ения и в своем прошлом им нечего было таить от советской власти. Не пустили на порог. И, не сговариваясь, из Ленинграда, Москвы и Казани, купив на последние деньги билеты на поезд, устремились все три невестки с детьми в наш маленький город, к бабушке Розе, которую до того ни разу не навестили, в тайной надежде, что она не прогонит, даст им кров. Бабушка Роза, мудрая и великодушная, с каждой из них поцеловалась при встрече, как с родной дочерью, с татаркой Гюзель, и с русской Марусей, и с украинкой Валентиной, и всем им нашла место в своем тесном подвале. На всю жизнь запомнил я ужин у бабушки в ночь на субботу. За столом было тесно, и дети сидели на коленях у матерей, и, потому что не хватало посуды, каждый ел из одной тарелки с матерью. Бабушка поставила посреди стола свои два серебряных подсвечника с новыми свечами. Зажгла их. И сказала молитву по-древнееврейски (тогда я впервые услышал эту молитву), как фокусник в цирке, сделав ладонями вроде крыши над трепетными огоньками, а потом этими же ладонями проведя по своему лицу. Она благословила хлеб и еду и спокойно и с достоинством попросила у еврейского Бога, воздев близорукие глаза к бугристому цементному потолку подвала, сжалиться над безбожными ее сыновьями и не оставить сиротами этих детей, в каждом из которых вместе с русской, татарской и украинской кровью была частичка ее, бабушки Розы, еврейской крови. Она разговаривала с Богом на его языке. Не на идише. По-древнееврейски. И не только все три невестки- одна из мусульман, две другие христианского, православного происхождения, но и я - единственный внук ее, на все сто процентов еврей, не могли понять ни слова. Но зато мы все поняли, о чем речь, следя за бабушкиными глазами и слушая, с какой болью и страстью говорит она с потолком. С той ночи у меня, выросшего без Бога, в моей одурманенной голове родилось подозрение, что вопреки всем уверениям советской власти, моих школьных учителей и воспитателей в детском саду, Бог все-таки существует. И сердце у него-не камень. Потому что он, Бог, услышал молитву бабушки Розы. Все сыновья, год или два спустя, вернулись из заключения живыми. Но не невредимыми. Они были очень крепкими и упрямыми - сыновья бабушки Розы-и не подписали ни одного обвинения в шпионаже и вредительстве, сколько их ни били на допросах. Они вернулись с широкими расплющенными носами, какие бывают у боксеров, с поломанными и неправильно сросшимися пальцами на руках, и вместо своих белых зубов, с какими их увезли, объявились дома со вставными металлическими, нестерпимо сверкавшими, когда они разжимали свои неровные, в заживших шрамах, губы. Тогда, в ту ночь на субботу, я как зачарованный смотрел на огоньки на кончиках свечей в серебряных тяжелых подсвечниках. Эти огоньки, чуть колеблемые, отражались на выступах каждой виноградины в серебряных гроздьях, обвивавших подсвечники, и оттуда зайчиками играли в заполненных слезами до краев ресниц глазах женщин, плечом к плечу сидевших за столом и внимавших непонятным, но убедительным словам, которыми бабушка Роза просила у своего Бога помощи. Потом они уехали, увезя детей. Уехали, когда их мужья вернулись и им больше ничто не угрожало. Но с тех пор они уже не стыдились бабушки и писали ей письма аккуратно. А потом была война. Когда немцы заняли город, никто из бабушкиных сыновей не смог ее защитить. Они были в армии. И до невесток с внуками было не докричаться. Даже я с мамой, как назло, жили в то лето далеко от города и туда уже не вернулись. Она погибла вместе с другими евреями, не успевшими или по старости не сумевшими убежать из города. После войны, уже взрослым человеком, я заехал в этот город. Лично у меня там не оставалось ничего. Потянуло к местам, где прошло детство. А если не кривить душой - надеялся разыскать могилу бабушки Розы. Военная крепость, где мы жили до войны, сгорела дотла. Вокруг пустых узких окон-бойниц на кирпичах были черные полосы копоти. На плацах, где когда-то солдаты учились рукопашному бою, росла дикая трава, и там паслись козы с репьями, застрявшими в бородах и на боках. Кое-где крепостные стены обвалились. Крепость не восстанавливали: она была бесполезной в условиях современной войны. Сгорел и многоэтажный дом, в подвале которого жила бабушка