Генри замолчал. А белый мальчик все не мог уснуть, хотя давно уже слышалось спокойное и тихое дыхание Генри, - лежал, окаменев от яростного горя, которого не мог понять, от стыда, в котором не признался бы. Потом он уснул, а все думал, что не спит, потом проснулся и не мог понять, что спал, покуда не увидел серый отсвет зари на пустом тюфяке. В то утро они не охотились. И больше никогда не спали в одной комнате, не ели за одним столом - теперь он признался себе, что это стыдно, - и к Генри в дом больше не ходил, и целый месяц видел его только издали, в поле, когда Лукас пахал, а Генри шел рядом с отцом, держа вожжи. А в один прекрасный день он понял, что это горе, и был готов сказать, что это еще и стыд, хотел это сказать, но было уже поздно, поздно, непоправимо. Он пошел к Молли в дом. Вечерело; Генри с Лукасом вот-вот могли вернуться с поля. Молли была дома и смотрела на него из кухонной двери, пока он шел через двор. Лицо ее ничего не выражало; он сказал, как сумел в ту минуту, - позже он скажет как надо, скажет раз и навсегда, чтобы покончить с этим навсегда, - остановившись перед ней, чуть расставив ноги, слегка дрожа, барственным повелительным тоном: - Сегодня у тебя буду ужинать. И все было в порядке. Лицо ее ничего не выражало. Теперь он мог сказать это когда угодно - когда придет время. - Конечно, - ответила она. - Я тебе курицу приготовлю. И как будто ничего и не было. Почти сразу пришел Генри - должно быть, увидел его с поля; они с Генри убили и ощипали курицу. Потом вернулся Лукас, они втроем пошли в хлев, и Генри подоил корову. Потом занялись чем-то во дворе, и в сумерках пахло курицей, а потом Молли позвала Генри и, чуть погодя, его - спокойным, всегдашним, неизменным голосом: - Иди ужинать. Но поздно. Стол был накрыт, как всегда, на кухне, и Молли вынимала из печи лепешку, стоя где всегда, - но Лукаса не было, и стул стоял только один, и тарелка одна, и его стакан с молоком возле нее, на блюде лежала нетронутая курица - и он, задохнувшись, ослепнув на миг, отскочил, комната дернулась и поплыла; а Генри уже поворачивался к выходу. - Тебе стыдно есть, когда я ем? - крикнул он. Генри остановился, слегка повернул голову и ответил не спеша и без горячности. - Никого мне не стыдно, - мирным голосом произнес он. - Даже себя. Так он вступил в права наследства. Вкусил его горький плод. Он слышал, как Лукас называет отца за глаза мистером Эдмондсом, а не мистером Заком, он видел, как Лукас вообще избегает обращаться к белому по имени - с такой холодной, бдительной расчетливостью, с таким изощренным и безотказным мастерством, что первое время он даже не мог понять, замечает ли отец, что негр не желает называть его мистером. И однажды он заговорил об этом с отцом. Тот выслушал мальчика серьезно, но было в его лице что-то непонятное, только мальчик не придал этому особого значения - по молодости лет, потому что был еще ребенком; еще не угадал, что между отцом и Лукасом что-то есть - не объяснимое одним лишь различием рас, ибо между Лукасом и другими белыми этого не было, не объяснимое и белой кровью, кровью Маккаслинов, ибо этого не было между дядей Айзеком Маккаслином и Лукасом. - Думаешь, если Лукас старше меня, такой старый, что даже помнит немного дядю Бака и дядю Бадди, и сам потомок людей, которые издавна жили на этой земле, а мы, Эдмондсы, здесь захватчики, выскочки, - этого мало, чтобы он не хотел говорить мне «мистер»? - сказал отец. - Мы росли вместе, ели и спали вместе, охотились, удили рыбу, как ты с Генри. Так было, пока мы не стали взрослыми. Вот только в стрельбе он мне всегда уступал - кроме одного