ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на что. -- Мы их обклали по макушку, -- сказал Ринго, Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала: -- Ступай бери мыло. Он повиновался. Пробежал выгоном, скрылся в хибаре, затем вышел, спустился к роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку у порога, я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с вязким мылом, а в другой -- тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова рот, выплюнул; на щеке длинный мыльный мазок; по ветру бесшумно летят легкой пеной цветные пузырики. -- А опять повторю, по макушку мы их обклали, -- сказал Ринго. 4  Мы ее удерживали -- оба отговаривали ее. Ринго ей открыл глаза на Сноупса, и ей и мне открыл. Да мы и так все трое должны бы понять были Сноупса с самого начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с этим получится. Но думаю, что если б даже знал, то все равно бы подбивал бабушку на это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня -- в хибаре было теперь холодно, -- сложив руки под шалью, не споря и не слушая уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это ведь один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести себя честно. Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы, из Хокхерста, с вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя Луиза наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине -- простым солдатом в отцовском эскадроне, как и мечтала. Ринго и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом -- а в хибаре у нас стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему -- потому что она все еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то, значит, он не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала же она про них своими ушами; весь округ знал про эту банду, вселявшую ярость в мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого они убили и сожгли вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд Грамби", их было человек пятьдесят -- шестьдесят общей численностью, формы они не носили, а появились неизвестно откуда, как только ушел последний полк северян; они налетали на коптильни и конюшни, а когда знали, что не встретят мужчин, то врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы, разбивали стены -- искали деньги и серебро, пугая белых женщин пытками, истязая негров. Как-то они попались, и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил рваный приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды в неприятельском тылу; но даны ль те полномочия Грамби или кому другому, прочесть, разобрать было уже нельзя. Бумагой этой они все же обморочили стариков, которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с детьми под вражеской грозой, теперь боялись ночью оставаться в доме, а потерявшие хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних пещерах. Об этой-то банде толковал Эб Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая руками и тряся волосами, встопорщенными на затылке после "дрыханья". У банды жеребец, мол, есть породистых кровей и три кобылы -- откуда Сноупсу известно, он не сказал, -- и все эти лошади краденые; а откуда знает, что краденые, тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как те прежние, и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет потом за лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка, убрав руки под шаль, сидела с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень прыгала, дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела тут всего ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и значит, тут и вовсе риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже если бумага не подействует. О, знал Сноупс, чем бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго были полностью бессильны перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с янки оборвались так нежданно и она, мол, не успела сама нажить денег, а почти все другим пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь получается, что обеспечила чуть не всех в округе, кроме только себя и своих; что скоро, мол, отец домой вернется на разоренную, почти вконец обезлюдевшую плантацию и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она и вынет из кармана пятнадцать сотен долларов наличными и скажет: "Вот. Начни на эти деньги снанова" -- на полторы эти тысячи, прямо как с