а, носил густые усы и
острую бородку, а иногда даже и тюбетейку - старую школьную ермолку.
Толчком для его деятельности- как и для всех испытаний - послужила
Первая мировая. В семнадцать лет он, сверстник века, отрастил усы (так
больше их и не сбрил), фальсифицировал возраст и имя, плюхнулся в зловонное
транспортное судно и отправился воевать, думая, что будет высоко летать над
разрушенными шато и испещренными шрамами французскими полями: похожий на
безухого енота, он вознесется смелым Икаром и вступит в схватку с гунном.
Правда, парень так и не поднялся в воздух, но зато его выучили на
маслопупа, а это превосходило все его ожидания. Более чем. Шунмэйкер вскоре
узнал всю подноготную не только "Брегетов", "Бристоль Файтеров" и
"Джей-Энов", но и самих летчиков, которых он, конечно же, боготворил. В
тамошнем разделении труда всегда присутствовал некий
феодально-гомосексуальный элемент. Шунмэйкер чувствовал себя
мальчиком-пажем. С тех пор, как мы знаем, демократия продвинулась далеко
вперед, и грубые аэропланы эволюционировали в "боевые системы" неслыханной в
те времена сложности, так что сегодняшний ремонтник не менее знатен, чем
экипаж, который он обслуживает.
Но тогда это была чистая абстрактная страсть, отразившаяся, в случае с
Шунмэйкером, в основном на лице. Возможно, дело было в усах - его часто
принимали за пилота. В свободные часы, которые, впрочем, выдавались редко,
он для усиления сходства повязывал себе на шею купленный в Париже шелковый
платок.
Но война есть война, и некоторые лица не возвращались из полета - как
рыхлые, так и гладкие, как лысые, так и обрамленные прилизанными волосами.
Молодой Шунмэйкер откликался на это со всей податливостью юношеской любви:
поначалу он грустил, но потом его свободно парящая привязанность
приспосабливалась к новому типу лица. Однако в каждом случае потеря
определялась не менее смутно, чем в утверждении "любовь проходит". Они
улетали прочь и проглатывались небом.
Пока не появился Эван Годольфин. Офицер связи, тридцать с лишним,
временно командированный к американцам для рекогносцировки над Аргоннским
плато - Годольфин довел природную фатоватость первых авиаторов до пределов,
которые в истерическом контексте того времени казались абсолютно
нормальными. В конце концов, там, в воздухе, не было никаких окопов - ни
газовых атак, ни гниющих товарищей. Бойцы обеих сторон могли себе позволить
бросать фужеры в величественные камины реквизированных сельских имений,
крайне любезно обращаться со своими пленниками, придерживаться каждого
пункта дуэльного кодекса, когда дело доходило до потасовки, - короче, с
жеманной щепетильностью практиковать весь тот вздор, который приписывался
джентльмену девятнадцатого века, попавшему на войну. Эван Годольфин носил
летный костюм, пошитый на Бонд-стрит; стремительно и немного неуклюже он
проносился через рытвины временного летного поля к своему "Френч Спеду",
останавливался, чтобы сорвать одинокий цветок мака, чудом дотянувший до
осени, переживший бои и немцев (разумеется, Годольфин читал в "Панче" поэму
"Фламандские поля" три года назад, когда на окопной войне еще лежал легкий
идеалистический налет), и втыкал его в безупречный лацкан.
Годольфин стал героем Шунмэйкера. Все знаки внимания, которые оказывал
летчик по пути к самолету, тут же становились частью коллекции
мальчика-механика - или случайное приветствие, или "молодец!" за
предполетный осмотр (обязанность слуги-механика), или натянутая улыбка.
Возможно, уже тогда он предвидел конец этой безответной любви, но разве
подспудное предчувствие смерти не увеличивает удовольствие от
"причастности"?
И конец настал довольно скоро. Одним дождливым днем, когда
Мез-Аргоннское сражение уже завершалась, из серой дымки вдруг
материализовался покалеченный годольфинов самолет, который, наклонившись на
одно крыло, сделал немощную петлю и стал быстро терять высоту, скользя,
словно коршун в воздушном потоке к посадочной полосе. Он промахнулся на
сотню ярдов. Когда самолет воткнулся в землю, к нему уже бежали летчики и
санитары с носилками. Случившийся поблизости Шунмэйкер последовал за ними,
не имея ни малейшего представления о том, что произошло, но вскоре увидел
груду ошметков и осколков, уже успевших промокнуть под дождем, а от этой
груды к санитарам хромал живой труп, увенчанный худшей из возможных пародий
на человеческое лицо. Шрапнель отсекла кончик носа, порвала щеку и
раздробила полподбородка. Оставшиеся целыми глаза не выражали ровным счетом
ничего.
Шунмэйкер впал в забытье. Он пришел в себя только в медпункте, где
пытался убедить докторов взять его хрящ. Обследование показало, что
Годольфин будет жить. Но лицо требовало перекройки - в противном случае, для
молодого офицера жизнь сделается немыслимой.
