ни сколько-нибудь заметного паломничест- ва. Вообще католицизм семейства Матернов определялся, как и положено в семье мельника, тем, откуда ветер дует, а поскольку на побережье в любой день какой-никакой ветерок обязательно сыщется, ветряное колесо мельницы Матернов худо-бедно крутилось круглый год, как крутилось и все семейс- тво, воздерживаясь от чрезмерно частых и раздражающих соседей-меннонитов походов в церковь. Только на крестины и похороны, на свадьбы или по большим праздникам часть семьи отправлялась в Штеген, да еще раз в году, по случаю праздника тела Христова и положенной в этот день процессии, вся мельница, включая козлы со всеми их шпонами и гнездами, мельничные балки и постав, кружловину, седло и поворотный брус, а перво-наперво крылья со всеми их щитиками окроплялись святой водой и осенялись крест- ным знаменем - роскошь, которую, кстати говоря, Матерны ни в жизнь не смогли бы себе позволить в таких истово меннонитских деревнях, как Юнке- ракер или Пазеварк. Однако меннониты деревни Никельсвальде, которые все как один выращивали на жирных землях поймы тучную пшеницу и волей-нево- лей зависели от католической мельницы, обнаруживали куда больше учтивос- ти, то есть не боялись носить одежду с пуговицами, а особливо с настоя- щими карманами, благо туда было что положить. Один только рыбак и нику- дышный крестьянин Симон Байстер оставался истовым меннонитом, с крючками и петлями, был неучтив и без карманов, поэтому на его лодочном сарае красовалась деревянная вывеска с надписью завитушками: Кто крючки да петли носит, Того Боженька не бросит. У кого карман да пуговицы, Тот навек с чертями спутается. Но Симон Байстер был в Никельсвальде один такой, кто возил молоть свое зерно не на католическую мельницу, а в Пазеварк. Однако, похоже, это все-таки не он в тринадцатом году, незадолго до большой войны, уго- ворил спившегося батрака из Фраенхубена подпалить мельницу Матернов чем только можно и со всех концов. Пламя уже выбивалось из-под козел и ста- нины, когда Перкун, молодой пес работника Павла, которого, впрочем, ник- то иначе как Паулем не называл, неистово мечась вокруг мельницы черным волчком и оглашая округу сухим, хриплым лаем, все-таки заставил и Павла, и его хозяина-мельника выйти на крыльцо. Павел, или, проще говоря, Пауль, привел с собой этого зверюгу из Лит- вы и охотно показывал всем желающим нечто вроде его родословной, из ко- торой явствовало, что бабка Перкуна по отцовской линии была то ли поль- ской, то ли литовской, то ли русской волчицей. А Перкун зачал Сенту; Сента принесла Харраса; Харрас зачал Принца; а Принц творил историю... Но пока что бабка Матернов все еще сиднем сидит в своем кресле и может только лупать да вращать глазами. Не в силах ше- вельнуться, она вынуждена просто наблюдать, как невестка хлопочет по до- му, сын возится на мельнице, а дочь Лорхен бог весть чем занимается с работником Павлом. Но работник пропадет на войне, а Лорхен после этого малость потеряет рассудок: с этой поры она повсюду - в доме и на огоро- де, на мельнице и на дамбе, в зарослях крапивы и в сарае у Фольхертов, в дюнах и босиком по прибрежному песку, за дюнами и в чернике прибрежной рощи - всюду будет искать своего Пауля, о котором так никогда и не узна- ет, кто - пруссаки или русские - загнал его в сырую землю. И только пес Перкун неизменно будет сопровождать в этих поисках кротко увядающую мо- лодицу, делившую с ним одного господина. Шестая утренняя смена Итак, давным-давно - Брауксель отсчитывает годовщины по пальцам, - когда в мире уже третий год шла война, Пауль сгинул где-то в мазурских болотах, Лорхен с псом бродила по всей округе, а мельник Матерн по-преж- нему продолжал таскать мешки, поскольку стал плохо слышать на оба уха и для армии не годился, - в один прекрасный солнечный день бабка Матернов сидела дома одна, поскольку все ушли на крестины, - сорванец и большой любитель швыряться перочинным ножом из предшествующих утренних смен в этот день был наречен именем Вальтер, - сидела сиднем, вращала глазами, что-то бормотала, пускала слюни, но тем не менее, увы, не могла произ- нести ничего вразумительного. Она сидела в своей горенке, и по лицу ее пробегали стремительные те- ни. Лицо то вспыхивало, то исчезало в тени, то высвечивалось, то темне- ло. И мебель, целиком и частями: карниз буфета, горбатая крышка сундука, красный, вот уже долгих девять лет несминаемый плюш резной молельной скамеечки, - все это вспыхивало, меркло, теряло и вновь обозначало свои очертания то в дрожащей пыльной взвеси солнечной дорожки, то в сером беспыльном полумраке на лице бабки и на ее мебелях. На ее чепце и ее лю- бимом, голубого стекла, бокале в горке буфета. На бахроме рукавов ее ночного халата. На выскобленном добела полу и на шустрой, примерно в ла- донь величиной черепахе, которую подарил ей когда-то их работник Пауль и которая, поблескивая панцирем и бодро переползая из угла в угол, пита- лась листьями салата, оставляя на своем любимом лакомстве ровные полук- руглые надкусы, и давно Пауля пережила. И эти