орзину в моей спальне, так как чувствовал себя там в относительной безопасности. Моя практика росла, и мне становилось все трудное выкраивать время для наших воскресных веселых прогулок по Булонскому лесу. Собакам, как и людям, необходимо порой вдохнуть запах Матери Земли для поддержания бодрости духа. Пробежаться среди друзей-деревьев (пусть даже прирученных деревьев Булонского леса), поиграть в прятки со случайным знакомым среди кустов - что может быть лучше этого? Однажды, когда мы прогуливались по боковой аллее и наслаждались обществом друг друга, мы услышали за собой отчаянное фырканье и пыхтение, сопровождаемое приступами кашля и одышки. Я решил, что с кем-то случился припадок астмы, но Том немедленно распознал, что за нами, хрипя и задыхаясь, гонится маленький бульдог или мопс и просит подождать его. Через мгновение к моим ногам прижался полумертвый Лулу - жир мешал ему дышать, а утомление - говорить. Его черный язык вывалился изо рта, а налитые кровью глаза вылезали из орбит от радости и волнения. - Лулу! Лулу! - раздавался отчаянный крик из коляски, проезжавшей по главной аллее. - Лулу! Лулу! - звал лакей, пробираясь к нам через кусты. Лакей объяснил, что маркиза с Лулу, по обыкновению, вышла из коляски, чтобы пять минут погулять пешком для моциона, как вдруг Лулу возбужденно понюхал воздух и стремительно исчез в кустах. Горничная помогла готовой упасть в обморок маркизе сесть в коляску, и вот он уже полчаса ищет Лулу, а кучер ездит взад и вперед по аллее, расспрашивая всех встречных, не видели ли они маленького мопса. Маркиза пролила поток радостных слез, когда я положил ей на колени Лулу, все еще не обретшего дара речи. У него будет апоплексический удар, повторяла она, всхлипывая. Я прокричал ей в слуховую трубку, что он просто взволнован, однако на самом деле ни один старый, толстый мопс не был так близок к апоплексии, как Лулу в ту минуту. Так как я послужил невольной причиной всего случившегося, то мне оставалось только согласиться, когда его хозяйка пригласила меня поехать к ней выпить чаю. Том прыгнул мне на колени, и Лулу чуть не задохнулся от ярости. Затем он до конца поездки лежал неподвижно на коленях хозяйки, полностью лишившись сил, и только злобно сверкал одним глазом и сторону Тома, а другим нежно взирал на меня. "Мне в жизни приходилось обнюхивать много вещей, - говорил этот глаз, - но твой особый запах я не забыл, и он мне приятнее всех других. Какая радость, что я тебя снова нашел! Пожалуйста, возьми меня на колени вместо этой черной дворняжки. Дайте мне немного отдышаться, и я ей хорошенько задам!" "Болтай, болтай, курносый уродец! - высокомерно сказал Том. - В жизни я ничего подобного не видел - даже стыдно чувствовать себя собакой. Породистый пудель, вроде меня, не рычит на колбасу, но все-таки придержи свой черный язык, не то как бы тебе вовсе без него не остаться!" Когда мы допивали вторую чашку чаю, в гостиную вошел аббат, обычно посещавший маркизу в этот час. Добряк аббат пожурил меня за то, что я не сообщил ему о моем возвращении в Париж. Граф постоянно справляется обо мне и будет очень рад меня видеть. Графиня уехала в Монте-Карло, чтобы переменить обстановку. Теперь она совсем здорова и чувствует себя прекрасно. К сожалению, он не может сказать того же о графе, который опять проводит все дни в кресле, выкуривая одну сигару за другой. Аббат счел своим долгом предупредить меня, что виконт Морис страшно зол на шутку, которую я сыграл с ним в Шато-Рамо. Я внушил и ему, и тихому деревенскому доктору, что у него колит, - загипнотизировал его, чтобы помешать ему получить золотую медаль на соревнованиях Общества стрелков Франции. Аббат умолял меня всячески избегать виконта, готового в любую минуту прийти в ярость и затеять ссору - не далее как месяц назад он вновь дрался на дуэли. Одному богу известно, что может произойти, если мы встретимся. - Ничего не произойдет! - ответил я. - Мне нечего бояться этого негодяя, так как он боится меня. Прошлой осенью в курительной Шато-Рамо я доказал, что из нас двоих сильнее я, и, судя по вашим словам, он не забыл этого урока. Все его преимущество передо мной заключается в том, что он может на расстоянии в пятьдесят шагов попасть из револьвера в летящую ласточку или жаворонка, тогда как я, по всей вероятности, промахнусь и по слону. По вряд ли он когда-нибудь решит воспользоваться этим преимуществом - он никогда меня не вызовет на дуэль, так как, по его мнению, с такими, как я, не дерутся. Вы заговорили про гипноз, - не могу слышать этого слова, оно меня преследует потому, что я был учеником Шарко. Поймите же раз навсегда, что все эти глупости о силе гипноза - давно разоблаченная теория, которую современная наука отвергает. И виной тут был не гипноз, а воображение виконта. Этот болван воображает, будто я загипнотизировал его, но вовсе не я подсказал ему эту нелепую мысль, а он сам, - мы называем это