К счастью для некоторых, в то время в области пластической хирургии в
полную силу работал закон спроса и предложения. В 1918 году случай
Годольфина был далеко не уникален. Методы изменения формы носа существовали
с пятого века до Рождества Христова, и уже примерно лет сорок, как вовсю
практиковались пересадки Тьерша. В войну, по необходимости, появились новые
методы, которые использовались хирургами, окулистами, лор-врачами и даже
парочкой нанятых в спешке гинекологов. Эти методы быстро усваивались и
передавались молодым. Неудачливые пациенты образовывали поколение уродцев и
парий, составившие - вместе с теми, кто вообще не делал восстановительную
операцию - тайное и ужасное послевоенное братство, членам которого нечего
было делать на обычных ступенях общества. Куда они все подевались?
(Профейн встречал некоторых под улицей. Других можно увидеть на
сельских дорогах Америки. Профейн, например, когда подходил к очередной
дороге, перпендикулярной его курсу и еще пахнувшей дизельным выхлопом
промчавшегося здесь грузовика - ощущение, будто идешь сквозь призрак, -
неизменно встречал кого-нибудь из них, стоящего, подобно верстовому столбу.
Хромота этого человека могла означать, что кожная ткань ноги барельефом
шрама превращена в парчу (сколько женщин, посмотрев на нее, вздрагивали от
испуга?); рубец на горле был скромно спрятан, как аляповатая военная
побрякушка; язык, торчащий из дырки в щеке, больше никогда не скажет пароль,
несмотря на два рта).
Эван Годольфин оказался одним из них. Ему попался молодой доктор, у
которого имелась пара собственных идей и который не понимал, что
американский экспедиционный корпус - не место для их проверки. Врач имел
фамилию Галидом и любил делать аллографты, то есть вводить инертные вещества
в живую ткань лица, хотя в те времена уже подозревали, что успешной может
быть только трансплантация хряща или кожи, взятых из тела самого пациента.
Шунмэйкер ничего не понимал в медицине и поэтому предложил свой хрящ, но его
подарок был отвергнут: аллографтия внушала полное доверие, и Галидом не
видел резона в том, чтобы вместо одного человека госпитализировать двух.
И Годольфин получил носовой мост из слоновой кости, серебряную скулу и
целлулоидно-парафиновый подбородок. Последний раз Шунмэйкер видел Годольфина
через месяц после операции, когда пришел навестить его в больницу.
Реконструкция прошла прекрасно. Годольфина направили в Лондон на незаметный
штатский пост, и говорил он об этом с мрачным легкомыслием.
- Заглянем в будущее. Операция поможет максимум на полгода. - Шунмэйкер
замер. Годольфин продолжал: - Видишь вон того человека? - Через две койки от
него лежал подобный ему пациент, с той разницей, что кожа на лице была
абсолютно целой, лоснящейся, но обтягивала она деформированный череп. -
"Реакция инородного тела" - так это называется. Иногда - заражение и
воспаление, иногда - просто боль. Парафин, например, не держит форму. Не
успеешь опомниться - как снова возвращаешься к тому, с чего начал. - Он
рассуждал, будто приговоренный к смерти. - Возможно, я смогу заложить свой
подбородок. Он стоит целое состояние. До переплавки он был набором
пасторальных фигурок восемнадцатого века - нимфы, пастушки. Его вынесли из
шато, который гунны использовали в качестве командного пункта. Один Бог
знает, откуда эти фигурки...
- Но разве... - В горле у Шунмэйкера пересохло. - ...Разве не могут они
это исправить? Переделать?..
- Что толку дергаться? Мне достаточно того, что у меня есть. Грех
жаловаться. Вспомни тех, у кого не было даже этих шести месяцев.
- А что ты будешь делать, когда...
- Я об этом не думаю. У меня еще целых полгода.
В течение нескольких недель после этого юный механик пребывал в
эмоциональном лимбе. Он работал без обычной ленцы и казался сам себе не
более одушевленным, чем гаечные ключи и отвертки. Свои увольнительные он
отдавал другим. Спал в среднем по четыре часа. Этот минеральный период
закончился после случайной встречи в одной из казарм с офицером-медиком.
Шунмэйкер излил все одной фразой - столь же незамысловатой, как и его
чувства:
- Как стать врачом?
Это был, конечно же, наивный порыв. Ему просто хотелось сделать
что-нибудь для мужчин вроде Годольфина, уберечь профессию пластического
хирурга от засилия вероломных и чудовищных галидомов. Следующие десять лет
ушло на работу по первой специальности - механиком, а также чернорабочим в
двух десятках магазинов и складов, контролером и даже помощником
администратора бутлегерского синдиката в Декейтере, Иллинойс. Трудовые годы
перемежались вечерними курсами, а иногда и дневными, но не больше трех
семестров подряд (после Декейтера, например, когда он мог себе это
позволить), потом - интернатура и, наконец, накануне Великой Депрессии он
был посвящен в масонское братство медиков.
Если считать равнение на неодушевленные предметы отличительной чертой
Плохого Мальчика, то Шунмэйкер по крайней мере начал путь по этой стезе
довольно симпатичным образом. Но на некоторой точке произошла перемена в его
взглядах на будущее - настолько неуловимая, что даже Профейн, чрезвычайно
чувствительный к таким вещам, не смог бы, наверное, ее различить.