листья, рассыпанные по всему полу верхней горенки и окаймленные аккуратным орнаментом черепахо- вых надкусов, тоже то и дело мерцали - блик, блик, блик, - ибо во дворе за домом, усердно и в соответствии со скоростью ветра, составлявшей во- семь метров в секунду, вращала своими крыльями матерновская мельница, перемалывая пшеницу в муку и заодно успевая за каждые три с половиной секунды застить солнце четыре раза. Примерно в то же время, когда в горнице у бабки творилась эта демони- ческая свистопляска света и тени, младенец тронулся в путь по проселоч- ной дороге через Пазеварк и Юнкеракер в Штеген - к своей крестильной ку- пели, а подсолнухи у забора, что отгораживал участок Матернов от просел- ка, раскрывались все шире и шире, наклоняясь друг к другу и млея на том самом солнце, которое четыре раза за три с половиной секунды успевали застить крылья ветряной мельницы, - подсолнухи, они-то могли услаждаться солнцем без малейших перерывов, ибо мельница между ними и солнцем никог- да не встревала, только между солнцем и домом, причем даже в полдень встревала между неподвижной, сиднем сидячей бабкой и солнцем, которое в здешних краях светит хоть и не бесперечь, но достаточно часто. Так сколько уже лет бабка Матернов прикована к креслу? Девять лет в верхней горенке. Сколько-сколько - за геранями, ледяными узорами, вьюнками и душистым горошком? Девять лет - свет-тень, свет-тень со стороны мельницы. А кто же это ее так надолго усадил? Это невестушка ее, Эрнестина, в девичестве Штанге, ей так удружила. Да как же такое могло случиться? Эта евангеличка из Юнкеракера сперва выжила Тильду Матерн, которая в ту пору еще вовсе не была бабкой, скорее напротив, крепкой и громоглас- ной хозяйкой, из кухни, затем распростерла свое влияние по всему дому до прихожей и обнаглела до того, что даже в праздник тела Христова стала мыть окна. Когда же Стина попробовала выжить свекровь и со скотного дво- ра, тогда, в курятнике, в первый раз дошло и до рукопашной, да так, что от кур только перья летели - женщины лупили друг друга кормовыми лоханя- ми. Все это, вычисляет Брауксель, должно было случиться году эдак в де- вятьсот пятом; ибо, когда двумя годами позднее Стина Матерн, в девичест- ве Штанге, все еще не выказывала ни малейшего интереса к зеленым яблокам и соленым огурцам, а по ее месячным можно было хоть календарь сверять, Тильда Матерн заявила своей невестке, которая, скрестив руки, нагло сто- яла перед ней в верхней горенке: - Не зря я всю жисть думала, что кажной евангеличке черт мышей в дыр- ку запускает. Они там все и грызут, вот ничего оттудова и не выходит, только вонь одна. После этих слов разразилась настоящая религиозная война, причем сра- жение велось деревянными поварешками и закончилось для католической сто- роны весьма плачевно: дубовое кресло, то, что стояло между кафельной печкой и молельной скамеечкой, приняло в свои объятия Тильду Матерн, когда ее хватил удар. С тех пор она девять лет сидела на этом троне бе- зотлучно - за исключением тех недолгих минут, когда чистоты ради Лорхен и служанка приподнимали ее с кресла справить нужду. Когда девять лет прошло и вдруг выяснилось, что в лоне у евангеличек вовсе не заводятся дьявольские мышки, которые все сгрызают и ничему не дают созреть, а что, напротив, лоно это способно выносить, и не что-ни- будь, а даже сына, - бабка Матерн, покуда в Штегене при хорошей погоде шли крестины, по-прежнему и все так же несдвигаемо сидела в своем крес- ле. А под верхней горенкой, внизу на кухне в духовке жарился гусь, исте- кая и шипя собственным жиром. Он шипел и жарился на третьем году большой войны, когда гуси стали настолько редкими птицами, что их уже даже при- числяли к вымирающим видам животного мира. А Лорхен Матерн - та самая, с родимым пятном, плоской грудью и кучерявыми волосами, Лорхен, которой не досталось мужа, потому что ее Пауль в сырой земле, Лорхен, которой над- лежало за гусем неустанно следить, гуся жиром поливать, гуся переворачи- вать, приговаривать над ним заветные слова и прибаутки, - вместо этого встала между подсолнухами у забора, который новый работник по весне, слава Богу, хоть побелил, твердя поначалу ласково, потом озабоченно, по- том с досадой, а затем опять по-хорошему, снова и снова одни и те же слова кому-то за забором, кому-то, кто за забором вовсе не стоял, и не проходил мимо в смазанных, хотя и скрипучих сапогах и в шароварах, и тем не менее звался Паулем и даже Паульчиком, и якобы ей, Лорхен, стареющей барышне с водянистым взором, что-то должен был отдать, что он у нее заб- рал. Но Пауль ничего не отдавал, хотя время вроде было подходящее - ти- хо, если не считать жужжания летней мошкары, - и ветер со скоростью во- семь метров в секунду наконец-то подобрал обувку по размеру и так ловко подгонял крылья мельницы, что те крутились, похоже, даже быстрее ветра и всего лишь за один помол превратили пшеницу крестьянина Мильке - он как раз приехал молоть - в превосходную пшеничную муку. Ибо, хотя сын мельника и принимал крещение в деревянной часовне в