раза. Да и в тот раз, как выяснилось, уступил. Ты считаешь, этой причины недостаточно? - Мы не захватчики, - сказал, почти крикнул мальчик. - Наша бабушка Маккаслин была такая же родная старому Карозерсу, как дядя Бак и Бадди. Дядя Айзек сам отдал... Дядя Айзек сам говорит... - Он замолчал. Отец наблюдал за ним. - Нет, сэр, - отрезал он. - Недостаточно. - Ага, - сказал отец. Тогда мальчик понял, что было на его лице. Ему случалось видеть это и раньше, как всякому ребенку, - в те минуты, когда, окруженный, как обычно, теплом и откровенностью, он обнаруживает, что умолчание, с которым, казалось, покончено, просто отступило, поставило новую стену, опять непроницаемую; в те минуты, когда ребенок с болью и негодованием осознает, что родитель ему предшествовал, переживал события, и славные и позорные, к которым он непричастен. - Предлагаю сделку, - сказал отец - Ты позволишь нам с Лукасом решать, как ему со мной обходиться, а я позволю вам с ним решать, как ему обходиться с тобой. Позже, подростком, он понял, что увидел в то утро на лице родителя, какую тень, какое пятно, какую метку - след случившегося между отцом и Лукасом столкновения, о котором никто, кроме них, не знает и никогда не узнал бы, если бы это зависело только от них, - и случившегося потому, что они это они, люди, а не потому, что они принадлежат к разным расам, и не потому, что в жилах у обоих течет одна и та же кровь. А потом, в юности, почти взрослым, он понял даже, что случилось между ними. {Женщина}, подумал он. {Отец с негром, из-за женщины. Отец с негром, из-за негритянки}, не просто отвергая мысль из-за белой женщины, но отказываясь даже понимать, что отвергает эту мысль. Имя Молли просто не пришло ему в голову. Это было неважно. {И, ей-богу, Лукас победил его, подумал он. Эдмондс, думал он с неприязнью, со злостью. Эдмондс. Даже нигеру Маккаслину мы не ровня. Старый Карозерс наделал негритянских ублюдков у себя на дворе, и хотел бы я посмотреть, как муж или кто-нибудь еще сказал ему «не смей»... Да, Лукас победил его, иначе бы Лукаса здесь не было. Если бы отец победил Лукаса, он не позволил бы Лукасу остаться здесь даже для того, чтобы получить у него прощение. Остаться мог только Лукас, потому что он неуязвим для людей - до такой степени, что не способен даже прощать их или желать им зла.} И для времени неуязвим. Захария Эдмондс умер, и он в свою очередь унаследовал плантацию, хотя жив был наследник истинный - по мужской линии и, конечно, по справедливости, а если бы истину знали, то, вероятно, и по закону, - и жил на нещедрую пенсию, которую правнучатый племянник продолжал высылать каждый месяц. И вот уже двадцать лет Карозерс Эдмондс управлял имением, стараясь не отставать от времени, как до него - отец, и дед, и прадед. Но когда он оглядывался на эти двадцать лет, они казались ему длинной и сплошной полосой возмутительных неприятностей и борьбы - не с землей, не с погодой (и не с федеральным правительством, хотя и оно донимало в последнее время), а со старым негром, который не затруднялся даже не звать его мистером, а звал и мистером Эдмондсом, и мистером Карозерсом, и Карозерсом, и Росом, - а когда Эдмондс стоял в группе молодых негров, собирательно именовал их «вы, ребята». Все эти годы Лукас продолжал возделывать свои участки, все теми же устарелыми, примитивными методами, которыми пользовался, наверно, еще Карозерс Маккаслин, не слушая советов, не признавая новых орудий, не давая трактору проехать по земле, которую Маккаслины предоставили ему пожизненно, не позволяя летчику, опрыскивавшему остальной хлопок ядом от долгоносиков, даже пролететь