Шунмэйкером продолжала двигать ненависть к Галидому и еще, может, угасающая
любовь к Годольфину. В результате родилось то, что называется "ощущением
миссии" - нечто слишком призрачное, а следовательно, нуждающееся в пище
более основательной, чем любовь или ненависть. И оно нашло поддержку -
достаточно надежную - в нескольких вялых теориях об "идее" пластической
хирургии. Шунмэйкер не забыл о том, что нашел свое призвание в боевой
атмосфере, и решил посвятить себя исправлению беспорядка, устроенного
тружениками других фронтов. Это они - политики и орудия - вели войны; они -
люди-машины - осуждали своих пациентов на ужасы приобретенного сифилиса; они
- на дорогах и заводах - губили работу природы автомобилями, фрезерными
станками и прочими невоенными орудиями разрушения. Что можно сделать для
устранения самих причин? Они существовали, составляя группу
"вещей-как-они-есть", и Шунмэйкер заразился консерваторской ленью. Конечно,
это было своего рода социальным просветлением, но стиснутое рамками
общества, оно не достигло масштабов того католического ража, который
переполнял его той ночью в казарме во время разговора с офицером-медиком.
Короче, наступил износ высшей цели. Наступило разложение.
II
Эстер узнала о нем почти случайно, через Стенсила, который в то время
только-только познакомился с Командой. Стенсил тогда шел совсем по другому
следу, и у него были свои резоны интересоваться историей Эвана Годольфина.
Он проследил за ним до самого Мез-Аргоннского сражения. Потом обнаружил в
документах экспедиционного корпуса имя Шунмэйкера и потратил еще пару
месяцев, пока, наконец, не вышел на залитую дешевой музыкой больницу
пластической хирургии в Немецком квартале. Добрый доктор отрицал все,
несмоторя на любые виды лести, какие только были известны Стенсилу, и эта
история оказалась очередным тупиком.
На некоторые огорчения мы реагируем приступом щедрости. Томно зрелая
Эстер в то время с горящими глазами тусовалась в "Ржавой ложке", ненавидя
свой нос шестеркой и изо всех сил подтверждая неудачную поговорку
старшеклассников "Все уродки дают". Несчастный Стенсил искал кого-нибудь,
дабы излить душу, и отчаяние Эстер сверкнуло для него надеждой; излияния
души тянулись до печальных летних предвечерних часов, во время прогулок
среди пересохших фонтанов, выцветших от солнечных ударов витрин,
кровоточащих смолой улиц, и в конце концов их отношения стали субъектом
"отцовско-дочернего контракта", но были достаточно будничными, чтобы
контракт подлежал расторжению в любой момент по желанию одной из сторон и не
включал в себя пункт о смерти. Однажды Стенсил с доброй иронией подумал о
том, что знакомство с Шунмэйкером было бы для Эстер лучшим сентиментальным
подарком-пустячком; соответственно, в сентябре знакомство состоялось, и
Эстер без всяких церемоний легла под ножи и массажерские пальцы Шунмэйкера.
В тот день в приемной, словно специально для нее, была подобрана
галерея уродов - будто из полицейского фотоархива. Лысая безухая женщина,
кожа которой от висков до затылка лоснилась и сияла, разглядывала золотые
часы с чертиками. Рядом с ней сидела девушка с тремя параболическими
маковками, которые торчали из волос, продолжавших шкиперской бородкой расти
по обе стороны ее густо усеянного прыщами лица. Изучая "Ридерс Дайджест",
напротив сидел пожилой джентльмен в габардиновом костюме цвета мха, у
которого не было верхней губы, но зато - третья ноздря и набор
разнокалиберных зубов - покосившихся и скучившихся, как надгробные камни
после торнадо. И, наконец, в дальнем углу, ни на кого и ни на что не глядя,
располагалось бесполое существо с врожденным сифилисом, который поразил
кости и разрушил их настолько, что его серый профиль представлял собой чуть
ли не прямую линию, нос висел простым клочком кожи и доставал почти до рта,
подбородок продавился сбоку в форме глубокой воронки с радиальными
морщинами, веки сомкнуты под той же самой неестественной тяжестью, что
спрямила все остальные черты профиля. Эстер, еще не утратившая
впечатлительности, отождествила себя со всеми разом. Все это лишний раз
усугубляло ощущение чужеродности, заведшее ее в постель ко многим из Больной
Команды.
В первый день Шунмэйкер проводил предоперационную рекогносцировку на
местности - фотографировал лицо и нос под разными углами, делал анализы на
наличие инфекции в верхних респираторных путях, проверял реакцию Вассермана.
Ассистировавшие Ирвинг и Тренч сделали два слепка, или "посмертные маски".
Ей дали две бумажные соломинки, чтобы можно было дышать, и она, на свой
детский лад, подумала о ларьках с газировкой, вишневой "коке" и "Истинных
исповедях".
На следующий день она снова пришла. Слепки лежали бок о бок на столе
Шунмэйкера.
- У меня появились близнецы, - хихикнула она. Шунмэйкер наклонился и
щелчком сшиб у одной из масок гипсовый нос.
- А теперь смотри, - улыбнулся он. У него в руках, как у мага, появился
кусочек глины, и он поставил его на место отбитого носа. - О каком типе носа
ты мечтаешь?
О каком же еще? Конечно об ирландском, вздернутом. Все они хотят такой.