самовнушением. Но тем лучше для меня. В результате он не рискнет причинить мне вред - во всяком случае, в моем присутствии. - Но вы могли бы его загипнотизировать, если бы захотели? - Без всякого труда. Он очень легко поддается внушению. Шарко с большим удовольствием демонстрировал бы его на своих еженедельных лекциях в Сальпетриер. - Раз, по вашим словам, никакой гипнотической силы не существует, значит, и я, например, мог бы заставить его подчиниться моим приказаниям, как он подчиняется вашим? - Да, если он будет верить, что вы обладаете подобной силон, но он в это не верит. - Почему же? - Вся трудность заключается именно в том, что пока ответить на ваш вопрос невозможно. Это еще сравнительно молодая наука, не вышедшая из пеленок. - Могли бы вы заставить его совершить преступление? - Только если он вообще на это способен. Но так как я убежден, что у него есть преступные наклонности, то в данном случае на этот вопрос можно ответить утвердительно. - А могли бы вы заставить его отказаться от графини? - Только если бы он сам этого хотел и добровольно подвергся гипнотическому внушению. Но даже тогда на это потребовалось бы много времени, потому что половой инстинкт у человека наиболее силен. - Обещайте мне его избегать, так как он клянется, что при первой встрече изобьет вас хлыстом. - Пусть попробует. Я знаю, как поступать в подобном случае. Не беспокойтесь, я вполне могу постоять за себя. - К счастью, он находится со своим полком в Туре и не так скоро появится в Париже. - Дорогой аббат, вы наивнее, чем я думал, - он сейчас в Монте-Карло с графиней и вернется в Париж, когда вернется она. Уже на следующий день меня пригласили к графу как врача. Аббат оказался прав, графа я нашел в очень скверном состоянии, и физическом и душевном. Чем можно помочь пожилому человеку, если он весь день сидит в кресле, курит бесконечные сигары и думает только о своей молодой жене, которая уехала в Монте-Карло "переменить обстановку"? Ему не могло помочь и ее возвращение, когда она вновь вернулась к своей роли одной из самых восхитительных женщин парижского общества и все дни проводила у Ворта за примеркой новых платьев, а вечером отправлялась на бал или в театр, пожелав мужу спокойной ночи и холодно поцеловав его в щеку. Чем больше я видел графа, тем больше он мне нравился, так как это был самый совершенный тип французского аристократа старого режима. Но истинная причина моего к нему расположения, быть может, заключалась в том, что я его жалел. В те дни я еще не подозревал, что могу привязываться только к тем, кого жалею. Наверно, именно поэтому я ощутил неприязнь к графине, снова увидев ее - в первый раз после нашей встречи под липой в парке Шато-Рамо, когда светила полная луна и сова спасла меня от совсем иного чувства к ней. Да, она мне вовсе не нравилась, когда я сидел рядом с аббатом и через стол наблюдал, как весело она смеялась шуткам виконта - в том числе и тем, которые, судя по его наглым взглядам в мою сторону, отпускались в мой адрес. Ни он, ни она не сказали со мной ни одного слова. Графиня рассеянно пожала мне руку и больше не обращала на меня внимания. Виконт вообще игнорировал мое присутствие. Графиня осталась такой же красавицей, но это была совсем другая женщина. Она выглядела цветущей, и меланхоличное выражение исчезло из ее глаз. Я с первого взгляда понял, что в парке Монте-Карло светила полная луна, но на липе не пряталась благоразумная сова. Виконт Морис сиял самодовольством, и его победительный вид был особенно неприятен. - Вот так, - сказал я аббату, когда мы сидели в курительной после обеда. - Любовь действительно слепа, если только это можно назвать любовью. Она заслуживала лучшей судьбы, чем оказаться в объятьях этого дегенеративного болвана. - Вы знаете, всего месяц назад граф заплатил его карточные долги, иначе ему пришлось бы уйти из полка, а к тому же ходят слухи о подложном чеке. Говорят, он тратит бешеные деньги на одну известную кокотку. Подумать только, что такой человек повезет сегодня вечером графиню на бал-маскарад. - Жаль, что я не умею стрелять. - Ради бога, не говорите так. И я предпочел бы, чтобы вы ушли. Сейчас он придет сюда пить коньяк с содовой. - Ему следовало бы пить коньяка поменьше - вы заметили, как дрожали его руки, когда он капал лекарство в стакан с вином? Во всяком случае, это хорошее предзнаменование для ласточек и жаворонков! И не смотрите так озабоченно на дверь - он предпочитает общество графини в гостиной. К тому же мне пора, меня ждет экипаж. Я пошел наверх, чтобы еще раз взглянуть на графа, - он уже собирался лечь и сказал, что очень хочет спать, счастливец! Когда я с ним прощался, я услышал внизу отчаянный собачий визг. Я знал, что Том ждет меня в вестибюле в своем привычном углу - граф, очень любивший собак, не только дал на это постоянное разрешение, но и приказал постлать там для него особый коврик. Я бросился вниз. Том