над его гектарами, но забирая товары из лавки так, словно гектаров этих была тысяча и он получал от них неслыханные, умопомрачительные доходы, - хотя долги его в гроссбухе накручивались тридцать лет, и Эдмондс знал, что он не выплатит их по той простой и уважительной причине, что переживет не только нынешнего Эдмондса, как пережил двух предыдущих, но и сам гроссбух, где записаны эти долги. Затем эта винокурня, которую Лукас устроил чуть ли не на дворе у него и, по словам дочери, двадцать лет гнал водку, пока не попался из-за своей же алчности; затем трехсотдолларовый мул, которого он украл не просто у своего компаньона и покровителя, а у кровного родича и обменял на машину для отыскивания кладов; и теперь еще одно: после сорока пяти лет брака разрушил дом женщины, которая ему, Эдмондсу, заменила мать, вырастила его, вскормила грудью вместе со своим ребенком, заботилась не только о его телесном здоровье, но и о его душе, учила манерам, правилам поведения - быть мягким с низшими, честным с равными, великодушным со слабыми и внимательным к старикам, вежливым, правдивым и смелым со всеми, - не скупясь и не ожидая награды, дарила ему, полусироте, постоянную, надежную преданность и любовь, какой ему больше не от кого было ждать; разрушил ее дом, и теперь на всем белом свете у нее остался только старик брат в Джефферсоне, но с ним она десять лет не виделась, да восемнадцатилетняя замужняя дочь, с которой она жить наверняка не станет, потому что и зять оказался подвержен бесу, вселившемуся в ее мужа. И для времени неуязвим. Эдмондс в одиночестве сидел за ужином, не в силах проглотить кусок, и ему мерещилось, что в комнате перед ним стоит Лукас, чье лицо в шестьдесят семь лет выглядит моложе, чем его в сорок три, меньше повреждено страстями, мыслями, пресыщенностью, крушениями, - и видел Эдмондс не копию их пращура, старого Карозерса, и не карикатуру на него, а лицо, в котором сохранились по наследству и воспроизвелись с совершенной, ошеломляющей точностью черты и образ мыслей целого поколения предков, - именно такое, каким его увидел утром сорок пять лет назад Айзек Маккаслин: собирательное лицо, забальзамированное и слегка усохшее, целого поколения яростных и непобежденных молодых солдат-южан, - и он подумал с изумлением, очень, близким к ужасу: {Он больше Карозерс, чем все мы, вместе взятые, включая самого Карозерса. Он и порождение, и вместе с тем модель для всей географии, климата, биологии, которые произвели старого Карозерса, и нас, остальных, весь наш несметный, неисчислимый род, утративший ныне лицо и даже имя, - за исключением его, который сам себя сотворил и сохранился, остался цельным, презирал, как, наверно, презирал старый Карозерс, всякую кровь - и белых, и желтых, и краснокожих, и в том числе свою собственную.} II  Уже в потемках он привязал лошадь к забору Лукаса, прошел по каменной дорожке с бордюром из битого кирпича, закопанных торчмя бутылок и тому подобного и поднялся на крыльцо. Лукас в шапке, стоя, ждал у входа, силуэтом на фоне горящего очага. Старуха не встала. Она сидела, как днем в лавке, неподвижно, чуть подавшись вперед, сложив высохшие руки поверх белого фартука; на сморщенной трагической маске лежали блики от очага, и сегодня Эдмондс в первый раз увидел старуху без глиняной трубки, с которой она не расставалась ни во дворе, ни дома. Лукас подтащил к нему стул. Но сам не сел. Он отошел и встал по другую сторону очага. Теперь огонь осветил и его: широкую бобровую шапку ручной работы, подаренную пятьдесят лет назад дедом Эдмондса, лицо бедуинского склада, тяжелую золотую цепочку поперек расстегнутого