Никому из них даже в голову не приходит, что курносость - такой же
эстетический недостаток, как и еврейский нос, только наоборот. Лишь немногие
просили его сделать "правильный" нос - с прямым основанием, с кончиком,
который и не загибался бы крючком и не был бы вздернут, а колумела,
разделяющая ноздри, смыкалась бы с верхней губой под углом 90 градусов. Все
же остальные подтверждали его тезис о том, что любые коррекции - социальные,
политические, эмоциональные - тяготеют к диаметральной противоположности,
вместо того, чтобы искать золотую середину.
Пара артистичных росчерков пальцами и поворотов кисти.
- То есть, вот так? - Ее глаза загорелись, она закивала. - Понимаешь,
он должен гармонировать со всем остальным лицом.
Такой нос, конечно же, не гармонировал. Все, что вообще может
гармонировать с лицом - если смотреть с гуманистических позиций - это,
очевидно, только то, с чем данное лицо родилось.
- Но, - склонен был он рационализировать, - гармония гармонии рознь.
Итак, нос Эстер. Он должен соответствовать тому идеалу красивого носа,
что установлен фильмами, рекламами и журнальными иллюстрациями. "Культурная
гармония", как называл это Шунмэйкер.
- Ну что ж, тогда попытаемся на следующей неделе. - Он дал ей время.
Эстер трепетала. Это было, как ждать собственного рождения и вести
переговоры с Богом - спокойно и деловито - о том, какой именно ты хотела бы
появиться на свет.
На следующей неделе она пришла точно в назначенный срок - внутри все
сжато, чувствительность кожи повышена.
- Проходи. - Шунмэйкер нежно взял ее за руку. Она почувствовала легкую
пассивность и даже некоторое сексуальное возбуждение (самую малость). Ее
усадили в зубоврачебное кресло, наклоненное и подготовленное Ирвинг,
парившей вокруг, словно служанка.
Носовую часть лица Эстер протерли зеленым мылом, иодом и спиртом.
Волосы в ноздрях выдернули, а преддверия обработали антисептиками. Потом ей
дали нембутал.
Ожидалось, что препарат успокоит ее, но производные барбитуровой
кислоты действуют на разных людей по-разному. Возможно, сексуальное
возбуждение тоже сыграло свою роль, но как бы то ни было, когда ее ввели в
операционную, она находилась на грани горячки.
- Лучше бы ей дали гиосцин, - сказал Тренч. - Полная амнезия, говорю
вам.
- Потише, тормоз, - резко ответил доктор. Ирвинг занималась его
арсеналом, а Тренч привязывал Эстер к операционному столу. У пациентки был
дикий взгляд; она тихонько всхлипывала и, похоже, уже почти передумала.
- Уже поздно, ничего не поделаешь, - с ухмылкой успокаивал ее Тренч. -
Теперь лежи тихо.
Все трое были в хирургических масках. Эстер показалось, что в их глазах
вдруг появилась недоброжелательность. Она затрясла головой.
- Тренч, держи ей голову, - раздался приглушенный голос Шунмэйкера, - А
ты, Ирвинг, будешь анестезиологом. Тебе нужна практика, детка. Принеси-ка
новокаин.
На голову Эстер положили стерильные салфетки, а глаза закапали
касторкой. Лицо снова прошвабрили, но на сей раз - метафеном и спиртом.
Глубоко в ноздри втолкнули марлевые тампоны, чтобы антисептики и кровь не
попадали в глотку.
Ирвинг вернулась с новокаином, шприцем и иглой. Сначала она сделала
уколы в кончик носа - по одному на каждую сторону. Потом - инъекции вокруг
ноздрей, дабы заморозить alae - носовые крылья. Ее большой палец неизменно
доводил поршень до упора.
- Вставь иглу побольше, - спокойно сказал Шунмэйкер. Ирвинг выудила из
автоклава двухдюймовую иглу, которая легко вошла под кожу, и сделала все
уколы - вверх по каждой стороне носа от ноздри до лба.
Эстер никто не говорил, что операция - это больно. А уколы оказались
очень болезненными, - никогда раньше она не испытывала такой боли. Ей
хотелось корчиться, но свободными оставались только бедра. Тренч придерживал
ей голову и оценивающим взглядом искоса смотрел, как она - привязанная -
извивается на столе.
Новая порция анестетиков - внутрь носа: Ирвинг воткнула иглу для
подкожных инъекций между верхним и нижним хрящами, которая дошла до глабелы
- бугорка между бровями.
Серия инъекций в септум - костно-хрящевую стенку, разделяющую две
половинки носа, - и анестезия завершена. Тренч не упустил сексуальную
метафору этого процесса. Он все время монотонно повторял: "Засовывай...
высовывай... засовывай... о-о-о это было хорошо... высовывай...", и где-то
над глазами Эстер звучало его тихонькое похихикивание. Ирвинг всякий раз
сердито вздыхала. Казалось, она вот-вот скажет: "Ох уж мне этот мальчишка!"
Через некоторое время Шунмэйкер начал щипать и крутить Эстер за нос.
- Ну как? Больно?
- Нет, - прошептала она. Шунмэйкер ущипнул сильнее.
- Больно?
- Нет.
- Прекрасно. Закройте ей глаза.
- Может, она хочет смотреть, - предположил Тренч.
- Ты хочешь смотреть, Эстер? Видеть, что мы делаем?
- Я не знаю. - Ее голос ослабел и дрожал на грани истерики.