неба упавшие. Он, Сноупс, возьмет себе одну кобылешку за труды, а ей полторы тыщи гарантирует за трех остальных лошадей. О, мы были перед ним бессильны. Мы упрашивали ее дать нам прежде посоветоваться с дядей Баком или с кем-либо другим -- с кем ей угодно. Но она сидела с этим глухим выражением лица и твердила, что лошади не принадлежат Грамби, что они краденые, что ей достаточно лишь напугать его приказом, -- хотя мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби -- трус и что пугать допустимо людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит как каменная и твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей: "Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их". Но мы не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби -- в заброшенном хлопкохранилище на реке Тэллахетчи{35}, милях в шестидесяти от нас), едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее отговорить. Но бабушка молча сидела между нами, везя в жестянке на груди под платьем приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в мешок, на горячие кирпичи; через каждые десять миль мы останавливались, разжигали под дождем костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до перепутья, откуда (сказал Эб Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила мне и Ринго идти с ней. -- Вас могут принять за взрослых, -- сказала она. -- А женщину они не тронут. Весь день лил дождь, падал на нас, неторопливый, упорный, холодный, серый, и сумерки теперь как бы сгустили его, но оставили тем же промозгло-серым. Поперечная дорога не была уже дорогой; это был бледный шрам, уходящий под заросли в низину, точно под свод пещеры. Следы копыт виднелись, но не колес. -- Тогда и ты не пойдешь, -- сказал я. -- Я сильней тебя; я не пущу. Я схватил ее за руку; предплечье было тонкое, сухое, легкое, как щепка. Но что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его в бабушкиных столкновениях с янки); она только повернулась, поглядела на меня, и я заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и все ж я сидел на повозке и плакал. Она высвободила руку -- я и не почувствовал когда. И вот уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в сером меркнущем свете. -- Это для всех нас, -- сказала она. -- Для Джона, для тебя, для Ринго, Джоби, Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь никогда не плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову. Мы старались удержать ее. Я повторяю это потому, что теперь знаю -- плохо я старался. Я мог бы не пустить ее, повернуть мулов назад, силой увезти ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел над собою лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог -- и не удержал. Я остался в повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в промозглый сумрак -- и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее в хлопкохранилище, не знаю; как и отчего обуял их страх, погнавший затем прочь, -- не знаю. Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, -- и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью -- тусклая полоска света. Кажется, я не коснулся рукой двери, -- в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки -- глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась -- точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем. ВАНДЕЯ  1  Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры -- те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах -- и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, -- и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго. Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, -- он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил -- он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, -- так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал: -- Ну-ка, мужчины, берись. Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех -- и городских и холмяных -- опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить. Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег -- спокойным, негромким, сильным голосом: -- Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми -- черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах. Но у большей части экипажей нет, и это спасибо Розе Миллард, что вы не пешком шли. Вас-то я имею в виду. Вам еще дров наколоть-нащепать для топки, да мало ли дел. И что бы, по-вашему, сказала Роза Миллард, увидавши, как вы стоите тут и держите под дождем детей и стариков? Миссис Компсон предложила мне и Ринго жить у них, пока не вернется отец; приглашали к себе и другие, уж не помню кто, а потом я думал, все уже уехали, но оглянулся и увидел дядю Бака. Он подошел -- рука скрючена, прижата локтем к боку, и борода криво торчит, точно еще одна рука, а глаза красные, сердитые, как от недосыпа, и палку держит так, будто сейчас ударит первого, кто подвернется. -- Что порешили делать, парни? -- спросил он. Темно-красную землю дождь пропитал и разрыхлил и уже не плескал, не хлестал бабушку -- просто серо и тихо уходил в темно-красный холмик, и вот уже и холмик начал как бы тускло разжижаться, сохраняя свое очертание, -- точно неярко-желтый цвет досок, растворясь, подкрасил землю доверху и слил могилу, гроб и дождь в одну красновато-серую тающую муть. -- Мне нужен пистолет на время, -- сказал я. Дядя Бак заорал на меня, но спокойно. Он ведь старше нас; вот так и бабушка в тот вечер у хлопкохранилища была сильней меня. -- Хочешь ты, не хочешь ты, -- орал он, -- а все равно, как бог свят, еду с вами! Попробуй воспрети мне! Да ты что, не желаешь, чтоб я с вами? -- Мне все равно, -- сказал я. -- Но мне нужен пистолет. Или ружье. Наше сгорело вместе с домом. -- Так выбирай же! -- орет он. -- Втроем со мной и пистолетом или вдвоем с этим черномазым конокрадом и с жердиной заместо оружия. У тебя ж дома и кочерги нет! -- У нас остался ствол от ружья, -- Ринго ему в ответ. -- На Эба Сноупса и ствола хватит. -- На Эба Сноупса? -- орет дядя Бак. -- Да разве Баярд всего только о Сноупсе думает?.. А? -- оранул он мне. -- Ведь не о Сноупсе только речь? Могила на глазах меняется под серым дождем, неторопливо, холодно, серо проницающим красную землю, но все же очертание не меняется. Холмик осядет еще не сейчас; дни пройдут, недели и месяцы, прежде чем он сгладится, сровняется, смирится. Дядя Бак повернулся к Ринго. -- Приведи моего мула, -- сказал он уже потише. -- Пистолет при мне, за пояс вправлен. Эб Сноупс тоже холмяной житель. Дядя Бак знал, где он живет; ближе к вечеру мы подымались туда на красный холм длинным изволоком между сосен, но тут дядя Бак остановился. У него мешок был накинут на голову и завязан на шее; у Ринго тоже. Палка, стертая, отполированная от употребления, торчала из-под мешка у дяди Бака и лоснилась под дождем, как длинная восковая свеча. -- Погодите, -- сказал он. -- У меня мыслишка есть одна. Мы свернули с дороги, спустились в низину, к ручью, увидели там малозаметную тропу. Под деревьями было сумрачно, и дождь не мочил нас; голые деревья точно сами растворялись медленно, промозгло, неуклонно в декабрьском вечереющем дне. Мы ехали гуськом, в намокшей от дождя одежде; от мулов подымался сырой, пахнущий аммиаком пар. Загон оказался в точности как тот, что мы с Джоби, Ринго и Сноупсом огородили дома, только поменьше и упрятан похитрей; Сноупс, должно быть, у нас и позаимствовал всю идею. Мы подъехали к мокрым жердям огорожи; они были новые, срубы у них еще желтели соком; а в глубине загона что-то виднелось во мгле желтым облачком; вот шевельнулось -- и мы увидели, что это изжелта-соловый жеребец и три кобылы. -- Так я и думал, -- сказал дядя Бак. А у меня в голове путалось. Может, оттого, что Ринго и я устали, мало спали в последнее время; дни мешались с ночами. И вот ехали сюда, а я сижу в седле и все думаю, что крепко нам достанется дома от бабушки за то, что уехали в дождь, не спросясь. А сейчас, при взгляде на этих лошадей, мне на минуту показалось, что Эб Сноупс и есть Грамби. Но дядя Бак заорал: -- Сноупс -- Грамби? Эб Сноупс? Да если б он оказался Грамби, если бы бабушку твою застрелил Эб Сноупс, то -- как бог свят -- мне стыдно было б на людей глядеть. Я постыдился б ловить такого Грамби. Нет, мальчики. Сноупс -- не Грамби; Сноупс будет нам указателем Грамби. -- Дядя Бак повернулся, скособочился на своем муле, и борода его торчала из накинутого на голову мешка, дергаясь и мотаясь в такт словам. -- Указывать будет, куда нам за Грамби ехать. Они ведь почему спрятали тут этих лошадей? Да просто посчитали, что тут уж вам никак не догадаться их искать. А сам Сноупс поехал добывать новых уже с Грамби, поскольку бабушка из дела Сноупсова, так сказать, вышла. И слава богу, что поехал. Пока Сноупс с ними, он не минует ни дома, ни лачуги, чтоб не оставить