жилета. - Ну, что это все значит? - сказал Эдмондс. - Она хочет разводиться, - сказал Лукас. - Хорошо. - Хорошо? - сказал Эдмондс. - Хорошо? - Да. Сколько это будет мне стоить? - Понятно, - сказал Эдмондс. - Если платить должен ты, она развода не получит. Ну, на этот раз дело такое, что тебе никого облапошить не удастся. Ты, старик, не золотоискательную машину сейчас продаешь или покупаешь. И мул ей ни к чему. - Я согласен разводиться, - сказал Лукас. - Просто хочу знать, сколько это будет мне стоить. Почему вы не разведете нас, как Оскара с этой желтой девкой из Мемфиса, которую он привез прошлым летом? Да не просто развели, а еще сами отвезли ее в город и купили ей билет на поезд до Мемфиса. - Потому что они не очень крепко были женаты, - сказал Эдмондс. - Она, видишь ли, бритву носила и рано или поздно полоснула бы его. А если бы сплоховала, промахнулась, Оскар оторвал бы ей голову. Он только этого случая и дожидался. Вот почему я развел. А ты не Оскар. Это другое дело. Послушайся меня, Лукас. Ты старше меня; не спорю. Может, у тебя и денег больше, чем у меня, - я лично в этом не сомневаюсь; и разума у тебя, может, больше, - а в этом ты не сомневаешься. Но так нельзя. - Не мне говорите, - ответил Лукас. - Ей скажите. Это не моя затея. Мне и так неплохо. - Ну да. Конечно. Пока ты делаешь то, что хочешь - проводишь все время, не занятое сном и едой, на речке и заставляешь Джорджа Уилкинса таскать для тебя эту чертову... эту чертову... - Тут он остановился и начал снова, стараясь говорить не только потише, но и поспокойнее, и сначала это ему даже удавалось: - Сколько я твердил тебе, что никакого клада тут нет. Что ты зря теряешь время. Но это полбеды. По мне, вы с Джорджем Уилкинсом можете бродить там, пока не свалитесь. А тетю Молли... - Я мужчина, - сказал Лукас. - Я тут хозяин. В моем доме я распоряжаюсь, все равно как вы, или ваш отец, или его отец - в вашем. Довольны вы тем, как я на своей земле работаю и сколько урожая снимаю? Так? - Доволен? - сказал Эдмондс. - Доволен? Но Лукас даже не прервал свою речь: - И пока я это делаю, я буду распоряжаться свои ми делами - и был бы здесь папаша ваш, он первый бы вам сказал, что так и надо. А потом, мне скоро хлопок собирать, и тогда перестану искать каждую ночь. Буду искать только в субботу ночью и в воскресенье ночью. - До сих пор он обращался как будто к потолку. А теперь посмотрел на Эдмондса. - Но эти две ночи - мои. В эти две ночи мне ничью землю пахать не надо - пускай кто хочет называет ее своей. - Что ж, - сказал Эдмондс. - Две ночи в неделю. И начнется это с будущей недели - хлопок у тебя кое-где уже поспел. - Он повернулся к старухе. – Ну вот, тетя Молли, - сказал он. - Две ночи в неделю, и одумается, даже Лукас твой скоро одумается... - Я не прошу, чтобы две ночи в неделю искал, - сказала она. Она не пошевелилась и говорила монотонным речитативом, не глядя ни на того ни на другого. - Я вообще ничего не прошу, пускай себе ищет. Теперь уже поздно. Он с собой не совладает. А я уйти хочу. Эдмондс опять посмотрел на непроницаемое, невозмутимое лицо под широкой старинной шапкой. - Хочешь, чтобы она ушла? - сказал он. - Так, что ли? - Я буду хозяином в моем доме, - сказал Лукас. В его голосе не было упрямства. Было спокойствие: решимость. Взгляд его был так же тверд, как взгляд Эдмондса, но несравненно холоднее. - Слушай, - сказал Эдмондс. - Ты стареешь. Не так уж много тебе осталось. Минуту назад ты тут сказал про отца. Все так. Но когда настал его час, он отошел с миром. – {Потому что ничего не держал...