- Ну тогда смотри, - сказал Шунмэйкер. - Получай образование. Сначала
мы срежем тебе горбинку. Следим за скальпелем.
Это была обычная рутинная операция; Шунмэйкер работал быстро - ни он,
ни сестра не делали лишних движений. Кровь не успевала выступать - ласковый
тампон сразу ее убирал. Редкая капля убегала от него, но ее успевали поймать
на полпути до салфеток.
Сначала Шунмэйкер сделал два разреза внутри - по одному на каждой
стороне у перегородки на нижней границе бокового хряща. Затем он просунул в
ноздрю изогнутые и заостренные ножницы с длинными ручками. Они миновали хрящ
и добрались до носовой кости. Конструкция ножниц позволяла резать ими как
при сведении лезвий, так и при разведении. Быстро, как парикмахер,
заканчивающий голову богатого клиента, он отделил кость от мембраны и кожи.
- Мы называем это подкопом, - объяснил он. Он проделал то же самое в
другой ноздре. - Видишь ли, у тебя две носовые кости. Они разделены
перегородкой. Внизу крепятся к боковым хрящам. И от этого соединения я делаю
подкоп до того места, где кости смыкаются со лбом.
Ирвинг передала ему долотоподобный инструмент.
- Это - элеватор Маккенти. - Он прозондировал нос элеватором, и подкоп
завершился.
- А теперь, - произнес он нежно, словно любовник, - я отпилю тебе
горбинку.
Эстер пытливо всматривалась в его глаза, пытаясь разглядеть в них хоть
что-нибудь человеческое. Никогда еще она не чувствовала себя такой
беспомощной. Позже она скажет:
- Это - почти мистический опыт. В какой же это религии? - в какой-то
восточной - высшая степень экстаза - ощущать себя предметом. Камнем. Было
очень похоже. Мне казалось, меня несет вниз по течению, и я начинаю
испытывать восхитительное чувство выхода из личности. Я постепенно перестаю
быть Эстер и превращаюсь в нуль - без суеты, травм, просто так. Только
Бытие...
Маска с глиняным носом легла на столик, стоявший рядом. Бросая на нее
быстрые взгляды, Шунмэйкер вставил пилку в один из надрезов, которые он до
этого сделал, и протолкнул ее до кости. Затем совместил ее с линией нового
контура носа и стал осторожно пропиливать кость.
- Кости отпиливаются легко, - заметил он, обращаясь к Эстер. - Человек
в сущности очень хрупок.
Лезвие достигло мягкой перегородки, и Шунмэйкер вытащил пилку.
- А сейчас - самое хитрое. Мне нужно отпилить вторую сторону точно так
же. Иначе твой нос останется кривобоким.
Он вставил пилку во второй надрез, внимательно изучая маску. Эстер
показалось, что у него ушло на это не меньше четверти часа. Потом Шунмэйкер
сделал пару пробных движений и, наконец, отпилил кость и на этой стороне.
- Твоя горбинка теперь - это просто два кусочка кости, болтающиеся на
перегородке. Нам нужно срезать их в два приема. - И он быстро проделал это
ножиком, лезвие которого загибалось углом, и завершил фазу грациозным
росчерком губки.
- А теперь твоя горбинка валяется внутри. - Он оттянул пинцетом одну из
ноздрей, вставил в нос пару щипчиков и принялся вылавливать горбинку. -
Сейчас пришью ее назад, - улыбнулся он. - Надо же, она еще и не хочет
вылезать. - И он ножницами отрезал горбинку, которая продолжала держаться за
боковой хрящ. Потом пинцетом вытащил темный кусок хряща и торжествующе
помахал им перед лицом Эстер. - Двадцать два года социальной обездоленности,
nicht wahr? Конец первого акта. Мы положим ее в формальдегид. Если хочешь,
можешь сохранить как сувенир. - Во время монолога Шунмэйкер поглаживал
острые края срезанного хряща маленьким рашпилем.
Итак, с горбинкой покончено. На ее месте теперь осталась плоская
площадка. Носовой мост был слишком широк, чтобы служить началом носа, и его
предстояло сузить.
Шунмэйкер снова занялся подкопом к носовым костям - на этот раз в том
месте, где нос соприкасался со скуловыми костями и далее. Вынув ножницы, он
вставил прямоугольную пилку.
- Понимаешь, твои носовые кости очень жестко закреплены: по бокам - к
скулам, наверху - ко лбу. Мы должны их сломать, чтобы нос можно было
двигать, как этот кусочек глины.
Он пропилил кости с обеих сторон, отделяя их от скуловых костей. Затем
взял зубило и принялся проталкивать его в ноздрю, пока оно не дошло до
кости.
- Если что-нибудь почувствуешь, скажи. - Он пару раз ударил по зубилу
молоточком, потом остановился, подумал и начал стучать сильнее. - Твердая,
сволочь. - Он отбросил свой шутливый тон. Тук, тук, тук. - Ну давай,
скотина. - Зубило, миллиметр за миллиметром, продалбливало себе путь между
бровями Эстер. - Scheisse! - С громким щелчком ее нос отделился ото лба.
Зажав его большими пальцами, Шунмэйкер закончил процесс перелома.
- Видишь? Теперь он свободно двигается. Акт второй. А сейчас мы
укоротим das septum, ja.