Роза. Кирпичные стены с облупленной штукатуркой. Повисшие в воздухе лестничные марши. Скрученные, словно в конвульсии, железные балки перекрытий. Но подвалы этого пожарища были обитаемы. Окошечки у самого тротуара были застеклены, и, нагнувшись, можно было разглядеть, что там, за стеклом, кто-то двигался. На стук открыла старушка. С крестиком на дряблой шее. Когда-то жила наверху в этом же доме. Она меня узнала. И даже всплакнула. Пригласила войти. Вещи в подвале были другие, не бабушкины. За кроватью, покрытой стеганым одеялом, стояли на полке два до боли знакомых подсвечника. Тусклого серебра. Перевитые виноградными гроздьями. - Это ее,-кивнула старушка.- Как уводили, беднягу, сказала мне: возьми себе. На память. Мол, больше ничего у меня ценного нет. Ну, раз- вернулся живой-твои они. По наследству. Она завернула подсвечники в газету с фотографией Сталина в форме генералиссимуса на полстраницы и протянула мне. Я принял их в раскрытые ладони, и руки мои дрогнули. ...Теперь, в таможне, я держал в руках оба подсвечника и смотрел в рыбьи, с похмелья, глаза чиновника, все еще надеясь, что он вдруг улыбнется, махнет рукой и скажет: - Ладно! Вези оба! Он не улыбнулся. - Попрошу не задерживать,- сказал он, не глядя на меня.- Один подсвечник разрешаю взять, второй оставьте здесь. И чтоб больше к этому вопросу не возвращаться. - Дай, сынок, мне один. Мой отец протянул руку к подсвечнику. Я уже был в зале ожидания, где толпились евреи, прошедшие таможенный досмотр. Они держали сумки, маленькие чемоданчики - ручную кладь, которую позволяли взять с собой в самолет. У меня в руке, зажатый посреди стебля, мерцал серебряный подсвечник. За толстым звуконепроницаемым стеклом от пола до потолка, прозрачной, но глухой стеной отгораживающим уезжающих навсегда от провожающих, остающихся навсегда, стоял, сдавленный другими евреями, мой отец, приплюснув нос и шевелящиеся губы к стеклу. Я ничего не слышал, сколько ни напрягал слух. Мы уже были в двух разных мирах, разделенных не только этим стеклом, но и границей, о которой напоминали то и дело проходившие по залу солдаты с автоматами в зеленых фуражках пограничных войск. Глаза отца моргали - он силился сдержать слезы, как подобает офицеру, хоть и отставному. У меня тоже из-за влаги в глазах расплывалось, текло изображение, и нестерпимо, до рези, посверкивал в отцовской руке бабушкин подсвечник, насильственно разделенный со своим напарником. Должно быть, и меня отец тоже видел нечетко, и ему туманно отсвечивал второй подсвечник, в моей руке. И эти два ярких серебряных блика у меня и у отца по обе стороны стекла выделяли нас обоих в толпе, как две половины расколотого целого. ЗАГАДОЧНАЯ СЛАВЯНСКАЯ ДУША После ужина гости Маргулиса обычно разделялись на две группы. Мужчины, те, что помоложе и крепче, поднимались на второй этаж в кабинет к хозяину пере- курить. Кабинет из темных старинных книжных шкафов по стенам, с большим письменным столом, напоминавшим зеленым сукном биллиард, и мягкими кожаными креслами и диванами, тонул в зеленоватом полумраке настенных бра и старинной литой бронзы настольной лампы. Зеленоватый свет быстро перемешивался с синими прядями сигарного дыма. Вкусные гаванские сигары в раскрытой коробке манили закурить даже тех, кто давно бросил это занятие. Алекс мучительно боролся с искушением взять двумя пальцами хрустящую и упругую темно-коричневую штуку, медленно развернуть и снять золотистый ободок, надрезать специальным ножичком кончик и, прикусив сигару передними зубами, подержать во рту и не зажигать, а только вкушать острый возбуждающий запах. Покурить с мужчинами поднимался и девяностолетний Сэм Кипнис и, пыхтя и посапывая, жевал вялыми губами сигару, слюнявил ее, и рыжие трупные пятна на его голом черепе стушевывались в облаке пахучего дыма. Из женщин уходили в кабинет нещадно курившая миссис Шоу, оставив в гостиной занимать дам своего некурящего мужа-адвоката, и еще одна молодящаяся сухопарая женщина, муж которой недавно бросил курить. Эти две дамы присоединялись к мужчинам не только из-за своей страсти к табаку - пропустить пару сигареток не возбранялось и в гостиной, а потому, что в кабинете у Эйба Маргулиса гости предавались мужским разговорам, далеко не для каждого женского ушка