лежал, прижавшись к входной двери, и изо рта у него лилась кровь. Виконт Морис яростно бил его ногой. Я набросился на негодяя так неожиданно, что он потерял равновесие и упал на пол. Второй удачно рассчитанный удар снова опрокинул его, когда он пытался встать. Схватив шляпу и пальто, я, держа на руках собаку, вскочил в свой экипаж и помчался на авеню Вилье. С самого начала стало ясно, что бедняга Том получил тяжелые внутренние повреждения. Я просидел с ним всю ночь. Но его дыхание становилось все тяжелее, а кровотечение не прекращалось. Утром я застрелил своего верного друга, чтобы избавить его от дальнейших страданий. Я почувствовал только облегчение, когда днем получил записку от двух товарищей виконта Мориса, которые просили меня назвать им моих секундантов, так как виконт, после некоторых колебаний, все же решил оказать мне честь и т. д. Я с трудом уговорил шведского военного атташе полковника Стаффа помочь мне в этом деле. Вторым моим секундантом согласился стать мой друг Эдельфельд, известный финский художник. Норстрема я попросил присутствовать на дуэли как врача. - Никогда в жизни мне так не везло, как за эти последние сутки, - сказал я Норстрему, когда мы с ним обедали за нашим обычным столиком в кафе "Режанс".- Говоря откровенно, я страшно боялся, что буду бояться. Однако мне было так любопытно узнать, как я буду держаться в этой истории, что ни о чем другом я просто не думал. Ты ведь знаешь, как я интересуюсь психологией! Норстрем в этот вечер, по-видимому, нисколько не интересовался психологией, как, впрочем, и всегда. Он был необычайно молчалив и торжествен, и я заметил в его тусклых глазах такую нежность, что мне стало стыдно. - Послушай, Аксель, - сказал он слегка охрипшим голосом, - послушай... - Не смотри на меня так, а главное - не предавайся сентиментальности, она не идет к твоему типу красоты. Поскреби свой глупый затылок и попытайся понять ситуацию. Неужели ты хоть на минуту поверил, будто я так глуп, что был бы способен подставить себя завтра в лесу Сен-Клу под пулю этого дикаря, если бы думал, что он может меня убить? Это слишком нелепое предположение, чтобы о нем говорить серьезно. Кроме того, эти французские дуэли - чистейшей воды фарс, как тебе отлично известно. Мы с тобой не раз, как врачи, участвовали в этих комедиях, когда актеры порой попадают в дерево, но только не друг в друга. Давай разопьем бутылочку шамбертена и ляжем спать - от бургундского меня всегда клонит ко сну, а после смерти моей бедной собаки я почти не смыкал глаз, но сегодня я во что бы то ни стало должен уснуть. Утро было холодное и туманное. Мой пульс бился ровно и не учащенно, но я заметил какое-то странное подергивание в икрах, а кроме того, мне трудно было говорить, и как я ни старался, мне не удалось отхлебнуть коньяка из фляжки Норстрема, которую он протянул мне, когда мы выходили из экипажа. Бесконечные предварительные формальности раздражали меня тем больше, что я ни слова в них не понимал. Как это все глупо, какая напрасная трата времени, думал я. Насколько проще было бы отхлестать его на английский манер - и дело с концом. Кто-то сказал, что туман рассеялся настолько, что уже не помешает целиться. Это меня удивило, так как мне казалось, что туман, наоборот, сгустился. Тем не менее я отлично видел виконта Мориса, стоявшего напротив меня в обычной нагло-небрежной позе, с папиросой в зубах - он, по-видимому, совсем спокоен, пришло мне в голову. В кустах позади меня запела малиновка, и я принялся размышлять о том, почему эта крошка так задержалась в лесу Сен-Клу, но полковник Стафф вложил мне в руку длинноствольный пистолет. - Цельтесь ниже, - прошептал он. - Огонь! - скомандовал резкий голос. Я услышал выстрел. Я увидел, что виконт выронил папиросу изо рта и к нему бежит профессор Лаббе. Секунду спустя я обнаружил, что сижу в карете полковника Стаффа, а напротив сидит Норстрем и широко улыбается. Полковник похлопал меня по плечу, но все молчали. - Что случилось? Почему он не стрелял? Я не желаю никакой милости от этой скотины, я сам его вы зову, я... - Ничего подобного вы не сделаете. Благодарите бога за свое чудесное спасение, - прервал меня полковник. - Он очень старался вас убить и, конечно, убил бы, дай вы ему время для второго выстрела. К счастью, вы выстрелили одновременно: опоздай вы хоть на долю секунды, вы не сидели бы сейчас здесь. Разве вы не слышали, как просвистела пуля над вашей головой? Взгляните-ка! Я посмотрел на свою шляпу - и внезапно занавес задернулся и я перестал играть героя. Неумелый грим храбреца стерся, и из-под него выглянуло лицо подлинного человека - человека, боящегося смерти. Дрожа от страха, я забился в угол экипажа. - Я горжусь вами, мой юный друг, - продолжал полковник. - Мое солдатское сердце радовалось, глядя на вас, - я и сам бы не мог держаться лучше! Когда мы при Гравелоте поскакали на пруссаков... Мои зубы стучали так, что