Он сделал скальпелем надрез вокруг перегородки - между ней и
примыкающими боковыми хрящами. Затем разрезал перегородку от верха до
"хребта" в самой глубине ноздрей.
- Теперь с твоей перегородкой можно делать все, что угодно. Возьмем
ножницы и окончим работу. - Он сделал подкоп вдоль перегородки до самой
глабеллы.
Потом просунул скальпель в надрез - так, чтобы инструмент вошел в одну
ноздрю и вышел из другой, - и продолжал им работать, пока перегородка не
отделилась от основания. Затем приподнял пинцетом ноздрю, залез внутрь
зажимом Аллиса, вытянул часть свободно болтающейся перегородки и быстро
перенес на нее разжатый кронциркуль, которым перед этим измерил маску. Потом
прямыми ножницами отрезал от перегородки треугольный кусок.
- А теперь сложим все на место.
Поглядывая одним глазом на маску, он свел вместе носовые кости. Это
сузило мост и убрало площадку оттуда, где до этого была горбинка. Потом он
долго сверял - сошлись ли обе половинки в одну точку. Кости, передвигаясь,
похрустывали.
- Теперь наложим пару швов на твой вздернутый нос.
Шов проходил от недавно надрезанного края перегородки до колумелы.
Держа в руках иголку в специальном зажиме, он сделал шелковой ниткой два
косых стежка через всю ширину колумелы и перегородки.
Операция заняла, в общей сложности, меньше часа. Лицо Эстер вытерли,
сняли эти ужасные тампоны и вместо них наложили сульфамидную мазь и свежий
бинт. Один кусочек пластыря лег на ноздри, а другой - пересек мост ее нового
носа. Сверху - лекало Стента, оловянный зажим и еще немного пластыря. В
ноздри засунули резиновые трубки, чтобы она смогла дышать.
Через два дня вся эта упаковка была снята. Через пять дней - пластырь.
Через семь - швы. Готовый продукт производства выглядел смешно, но Шунмэйкер
заверил, что через пару месяцев он немного опустится. Так оно и получилось.
III
Вот, казалось бы, и все. Для кого угодно, но только не для Эстер.
Может, свою роль сыграли ее "горбоносые" привычки, но никогда она не вела
себя с мужчинами столь пассивно. Пассивность выражалась в ней однобоко, - во
всяком случае, когда через сутки она вышла после операции из больницы, в
которую направил ее Шунмэйкер, и брела по Ист-Сайду в состоянии легкой
амнезии, пугая людей своим белым клювом и некоторым шоком в глазах, - просто
она была сексуально возбуждена - будто Шунмэйкер вставил ей в носовую
полость нечто вроде потайного выключателя или клитора. В конце концов,
полость есть полость, - талант Тренча к метафорам мог оказаться заразным.
Вернувшись на следующей неделе для снятия швов, она сидела то сводя, то
разводя ноги, хлопая ресницами, нежно выговаривая слова, - в общем, делая
все известные ей вульгарные глупости. Шунмэйкер с профессиональной легкостью
тут же все понял.
- Приходи завтра, - сказал он ей. У Ирвинг был выходной. На следующий
день Эстер пришла, надев нижнее белье с максимальным количеством всяких
завязок, бретелек и амулетиков. Возможно даже с капелькой "Шалимара" на
марле в центре лица.
Из задней комнаты раздался голос:
- Ну как ты себя чувствуешь?
Она засмеялась - пожалуй, слишком громко:
- Пока болит, но...
- Именно "но"! Существуют способы забыть о боли.
Казалось, она потеряла всякую способность избавиться от глупой,
полуизвиняющейся улыбки, которая растягивала ей лицо, внося свою лепту в
носовую боль.
- Знаешь, что мы сейчас сделаем? Точнее, что я сейчас сделаю? Конечно.
Она позволила ему раздеть себя. Дойдя до черного пояска, он разразился
комментарием:
- О! О Боже!
Внезапный приступ совести: ведь этот поясок подарил Слэб. С любовью,
само собой.
- Брось. Брось эти стриптизные штучки. Ты же не девочка.
Она издала еще один самоуничижающий смешок.
- Понимаете, просто другой парень. Подарил мне его. Парень, которого я
любила.
"Она в шоке", - слегка удивился он.
- Ну и что? Будем считать, что это - продолжение операции. Ведь тебе же
понравилась операция, правда? Через щель между портьерами за сценой наблюдал
Тренч.
- Ложись на кровать. Это будет наш операционный стол. Сейчас мы сделаем
внутримышечную инъекцию.
- Нет! - воскликнула она.
- Ты выработала несколько способов говорить "нет". "Нет" значит "да".
Такое "нет" мне не нравится. Скажи по-другому.
- Нет, - слегка простонала она.
- Еще. Но по-другому.
- Нет. - На этот раз - улыбка, веки полуприкрыты.
- Еще.
- Нет.
- Уже лучше.
Шунмэйкер расстегнул ремень. Брюки грудой свалились на пол; он
развязывал галстук и пел серенаду:
Покорить меня сумела:
Как прекрасна колумела!
А какой приятный септум, - я всю жизнь проскучал.
Сколько хондректомий вынес,
Сколько жирных чеков вытряс,
Только столь остеокластных я девчонок не встречал.
[Припев:]
Кто не резал Эстер,
Тот не доктор, а поц.