} Тьфу, он чуть не произнес это вслух. {Дьявол, дьявол, дьявол, подумал он... ничего не держал такого при жене-старухе, из-за чего пришлось бы сказать: Господи, прости мне это.} Чуть не сказал вслух; едва удержался. - Близок час, когда и тебе захочется отойти с миром, - а когда он наступит, ты не знаешь. - И вы тоже. - Правильно, но мне сорок три года. Тебе – шестьдесят семь. Они смотрели друг на друга. По-прежнему лицо под меховой шапкой было невозмутимо, непроницаемо. Наконец Лукас пошевелился. Он повернул голову и аккуратно сплюнул в очаг. - Ладно, - спокойно сказал он. - Я тоже хочу отойти с миром. Я отдам машину. Подарю Джорджу Уилкинсу. И тут зашевелилась старуха. Когда Эдмондс оглянулся, она пыталась встать с кресла, опираясь на одну руку, а другую вытянув вперед - не для того, чтобы отстранить Лукаса, а к нему, к Эдмондсу. - Нет! - крикнула она. - Мистер Зак! Как вы не понимаете? Ладно, он опять ходить с ней будет, все равно как со своей, он еще Нат, моей младшенькой, последней моей, это проклятье передаст, - кто тронул то, что Богу обратно отдано, того он погубит! Нет, пускай у себя оставит! Потому и уйти хочу, чтобы у себя оставил и не думал Джорджу отдавать! Как вы не понимаете? Эдмондс тоже вскочил, его стул с грохотом отлетел назад. Он свирепо смотрел на Лукаса, и его трясло. - Так ты и меня решил надуть. Меня, - сказал он дрожащим голосом. - Ладно. Никакого развода ты не получишь. И машину отдашь. Завтра чуть свет принесешь ее ко мне. Слыхал? Он вернулся домой, вернее в конюшню. При свете луны белел раскрывшийся хлопок; не сегодня-завтра его надо собирать. Бог накажет. Он понял ее, понял, что она пыталась сказать. Если предположить почти невероятное: что где-то здесь, в пределах досягаемости для Лукаса, зарыта и забыта хотя бы тысяча долларов, и еще более невероятное: что Лукас ее найдет, - как это подействует на человека, пусть ему уже шестьдесят семь лет и на счету у него в Джефферсоне, насколько известно Эдмондсу, сумма втрое большая; хотя бы тысяча долларов, на которых нет пота, во всяком случае его пота? А на Джорджа, зятя, у которого и доллара нигде нет, и самому ему не исполнилось двадцати пяти, и жене восемнадцать, и весной она родит ребенка? Принять у него лошадь было некому; Дану он не велел ждать. Он расседлал ее сам, потом стал чистить, наконец открыл ворота на выгон, снял уздечку, хлопнул по крупу, высветленному луной, и она унеслась вскачь, выкидывая курбеты, а когда обернулась на миг, все три ее чулка и лысина словно блеснули под луной. «Черт побери, - проворчал он. - Как обидно, что я или Лукас Бичем не лошадь. Не мул». Лукас не явился на другое утро с золотоискательной машиной. До девяти часов, когда Эдмондс уехал сам (это было воскресенье), он так и не пришел. Эдмондс уехал на автомобиле; он даже подумал завернуть к Лукасу по дороге. Но было воскресенье; он решил, что с мая и так портит себе кровь из-за Лукаса по шесть дней в неделю и, вероятнее всего, завтра с восходом солнца тревоги и хлопоты возобновятся, а поскольку Лукас сам объявил, что с той недели будет посвящать машине только субботу и воскресенье, он, видимо, счел, что эти два дня имеет право воздерживаться от нее самостоятельно. Поэтому Эдмондс проехал мимо. Отсутствовал он весь день - сперва был в церкви, в пяти милях от дома, потом еще на три мили дальше, на воскресном обеде у друзей, и там всю вторую половину дня рассматривал чужие хлопковые поля и присоединял свой голос к хору, поносившему правительство за то, что оно вмешивается в выращивание и продажу хлопка. Так что к воротам своим вернулся и снова вспомнил Лукаса, Молли и золотоискательную машину только вечером. В пустом доме, без него, Лукас машину бы не оставил, поэтому он сразу повернул и поехал к Лукасу. В доме было темно; он крикнул; никто не отозвался. Тогда он проехал еще четверть мили, до дома Джорджа и Нат, но и тут было темно, никто не отозвался на его голос. {Может быть, угомонились наконец, подумал он. Может быть, они в церкви. Все равно через двенадцать часов уже будет завтрашний день и новые неприятности с Лукасом, а пока будем считать так, по крайней мере, это что-то обычное, известное.