конца его фразы я не разслышал. Мной овладели слабость и тошнота, и, когда я хотел попросить Норстрема опустить окно, чтобы вдохнуть воздуха, язык мне не повиновался. Мне хотелось распахнуть дверцу и броситься наутек, но я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. - Он потерял много крови, - усмехнулся Норстрем. - Профессор Лаббе сказал, что пуля прошла сквозь основание правого легкого. Ему повезет, если он пролежит в постели не больше двух месяцев. Мои зубы сразу перестали стучать, и я начал внимательно слушать то, что говорили мои спутники. - Я и не подозревал, что вы такой блестящий стрелок! - объявил бравый полковник. - Почему вы сказали, что никогда прежде не держали в руках пистолета? Я вдруг расхохотался без всякой причины. - Тут нет ничего смешного, - строго сказал полковник. - Ваш противник тяжело ранен. У Лаббе был очень озабоченный вид, и еще неизвестно, чем это кончится. - Тем хуже для него! - сказал я, чудом обретая дар речи. - Он убил мою беззащитную собаку, в часы досуга он стреляет ласточек и жаворонков, - он это заслужил! Вам известно, что афинский ареопаг приговорил к смерти мальчика, который выколол глаза птице? - Но ведь вы не афинский ареопаг! - Нет. Но если виконт умрет, в его смерти я также не буду виноват. Я ведь даже не успел прицелиться - пистолет выстрелил сам собою. Легкое ему прострелил не я, это сделал кто-то другой. Кроме того, раз уж вам так жаль этого негодяя, то позвольте задать вам вопрос - вы рекомендовали мне целиться ниже для того, чтобы я промахнулся? - Я рад, что вы вновь обрели красноречие, Милейший хвастун, - улыбнулся полковник. - Когда я вел вас к карете, вы бормотали что-то несуразное про малиновок. Когда мы проехали Порт-Майо, я уже обрел полную власть над своими нелепыми нервами и был очень доволен собой. Когда я подъезжал к авеню Вилье, мне почудилось, что из утреннего тумана, точно голова медузы, возникло лицо мамзель Агаты и ее белесые глаза грозно уставились на меня. Я посмотрел на часы и ободрился - была половина восьмого. "Она трет бронзу на обеденном столе, - подумал я, - и, если удача от меня не отвернется, я сумею незаметно проскользнуть к себе в спальню, подав Розали знак принести мне чаю". Розали вошла на цыпочках с завтраком и "Фигаро". - Розали! Вы прелесть! Ради бога, не допускайте ее в переднюю: я хочу через полчаса улизнуть. И еще - почистите меня немного щеткой, это крайне необходимо. - Но господин доктор не может навещать пациентов в этой старой шляпе! Поглядите-ка - спереди круглая дырочка и сзади такая же. Чудно! Моль ее прогрызть не могла - весь дом пропах нафталином с тех пор, как мамзель Агата поселилась тут. Может быть, крыса? Комната мамзель Агаты кишит крысами. Мамзель Агата любит крыс. - Нет, Розали, это червь смерти - его зубы тверды, как сталь, и он может прогрызть такую дырочку не только в шляпе, но и во лбу человека, если тому не повезет. - Почему бы господину доктору не подарить эту шляпу старику Гаэтано, шарманщику? Как раз сегодня день, когда он приходит играть под балконом. - Можете подарить ему любую из моих шляп, но только не эту; ее я хочу сохранить, чтобы иногда смотреть на эти две дырочки, ибо они знаменуют удачу. - А почему господин доктор не носит цилиндр, как другие доктора, - это куда элегантнее? - Дело не в шляпе, а в голове. А моя голова совсем неплоха, особенно когда мне с вашей помощью удается ускользнуть от мамзель Агаты. Глава XV ДЖОН Я сидел за завтраком и читал "Фигаро". Ничего особенно интересного. Вдруг мой взгляд упал на заметку под кричащим заголовком "Гнусное занятие": "Мадам Рекэн, дипломированная акушерка первого класса, практиковавшая на улице Гране, была арестована вчера в связи со смертью молодой девушки, наступившей при подозрительных обстоятельствах. Выдан ордер на арест одного иностранного врача, который, как опасаются, уже успел покинуть Францию. Мадам Рекэн обвиняется еще и в том, что порученные ее попечению новорожденные исчезали бесследно". Газета выпала у меня из рук. Мадам Рекэн, дипломированная акушерка, улица Гране! За последние годы я видел столько страданий, столько трагедий разыгралось у меня на глазах, что я совсем забыл эту историю. Но стоило мне увидеть заметку, как все ожило, - казалось, что вчера, а не три года назад была та страшная ночь, когда я познакомился с мадам Рекэн. Прихлебывая чай, я перечитывал заметку и радовался, что эта гнусная женщина в конце концов попалась. Радовало меня и воспоминание, что в ту незабываемую ночь мне было дано вырвать из ее рук и рук ее подлого сообщника две жизни - матери и ребенка. Но тут же мне в голову пришла другая мысль: а что я сделал для тех, кого тогда спас? Чем я помог матери, которую уже покинул другой мужчина в час, когда она больше всего в нем нуждалась? "Джон, Джон! - с отчаянием позвала она, вдыхая хлороформ. - Джон, Джон!" А я? Разве я поступил лучше, чем он? Ведь и я покинул ее