Нет милее ее
Пациенток на нос.
И, тиха, как скала,
Под ножами лежит.
"Ринопластия - в кайф", -
Ее взгляд говорит.
Пассивна она,
Но огромен апломб.
Не знает шпана
Настоящих секс-бомб.
Вся Ирландия сдохнет,
Увидев Эстер -
Ее вздернутый нос,
Ее нос retrousse...
В течение последних восьми тактов она напевно произносила "нет" на
первый и третий счет.
Таким был первый пункт этиологии ее поездки на Кубу. Но об этом дальше.
ГЛАВА ПЯТАЯ
в которой Стенсил чуть не отправился на запад вслед за аллигатором
I
Этот аллигатор был пегим - бледно-белым с черными, как водоросли,
пятнами. Он двигался быстро, но неуклюже. Наверное, ленив, стар или просто
глуп. Профейн даже подумал, что аллигатор, возможно, устал от жизни.
Погоня длилась с наступления ночи. Они пробирались по 48-дюймовой
трубе, и спина Профейна уже начала раскалываться. Он надеялся, что аллигатор
не свернет в еще более узкое место, куда Профейн вообще не сможет пролезть.
Тогда ему пришлось бы опуститься на колени в густую грязь, прицелиться и
стрелять почти наугад, - и все это впопыхах, пока кокодрило не успел
скрыться из поля зрения. Анхель нес фонарик, но будучи пьяным, тащился сзади
на автопилоте. Луч света колыхался из стороны в сторону, и Профейн видел
коко лишь временами.
Иногда жертва слегка поворачивала голову - застенчиво и призывно. И
немного печально. Наверху, похоже, шел дождь. Проходя под последним люком,
они слышали, как по крышке непрерывно стучит мелкая гадость. Впереди была
темнота. Этот участок отличался извилистостью - его построили много
десятилетий назад. Профейн надеялся, что найдет прямое место. Там легче
попасть. Когда стреляешь в окружении причудливых углов и поворотов, то
возникает опасность рикошета.
Это будет не первое его убийство. Он работал уже две недели, и в его
трофеях числились четыре аллигатора и одна крыса. По утрам и вечерам на
Колумбус-авеню напротив кондитерской проводилась поверка. Их босс Цайтсусс
втайне мечтал стать главой профсоюза. Он носил костюмы из гладкой блестящей
ткани и роговые очки. Как правило, собравшихся добровольцев не хватало даже
на то, чтобы охватить район пуэрториканского квартала, не говоря уже обо
всем Нью-Йорке. Но все равно ежедневно в шесть утра Цайтсусс, верный своей
мечте, вышагивал перед ними. Его работа - всего лишь обычная служба, но не
исключено, что в один прекрасный день он сможет стать вторым Вальтером
Ройтером.
- Молодец, Родригес. Ну что ж, я думаю, мы сможем тебя взять.
Таким уж был Департамент - в нем всегда не хватало добровольцев. Даже
те немногие приходили неохотно и беспорядочно, да и задерживались ненадолго
- большинство увольнялись после первого же дня. Странное это было сборище:
бродяги... В основном бродяги. Оттуда - из Юнион Сквер с его зимним солнцем
и воркотней скрашивающих одиночество голубей; снизу, из Челси, или сверху, с
холмов Гарлема, или с чуть более теплых мест на уровне моря, где они из-за
бетонной опоры моста бросают взгляды на ржавый Гудзон, на буксиры и
камневозы (которые в этом городе проходят за дриад - при случае в следующий
раз проследи за ними - мягко выплывающими из-за мостового бетона в попытках
стать его частью или, по крайней мере, защититься от ветра и от уродливого
чувства, которое у них - а может, и у нас? - вызывает вопрос: течет ли эта
упорная река хоть где-нибудь по-настоящему?); бродяги с других берегов обеих
рек (то есть прямо со Среднего Запада - сгорбленные, обруганные,
напоминающие с незапамятных времен не то глуповатых мальчишек, которыми они
были, не то жалкие трупы, которыми они станут); с ними работал даже один (во
всяком случае, кроме него, никто такого не рассказывал), у которого шкаф был
битком набит "Хики-Фрименами" и другими подобными костюмами, а сам он любил
после работы прокатиться на сверкающем белом "Линкольне" и имел не то трех,
не то четырех жен, разбросанных вдоль 40-го частного шоссе и покидаемых им
по мере продвижения на восток; еще был человек по кличке Миссисипи (его
настоящее имя выговорить никто не мог) из польского городка Кельце - у него
жена угодила в Освенцим, оборвавшийся трос на судне "Миколас Рей" - в глаз,
а отпечатки пальцев - в полицию Сан-Диего, когда он в 49-м году пытался
пролезть на корабль; еще были бродяги, прибывшие с уборки урожая бобов из
какого-то экзотического места - столь экзотического, что, хоть это и было
прошедшим летом и всего лишь чуть восточнее Вавилона, Лонг-Айленд, они все
равно считали тот сезон (единственное значительное событие их жизни)
завершившимся буквально только что - если завершившимся; и были странники,
пришедшие из классических мест бродяжьего обитания - Бауэри, начало Третьей
авеню: баки для обрезков ткани, парикмахерские школы, масса способов
скоротать время.