} На другое утро, в понедельник, он провел в конюшне битый час, а ни Оскар, ни Дан так и не появились. Он сам открыл стойла, выгнал мулов на пастбище и как раз выходил из кобыльего денника с пустой корзиной, когда в проход ровной усталой рысцой вбежал Оскар. Тут Эдмондс увидел, что на нем еще воскресный костюм - светлая рубашка, галстук и диагоналевые брюки с одной разорванной вдоль штаниной, до колена заляпанные грязью. - Тетя Молли Бичем, - сказал Оскар. - Со вчерашнего дня пропала. Всю ночь искали. Увидели, где она к речке спускалась, по следу пошли. Только больно маленькая и легкая - следов почти не оставляет. Дядя Лукас, Нат с Джорджем, Дан и еще люди пока ищут. - Я заседлаю лошадь, - сказал Эдмондс. - Мулов я выгнал; тебе придется поймать для себя. Живее. На большом пастбище поймать кого-нибудь было непросто; почти час прошел, прежде чем Оскар приехал верхом на неоседланном муле. И только спустя два часа они нагнали Лукаса, Джорджа, Нат, Дана и еще одного человека, которые шли по следу - теряли, искали, находили, теряли и снова находили слабые, легкие отпечатки старушечьих ног, как будто бы без цели блуждавших у реки среди колючих зарослей и бурелома. Нашли ее около полудня, она лежала ничком в грязи, ее чистые вылинявшие юбки и белый фартук были порваны, измазаны, одна рука все еще сжимала ручку золотоискательной машины. Она была жива. Когда Оскар поднял ее, она открыла ничего не видящие глаза, потом закрыла. - Беги, - сказал Эдмондс Дану. - Возьми лошадь. Скачи к машине и привези доктора Райдаута. Живее... Донесешь ее? - Дотащим, - сказал Оскар. - Она не весит ничего. Меньше этого искательного ящика. - Я ее потащу, - сказал Джордж. - Все ж таки Нат ей до... Эдмондс обернулся к нему и Лукасу. - Машину неси, - сказал он. - Вдвоем несите. Ваше счастье, если она что-нибудь найдет по дороге отсюда до дома. Потому что если эти стрелки и шевельнутся когда-нибудь на моей земле, вам этого все равно не видать... А разводом я займусь, - сказал он Лукасу. - Пока она себя не убила. Пока вы с этой машиной вдвоем ее не убили. Ей-богу, не хотел бы я сейчас быть в твоей шкуре. Не хотел бы я лежать сегодня на твоей кровати и думать о том, о чем тебе придется думать. И вот день настал. Весь хлопок был собран, очищен, увязан в кипы; ударил мороз, досушили и меркой засыпали в закрома кукурузу. Посадив Лукаса и Молли на заднее сиденье, он приехал в Джефферсон и остановился перед судом. - Тебе идти не обязательно, - сказал он Лукасу. - Тебя, может, вообще не впустят. Но далеко не уходи. Я тебя ждать не буду. И запомни. Тетя Молли получает дом, половину твоего нынешнего урожая и половину твоего урожая каждый год, пока ты живешь на моей земле. - Пока, значит, обрабатываю мою землю. - Пока ты живешь на моей земле, нелегкая ее возьми. Именно так, как я сказал. - Кас Эдмондс дал мне эту землю на всю... - Ты меня слышал, - сказал Эдмондс. Лукас посмотрел на него. Прищурился. - Хотите, чтоб я съехал с вашей земли? – сказал он. - Зачем? - сказал Эдмонс. - Чего ради? Если ты все равно будешь бродить по ней ночами, каждую ночь искать клад? Так можешь на ней и