собственноручной подписи -- чтоб не уворовать хотя б курчонка или часы-ходики. Сноупса-то нам поймать теперь было бы как раз и невыгодно. И мы не поймали его в тот вечер. Поднявшись на дорогу, мы направились к его дому. Завидев тот домишко, я подъехал к дяде Баку. -- Пистолет вы дайте мне, -- сказал я. -- Пистолет нам не понадобится, -- сказал дядя Бак. -- Его и дома нет, говорю тебе. Ты и Ринго держитесь сзади, действовать тут буду я. Разнюхаю, в какую сторону направить поиск. А ты осади назад. -- Нет, -- сказал я. -- Я хочу... Глаза его кольнули меня из-под мешка. -- Хочешь чего? Хочешь своими руками схватить убийцу Розы Миллард. Верно говорю? -- Смотрит на меня, сидящего в седле под серым холодным дождем в гаснущем свете дня. И, может, виною холод. Я холода не чувствую, но тело мое сотрясает, бьет дрожь. -- И что же твои руки сделают тогда с ним, парень? -- перешел дядя Бак почти на шепот. -- А, парень? Что? -- Да, -- сказал я. -- Да. -- Вот то-то же. А теперь ты и Ринго не притесь вперед. Действую тут я. Подъехали к домишке. Наверно, по холмам у нас разбросана тысяча таких лачуг, и возле каждой тот же перевернутый плуг под деревом, и те же на плуге грязные куры уселись, и тот же серый сумрак растекается по серым дранкам крыши. Приотворилась дверь, в щели мелькнул отсвет, огня и глянуло на нас лицо женщины. -- Если вам мистера Сноупса, то его нету, -- сказала она. -- Поехал в гости в Алабаму. -- Ясно, понятно, -- сказал дядя Бак. -- В Алабаму. А когда ждать его из гостей, не говорил? -- Не говорил, -- сказала женщина. -- Ясно, понятно, -- сказал дядя Бак. -- Так что, пожалуй, чем мокнуть под дождем, лучше будет нам домой вернуться. -- Лучше будет, -- сказала женщина. И дверь закрылась. Мы поехали обратно. Поехали домой. И, как у хлопкохранилища тогда, сумрак сгущался, оставаясь промозгло-серым. -- Так, так, -- произнес дядя Бак. -- Она сказала -- в Алабаму; значит, они не в Алабаму подались. И не в Мемфис, потому что оттуда еще янки не ушли. Так что первым делом надо нам, думается, взять южней, к Гренаде{36}. И ставлю этого мула против вон того складного ножика у Ринго, что не проедем и двух дней, как повстречаем при дороге разозленную какую-нибудь фермершу с пучком куриных перышек в руке и с проклятьями на языке в адрес бандюг ускакавших. Вы теперь меня слушайте. Как бог свят, мы их бандитскую лавочку кончим. Но, как бог свят, кончим по всем правилам. 2  Так что в тот день мы Сноупса не поймали. Немало еще до поимки прошло и дней и ночей -- немало еще дней мы втроем, меняя, чередуя под седлом мулов, добытых у янки бабушкой и Ринго, проездили по дорогам знакомым и тропкам неведомым (а порой без тропы) в дожди и в морозную стужу; немало ночей проночевали в дождь и в стужу (а один раз на снегу) под любым подобием крова там, где застигала ночь. Дни были безымянны и без чисел. Они тянулись от того декабрьского заката почти по конец февраля, и однажды услыхали мы, как летят на север гуси, утки, и отдали себе отчет, что уже не первый вечер слышим их в весеннем перелете. Ринго приспособил было сосновую палочку под календарь и на каждом ночлеге делал на ней новую зарубку, отмечая воскресенья зарубкой поглубже, а Рождество и Новый год обозначив двумя длинными. Но когда скопилось уже почти сорок зарубок, нам как-то на ночном привале под дождем пришлось, из-за дяди-Баковой руки, употребить эту палочку на розжиг костра. А когда, проезжая лесом, отломили опять подходящий сучок, то уже не помнили, сколько дней прошло с того ночлега -- пять, или шесть, или десять, -- и Ринго бросил вести счет. Сказал, что зарубки сделает в тот день, когда добудем Грамби, и что потребуется сделать только две, одною обозначив день, когда убита была бабушка, а другою -- день расчета с Грамби. У каждого из нас было по два мула под седло -- мы их меняли ежедневно в полдень. Нам вернули этих мулов холмяные фермеры; мы могли бы навербовать там целый конный полк холмяного народа -- со стариками, женщинами и детьми, если бы надо, -- одетый в мешковину и дерюгу вместо формы, вооружившийся мотыгами и топорами и севший на трофейных бабушкиных мулов. Но дядя Бак сказал им, что с Грамби управимся мы сами, что троих на Грамби достаточно. Отыскивать след банды было нетрудно. Однажды -- на зарубке примерно двадцатой -- мы подъехали к сожженному дому, и зола еще дымилась, и в конюшне еще не пришел в сознание паренек чуть моложе