в час, когда она нуждалась во мне? Какие муки она должна была перенести перед тем, как попасть и руки этой страшной женщины и моего бессердечного коллеги, которые, несомненно, убили бы ее, если бы не я! А какие муки ждали ее, когда, очнувшись, она вернулась к жестокой действительности! А полузадохнувшися ребенок, который взглянул на меня голубыми глазками, когда впервые вдохнул живительный воздух, который я вдувал в его легкие, прикасаясь губами к его губам? Чем я помог этому ребенку? Я вырвал его из рук милостивой смерти, чтобы отдать мадам Рекэн! Что она сделала с голубоглазым мальчиком? Оказался ли он в числе тех восьмидесяти процентов беспомощных пассажиров "поезда кормилиц", которые, согласно официальной статистике, умирали на первом году жизни, или в числе остальных двадцати процентов, которых ожидала, может быть, даже худшая судьба? Час спустя я уже получил от тюремных властей разрешение посетить мадам Рекэн. Она меня тотчас же узнала, и так радостно со мной поздоровалась, что мне стало неловко перед провожавшим меня надзирателем. Мальчик был отослан в Нормандию, и ему прекрасно живется - она только что получила о нем самые лучшие известия от его приемных родителей, которые его нежно любят. К сожалению, она не может сообщить их адреса - в ее список закралась неточность. Возможно, хотя и маловероятно, что ее муж запомнил адрес. Я был убежден, что ребенок умер, но, чтобы не оставить неиспользованной ни одной возможности, пригрозил, что предъявлю ей обвинение в детоубийстве, а также в присвоении оставленной ей на хранение ценной бриллиантовой броши, если через сорок восемь часов у меня не будет адреса приемных родителей мальчика. Она выдавила две-три слезы из своих холодных глаз и поклялась, что брошку не украла, а сохранила на память о прелестной молодой даме, за которой нежно ухаживала, как за родной дочерью. - В вашем распоряжении сорок восемь часов, - сказал я и оставил мадам Рекэн ее мыслям. Утром на второй день меня посетил достойный супруг мадам Рекэн, отдал мне квитанцию на заложенную брошь и сообщил название трех нормандских деревень, куда мадам Рекэн в тот год отправляла порученных ей младенцев. Я тотчас же послал мэрам указанных деревень просьбу выяснить, нет ли среди местных приемышей голубоглазого мальчика примерно трех лет. После долгого ожидания два мэра ответили отрицательно, а третий вообще не ответил. Тогда я написал трем кюре этих деревень, и через несколько месяцев кюре Вильруа сообщил мне, что у жены сапожника живет мальчик, отвечающий моему описанию. Его прислали из Парижа три года назад, а глаза у него несомненно голубые. Мне еще не приходилось бывать в Нормандии; близилось рождество, и я решил, что могу позволить себе маленький отпуск. В сочельник я постучал в дверь сапожника. Не получив ответа, я без приглашения вошел в темную каморку, где у окна стоял низкий рабочий стол; на полу валялись рваные, грязные сапоги и башмаки всех размеров, а на веревке под потолком сушились рубашки и нижние юбки. Простыни и одеяла неоправленной кровати были неописуемо грязны. На каменном полу зловонной кухни сидел полуголый мальчик и ел сырую картофелину. Его голубые глаза испуганно взглянули на меня, он уронил картошку, инстинктивно поднял худые ручонки, словно защищаясь от удара, и быстро пополз в соседнюю комнату. Я поймал его в ту минуту, когда он уже забирался под кровать, и посадил на стол, чтобы посмотреть его зубы. Да, мальчику было около трех с половиной лет. Это был маленький скелет с худыми руками и ногами, впалой грудью и вздутым животом. Он неподвижно сидел у меня на коленях и не издал никакого звука, даже когда я скрывал ему рот, чтобы осмотреть зубы. Его усталые безрадостные глаза были такими же голубыми, как у меня. Дверь распахнулась, и со страшными ругательствами в комнату ввалился сапожник, мертвецки пьяный. Позади него на пороге, оцепенело глядя на меня, стояла женщина с младенцем в руках; за ее юбку цеплялось еще двое малышей. Сапожник, подкрепляя свои слова бранью, заявил, что будет рад отделаться от мальчишки, но пусть сначала заплатят причитающиеся ему деньги. Он много раз писал мадам Рекэн, но так и не получил ответа. Не воображает же она, что он будет кормить этого крысенка на свой тяжкий заработок? Его жена сказала, что теперь у нее есть собственный ребенок и еще двое на воспитании и она охотно отдаст мальчика. Она что-то шепнула сапожнику, и оба стали внимательно изучать мое лицо и лицо ребенка. Едва они вошли, как в глазах мальчика вновь появился испуг и ручонка, которую я держал, задрожала. К счастью, я вовремя вспомнил, что приеду сюда в сочельник - теперь я вытащил из кармана деревянную лошадку и протянул ее малышу. Он взял ее молча, с недетским безразличием. - Посмотри, - сказала жена сапожника, - какую красивую лошадку привез тебе из Парижа твой папа. Посмотри же, Жюль! - Его зовут Джон, - сказал я. - Он всегда