поспать днем. А кроме того, ты должен остаться, чтобы выращивать пол-урожая для тети Молли. И не только в нынешнем году. А до тех пор, пока... - Да хоть весь, - сказал Лукас. - И посеем, и соберем. Пусть весь ее будет. У меня вон тут в банке три тысячи долларов, старый Карозерс мне оставил. На мой век хватит - если только вы не прикажете подарить кому-нибудь половину. А когда мы с Джорджем Уилкинсом найдем деньги... - Вылезай из машины, - сказал Эдмондс. - Ну. Вылезай. Председатель суда справедливости сидел в своем кабинете - в отдельном домике рядом с главным зданием. По дороге Эдмондсу пришлось поддержать старуху - он схватил ее вовремя и снова нащупал под несколькими рукавами почти бесплотную руку, сухую, легкую, хрупкую, как хворостинку. Он остановился, поддерживая ее. - Тетя Молли, - сказал он, - ты не раздумала? Тебя ведь никто не обязывает. Я отберу у него эту дрянь. Ей-богу... Она хотела идти дальше, тянула вперед. - Надо, - сказала она. - Он другую добудет. И первым делом Джорджу отдаст, чтобы вы не отобрали. И найдут, не дай бог, а меня в живых не будет, и помочь не смогу. А Нат - моя младшенькая, моя последняя. Остальных не увижу до смерти. - Тогда идем, - сказал Эдмондс. - Идем. В суд шли еще несколько человек, другие выходили; люди были и там, но немного. Они тихо стояли позади, дожидаясь своей очереди. В последнюю секунду он сообразил, что она держится на ногах только с его помощью. Он повел ее вперед и все время держал под руку, боясь, что, если отпустит хотя бы на миг, она упадет к его ногам вязаночкой сухого истлевшего хвороста, прикрытой старым чистым вылинявшим тряпьем. - А-а, мистер Эдмондс,- сказал судья. - Это истица? - Да, сэр, - ответил Эдмондс. Судья (он был совсем старик) наклонил голову и посмотрел на Молли поверх очков. Потом посадил их на переносицу и посмотрел на Молли сквозь очки. Он тихонько закудахтал: - Прожили сорок пять лет. Вы не могли их помирить? - Нет, сэр, - сказал Эдмондс. - Я пробовал. Я... Судья опять закудахтал. Он посмотрел на иск, который ему подложил секретарь. - Она, конечно, будет обеспечена? - Да, сэр. Я об этом позабочусь. Судья задумался над бумагой. - Ответчик, видимо, не оспаривает иск? - Нет, сэр, - ответил Эдмондс. И тут - он только тогда и понял, что Лукас пришел в зал, когда увидел, что судья нагнул голову и опять посмотрел поверх очков куда-то мимо него, а секретарь поднял глаза и сказал: «Ты, нигер! Шапку сними!» - тут Лукас отодвинул Молли и подошел к столу, на ходу сняв шапку. - Ни оспаривать не будем, ни разводиться, - сказал он. Лукас ни разу не взглянул на Эдмондса. Насколько Эдмондс мог судить, он и на судью не смотрел. В голове мелькнула дурацкая мысль: сколько лет он не видел Лукаса без шапки; кажется, он и не знал, что Лукас седой. - Мы не хотим разводиться, - сказал Лукас. – Я передумал. - Вы - муж? - спросил судья. - Я? Да. - Говори судье: «сэр», - сказал секретарь. Лукас взглянул на секретаря. - Что? - сказал Лукас. - Судья нам не нужен. Я переду... - Ах ты, наглая... - начал секретарь. - Подождите, - вмешался судья. Он посмотрел на Лукаса. - Вы поздно спохватились. Иск подан по форме, должным порядком. Сейчас я вынесу по нему решение. - Сейчас не надо, - сказал Лукас. - Мы не хотим развода. Рос Эдмондс знает, про что я говорю. - Что? Кто знает? - Ах, наглая... - сказал секретарь. - Ваша честь... Судья опять остановил его жестом. Но смотрел он на Лукаса. - Мистер Рос Эдмондс, - сказал Лукас. Эдмондс, держа старуху под руку, быстро шагнул вперед. Председатель повернулся к нему. - Слушаю, мистер Эдмондс? - Да, сэр, - сказал Эдмодс. - Все правильно. Мы