приемлемым. Их мужчины считали "своими парнями" и не стеснялись в выражениях. И они курили и слушали, понимающе играя глазами, но сами в разговор не вмешивались - это, пожалуй, посчиталось бы нарушением приличий. Собиравшиеся в кабинете курильщики давно знали друг друга, и эти встречи почти в том же составе чередовались то у Эйба Маргулиса, то у кого-нибудь из них, каждую неделю год за годом. За исключением летних каникул и зимних поездок в Колорадо на лыжный сезон. Все хоть мало-мальски скабрезное из своего опыта они уже поведали друг другу, и не по одному разу, смакуя и мусоля пикантные подробности. Алекс был свежим человеком. И опыт его был другой. Из таинственной и романтичной России. Да еще он и рассказчик был отменный. И поэтому все взоры из сигарного дыма устремились на него, без слов пояснения, что пальма первенства отдана ему, их уши приготовлены к приему и заранее предвкушают услышать нечто незаурядное, с перцем, а уж дело его чести оправдать их надежды и доставить им радость. На сей раз Алекс решил не копаться в далеких воспоминаниях, а пощекотать их уши рассказом о своих приключениях здесь, в Америке, на Западном побережье, в славном городе Сан-Франциско, куда занесла его изменчивая эмигрантская судьба как раз в ту пору, когда он на короткий миг стал ее баловнем. И не без помощи Эйба Маргулиса, замолвившего за него словечко в каком-то лекционном бюро, и его, как по мановению волшебной палочки, на неделю вынесло из грязи в князи, из тараканьего логова гостиницы "Ройял" в охлажденный воздух апартаментов самых роскошных отелей "Хилтон" и "Шератон", и он плотно, впрок, бесплатно набивал свое брюхо самыми изысканными блюдами в дорогих ресторанах при этих отелях три раза в день, а если не было лень, то и четыре раза, вместо денег рассчитываясь с официантами своей размашистой подписью на каждом счете, поднесенном на серебряном блюдечке. И еще дописывал пятнадцать процентов дополнительно к счету на чай вышколенному холую, знающему толк в клиентах и, конечно, догадывающемуся, что эта птица не из миллионеров, потому что миллионер так не пыжится, стараясь выглядеть солидно и, кроме пятнадцати положенных процентов на чай, приписанных к счету, обязательно уходя оставит на столике среди смятых салфеток доллар-другой наличными. Бюро, нанявшее его для этого тура по нескольким городам, кроме умеренного гонорара, оплачивало все его расходы: и самолет, и такси, и гостиницу, и питание в гостиничных ресторанах. Алекс только расписывался на счетах. В Сан-Франциско он отбарабанил свою лекцию в полдень во время ланча, и его слушали с набитыми ртами, жуя сандвичи и хлебая кофе из бумажных стаканов. Так в Америке экономят время. А потом он был свободен до следующего утра. Утром предстояло вылететь в Питтсбург, почти на другой конец континента, и завтрак и обед, тоже бесплатные, входящие в стоимость билета, ему будут сервировать на пластмассовых подносах на откидном, со спинки переднего кресла, столике прелестные, улыбчивые стюардессы. Алекс не позволял себе тратить лишнего доллара, стараясь сэкономить как можно больше в поездке, чтобы потом тянуть на свои кровные в Нью-Йорке. Поэтому он себе никаких развлечений, связанных с затратами, не позволял и старался держаться поближе к своему небоскребу-отелю, где все, что он израсходует, будет занесено в счет и предъявлено не ему, а его работодателям. Он дважды пообедал, выпил несколько коктейлей, послонялся по холлам, полежал во дворе на раскладушке возле бассейна, сняв рубашку и грея плечи и грудь на ласковом калифорнийском солнышке. Потом смотрел цветной телевизор у себя в номере, прыгая с программы на программу нажимом кнопки на ручке дистанционного управления. Распахнул шторы и смотрел с пятнадцатого этажа на залив с первыми огоньками на противоположном берегу, на знаменитый цепной мост "Золотые ворота", пересекающий залив. Верхушки двух опор моста уходили в облака или в полосу тумана, пробивая их насквозь и оттуда дразня небо красными сигнальными огнями. Огоньков на заливе становилось все больше и больше. Наступал вечер. Спать не хотелось, потому что он днем успел вздремнуть между двумя обедами. Всего этого Алекс, конечно, не рассказал гостям Эйба Маргулиса, собравшимся в кабинете выкурить по