Ринго и меня, и даже рубашка вся на нем иссечена -- плеть, видно, была снабжена витою проволокой на конце, -- а у женщины изо рта текла еще струйка крови, и голос звучал слабо, еле-еле, как отдаленный кузнечик на лугу, и она сказала нам, сколько их было и в какую сторону уехали, и закончила: -- Убейте их. Убейте. Некраток был наш путь, но территорию он покрыл небольшую. На географической карте в учебнике она вся бы уместилась под серебряным долларом; мы не выезжали из-под долларового кружка с центром в Джефферсоне. И, сами того не зная, шли у них вплотную по пятам; однажды ночь застигла нас вдали от жилья или сарая, и, когда остановились, Ринго сказал, что пойдет поразведает окрестность -- ведь еды у нас осталась только, мол, необглоданная кость ветчинная; но скорее всего Ринго попросту не хотелось собирать хворост для костра. Так что мы вдвоем с дядей Баком устилали ночлег сосновыми ветками -- и услышали вдруг выстрел, а затем такой звук, точно кирпичная труба рухнула на гнилую драночную крышу, и топот лошадей скачущих -- ускакавших, -- а потом донесся голос Ринго. Он набрел-таки на дом и сперва подумал, что никто там не живет, но слишком темно, по его словам, было там, подозрительно тихо. И он влез на пристроенный к задней стене навес, увидел светлую щелку в ставне и хотел осторожно его приоткрыть, но ставень оторвался, грохнув, точно выстрел, -- а за ставнем оказалась комната и свеча горит, вставлена в бутылку, и не то трое человек, не то тринадцать пялятся на Ринго; и один крикнул: "Это они!", другой выхватил пистолет, а третий кто-то хвать его за руку в момент выстрела, и тут навес обрушился под Ринго, и он, выкарабкиваясь с криком из-под сломанных досок, услыхал, как они скачут прочь. -- Так что по тебе стрелять не стали, -- сказал дядя Бак. -- Он бы по мне, если бы прицел чья-то рука не сбила, -- сказал Ринго. -- Так или этак, а не стали, -- сказал дядя Бак. Но не велел ехать тотчас в погоню. -- Они от нас не оторвутся, -- сказал он. -- Они тоже не железные. И при том они боятся, а мы нет. Так что дождались рассвета и тронулись вдогон по следам копыт. Еще две зарубки прибавилось вечерних, и на третий вечер Ринго сделал последнюю зарубку, хоть мы того еще не знали. Мы сидели у какого-то хлопкового сарая, где собрались заночевать, и ели поросенка, которого поймал Ринго. И тут услышали копыта лошади. Всадник закричал нам издали: "Эгей! Привет!" -- и подъехал на ладной, с коротким туловом, гнедой кобыле. На нем щегольские сапожки, крахмальная рубашка без воротничка, пальтецо потрепанное, но тоже щеголевато шитое, и широкополая шляпа надвинута низко -- только глаза блестят из-под нее да нос виднеется из черной бороды. -- Здорово, друзья, -- говорит. -- Здорово, -- отвечает дядя Бак. Он объедал ребрышко и теперь, переняв это ребрышко левой рукой, правую сунул неглубоко под куртку; там за пояс впущен пистолет, который у него на кожаном нашейном ремешке, как часики у дамы. Но подъехавший не следил за его рукой; только скользнул по каждому из нас глазами, сидя на своей лошади и обе руки положив на переднюю луку седла. -- Не возражаете, я слезу обогреюсь? -- сказал он. -- Не возражаем, -- сказал дядя Бак. Тот спешился. Но лошадь не привязал. Присел напротив нас, держа ее в поводу. -- Ринго, дай гостю мяса, -- сказал дядя Бак. Но тот не взял протянутого; сказал, что поел уже. Он сидел неподвижно на бревне, составив вместе ножки в сапожках, слегка оттопырив локти и уперев руки в колени; а руки эти маленькие, как у женщины, и вплоть до ногтей поросли шерстью, негустыми черными волосками. И смотрит не на нас, а неясно куда. -- Я из Мемфиса еду, -- произнес он. -- Не скажете, до Алабамы далеко отсюда? Дядя Бак сказал ему, тоже сидя неподвижно, с поросячьим ребрышком в левой руке, а правую держа по-прежнему под курткой: -- А вы в Алабаму путь держите? -- Да, -- ответил тот дяде Баку. -- Человека одного разыскиваю. (Теперь я поймал на себе его взгляд из-под шляпы.) По фамилии Грамби. Вы, здешние, о нем тоже, возможно, слыхали. -- Да, -- сказал дядя Бак. -- Слыхали. -- То-то, -- сказал чужак. Усмехнулся; в иссиня-черной бороде мелькнули зубы, белые, как рис. -- Тогда мне можно не таиться с моим делом. -- Он перевел глаза на дядю Бака. -- Я живу в Теннесси. Грамби со своей бандой убил у меня негра и угнал лошадей. Я еду за моими лошадьми. А заодно не прочь буду и Грамби