Штегене, мельница Матерна даже по такому торжественному случаю не прос- таивала. Помольный ветер не должен пропадать зря. Для ветряной мельницы праздников не бывает, бывают только помольные дни и безветренные. А для Лорхен Матерн бывали только дни, когда ее Паульчик проходил мимо и оста- навливался у забора, и дни, когда никто мимо не проходил и у забора не останавливался. Когда колесо мельницы крутилось, Паульчик приходил и ос- танавливался. Тявкал Перкун. Вдалеке, за наполеоновскими тополями, за избами Фольхертов, Мильке, Карбунов, Байстеров, Момбертсов и Криве, за плоской крышей школы и за молочным двором Люрмана, сонным мыком перекли- каются коровы. А Лорхен все твердит свое ласковое "Пауль-Паульчик", сно- ва и снова "Пауль-Паульчик", а тем временем гусь в духовке, без полива, переворотов и прибауток, покрывается все более поджаристой праздничной корочкой. - Ну отдай мне! Отдай сейчас же! Ну не будь таким. Зачем ты так? От- дай, пожалуйста, ты же знаешь, как мне это нужно. Отдай, не будь, ну по- чему же ты не хочешь... Никто, ничего. Пес Перкун, вывернув голову на упругой шее, поскулива- ет вслед уходящему прохожему. Коровы набираются молока. Мельница воссе- дает гузном на козлах и мелет зерно. Подсолнухи, кланяясь друг другу, творят свою таинственную молитву. В воздухе гудит мошкара. А тем временем гусь в печке начинает подгорать, сперва потихоньку, а затем все быстрее и недвусмысленней, в связи с чем бабка Матерн в своей верхней горенке над кухней начинает в беспокойстве вращать глазами быст- рее, чем вертятся крылья мельницы. И покуда в Штегене младенец извлека- ется из купели, а в верхней горенке черепаха величиной с ладонь перепол- зает с одной выдраенной половицы на другую, бабка Матерн, мелькая в че- респолосице бликов и чуя подгорающего гуся, бормочет все громче, все сильнее пускает слюни и пыхтит. И пыхтит так, что сперва из ноздрей, как и у всех старух в столь почтенном возрасте, топорщатся пучки волос, а затем, когда чадный угар заполняет горенку целиком, заставляя черепаху в испуге замереть, а листья салата на полу пожухнуть, из ноздрей у бабки тоже уже валит настоящий дым. Гнев, накапливавшийся в ней девять лет, требует выхода - в старухиной топке разгорается пламя. Словом, Везувий и Этна. Излюбленная адова стихия - огонь, усиливая игру света и тени, зас- тавляет старуху содрогнуться, и вот, девять лет спустя, зловещая и гроз- ная в набегающих бликах, она первым делом пробует сухо скрипнуть зубами слева направо. И не без успеха: немногие пеньки, оставшиеся во рту у бабки Матерн вместо зубов, должно быть под воздействием гари, со скрипом и скрежетом трутся друг о друга. А тут еще вдобавок к драконьему шипе- нию, скрежету зубовному, к клубам пара и струям огня раздается треск и летят щепки - это кресло, еще донаполеоновских времен, которое девять долгих лет, за исключением коротких, соображениями опрятности вызванных пауз, носило старухино бренное тело, не выдержало и распалось. В тот же миг черепаху на полу подбросило и перевернуло брюхом вверх. В ту же се- кунду потрескались и пошли сеточкой многие изразцы на кафельной печке. А внизу лопнул гусь, с шипением испустив из себя богатую начинку. Бабкин же трон, в мгновение ока превратившийся в деревянную труху такого тонко- го помола, какой даже мельнице Матернов не снился, пыхнул облаком пыли, вознесясь над полом помпезным и причудливо освещенным памятником самой бренности и скрыв в своих пыльных формах саму бабку Матерн, которая, кстати, участь своего седалища вовсе не разделила и в отличие от оного отнюдь не думала обращаться в прах и тлен. Нет, прах, что медленно осе- дал на пожухлые листья салата, на перевернутый панцирь черепахи, на по- ловицы и на мебель, был всего лишь дубовой трухой, - сама же старуха, отнюдь еще не трухлявая, но грозная, вовсе не оседала, а напротив, с хрустом и скрежетом, вся в электрических искрах, черно-бело-красных бли- ках мелькающих крыльев мельницы, поднялась из праха и тлена, скрипнула остатками зубов слева направо и с этим же скрипом сделала первый шаг - из света во тьму, потом снова в свет, шаг в тьму, шаг в свет, перешагну- ла полумертвую от ужаса черепаху, беззащитную и прекрасную в сернис- то-желтой наготе своего панцирного брюшка, целеустремленно зашагала дальше, прочь от своего девятилетнего паралича, не поскользнулась на листьях салата, пнула дверь горенки, распахнув ее настежь, в своих вой- лочных тапочках спустилась как воплощенный образец бабкиных доблестей по лестнице на кухню, ступила, наконец, на ее каменный, посыпанный опилками пол и в тот же миг обеими руками была в духовке, пытаясь заветными, только ей, бабке, известными кулинарными ухищрениями спасти столь бесс- лавно подгорающего праздничного гуся. Что ей отчасти - после того как она совсем подгорелое соскребла, пылающие места погасила, а саму птицу заботливо перевернула - удалось. Но всякий, кто еще имел в Никельсвальде уши, слышал, как, спасая гуся, бабка во всю силу своей отдохнувшей глот- ки грозно, яростно и отчетливо прикрикивала: - Ах