сигаре и послушать что-нибудь с перчиком, мужскому "уху предназначенное. Он начал с того, как, совершенно не зная, куда себя девать, увидел в лифте отеля афишку с объявлением, что на четырнадцатом этаже к услугам постояльцев имеется финская сауна с массажистками. Алекс решил выйти на четырнадцатом и узнать, нельзя ли попариться и подвергнуть свое тело массажу не за наличные, а такой же росписью в счете, как и в ресторане и в киосках, торгующих разной мелочью в холле. В приемной на него подняло зеленые, как незрелый крыжовник, глаза прехорошенькое существо с рыжими, медного оттенка, пушистыми волосами, с белым, какое бывает только у рыжих, лицом, редкими пленительными веснушками на щеках и вздернутом носике. Она была в бледно-голубом, выше колен, халатике, в незапахнутом вороте которого заметно бугрились такие же молочно-белые груди, не стесненные никаким бюстгальтером. Босые ноги с крепкими икрами и круглыми коленями держали на концах пальцев домашние шлепанцы. Алекс подробно описал прелести Кэт, которую он тут же на русский манер окрестил Катей и так и называл ее дальше. Она понравилась слушателям. Даже миссис Шоу прищурилась, буравя Алекса своим загадочным мерцающим взглядом из-под наезжающих на глаза прямых прядей черных с сединой волос. А престарелый Сэм Кипнис перестал чмокать сигарой и сидел не шелохнувшись-длинный кусок серого пепла на конце его сигары держался и не падал ему на колени. Эйб Маргулис ободряюще улыбался несвоими жемчужными зубами и удовлетворенно поглядывал на внимающих рассказчику гостей. Начало сулило преза-нимательнейшую интрижку. Все решило крохотное обстоятельство: услуги массажистки тоже можно было внести в гостиничный счет, и скоро Алекс уже лежал на деревянной полке в сауне, и его обнаженное тело приятно покалывали и щипали незримые волны сухого пара. Потом он лежал в прохладной кабинке, с наслаждением вдыхая полной грудью остуженный эйркондишеном воздух. Зеленоглазая рыжая Катя сидела рядом с ним, показывая вкусные круглые колени, и старательно натирала маслами его грудь и живот, целомудренно прикрыв низ живота мохнатым полотенцем. Затем она массировала его ноги и, велев повернуться, спину и плечи, шлепала ладошками наотмашь по ягодицам. Алекс блаженствовал и чуть ли не мурлыкал от наслаждения и испытывал какое-то удивительное, необъяснимое чувство оттого, что он лежал голый, и рядом с ним сидела, лаская его тело упругими ладошками, полуодетая пышущая здоровьем и свежестью юная зеленоглазая русалка, почти доступная и недося- гаемая. Эта вот половинчатость, недосказанность волновала его больше, чем если б она принадлежала ему и в его мужской самцовой воле было бы поступить с ней как ему заблагорассудится. Рыжая Катя, оказавшаяся американкой в пятом поколении, хорошей смеси шотландских и ирландских кровей, массировала его прилежно, ей, видно, наскучило безделье из-за нехватки клиентов, и это было разминкой для нее самой, ее белокожего, крепкого, до краев налитого соками тела. И беспечно болтала с ним, заинтригованная его акцентом. И профессией. Кинорежиссер. Близость Голливуда сказывалась на воображении калифорнийских девчонок. Там была сказочная жизнь. Доступная избранным. Кому повезет. Кто сумеет вовремя показать свои прелести нужному лицу. Даже не кинорежиссеру, а его третьему ассистенту. И тогда распахнутся ворота рая. Начнется феерия. И вот Катя разминает еще не совсем старое тело такого мага, волшебника. Да еще из загадочной России. Говорящего по-английски с таким акцентом, с каким в голливудских фильмах разговаривают русские шпионы. Еще не имея никакой определенной цели, он сразу стал привирать ей. Даже не заикнулся о своей эмигрантской нищете. Он, мол, советский кинорежиссер, из Москвы, будет ставить совместный советско-американский фильм. Сейчас это в моде. Детант. Вот, ездит по Америке, приглашенный Голливудом, знакомится с жизнью этой страны, ищет места поинтереснее для съемок. Катя клюнула на наживку. Даже перестала массировать, а лишь задумчиво водила ладонями по его бокам, бедрам и раз нечаянно смахнула полотенце, обнажив его всего, и при этом не смутилась и не стала поднимать полотенце с полу. - Как долго вы пробудете в Сан-Франциско?