больше не хотим. - Вы хотите отозвать иск? - Да, сэр. Если можно, сэр. - Так, - сказал председатель. Он сложил иск и отдал секретарю. - Мистер Хьюлетт, вычеркните это из списка дел к слушанию, - сказал он. Старуха старалась идти сама, но на улице Эдмондсу пришлось почти нести ее. - Ну, ну, - сказал он грубовато, - все в порядке. Судью слышала? Слышала, как Лукас сказал: Рос Эдмондс знает, в чем дело? Он чуть ли не на руках внес ее в машину; Лукас стоял позади. Но с ними в машину не сел, а сказал: - Обождите минуту. - Обождать? - переспросил Эдмондс. - Хватит, дождались. И все, чего можно от тебя ждать, получили. Но Лукас уже пошел прочь. А Эдмондс остался ждать. Эдмондс стоял возле машины и видел, как Лукас перешел на ту сторону площади, где были магазины, - прямой, в старой, красивой, ухоженной шапке, он двигался с непоколебимо важной медлительностью, в которой Эдмондс узнавал - всякий раз ощущая укол в сердце - нечто, доставшееся по наследству от своих старших родичей, так же как эта шапка. Лукас отсутствовал недолго. Вернулся не спеша, влез в кабину. Он принес пакетик - конфеты, центов на десять. Вложил пакетик Молли в руку. - Вот, - сказал он. - Зубов у тебя не осталось, так во рту покатай. III  Ночью похолодало. У него горел камин, на ужин была первая ветчина из коптильни, он сидел в одиночестве и ел с таким удовольствием, какого, кажется, не испытывал уже много месяцев; внезапно в передней части дома послышался стук - стучались в край галереи, негромко и неторопливо, зато властно. Он крикнул в кухню: «Скажи, чтобы шел сюда». Но есть не перестал. И продолжал есть, когда появился Лукас, прошел мимо него и поставил золотоискательную машину на другой конец стола. С машины не просто обтерли грязь, она выглядела так, будто ее начистили, - сложная и вместе с тем лаконично-деловитая, со светлыми загадочными шкалами и тускло блестящими регуляторами. Лукас постоял, глядя на нее. Потом отвернулся. И после этого, до самого ухода, ни разу на нее не посмотрел. - Вот она, - сказал он. - Сплавьте ее. - Ладно. Уберем на чердак. Может быть, к весне тетя Молли про нее забудет, и ты попробуешь... - Нет. Сплавьте ее куда-нибудь. - Совсем? - Да. Чтобы ее тут не было, чтобы я ее никогда не видел. Только не говорите мне куда. Продайте, если сумеете, а деньги возьмите себе. Но продайте подальше, чтобы я ее больше не видел и чтобы слуху об ней не было. - Так, - сказал Эдмондс. - Так. - Он отодвинулся со стулом от стола и смотрел на этого человека, на старика, который возник где-то в трагических переплетениях его полусиротского детства - муж женщины, ставшей ему матерью, который ни разу не сказал ему, белому, «сэр» и звал его за глаза - а в лицо тем более - Росом. - Слушай, - сказал он. - Это не обязательно. Тетя Молли старая, у нее бывают странные идеи. Но о чем она не знает... Никаких денег, закопанных, незакопанных, ты все равно не найдешь, ни здесь, ни в другом месте. И если тебе иногда захочется взять эту чертову игрушку, скажем раз или два в месяц, и побродить с ней ночь возле речки, будь она неладна... - Нет, - сказал Лукас. - Сплавьте ее куда-нибудь. Я не хочу ее больше видеть. Писание говорит, человеку отпущено на этой земле семь десятков лет{*}. За это время ему много чего хочется, и он много чего может получить, если возьмется вовремя. А я поздно взялся. Деньги тут есть. Те двое белых, что пробрались сюда ночью, они выкопали двадцать две тысячи долларов и ушли, пока их никто не заметил. Я знаю. И где они яму забросали, видел, и кувшин, где деньги лежали. Но мои семь десятков подходят к концу, и, видно, не про меня эти деньги.