ты, шлюха, ах ты, шалава! Где тебя, шлюха, черти носят! Лорхен, шалава! Ну погоди, ты у меня дождешься, шлюха ты поганая! Ах ты, стерва! Ах ты, шлюха! И вот она выходит - с тяжелой деревянной поварешкой в руке - из чад- ной кухни в гудящий жужжанием сад, и в тылу у нее мельница. Она наступа- ет на клубнику слева, на цветную капусту справа, не застревает в кустах крыжовника, впервые за долгие девять лет добирается до свинских бобов, но не останавливается, и вот она уже возле, вот она уже среди подсолну- хов, и уже замахивается правой рукой, и молотит поварешкой что есть мо- чи, в такт ритмичному мельканию мельничных крыльев, по бедной Лорхен, а заодно и по подсолнухам, но не по хитрому Перкуну, который успевает чер- ной молнией метнуться сквозь шпалеры свинских бобов за забор. Несмотря на удары, а смотря все еще в сторону Пауля, которого там вовсе нет, бедная Лорхен только повизгивает: - Ну помоги же, Паульчик, ну помоги же, Пауль! - Но на нее обрушива- ются только новые колотушки и боевой гимн расколдованной бабушки: - Ах ты, шлюха! Шлюха поганая! Ах ты, шлюха! Шлюха поганая! Седьмая утренняя смена Брауксель уже спрашивал себя, не переусердствовал ли он с чертовщи- ной, описывая феерию бабкиного освобождения от немощи. Допустим, если добрая парализованная старушка просто так встанет и не без труда поковы- ляет на кухню, дабы спасти гуся, - разве это само по себе уже не чудо? Так ли уж необходимы клубы пара и огненные стрелы? Треснувший кафель и пожухшие листья? Околевающая черепаха и дубовое кресло, рассыпающееся в прах? И если Брауксель - вполне трезвомыслящий человек, вписавшийся как-ни- как в нелегкую конъюнктуру свободного рынка, - на все эти вопросы вынуж- ден ответить утвердительно, по-прежнему настаивая на огне и дыме, то ему придется эту свою настойчивость обосновать ссылкой на причины. А причина всех этих роскошных эффектов по случаю чудесного исцеления бабки Матерн была и есть только одна: все Матерны, особливо же "скрыпучая", скрежещу- щая зубами ветвь их рода - от средневекового разбойника Матерны через бабку, которая была самая что ни на есть Матерн, даром что замуж и то за кузена вышла, и вплоть до младенца Вальтера Матерна, - все они питали врожденную склонность к грандиозным, можно сказать, почти оперным сцени- ческим эффектам. Так что бабка Матерн в мае семнадцатого года воистину и вправду не просто тихо и как бы само собой восстала из немощи и отправи- лась спасать гуся, а сперва устроила целый - вышеописанный - фейерверк. К этому следует добавить вот что: покуда старуха Матерн пыталась спасти гуся, а сразу после этого научить бедную Лорхен уму-разуму с по- мощью деревянной поварешки, из Штегена, уже миновав Юнкеракер и Пазе- варк, направлялась к дому голодная праздничная процессия из трех пово- зок, каждая в упряжке из двух лошадей. И как ни подмывает Браукселя по- ведать о последующей трапезе - поскольку от гуся отодралось не слишком много, пришлось тащить из подвала заливное и солонину, - он вынужден ос- тавить праздничное общество за этим роскошным столом, увы, без свидете- лей. Никто никогда не узнает, как в разгар третьего года войны обжира- лись Ромейкесы и Кабруны, все Мильке и вдова Штанге, набивая животы под- горелой гусятиной, заливным, солониной и маринованной тыквой. Особенно жаль Браукселю эффектной сцены выхода к гостям расколдованной и шустрой, как прежде, старухи Матерн; единственная, кого ему дозволено изъять из этой сельской идиллии и перенести в текст, - это вдова Амзель, ибо она приходится матерью нашему толстячку Эдуарду Амзелю, который с первой по четвертую утреннюю смену доблестно трудился, выуживая из поднявшейся Вислы жерди, доски и набрякшее, тяжелое, как свинец, тряпье, а сейчас, сразу за крестинами Вальтера Матерна, пришел и его черед креститься. Восьмая утренняя смена Много-много лет назад - если уж рассказывать, то Брауксель больше всего любит сказки, - жил в Шивенхорсте, рыбацкой деревушке, что на ле- вом берегу при впадении Вислы в море, торговец Альбрехт Амзель. Керосин и парусина, канистры для питьевой воды и тросы, сети и ящики для угрей, бредни и всякая прочая рыбацкая снасть, деготь и краска, наждачная бума- га и нитки, промасленная ткань, вар и смазка - вот чем он торговал, а еще инструментом всех видов, от топора до перочинного ножа, не считая того, что хранилось на складе, - столярных верстаков и шлифовальных кру- гов, велосипедных шин и карбидных ламп, полиспаста, лебедок и тисков. Морские сухари громоздились здесь вперемешку со спасательными жилетами, спасательный круг, целехонький, только без надписи, уютно обнимал огром- ную стеклянную банку с солодовыми леденцами; пшеничная водка, любовно именуемая "хлебной", разливалась по стопкам из пузатой, зеленого стекла бутыли в оплетке; ткани на метр и мерный лоскут, но и готовое платье, как ношеное, так и новое, тоже имелось в продаже, а к нему, разумеется, вешалки, подержанные швейные машинки и шарики нафталина. Но, несмотря на нафталин и деготь, керосин, карбид и шеллак, в лавке Альбрехта Амзеля - солидном, на бетонном фундаменте, деревянном строении, которое каждые семь лет красили темно-зеленой краской, - первым и главенствующим запа- хом был запах одеколона, а вторым, задолго до того, как начинал чувство- ваться и нафталин тоже, был одуряющий аромат копченой рыбы, ибо Альбрехт Амзель был не просто владельцем мелочной лавки, но и оптовым закупщиком речной и морской рыбы: ящики этой рыбы, сколоченные из легчайшей сосно- вой планки, золотисто-желтые и битком набитые рыбой - копченой речной камбалой и копченым угрем, шпротами, россыпью и в снизках, речными мино- гами, копчушкой, а также знаменитым здешним лососем, как холодного, так и горячего копчения, - красуясь выжженным на верхней стороне наименова- нием фирмы: "А.