-спросила она. - Недельку... или две. Алекс улетал завтра утром в Питтсбург, и билет на самолет торчал из нагрудного кармана пиджака, который висел на плечиках у его изголовья. - Вы здесь уже все успели повидать? - О нет. Я только приехал,- потянул нитку Алекс.- Мне бы хотелось посмотреть Сан-Франциско изнутри. Понимаете, не туристический Сан-Франциско, а его лакомые, злачные места... известные лишь хорошему знатоку города. - Я здесь родилась,- сказала Катя, и ладонь ее застыла на его животе. - Послушайте, Катя,-снизу заглянул ей в глаза Алекс.- Вас Бог послал. Мне нужен гид! Вы знаете город как свои пять пальцев. Не правда ли? Я не ограничен в средствах, и поэтому мы себе можем позволить роскошь побывать в самых изысканных и дорогих местах. - Но... я работаю. - Возьмите отпуск. - Зачем? Я занята через день... Вас устроит... если... я буду с вами... три дня в неделю? - Конечно. И... ваш труд будет отлично оплачен. Расходы, разумеется, я беру на себя. Сто долларов в день вас устроит? - О! - И вообще за деньгами остановки не будет. Все должно быть самым лучшим и изысканным. Платит Голливуд. - О! - Ну, вот и договорились. Завтра с утра и начнем. Никто не заглядывал в массажную кабинку, и Алексу вдруг мучительно захотелось ее. Он положил руку ей на бедро. Она не сняла руки, а только вскинула глаза и деловито сказала: - Здесь нельзя. Узнают - немедленно уволят. Тогда поднимемся ко мне... - Нет. Я работаю в этом отеле. Кто-нибудь увидит. - Когда ты кончаешь работу? - Около полуночи. - Сразу же поднимайся ко мне. Этажом выше. Без лифта. По лестнице. Там никто не ходит. - А как я выйду? Мне ведь придется поздно ночью пройти через холл... а служащие отеля знают, когда массаж закрывается. Догадаются, где я была. - Глупенькая, зачем тебе ночью переться через холл? Поспишь у меня, а завтра, когда новая смена за- ступит и в холле будет много народу, тебя никто и не заметит. Доводы Алекса убедили ее. Она спросила номер его комнаты и сказала, чтоб он ждал ее после двенадцати. Он оделся, не стесняясь ее. Она выписала квитанцию на пятнадцать долларов. Алекс щедро приписал снизу чаевые и размашисто расписался. А уходя, фамильярно поцеловал ее в щеку, а затем, подумав, в губы. Катя прикрыла веками свои зеленые большие глаза и, нежно обняв за шею, поцеловала в ответ и тоже в губы. Как целуют любимого. Без подделки. Девочка с радостью быстро-быстро вошла в роль любовницы знаменитого кинорежиссера-волшебника, способного одним взмахом руки переделать ее скучную и серую жизнь Золушки из массажной кабинки отеля в ослепительную и радужную сказку, где деньгам не знают счета, все будет самым лучшим и изысканным. Платит Голливуд. До полуночи оставалось почти три часа, и Алекс все это время изнывал от нетерпения, снова слонялся по всему многоэтажному отелю, заглянул в ресторан, поковырялся в еде, но есть не смог и лишь подписал очередной счет. Посидел в баре, тянул коньяк. Без интереса обозревал публику, а в мыслях был с ней, с Катей. Чувствовал кончиками пальцев ее белую-белую кожу, видел мерцание зеленых, как незрелый крыжовник, глаз, зарывался лицом, носом в пушистую гриву медного цвета и обрывал грезы, чувствуя, что соседи замечают, как он возбужден, и даже косятся на его вздувшиеся между ног брюки. Последний час он решил полежать в комнате. Успокоиться, отдохнуть. Предстояла сладкая, но совершенно изнурительная ночь. А завтра у него лекция в Питтс-бурге, а после такой ночи да еще многочасового перелета он будет иметь неважнецкий вид. Ему ведь не двадцать и не тридцать. В его возрасте любое чрезмерное усилие запечатлевается на лице новой морщинкой и синяками под глазами. В половине двенадцатого он почувствовал, что у него заныло в челюсти. В верхней. С правой стороны. Он сунул в рот палец. Нащупал зуб. Заныло сильнее. Он нажал. И тогда родилась боль. Тонкая. Сверлящая. От зуба вверх к скуле. Оттуда к виску. И под череп. Он вскочил, забегал по комнате. Боль росла, охватывая полголовы. Всю ту сторону, где вначале слабо заныл зуб. Зубная боль всегда пытка. И даже сильные, мужественные люди сгибаются от нее в три погибели. Но когда такая боль начинает разрывать челюсть и всю голову накануне свидания с красоткой, которая вот-вот войдет, играя зелеными глазами, открывая в улыбке за сочными губами ровные белые зубы, которые