куксится, - объяснила женщина. - Он ничего не говорит. Даже "мама" не говорит и никогда не улыбается. Я завернул его в мой плед и пошел к кюре, который был так любезен, что послал свою экономку купить шерстяную рубашку и теплый платок для нашего путешествия. Он внимательно посмотрел на меня и сказал: - Как пастырь, я должен бичевать и наказывать безнравственность и порок, но не могу не сказать вам, мой юный друг, что вы поступаете достойно, стараясь хотя бы искупить свой грех - грех тем более отвратительный, что кара за него падает на невинных детей. Его давно следовало бы забрать отсюда. Я схоронил здесь десятки этих бедных, брошенных детей, и скоро мне пришлось бы похоронить и вашего сына. Вы поступили хорошо, и я благодарю вас! - закончил старик, похлопав меня по плечу. Мы опаздывали к парижскому ночному экспрессу, и времени для объяснений не было. Джон спокойно проспал всю ночь, укутанный в теплый платок, а я сидел рядом, размышляя, что мне с ним делать дальше? Если бы не мамзель Агата, я с вокзала наверное отвез бы его прямо на авеню Вилье. Вместо этого я отправился на улицу Сены в приют Святого Иосифа к монахиням, которых я хорошо знал. Они обещали взять мальчика на сутки, пока не удастся подыскать для него что-нибудь подходящее. Они могли рекомендовать мне очень приличную семью - муж работает на норвежском маргариновом заводе в Пантене, и они только что потеряли единственного ребенка. Это предложение мне понравилось - я тотчас же туда поехал, и на следующий день мальчик был уже устроен в своем новом доме. Жена рабочего показалась мне неглупой и хозяйственной женщиной; судя по выражению ее лица, она была довольно вспыльчива, однако монахини заверили меня, что о своем ребенке она заботилась с истинной самоотверженностью. Она получила деньги для экипировки мальчика и вперед за три месяца - сумму меньшую, чем я тратил на папиросы. Я решил не давать ей моего адреса - одному богу было известно, что могло произойти, проведай мамзель Агата о существовании Джона. В случае необходимости - например, если бы мальчик заболел - Жозефина должна была сообщить об этом монахиням. К сожалению, такой случай представился очень скоро. Джон заболел скарлатиной и чуть не умер. Скарлатина свирепствовала в квартале Пантен среди детей скандинавских рабочих, и мне приходилось бывать там постоянно. Детям, больным скарлатиной, нужны не лекарства, а лишь заботливый уход и игрушки, так как выздоровление тянется долго. У Джона было и то и другое - его приемная мать, казалось, была очень добра к нему, а я уже давно включил куклы и лошадки в мою фармакопею. - Он какой-то странный! - жаловалась Жозефина. - Он не говорит "мама", никогда не улыбается, - он не улыбнулся, даже когда вы прислали ему Санта-Клауса. Дело в том, что уже вновь наступило рождество - мальчик провел у своей новой приемной матери целый год, для меня полный забот и труда, для него сравнительно счастливый. Жозефина действительно оказалась очень вспыльчивой и нередко дерзила мне, когда я делал ей выговор за то, что мальчик ходит грязный или за то, что она никогда не открывает окна. Но я ни разу не слышал, чтобы она сказала грубое слово ребенку, и хотя вряд ли он к ней привязался, но по его глазам я видел, что он ее не боится. Он оставался непонятно равнодушным ко всем и ко всему. Постепенно я начал все больше тревожиться из-за него и совсем утратил доверие к его приемной матери. Взгляд Джона снова стал испуганным, и было легко заметить, что Жозефина заботится о нем все меньше и меньше. У меня с ней происходили частые стычки, которые обычно кончались тем, что она сердито требовала, чтобы я забрал его, если я чем-то недоволен, а ей он давно надоел! Я без труда догадался о причине этой перемены: Жозефина готовилась стать матерью. После рождения ее собственного ребенка дела пошли еще хуже, и в конце концов Я заявил ей, что заберу мальчика, как только найду для него что-нибудь подходящее. Наученный горьким опытом, я не хотел ошибиться еще раз. Несколько дней спустя я вернулся домой перед началом приема и, открыв дверь, услышал гневный женский голос. В приемной с обычным терпением меня ждали многочисленные пациенты. Джон сидел, съежившись, в углу дивана рядом с женой английского священника. Посреди комнаты стояла Жозефина, что-то выкрикивала и отчаянно жестикулировала. Увидев меня в дверях, она бросилась к дивану, схватила Джона и буквально бросила его мне. Я едва успел подхватить мальчика на руки. - Где уж мне ходить за барчонком, вроде вас, господин Джон! - завопила она. - Поживи теперь у доктора, а мне надоели его попреки и вранье, будто ты сирота. Стоит посмотреть на твои глаза, и сразу видно, кто твой отец! Она откинула портьеру, чтобы выбежать вон, и чуть не споткнулась о мамзель Агату, которая так посмотрела на меня своими белесыми глазами, что я прирос к полу. Жена священника поднялась с дивана и выплыла из комнаты, не забыв подобрать