Амзель. Свежая и копченая рыба. Шивенхорст", - доставля- лись в Данциг, на Главный рынок, огромное кирпичное здание между Лаван- довым и Юнкерским переулками, между Доминиканской церковью и Староградс- ким рвом, где и вскрывались с помощью средней монтировочной лопатки, в просторечии "фомки". С сухим треском отскакивала крышка, со скрипом вы- лезали из боковинных досок гвозди - и вот свет из новоготических стрель- чатых окон Главного рынка уже падает на золотистые спинки свежекопченой рыбы. А сверх того, как делец с дальним прицелом, которому отнюдь не без- различна судьба рыбацких коптилен в дельте Вислы и на всей косе, Аль- брехт Амзель держал своего печника по каминам, благо от Пленендорфа до Айнлаге, то есть во всех деревнях вдоль Мертвой Вислы, внешний вид кото- рых благодаря торчавшим в небо трубам коптилен приобретал причудливое сходство с руинами, этому печнику всегда работы хватало: то прочистить камин, в котором ослабла тяга, а то и перебрать наново один из тех ги- гантских коптильных каминов, что гордо возвышались на рыбацких дворах, превосходя ростом и кусты сирени, и сами понурые рыбацкие хижины, - и все это под вывеской Альбрехта Амзеля, которого, и не без оснований, на- зывали богачом. Так и говорили: "Амзель-богач" или еще "Амзель-жид". Ра- зумеется, никаким жидом Амзель не был. И хотя и меннонитом он не был то- же, но все же называл себя добрым христианином евангелического вероиспо- ведания, держал в рыбацкой церкви в Бонзаке постоянное место, которое каждое воскресенье было занято, и женился на Лоттхен Тиде, рыжеволосой и склонной к полноте дочери зажиточного крестьянина из Грос-Цюндера. Что примерно должно означать: да как это Альбрехт Амзель мог быть жидом, ес- ли кулак Тиде, выезжавший в Кэземарк из Грос-Цюндера не иначе как на четверке лошадей и в лакированных сапогах, который к самому окружному советнику захаживал как к себе домой, который сыновей своих отдал слу- жить в кавалерию, и не куда-нибудь, а в очень даже недешевые лангфурские гусары, - все-таки отдал ему свою дочь Лоттхен в жены. Потом, правда, многие стали поговаривать, что старик Тиде отдал свою Лоттхен за Амзеля-жида только потому, что он, как и многие другие крестьяне, торговцы, рыбаки и мельники, в том числе и мельник Матерн, многовато - для дальнейшего существования четверки лошадей просто опасно много - Альбрехту Амзелю задолжал. А кроме того, говорили еще, явно же- лая что-то доказать, что Альбрехт Амзель в свое время решительно не одобрял все меры окружной комиссии по регулированию рынка, направленные на поощрение свиноводства. Брауксель, которому все известно лучше, чем кому-либо, пока что под- водит под всеми этими домыслами промежуточную черту, ибо Альбрехт Амзель - неважно, любовь или долговые векселя привели к нему в дом Лоттхен Ти- де, сидел он в рыбацкой церкви в Бонзаке евреем-выкрестом или обычным крещеным христианином, - Альбрехт Амзель, предприимчивый основатель ат- летического кружка "Бонзак-1905" и ведущий баритон местного церковного хора, дослужился на берегах Соммы и Марны до многажды орденоносца, лей- тенанта запаса и сложил голову в девятьсот семнадцатом всего лишь за два месяца до рождения своего сына Эдуарда неподалеку от крепости Верден. Девятая утренняя смена Вальтер Матерн, подтолкнутый Овеном, увидел свет в апреле. Мартовские Рыбы, шустрые и талантливые, вытянули из материнского лона Эдуарда Амзе- ля. В мае, когда подгорел гусь, а старуха Матерн восстала из немощи, принял крещение сын мельника. И свершилось это по католическому обряду. Уже в конце апреля сын погибшего торговца Альбрехта Амзеля был крещен по доброму евангелическому обряду в рыбацкой церкви в Бонзаке и, по тамош- нему обычаю, окроплен смесью пресной воды из Вислы и чуть солоноватой - из Балтийского моря. Сколь бы ни отклонялись от мнения Браукселя иные хронисты, те, что вот уже девятую утреннюю смену подряд пишут с ним наперегонки, сколь бы ни расходились они с ним в других вопросах - в том, что касается младен- ца из Шивенхорста, все они вынуждены вместе с автором этих строк засви- детельствовать: Эдуард Амзель, Зайцингер, Золоторотик и как там его еще ни называли, останется среди персонажей, коим надлежит оживлять сей тор- жественный опус - ибо шахты Браукселя вот уже десять лет не выдают на-гора ни угля, ни