прихлопнуть. -- Ясно, понятно, -- сказал дядя Бак. -- И думаете найти его в Алабаме? -- Да. Я дознался, что он теперь едет туда. Вчера я чуть его не взял; одного из банды поймал, но прочие ушли. Ночью они мимо вас прошли, если вы тут со вчера. Вы их по топоту должны были услышать -- они шли от меня галопом. Я у пойманного выпытал их следующее место сбора. -- Опять Алабама? -- сказал Ринго. -- То есть обратно в Алабаму подались, по-вашему? -- Так точно, -- сказал чужак, переводя взгляд на Ринго. -- А что, малец, Грамби и твоего украл подсвинка? -- Подсвинка? -- произнес Ринго. -- Подсвинка? -- Подкинь хвороста в огонь, -- велел ему дядя Бак. -- Побереги дыхание, а то нечем будет храпеть ночью. Ринго замолчал, но остался сидеть; глаза его, в упор направленные на чужака, мерцали красноватым отблеском костра. -- Значит, тоже гоняетесь, друзья, за тем или другим человечком? -- сказал тот. -- За тем и другим, -- сказал Ринго. -- Эб Сноупс, наверно, тоже сойдет за человека. Так вылетело у него слово, которое не воробей. Мы сидим, и чужак сидит напротив, по ту сторону костра, держа поводья в неподвижной маленькой руке и скользя по нам своим взглядом из-под шляпы. -- Эб Сноупс, -- говорит чужак. -- Не помню такого в числе моих знакомцев. Но Грамби я знаю. И вы за Грамби тоже, значит, устремляетесь. -- Смотрит на нас, на всех троих. -- Грамби тоже ваша цель. А не опасная ли это будет цель? -- Не слишком, -- отвечает дядя Бак. -- Мы пускай не алабамский адрес, но тоже кой-чего дознались на счет Грамби. Дознались, что Грамби отчего-то или от кого-то захворал желудком -- отрыгаться ему стало убивание женщин и детей. -- Он и чужак глядят друг на друга. -- Может, не сезон сейчас охоты на женщин и детей. А может, общественное мнение того не одобряет -- Грамби же теперь, скажем так, фигура общественная. Здешний люд притерпелся к тому, что наших мужчин убивают, и даже выстрелами сзади. Но даже янки так и не научили нас терпеть убийство женщин и детей. И, видно, кто-нибудь напомнил про это Грамби. Верно говорю? Глядят друг на друга в упор. -- Но ты-то, старик, ведь не женщина и не ребенок, -- проговорил чужак. Встал легким движением, повернулся к лошади, огонь костра блеснул в его глазах. -- Пора ехать, -- сказал, расправляя поводья. Поднялся в седло, положил свои черноволосатые ручки на переднюю луку; глядит сверху на нас -- на меня и Ринго. -- Значит, хотите поймать Эба Сноупса, -- говорит. -- Им одним и ограничьтесь, вот вам мой совет. И повернул кобылу. Я подумал: "Любопытно, знает он, что у нее правая задняя подкова слетела?" -- и тут Ринго крикнул: "Берегись!" -- и, по-моему, сперва метнулась вскачь пришпоренная лошадь, а уж потом сверкнул выстрелом пистолет чужака; и лошадь скачет прочь, а дядя Бак лежит на земле, ругается, орет и свой пистолет из брюк тащит, и мы все трое, толкаясь, тащим этот пистолет, он зацепился мушкой за подтяжки, а мы толкаемся и тащим, а дядя Бак бранится, задыхаясь, и топот скачущих копыт глохнет вдалеке. Пуля прошла у локтя, через мякоть левой, ревматической руки, потому дядя Бак и ругался так, говоря, что ревматизма самого уж по себе довольно и пули самой по себе достаточно, а уж оба удовольствия сразу -- это для любого чересчур. А Ринго сказал в утешение, что спасибо еще пуля не угодила в здоровую руку, тогда б и ложку поднести ко рту было нечем, -- и дядя Бак лежа нашарил позади себя чурку, и хорошо, что Ринго увернулся. Мы разрезали рукав, остановили кровь, и дядя Бак велел мне отрезать от подола его рубашки длинную полоску, мы намочили ее в соленом кипятке, Ринго подал дяде Баку его ореховую палку, и, упершись ею, сидя и вовсю ругаясь, дядя Бак держал левую руку правой, пока мы по его приказу протаскивали эту полосу ткани туда и назад через сквозную пулевую дырку. Ух и ругался дядя Бак, а вид у него был немножко как у бабушки, как у всех старых людей, когда им больно, -- глазами яростно мигает, бородой трясет, а пятки и палку упер, воткнул в землю -- и точно палка так сдружилась с ним за долгие года, что и ей, вздрагивающей, тоже больно от протаскивания и от соли. Я подумал было, что тот черный и есть Грамби (как раньше подумал на Сноупса). Но дядя Бак сказал, что нет, чернобородый не Грамби. Было уже утро; спали мы недолго, потому что дядя Бак спать не ложился; но мы еще не знали, что это рука не дает ему, -- он нам запретил и заикаться про то, чтоб отвезти его домой. Мы