юбки, когда проходила мимо меня. - Возьмите, пожалуйста, мальчика в столовую и побудьте с ним, пока я не приду! - сказал я мамзель Агате. Она возмущенно вытянула руки, как будто отстраняя что-то нечистое, щель под ее крючковатым носом растянулась в ужасной улыбке, и она исчезла вслед за супругой священника. Я сел за завтрак, дал Джону яблоко и позвонил Розали. - Розали, - сказал я, - возьмите деньги, купите себе бумазеевое платье, два белых передника и вообще все, что нужно, чтобы иметь приличный вид. С нынешнего дня вы получаете повышение и будете нянькой этого мальчика. Сегодня он переночует у меня в спальне, а с завтрашнего дня вы с ним будете спать в комнате мамзель Агаты. - А как же мамзель Агата? - спросила Розали, бледнея от страха. - Мамзель Агате я откажу от места, как только кончу завтракать. Я отослал своих пациентов и направился к комнате мамзель Агаты. Дважды я поднимал руку, чтобы постучать, и дважды опускал ее. Я так и не постучал. Я решил, что будет разумнее отложить разговор до вечера, когда мои нервы несколько успокоятся. Мамзель Агаты не было ни слышно, ни видно. Розали приготовила на обед прекрасное тушеное мясо и молочный пудинг, которым я поделился с Джоном, - все француженки ее сословия хорошие кухарки. Успокоив свои нервы двумя-тремя лишними рюмками вина, я пошел к двери мамзель Агаты, все еще дрожа от гнева. Стучать я не стал. Я вдруг сообразил, что разговор с ней сейчас обеспечит мне бессонную ночь, а я настоятельно нуждался в том, чтобы выспаться. Было куда лучше отложить это свидание до утра. За завтраком мне пришла мысль, что правильнее всего будет отказать ей письменно. Я сел, намереваясь сочинить громовое письмо, но тут Розали принесла мне записку, в которой мамзель Агата извещала меня, что ни одна порядочная женщина не может и дня оставаться в моем доме, что она сегодня же покидает его навекн и не желает меня больше видеть - как раз те самые слова, которые я собирался написать сам. Незримое присутствие мамзель Агаты еще тяготело над домом, но я ужо отправился купить для Джона кроватку и лошадь-качалку, в награду за то, что он для меня сделал. На следующий день ко мне, сипя от радости, вернулась кухарка. Розали была счастлива, и даже Джон как будто был доволен своим новым домом, когда я вечером пришел посмотреть, как он засыпает в своей уютной кроватке. Я же блаженствовал, как школьник в начале каникул. Но только никаких каникул у меня не было. С утра до вечера я занимался моими пациентами, а довольно часто и пациентами моих коллег, которые стали все чаще приглашать меля на консилиум, чтобы снять с себя часть ответственности - к большому моему удивлению, потому что я, даже тогда, уже не страшился ответственности. В дальнейшем я понял, что это был один из секретов моего успеха. Другим секретом, разумеется, была моя постоянная удача, настолько поразительная, что я начал подумывать, нет ли у меня дома какого-нибудь талисмана. Я даже стал лучше спать с тех пор, как начал по вечерам навешать спящего в своей кроватке мальчика. Жена английского священника не пожелала больше лечиться у меня, но ее место на диване в моей приемной заняли многие ее соотечественники. Имя профессора Шарко было окружено таким сиянием, что отблески его ложились даже на мельчайшие планетки вблизи этого светила. Англичане, по-видимому, считали, что их врачи понимают в нервных заболеваниях меньше своих французских коллег. Так это было или не так, для меня, во всяком случае, подобное положение вещей оказалось очень благоприятным. Меня даже пригласили в Лондон на консилиум как раз в те дни. Разумеется, я был очень польщен и решил сделать все от меня зависящее. Я не знал больную, но удачно лечил ее родственницу, чем, конечно, и объяснялось это приглашение. По мнению моих двух коллег, которые с мрачными лицами стояли у кровати, пока я обследовал больную, ее состояние было не просто тяжелым, но безнадежным. Их пессимизм заразил весь дом, и воля больной была парализована отчаянием и страхом смерти. Вероятно, мои коллеги знали ее организм лучше, чем я. Зато я знал то, что им, по-видимому, не было известно, - я знал, что нет лекарства сильнее надежды и что малейший намек на пессимизм в выражении лица или словах врача может стоить пациенту жизни. Я не стану вдаваться в медицинские подробности, однако обследование убедило меня, что наиболее серьезные симптомы объясняются нервным расстройством и душевной апатией. Мои коллеги следили за мной, пожимая могучими плечами, когда я положил больной руку на лоб и спокойным голосом сказал, что в эту ночь ей не понадобится морфий - она и без него будет спать хорошо, а утром ей станет лучше, и всякая опасность минует, когда на следующий день я уеду из Лондона. Через несколько минут она уснула крепким сном, за ночь температура у нее упала (с быстротой, которая мне даже не понравилась), пульс стал ровным, и утром, улыбнувшись мне, она сказала, что