руды, ни калийной соли, - наиболее динамичным геро- ем, исключая разве что самого Браукселя. С младых ногтей призвание его было в изобретении птичьих пугал. И это при том, что против птиц как таковых он ничего не имел; зато уж птицы, сколько бы ни насчитывалось среди них видов и форм, мастей и разновид- ностей, судя по всему, много что имели против него и против его пугалот- ворческого духа. Сразу после крестин - колокола еще не успели отзвонить - они его уже распознали. Сам же крепыш Эдуард Амзель, лежа в своем нак- рахмаленном крестильном конверте, никакого видимого интереса к пернатым не проявлял. Крестной матерью была Гертруда Карвайзе, которая потом исп- равно, из года в год аккурат к Рождеству, вязала ему шерстяные носки. На ее сильных руках крестник был вынесен из церкви во главе многочисленной праздничной процессии, направлявшейся на нескончаемый и обильный празд- ничный обед. Сама вдова Амзель, в девичестве Тиде, осталась дома, наблю- дая за приготовлениями к столу, давая последние указания на кухне и про- буя соусы. Зато все представители клана Тиде из Грос-Цюндера, за исклю- чением четверых сыновей, несших свою опасную службу в кавалерии, - позже третий сын и вправду погиб, - тяжело ступая в своих добротных сукнах, потянулись вслед за младенцем. Процессия двинулась вдоль Мертвой Вислы: шивенхорстские рыбаки Кристиан Гломме и его жена Марта Гломме, урожден- ная Лидке; Герберт Кинаст и его жена Иоганна, урожденная Пробст; Карл-Якоб Айке, чей сын Даниэль Айке нашел свою смерть на Доггер-банке под флагом кайзеровского военно-морского флота; рыбацкая вдова Бригитта Кабус, чей куттер водил теперь ее брат Якоб Ниленц; а между невестками Эрнста Вильгельма Тиде, которые, щеголяя в розовом, ярко-зеленом и фиал- ково-голубом, цокали каблучками, черным свежевычищенным пятном затесался старый пастор Блех - потомок того самого знаменитого дьякона А.-Ф.Блеха, который, будучи настоятелем церкви Святой Марии, написал хронику города Данцига с 1807 по 1814 год, то бишь когда город был под французами. Фридрих Больхаген, владелец большой коптильни в Западном Нойфэре, шел бок о бок с отставным морским капитаном Бронсаром, который в военное время снова нашел себе применение в качестве добровольца-смотрителя пле- нендорфских шлюзов. Август Шпонагель, владелец трактира из Весслинкена, на целую голову превосходил ростом свою спутницу, майоршу фон Анкум. Поскольку Дирка Генриха фон Анкума, хозяина поместья в Кляйн-Цюндере, с начала пятнадцатого года уже не было в живых, Шпонагель подставлял ма- йорше свой безупречно прямоугольный локоть. Замыкали процессию вслед за супружеской четой Бузениц, что вела в Бонзаке угольную торговлю, шивен- хорстский сельский учитель, инвалид Эрих Лау, и его бывшая в ту пору уже почти на сносях жена Маргарета Лау - дочь никельсвальденского сельского учителя Момбера, она не могла позволить себе мезальянс. Смотритель дамб Хаберланд, поскольку он был строго при исполнении, с явным сожалением откланялся сразу после выхода из церкви. Впрочем, не исключено, что шествие усугубляла в длину пригоршня детей, сплошь чересчур белокурых и слишком нарядно одетых. По песчаным тропкам, которые лишь приличия ради слегка прикрывали из- вилистые корни прибрежных сосен, общество двигалось правым берегом вдоль реки к поджидающим его повозкам-двойкам, а сам старик Тиде - к своей четверке, за которую он, несмотря на тяготы военного времени и нехватку лошадей, по-прежнему упрямо держался. Песок в туфлях. Капитан Бронсар без умолку громко смеется, потом долго кашляет. Разговоры явно отклады- ваются на после обеда. Прибрежная роща дышит Пруссией. Еле-еле течет ре- ка, старица Вислы, к которой лишь благодаря впадению Мотлавы возвращает- ся некое подобие жизни. Солнце бережно освещает праздничные наряды. Не- вестки старика Тиде зябнут, отсвечивая розовым, ярко-зеленым, фиалко- во-голубым, и, наверное, не отказались бы от теплых вдовьих платков. Не исключено, что обилие вдовьего черного цвета, статная фигура майорши и величественно ковыляющий подле нее инвалид дали решающий толчок событию, которое, похоже, готовилось с самого начала. Едва процессия вышла из церкви, как над церковной площадью тучей взмыли в воздух обычно почти неподвижные чайки. Не голуби, нет, - на рыбачьих церквах живут чайки, а не голуби. Теперь же из камышей и прибрежной ряски, веером и поодиночке, наискось и пулей вверх, взлетают в воздух выпи, крачки, чирки. Куда-то разом исчезли все чомги. С крон прибрежных сосен неведомой силой подни- мает в воздух воронье. Скворцы и дрозды, как по команде, покидают клад- бища и палисадники возле беленых рыбацких хижин. Из кустов сирени и боя- рышника брызгают трясогузки, синицы, щеглы, малиновки и вообще все, кто там гнездится; целые облака воробьев с проводов и из сточных канав; лас- точки с амбаров и из-под крыш; словом, все живое, что принято относить к семейству пернатых, взмывает ввысь, рассеивается, улетает стрелой и со свистом, едва завидев нарядный конверт с крестником-младенцем, уносится, постепенно образует