не болят... то хочется взвыть в голос и проклясть свою злосчастную судьбу. Куда звонить в такой поздний час в незнакомом городе? Алекс вскочил в ванную, разинул рот перед зеркалом, двумя пальцами ухватил больной зуб, зашатал его в нелепой потуге вот так вот голыми пальцами вырвать с корнем и таким образом заглушить, унять невыносимую боль. Конечно, ничего сделать не удалось. У Алекса раскалывалась голова. Боль пульсировала в висках, в затылке. У него начинался жар. Хотелось выть в голос. Он пробовал полоскать рот холодной водой из крана. Не помогло. Включил горячую воду. Стало еще хуже. Он носился по своей комнате, упершись кулаком в больную челюсть, и с трудом услышал сквозь гул в голове настойчивый вкрадчивый стук в дверь. Наконец в его сознании сверкнула мысль о том, что это Катя. На часах была четверть первого ночи. Он открыл, постаравшись придать своему лицу нормальное выражение. Катя вошла, улыбаясь и прикрыв за собой дверь и сама повернув ключ в замке, стала перед ним, интимно заглянула в глаза и положила свои руки ему на плечи. Когда она разделась, Алекс, хоть ему было не до того от неослабевающей боли, не смог не прийти в восторг при виде мягкой белой фигуры, белой, как мрамор, с синими прожилками порой чуть заметных под кожей вен. При взмахе головы вздыбливался огненный вихрь волос. И глаза. Огромные. И зеленые. И доверчивая улыбка двух рядов прекрасных, как на заказ, зубов. При ее двадцати годах у нее широкие налитые женские бедра. И большие груди. Белые полушария с темными торчащими сосками. Алекс лег с ней в постель и на время отключился, забыл о боли. Готовая лопнуть голова была отдельно, а все его тело напряглось от возбуждения. В нем проснулся такой, силы самец, каким он себя давно не помнил, и он овладел ею яростно, зло, словно каждым ударом своего тела он давил, уничтожал боль, и Катя, стеная и вскрикивая, насладилась им многократно, пока и он разрядился, наконец. Как только это произошло, тупая неумолимая боль снова стала рвать череп, и Алекс, лежа на спине рядом с совершенно раздавленной и удовлетворенной Катей, которая слабо и нежно поглаживала ладошкой его живот, чуть не плакал от досады. Катя даже и не догадывалась, какие муки испытывал он. Он думал о том, что надо сказать ей. Может быть, она что-нибудь посоветует, придумает. Но тогда из любовницы она превратится в сиделку. А утром он улетит и больше не увидит ее, и на всю жизнь у него останется ощущение, что его только поманили, показали краешек огромной радости и не дали насытиться ею, а только разожгли голод, который уже больше не утолить. Ни одна женщина не сможет заменить Катю. Так казалось ему в ту ночь. И он ничего не сказал ей. И еще два раза овладел ею. Доводя ее до исступления своей неиссякаемой мужской силой и бесконечно долгой выдержкой, причины которой ей были невдомек. В перерывах он убегал в ванную, полоскал рот. Снова пытался вырвать пальцами зуб. И тихо поскуливал, чтоб она его не услышала. Ему так и не удалось в эту ночь сомкнуть глаз. Катя умудрилась несколько раз вздремнуть, разметав мягкие рыжие волосы по его груди и лицу, и он жевал губами эти волосы, стараясь хоть этим отвлечься от боли. Порой ему казалось, что щека вздулась и опухла, но Катя, открыв глаза, ничего не замечала, даже когда, ласкаясь, водила горячими губами по этой стороне лица. За окном рассвело. Открылся вид на залив. Погасли гирлянды огней на мосту "Золотые ворота". Верхушки опор моста скрывались в густом молоке утреннего тумана, наплывавшем с открытого моря. Вернее, с Тихого океана. Он отупел и привык к своей боли. В восемь утра они оба приняли душ, вместе плескаясь под теплой струей. Катя резвилась и веселилась, как ребенок, вслух прикидывая, в какие из сан-францисских злачных мест им лучше всего направиться. Он велел ей собраться и пойти домой отдохнуть до пяти часов вечера. Он ей позвонит. Чтоб она к тому времени была готова. Они вместе окунутся в сладкую жизнь. А сейчас у него дела. Он ждет важного посетителя. Катя, заливаясь счастливым смехом, одевалась. Смеясь, целовала его на прощанье, и ему стоило больших усилий не морщиться, когда она касалась воспаленной щеки. После ее ухода он быстро уложил вещи, слетел вниз в лифте, подписал все бумаги у администратора