ей гораздо лучше. Ее мать умоляла меня задержаться в Лондоне еще на один день и посмотреть ее невестку, о которой все они очень беспокоятся. Муж последней, полковник, хотел показать ее врачу-невропатологу, сама она тщетно уговаривала ее обратиться к доктору Филлипсу, считая, что она, несомненно, поправится, если у нее будет ребенок. К сожалению, у ее невестки необъяснимое предубеждение против врачей, и она, несомненно, откажется лечиться у меня, но можно устроить так, чтобы я сидел с ней рядом за обедом и, таким образом, мог бы получить представление о ее болезни. Может быть, ей поможет Шарко? Муж ее обожает, у нее есть все, чего можно пожелать, - прекрасный дом на Грувнор-сквер, чудесное старинное имение в Кенте. Они только что вернулись из длительной морской поездки на собственной яхте в Индию. Ее томит какое-то странное беспокойство, и она вечно переезжает с места на место, как будто ища чего-то. В ее глазах застыла мучительная печаль. Раньше она интересовалась живописью, сама хорошо рисовала и даже провела целую зиму в Париже, работая в мастерской Жюльена. Теперь она ко всему равнодушна и ничем не интересуется, за исключением, пожалуй, детских благотворительных учреждений, на которые жертвует значительные суммы. Я согласился остаться с большой неохотой, так как спешил возвратиться в Париж - меня беспокоил кашель Джона. Хозяйка дома забыла предупредить меня, что ее невестка, рядом с которой меня посадили, была удивительно красива. Но меня поразила не только ее красота, но и грусть в ее чудесных темных глазах. Ее лицо казалось безжизненным. По-видимому, со мной ей было скучно, и она не трудилась скрывать этого. Я сказал, что в этом году в Салоне было выставлено несколько хороших картин - я слышал от ее золовки, что она училась живописи в мастерской Жюльена. Была ли она знакома с Марией Башкирцевой, которая также занималась там? Нет, но она слышала о ней. Кто о ней не слышал! "Муся" усердно себя рекламировала. Я знал ее довольно близко, и мне редко приходилось встречать таких умных молодых женщин, но у нее не было сердца - прежде всего это была позерка, не способная любить никого, кроме себя. Скука на лице моей соседки стала еще заметнее, и я переменил тему в надежде, что теперь мне больше повезет - я сказал, что провел этот день в детской больнице в Челси и был приятно удивлен, сравнивая ее с парижской сиротской больницей, где мне часто приходится бывать. Она сказала, что считала наши детские больницы очень хорошими. Я ответил, что это не так: смертность среди французских детей и в больницах и вне больниц невероятно высока. Я рассказал ей о тысячах брошенных младенцев, которых отправляют в провинцию. Тут в первый раз ее грустные глаза обратились на меня, застывшее безжизненное выражение исчезло с ее лица, и я подумал, что сердце у нее, быть может, доброе. Прощаясь с хозяйкой дома, я сказал, что ни мне, ни самому Шарко тут помочь не удастся - она права: следует обратиться к доктору Филлипсу. Ее невестка будет сивеем здорова, если станет матерью. Джон как будто обрадовался мне, но когда он сидел рядом со мной за завтраком, я снова заметил, как он худ и бледен. Розали сказала, что он сильно кашлял но ночам. Вечером у него немного поднялась температура, и мы несколько дней продержали его в постели. Потом его маленькая жизнь вошла в обычную колею: по утрам, серьезный и молчаливый, он завтракал со мной, а днем ходил гулять с Розали в парк Монсо. Недели через две после моего возвращения из Лондона я, к своему удивлению, увидел у себя в приемной английского полковника. Он объяснил, что через неделю они должны быть в Марселе, откуда отправятся на своей яхте в плавание по Средиземному морю, а пока его жена решила задержаться в Париже и сделать кое-какие покупки. Он пригласил меня позавтракать с ними в отеле "Рейн" и сказал, что жена его была бы очень мне благодарна, если бы потом я показал ей какую-нибудь детскую больницу. От завтрака я должен был отказаться, и мы условились, что она заедет за мной на авеню Вилье после приема. Моя приемная была еще полна народу, когда ее элегантное ландо остановилось перед домом. Розали от моего имени попросила ее заехать еще раз через полчаса или подождать в столовой, пока я не освобожусь. Полчаса спустя я нашел ее в столовой - у нее на коленях сидел Джон и показывал ей своп игрушки. - У него ваши глаза, - сказала она. - Я не знала, что вы женаты. Я ответил, что я холост. Она немного покраснела и снова занялась новой книжкой с картинками, которую смотрела с Джоном. Потом, набравшись храбрости, она с настойчивым женским любопытством спросила, была ли его мать шведкой - ведь у него такие светлые волосы и такие голубые глаза. Я отлично понял, на что она намекала, - ведь и Розали, и консьержка, и молочник, и булочник, и вообще все нисколько не сомневались, что отец Джона я. Я слышал, как мой собственный кучер его назвал "le fils de Mons