опять заикнулись, позавтракав, но он и слушать не захотел: сел уже на мула, рука подвешена, подвязана к груди, и между рукой и грудью заткнут пистолет, чтоб без задержки выхватить. И говорит, жестко мигая глазами, усиленно думая: -- Погодите. Погодите-ка. Я тут одну вещь не додумал еще. Он вчера обмолвился насчет этой какой-то вещи. Которую сегодня обнаружим. -- Обнаружим, чего доброго, пулю, которую всодят уже не в одну вашу руку, а промеж обоих, -- сказал Ринго. Дядя Бак ехал быстро, похлопывая своей палкой мула по боку не сильно так чтобы, но часто и беспрестанно, как торопящийся калека стучит палкой и не чувствует уже, что подпирается -- так привык к этой палке. Мы еще ведь не уразумели, что он болен от своей раны; он нам не дал времени уразуметь. И мы едем торопливо вдоль болотца -- и тут Ринго углядел эту мокасиновую змею. С неделю уже длилась оттепель, не прошедшей ночью приморозило, а змея выползла из воды и хотела потом вернуться, но ударил морозец, и она осталась телом на берегу, а голова обхвачена ледком, точно в зеркало вошла; и дядя Бак повернулся в седле и кричит нам: -- Как бог свят, вот оно! Вот оно, знамение! Говорил же я, что обнару... И все мы услыхали -- три, а может, четыре выстрела навстречу нам и затем убегающий топот галопа; но поскакал галопом и дяди-Баков мул, дядя Бак махнул на нем с дороги туда в лес, зажав палку под раненой рукой и выхватив уже пистолет -- лишь борода веет по ветру над плечом. Но мы ничего там не застали. Увидели следы копыт в грязи, где стояли пятеро на лошадях, глядя на дорогу, и углубленные, с проскользом, следы, когда лошади взяли в галоп; и я подумал спокойно: "Он еще не знает, что подковы нет". А больше ничего и никого там; и дядя Бак сидит на муле, подняв пистолет, и бороду за плечо свеяло, и ремешок пистолета свисает на спине девчачьей косичкой, и рот у дяди Бака приоткрыт, а глаза смотрят на нас, мигая. -- Что за дьявольщина! -- говорит дядя Бак. -- Повернем-ка обратно к дороге. Не иначе, эта вещь тоже в ту сторону ушла. Повернули к дороге. Дядя Бак воткнул пистолет на место и опять застучал палкой по мулу; но тут мы увидели и поняли, что знаменовала собою змея. Вещь оказалась Эбом Сноупсом. Он лежал на боку, связанный по рукам и ногам, и конец веревки прикреплен к дереву; по следам в грязи видно, как Сноупс хотел укатиться в кусты, но веревка не дала. Лежит, следит за нами, беззвучно окрысясь -- поняв, что спрятаться не удастся. Видит ноги наших мулов под кустами, а выше глянуть еще не догадался и потому не знает, что давно замечен; решил, должно быть, что мы только что его увидели, -- и вдруг задергался, закидался на земле, крича: -- Помогите! Помогите! Мы развязали, поставили его на ноги, а он все орет, дергаясь руками и лицом, -- кричит, что его схватили и ограбили и убили бы, но услыхали, что мы подъезжаем, и удрали; но глаза у Сноупса в крике не участвуют. Глаза следят за нами, перебегая с меня на Ринго и на дядю Бака и опять на Ринго и меня; и глаза эти молчат, точно принадлежат одному человеку, а разинутый орущий рот -- другому. -- Схватили тебя, да? -- сказал дядя Бак. -- Невинного доверчивого путника. И неужели же звать того бандита Грамби? Было так, словно мы разожгли костерок на привале и отогрели змею ровно настолько, чтоб она осознала, где находится, но ускользнуть осталась бы бессильна. Только думаю, что сравнение со змеей, хоть и малых размеров, для Эба Сноупса честь не по заслугам. А момент для него пришел тугой. Сноупс понимал, я думаю, что безжалостно брошен сообщниками, хотящими от нас откупиться, и что если, шкуры своей ради, станет выдавать их, то они вернутся и убьют его потом. И, по-моему, он осознал, что хуже всего будет для него, если мы его отпустим, не наказав. Потому что он перестал дергаться; даже лгать перестал, на минуту согласовав рот с глазами. -- Я сделал ошибку, -- говорит. -- Признаю это. Каждый делает ошибки, я так считаю. Вопрос теперь, что мне за ту ошибку от вас будет? -- Да, -- говорит дядя Бак. -- Каждый делает ошибки. Но беда твоя в том, что ты их слишком много делаешь. А это штука скверная. Возьмем Розу Миллард. Она всего одну ошибку сделала, и что мы видим? А ты сделал две. Сноупс глядит на дядю Бака. -- Каких таких две? -- спрашивает. -- Поспешил родиться и припоздал подохнуть, -- отвечает дядя Бак. Сноупс замер; забегал глазами по лицам нашим. -- Вы не убьете меня, не