гостиницы и, вскочив в такси, попросил шофера быстрее мчаться в аэропорт. Шофер оказался понятливым малым, и они добрались туда так быстро, что еще оставалось время до объявления посадки на самолет. Вот тогда-то в мутной голове Алекса появилась мысль,что он поступил как свинья, обнадежив и обманув простоватую бесхитростную Катю, прелестную зеленоглазую и огненно-рыжую американскую девочку шотландских и ирландских кровей, и что она будет вечером ждать напрасно его звонка и так никуда не пойдет и просидит до ночи у телефона, а потом будет плакать, как ребенок, которому не дали обещанной игрушки. Он набрал ее номер, слышал долгие гудки, которые, наконец, вырвали ее из сна, потом ее хриплый голос и радость, когда она узнала, кто звонит. Он сказал ей всю правду. Она не перебивала. Ни вздохом, ни словом. Он сказал, что он - нищий эмигрант. Что он действительно режиссер. Но бывший. Никто не пригласил его на совместный советско-американский фильм и никогда, по-видимому, не пригласит. У него ни гроша в кармане. А за номер в гостинице платят те, кто наняли его на неделю читать скучные лекции наивным американцам о советской внешней политике, сведения о которой он сам черпал из американских газет. О своей зубной боли он снова умолчал. - Прости меня, Катя... Если можешь. Трубка долго молчала. - Ладно,- сказала Катя.- Прощаю. Если для тебя это важно. Хоть ты и подлец, но мужчиной оказался отменным. Американцев я таких не встречала. Алекс рассмеялся в телефон: - Дорогая Кэт, спасибо за комплимент. Только, ради Бога, не адресуй его русскому народу. Я - нерусский. Я-еврей. Из России. Поэтому будет справедливо, если мой сексуальный успех разделят со мной мои соплеменники, евреи. - Вы не только негодяй, вы еще и националист. Кэт рассмеялась на другом конце провода. В Питтсбурге перед лекцией ему вырвали зуб с наросшим на корне мешком гноя, и врач-американец удивился, как он смог выдержать такую адскую боль в течение почти суток. - Вы, русские,- железные люди. Лекцию Алекс читал с кровавым ватным тампоном в дыре между оставшимися зубами. При этом немножко шепелявил. Слушатели же приписали это русскому акценту лектора. История, рассказанная Алексом, понравилась мужчинам. Даже старейший Сэм Кипнис, давным-давно отошедший от активных дел в бизнесе, а от сексуальных и подавно, пришел в неожиданное возбуждение и предложил Алексу, когда гости прощались с хозяевами, прогуляться пешком перед сном, благо им было по пути. Чтобы добраться до эмигрантского клоповника на Западной стороне, нужно было обогнуть Сентрал-Парк и пройти фешенебельную Сауф-Лещьдарк, состоявшую из самых дорогих отелей, где богатые люди снимали квартиры и жили под охраной вооруженной стражи и объективов телекамер. В одном из этих отелей снимал холостяцкую квартиру стоимостью в полторы тысячи долларов в месяц престарелый Сэм Кипнис. Вторую такую же квартиру он держал в другом отеле на другом конце Америки, в жарком Майами, и жил попеременно, в зависимости от времени года, то там, то здесь. Сейчас он довольно бодро для своих лет вышагивал рядом с Алексом и, возбужденно жестикулируя, говорил с ним на русском языке, изрядно забытом с тех пор, как он мальчиком, учеником гимназии, покинул родной город Пинск. - Мой друг, поверьте опытному человеку... я ведь тоже знал женщин... Я переспал... чтоб не соврать... с женщинами, какие только есть на земле... всех национальностей. Вы удивлены? Нет, я не объездил для этого земной шар... их всех имел в одном месте. В одном городе... Есть такой... Рио-де-Жанейро. Там я провел несколько лет... в молодости. И там были бордели по национальному признаку... В одном борделе исключительно польки, в другом-еврейки, в третьем-немки, в четвертом - индианки из племени апачей... отдельно из племени ирокезов... Даже негритянки из Африки тоже были разделены строго по племенному признаку. Короче, в городе Рио-де-Жанейро я перепробовал женщин всего земного шара... Всех... за одним исключением... Мне не удалось переспать только с голландской женщиной. В голландском борделе я переспал со всеми, кто там был в наличии... и все они, когда их немножко поскрести, оказывались не голландками, а норвежками, польками, кем угодно, но не голландками. Это меня задело за живое. И, будучи