черную, зловещую, рваную и мечущуюся по краям тучу, в которую без разбора сбиваются даже птицы, обычно друг друга избегаю- щие: чайки и вороны, пара ястребов среди перепуганных певчих птах, а уж сороки, сороки! И вот пять сотен птиц, не считая воробьев, темной массой мечутся где-то между людьми и солнцем, пять сотен птиц то и дело отбрасывают на торжественную процессию и на крестника - виновника тожества - тревожную тень, полную значения и смысла. И пять сотен птиц - ибо кто же считает воробьев? - способны, оказыва- ется, привести гостей в замешательство, отчего они, от инвалида учителя Лау до всего клана Тиде, все теснее жмутся друг к дружке и сперва молча, а потом все явственней бормоча и все пугливее поглядывая на небо, при- бавляют шагу, причем задние напирают на передних, и постепенно переходят на бодрую рысцу. Август Шпонагель спотыкается о сосновые корни. Между капитаном Бронсаром и пастором Блехом, который то ли просто робко возде- вает руки к небу, то ли наспех обозначает профессиональный жест усмире- ния стихий, вклинивается, подхватив юбки, словно в ливень, исполинская фигура майорши и увлекает за собой всех - Гломмов и Кинаста с женой, Ай- ке и вдову Кабус, Больхагена и чету Бузениц; даже инвалид Лау и его суп- руга на сносях, которая вскоре, но отнюдь не прежде срока, разродится здоровенькой девочкой, хоть и задыхаются, но поспевают за остальными; и только крестная мать, не выпуская из сильных рук крестника-младенца в слегка сбившемся конверте, мало-помалу отстает и самой последней дости- гает спасительных повозок-двоек и гордой четверной старика Тиде, что ждут их под первыми тополями проселочной дороги на Шивенхорст. Кричал ли младенец? Нет, даже не хныкал, но и не спал при этом. Рас- сеялась ли черная туча из пяти сотен птиц и несчетного числа воробьев после того, как праздничный кортеж отнюдь не торжественно, а спешно, чтобы не сказать стремглав, тронулся восвояси? Нет, она долго еще беспо- койно кружила над ленивой рекой: то нависала над Бонзаком, то стрелой проносилась над прибрежной рощей и дюнами, а потом растянулась широкой, подрагивающей полосой над противоположным берегом и обронила на болотис- тый луг ворону - мертвая птица долго еще выделялась на сочной мураве се- рым неподвижным пятном. Лишь когда повозки въехали в Шивенхорст, туча стала распадаться на различные породы и так, отрядами, возвращаться на церковную площадь и кладбище, в палисадники и под крыши амбаров, в приб- режный камыш и кусты сирени, на кроны сосен; но до самого вечера, когда гости, давно уже сыты и пьяны, грузно попирали локтями длинный празднич- ный стол, в разновеликих птичьих сердцах царило смятение: ибо пугалот- ворческий дух Эдуарда Амзеля дал о себе знать всем птицам, когда сам творец еще лежал в своем крестильном конверте. И с тех пор птицы об этом не забывали. Десятая утренняя смена Так кто-нибудь хочет знать, был все-таки Альбрехт Амзель, торговец и лейтенант запаса, евреем или нет? Уж вовсе без причины не стали бы, на- верно, в Шивенхорсте, Айнлаге и Нойфэре звать его "богатым жидом". А фа- милия? Разве не типично еврейская? Что? Просто дрозд по-голландски? А в средние века голландские переселенцы осушали тут долину Вислы? И принес- ли с собой всякие словечки, имена-фамилии и ветряные мельницы? После того как Брауксель на протяжении уже отработанных утренних смен столько раз заверял, что А.Амзель не был евреем - да вот же, достословно утверждал: "Разумеется, никаким жидом Амзель не был", - он теперь с тем же полным правом - ибо всякое происхождение есть понятие произвольное и условное - может смело заявить: "Разумеется, Альбрехт Амзель был евре- ем". Родом он из прусского Штаргарда, из давно осевшей семьи еврейского портного, но уже в юности, шестнадцатилетним пареньком, вынужден был, поскольку в родительском доме было семеро по лавкам, покинуть отчий кров и тронуться в сторону Шнайдемюля, Франкфурта-на-Одере, а потом и Берли- на, чтобы четырнадцатью годами позднее, уже обращенным правоверным и за- житочным христианином, добраться - через Шнайдемюль, Нойштадт и Диршау - до устья Вислы. Тому самому "стежку", который сделал Шивенхорст деревней на реке, в ту пору, когда Альбрехт Амзель здесь столь выгодно обосновал- ся, еще и года не стукнуло. Итак, он открыл здесь свою лавку. А что еще ему здесь было открывать? Пел в церковном хоре. А почему ему не петь в хоре, когда у него такой баритон? Основал вместе с другими атлетический кружок и пуще всех прочих жителей был свято убежден, что он, Альбрехт Амзель, никакой не еврей, а фамилия Амзель происходит из голландского; сколько вон людей с фамилией Шпехт, что означает попросту "дятел", а знаменитый путешественник, исс- ледователь Африки, так и вовсе был Нахтигаль, то бишь "соловей", и толь- ко Адлер - "орел" - это уж точно еврейская фамилия, но никак не Ам- зель-дрозд: портновский сын четырнадцать лет весьма усердно предавался забвению своего происхождения и лишь между делом, попутно, но не менее успешно - сколачиванием своего правоверно-евангелического достатка. А