посмеете, -- говорит дяде Баку. - Мне-то убивать тебя зачем, -- говорит дядя Бак. -- Не мою же бабушку ты заманил в это гадючье гнездо. Сноупс метнул глазами на меня, опять забегал взглядом -- на Ринго, дядю Бака, снова на меня; опять уже голос его говорил одно, а глаза другое. - Ну, тогда все в порядке. Баярд на меня зла не держит. Он знает, что это чистая несчастная случайность, что мы это делали для-ради него и его папы и негров ихних. Да я ж тут целый год подсоблял, поддерживал мисс Розу, что одна-однешенька осталась с этими деть... -- Голос его пресекся, перестал лгать; я двинулся уже на этот голос, к этим глазам. Сноупс, съежась, шагнул назад, вскинул руки. -- Эй, Ринго! Стой на месте, -- сказал за спиной у меня дядя Бак. Сноупс пятился, вскинув руки и крича: -- Трое на одного! Трое на одного! -- Ты не пяться, -- сказал дядя Бак. -- Где они, трое? Я вижу только одного из тех детей, про кого ты сейчас причитал. И мы упали оба в грязь; я перестал видеть Сноупса, он словно куда-то исчез, хотя остался крик; я словно с тремя или четырьмя схватился, дрался нескончаемо; потом меня держали за руки дядя Бак и Ринго, и я увидел Сноупса наконец. Он лежал на земле, прикрыв лицо руками, локтями. -- Вставай, -- сказал дядя Бак. -- Нет уж, -- сказал Сноупс. -- Чтоб вы прыгнули на меня трое и опять свалили? Для этого вам надо раньше меня поднять. Я лишен здесь правосудия и закона, но мне остался протест. -- Подыми его, -- сказал дядя Бак. -- Я придержу Баярда. Ринго поднял Сноупса, точно мешок, полунаполненный собранным хлопком. -- Вставайте, мистер Эб Сноупс, -- сказал Ринго. Но Сноупс не желал стоять, даже когда Ринго и дядя Бак привязали его к тому дереву и Ринго взял свои, дяди-Баковы и Сноупсовы подтяжки и сплел вместе с поводьями. Сноупс обвис на веревках, даже не вскидываясь под ударами и только повторяя: -- Давайте. Секите. Хлещите. Вас трое, я один. -- Погоди, -- сказал дядя Бак. Ринго приостановился. -- Может, желаешь заново один на один? На выбор с любым из нас. -- Прав у меня не отымете, -- Сноупс в ответ. -- Я беззащитен, но протест мне остался. Валяйте, секите. И он, пожалуй, прав был, приглашая сечь. Пожалуй, отпусти мы его без порки, они бы, воротясь, убили его сами еще до ночи. А так -- дожди начались в этот вечер, и пошла на розжиг календарная палочка, поскольку дядя Бак признал, что рука разбаливается всерьез, -- мы поужинали вместе, и Эб Сноупс усердней всех выказывал заботу о дяде Баке, говоря, что обиды не держит и сам видит, как промахнулся со своей доверчивостью, и что теперь хочет единственно домой вернуться, потому что доверять можно только людям своим, каких знаешь всю жизнь, а за доверие к чужаку поделом тебе и кара, -- когда самому теперь понятно, что делил кров и пищу с гремучими змеями. Но как только дядя Бак пробовал у него вызнать, Грамби то был или нет, так Сноупс тут же осекался и говорил, что видеть не видал никакого Грамби. Наутро они уехали домой. Дядя Бак расхворался; мы хотели проводить его сами или чтоб Ринго проводил его домой, а Сноупс пусть со мной едет; но дядя Бак не согласился. -- Грамби его, того гляди, опять поймает и привяжет к дереву при дороге, и придется тебе терять время на погребение Сноупса, -- сказал дядя Бак. -- Вы, ребята, езжайте вдогон. Немного уж осталось дожимать их. Не дайте им уйти! -- закричал он (лицо красное, глаза блестят), протягивая мне пистолет на ремешке, сдетом с шеи. -- Не дайте им уйти! Дожмите их! 3  И мы поехали вдогон вдвоем. Весь день лило; дожди пошли уже не переставая. У нас было по два мула под седло; ехали мы быстро. Лили дожди; мы подчас и с розжигом огня не возились; тогда-то и потеряли мы счет дням, потому что как-то утром подскакали -- костер у них еще горит, и лежит свинья, так и не разделанная; а случалось, и ночь напролет проводили в седле, меняя мулов каждые примерно два часа; так что иногда мы спали ночью, иногда днем и знали, что все эти дни они откуда-то следят за нами, убегая, и что теперь, когда дяди Бака с нами нет, они не смеют и залечь, запутав след. Затем как-то под вечер -- дождь перестал, но небо осталось в тучах, и снова холодать начало -- мы скакали по старой дороге вдоль речного русла; под деревьями сумеречно, узко, а мы скачем, и вдруг мул подо мной шарахнулся и встал, я чуть не кувырнулся через голову его; и мы увидели, что среди дороги с ветки висит что-то. Висит старый негр, опустив босые