогу надо вот. Мы во