между тем в году одна тысяча девятьсот третьем некий молодой, но не по годам многоумный человек по имени Отто Вайнингер написал книгу. Не- повторимое это произведение называлось "Пол и характер", оно было издано в Вене и в Лейпциге и на протяжении шестисот страниц доказывало, что у женщины душа отсутствует. Так как тема эта во времена эмансипации оказа- лась весьма актуальной, в особенности же потому, что в тринадцатой главе сего неповторимого произведения - она называлась "Еврейство" - доказыва- лось, что, поелику евреи относятся к женской расе, то душа отсутствует и у евреев, книжная новинка, достигнув высоких, поистине головокружитель- ных тиражей, стала неотъемлемым предметом семейного обихода даже в тех домах, где, кроме Библии, других книг отродясь не держали. Так гениальное произведение Вайнингера очутилось и в доме Альбрехта Амзеля. Возможно, торговец никогда бы и не раскрыл сей толстенный фолиант, знай он, что некий господин Пфенниг вот-вот публично назовет Отто Вай- нингера плагиатором. Ибо уже в году одна тысяча девятьсот шестом в свет вышла весьма злая брошюра, которая в грубой форме выдвигала обвинения против покойного Вайнингера - многомудрый молодой человек тем временем успел наложить на себя руки - и его коллеги Свободы. Даже Зигмунд Фрейд, отозвавшийся о покойном Вайнингере как о "высокоодаренном юноше", сколь ни осуждал он недопустимый тон брошюры, не мог закрыть глаза на докумен- тально зафиксированный факт: главная идея Вайнингера - догадка о бисек- суальности - была не оригинальна, ибо первым она осенила некоего госпо- дина Флиса. Итак, в полном неведении относительно всего этого, Альбрехт Амзель раскрыл книгу и прочел у Вайнингера (который посредством сноски не пре- минул мужественно сообщить, что и себя считает представителем еврейс- тва), что у еврея, оказывается, нет души. Еврей не поет. Еврей не зани- мается спортом. Еврей должен преодолеть в себе свое еврейство... Вот Альбрехт Амзель и стал оное в себе преодолевать, распевая в церковном хоре, основав атлетический кружок "Бонзак-1905", и не только основав, но еще и регулярно, в соответствующем костюме, становясь с сотоварищами в шеренгу, кувыркаясь на поперечных брусьях и на перекладине, прыгая в длину и в высоту, тренируясь в эстафетном беге и насаждая (опять-таки в качестве первопроходца и наперекор ретроградам) по обе стороны всех трех рукавов Вислы относительно новый тогда вид спорта - игру в лапту. Брауксель, который с полным знанием дела ведет сию хронику, подобно всем прочим сельским жителям здешних мест так никогда и ничего не узнал бы ни о прусском городишке Штаргард, ни о закройщике - дедушке Эдуарда Амзеля, если бы Лоттхен Амзель, урожденная Тиде, до конца держала язык за зубами. Много лет спустя после того рокового дня под Верденом она, однако, все же проболталась. Молодой Амзель, о котором в дальнейшем, хотя и не без перерывов, и пойдет здесь речь, примчался из города к смертному одру своей матери, и та, не в силах более сопротивляться сахарной болезни, прошептала горя- чечными губами сыну на ухо: - Ох, сыночек. Прости твоей бедной мамке. Амзель, папка твой, которо- го ты хоть и не знаешь, но который и вправду твой кровный отец, был, прости Господи, из обрезанных, как говорится. Смотри, как бы тебя на этом не прищучили, коли у них нынче с законами такие строгости. Эдуард Амзель унаследовал во времена строгих законов - которые, одна- ко, на территории вольного города Данцига еще не применялись - фамильное дело и состояние, дом и все имущество, среди которого имелась и полка с книгами: "Прусские короли", "Великие мужи Пруссии", "Старый Фриц", "Анекдоты", "Граф Шлиффен", "Хорал человеческий", "Фридрих и Катте", "Барбарина" - и несравненное творение Отто Вайнингера, с которым Амзель, в отличие от других книг, постепенно утраченных и исчезнувших, впредь не разлучался. Он читал ее то и дело, хотя и на свой манер, читал и пометки на полях, оставленные рукой исправно певшего и занимавшегося спортом ро- дителя, пронес книгу через все лихолетья и позаботился о том, чтобы она и сейчас лежала на столе у Браукселя, готовая открыться сегодня и в лю- бую другую минуту: Вайнингер уже успел одарить автора этих строк не од- ним озарением. В конце концов, пугала создаются по образу и подобию че- ловеческому. Одиннадцатая утренняя смена Волосы у Браукселя отрастают. Пишет ли он свою хронику или командует шахтой - они отрастают. Ест ли он или ходит, подремывает, дышит или за- держивает дыхание, покуда утренняя смена заступает, а ночная, наоборот, кончает работу и воробьи возвещают новый день, - волосы растут. И даже когда парикмахер недрогнувшей рукой укорачивает Браукселю волосы в соот- ветствии с его просьбой и прихотью, поскольку, видите ли, год идет к концу, - волосы продолжают расти прямо под ножницами. Когда-нибудь Бра- уксель, как и Вайнингер, умрет, но его волосы, равно как и ногти на ру- ках и ногах, на какое-то время переживут своего обладателя - точно так же, как и данное пособие по конструированию эффективных птичьих пугал