Они работали в парах. Один нес фонарик, другой - двенадцатизарядную
автоматическую винтовку. Цайтсусс знал, что большинство охотников относятся
к этому оружию, как рыболовы - к динамиту, но он не гнался за хвалебными
статьями в "Филд энд Стрим". Автоматические винтовки действуют быстро и
безотказно. Заниматься Великим Канализационным Скандалом 55-го года было для
Департамента настоящим делом чести. Им нужны мертвые аллигаторы; крысы тоже,
если таковым случится попасть в прицельное поле.
Каждый охотник носил на рукаве повязку - идея Цайтсусса. АЛЛИГАТОРНЫЙ
ПАТРУЛЬ, - гласили зеленые буквы. Еще в самом начале программы Цайтсусс
притащил в контору большой плексигласовый щит с выгравированной на нем
картой города и координатной сеткой. Цайтсусс садился напротив щита, а
назначенный картографом некий В.А. Спуго по кличке "Багор" (он утверждал,
что ему восемьдесят пять и что 13 августа 1922 года в Бронсвилльской
канализации он багром убил сорок семь крыс) отмечал желтым жирным карандашом
все места, где идет охота, стратегические точки и число убитых. Все данные
поступали от специальных связных, которые ходили по маршруту, охватывающему
определенные люки, открывали их и кричали вниз: "Как дела?!" Они носили
рации, связанные с допотопным пятнадцатидюймовым громкоговорителем, висящем
на потолке конторы Цайтсусса. Поначалу это занятие казалось весьма
захватывающим. Цайтсусс выключал в конторе весь свет, кроме лампочки на
карте и настольного светильника. Комнатка становилась похожей на боевой
штаб, и любой входящий сразу ощущал напряженность и огромное значение
работы, целую сеть, раскинутую в самой сердцевине города и имеющую в лице
этой комнаты свой мозг, свой центр. И так продолжалось, пока кто-то не
услышал - о чем переговариваются по радио связные.
- Она заказала хорошую головку проволона.
- Знаю я, какую головку ей надо. Почему бы ей самой не ходить по
магазинам? Она целыми днями торчит у телевизора и смотрит программу "Миссис
Бакалея".
- Слышь, Энди! А смотрел вчера вечером Эда Салливана? У него целая
орава этих обезьян играла на пианино своими...
Из другой части города:
- А Спиди Гонзалес говорит: "Сеньор, уберите руку с моей задницы".
- Ха-ха-ха!
Или:
- Пришел бы ты сюда, на Истсайд. Тут столько их ходит!
- Да на вашем Истсайде у них у всех зиппер на одном месте.
- У тебя что, такой короткий, что не достает?
- Важно не то, сколько имеешь, а то - как им пользуешься.
Естественно, со стороны Федеральной комиссии по средствам связи
начались неприятности - говорили, что ее служащие разъезжают по городу с
пеленгаторами в поисках таких людей. Начались предупреждения, потом -
телефонные звонки и, в конце концов, появился некто в костюме, еще более
гладком и блестящем, чем у Цайтсусса. И рации исчезли. Вскоре после этого
начальник Цайтсусса вызвал его к себе и по-отечески объяснил, что для
ведения привычной деятельности Патруля в бюджете не хватает денег. И Центр
по выслеживанию и отстрелу аллигаторов перешел во владение мелкой конторы по
трудоустройству, а старый Багор Спуго отправился в Асторию Квинз: пенсия,
цветник с дикой марихуаной и скорая могила.
Время от времени добровольцы выстраивались напротив кондитерской, и
Цайтсусс выступал перед ними с дружескими наставлениями. В тот день, когда
Департамент ввел лимит на выдачу патронов, Цайтсусс, невзирая на февральский
дождь со снегом, вышел перед строем без шапки, чтобы сообщить эту новость.
Было трудно понять - то ли тают снежинки у него на щеках, то ли текут слезы.
- Парни! - начал он. - Некоторые из вас были здесь, когда Патруль
только начинался. И каждое утро я видел парочку все тех же старых рож.
Многие из вас уходили, ну и ладно. Я всегда говорил: если есть место, где
лучше платят, то что ж, все - в ваших руках. Тут у нас не очень богатая
контора. Если бы здесь был профсоюз, то говорю вам, многие из этих рож
вернулись бы. Я горжусь вами - теми, кто приходит каждый день, чтобы, не
жалуясь, восемь часов ползать в дерьме людей и крови аллигаторов. С тех пор,
как наш патруль стал Патрулем, нас жутко урезали - а это хуже, чем дерьмо, и
мы ни разу не слышали, чтобы кто-то из нас ныл.
- Сегодня нас снова урезали. Теперь каждая бригада будет делать пять
обходов в день вместо десяти. Они там думают, ребята, что вы впустую тратите
патроны. Я-то знаю, что это не так, но как объяснить это людям, которые
никогда не спустятся вниз, чтобы не запачкать свой стодолларовый костюм. И
все, что я могу вам сказать - это стреляйте только наверняка, не тратя
времени на сомнительные мишени.
- Продолжайте идти своим путем. Я горд за вас, парни! Я очень горд!
Они стояли в смущении, переминаясь с ноги на ногу. Цайтсусс перестал
говорить и, повернув голову, смотрел на пуэрториканскую даму с авоськой,
хромающую через Колумбус-авеню. Цайтсусс всегда