в Европе, я специально заехал в Голландию, посетил не один бордель... и не два... и с тем же результатом. Вы можете себе такое представить? Голландки не занимаются этим ремеслом. И поэтому, если вы меня спросите, что собой представляет голландская женщина, я вам честно признаюсь: не знаю, не пробовал. И если вы думаете, что я что-нибудь помню о других, то глубоко заблуждаетесь. Ничего, дорогой мой, не помню... Ни лиц, ни тел... ни глаз... ни голосов... Как будто никогда не касался женщины... А сколько я на это денег ухлопал! По тем временам-состояние... Не помню... Единственное, что осталось в памяти... это... что у негритянок какой-то специфический запах... А вот какой запах... убейте, не припомню. Прощаясь с Алексом у подъезда своего "Эссекс-хауза" на виду у плечистого мордастого портье и под устремленными на них объективами замаскированных полицейских телекамер, Сэм Кипнис тряс своей розовой с бурыми трупными пятнами головой и смот- рел на него слезящимися бесцветными от старости глазами. - Запомните, что я вам сказал... Женщина - пустой звук... Ничего не остается. Я даже свою покойную жену забыл. А голландки остались для меня загадкой. Самые нравственные женщины на земле. Правда, это когда было? Все в мире изменилось... к худшему. Но если вы надумаете жениться, мой вам совет - купите билет в Амстердам. Совсем другую реакцию вызвал рассказ Алекса у дам в курилке у Эйба Маргулиса. Они, в отличие от мужчин, не смеялись над его злоключениями в гостинице в Сан-Франциско, где в самый неподходящий момент на него свалилась зубная боль. Миссис Шоу, нервно курившая сигарету, исподлобья, неотрывно, как бы гипнотизируя, рассматривала его и, когда все спускались из курилки в гостиную, как бы ненароком задержалась возле Алекса на узкой лестнице и тихо сказала грудным низким голосом: - Оставьте мне ваш телефон. У меня имеются связи в мире кино... Возможно, я смогу быть вам полезной. Она позвонила ему в гостиницу поздно ночью, когда он уже спал на своем жестком матрасе. Он успел за это время забыть и ее имя, и как она выглядит, и поэтому миссис Шоу пришлось долго, с заметной долей раздражения в голосе, объяснять ему, кто она такая. - Не очень пристойно так легко забывать даму, которой вы были представлены,- выговорила она ему по телефону чуть хрипловатым от излишнего курения голосом.-Тем более что эта дама обещала свою поддержку в поисках нужных связей. Или вы уже устроили свои дела и вам не нужна помощь? Алекс стал лепетать нечто оправдательное, и по мере того, как он говорил, сознание его окончательно освободилось от сонной паутины, и он вспомнил жену адвоката в салоне у Эйба Маргулиса, средних лет женщину вампирного типа, с мрачным затаенным взглядом черных глаз, глубоко укрытых под густыми бровями, ее прямые черные с проседью волосы и неправильный прикус: выступающую вперед нижнюю челюсть. - Не нужно оправдываться,-снисходительно сказала она.- Тем более по телефону. Вы-из другого мира. У вас - другая мораль. До сих пор мужчины, которых со мной знакомили, помнили меня. Даже когда я забывала об их существовании. Что вы так тяжело дышите? - Я дышу нормально,- ответил Алекс и сам услышал в трубке частое сопение.- И если у вас нет насморка, значит, нас подслушивает дежурная на коммутаторе гостиницы. У нее аденоиды, и когда она увлеченно слушает чужие разговоры, начинает сопеть. В телефоне что-то треснуло, и сопение прекратилось. - Это замечательно,- рассмеялась миссис Шоу.- Кажется, теперь отличная слышимость. Вот так обычно легко дышится, когда прочистишь нос. Да, так ближе к делу. Вы, конечно, понимаете, что я не для того позвонила, чтоб услышать сопение леди-телефонистки. Есть дело. И таинственно умолкла. - Какое?-не выдержал и ухватил наживку Алекс. - Приедете - узнаете. - Когда? - Сейчас... я вам дам адрес. Возьмите такси... - А не поздно? - Если б я так считала, то не стала бы вас беспокоить. Я еще раз повторяю, вам нужна моя поддержка? - Конечно, конечно. Так вот. Я, как вы догадываетесь, не у себя дома на Лонг-Айленд, а в Нью-Йорке. В Гринич-Виллидж. У своих друзей. Из вашего мира. Из кино. Я им о вас говорила... - Но... будет ли удобным... беспокоить людей так поздно? - Не прикидывайтесь наивным. У этих людей день начинается только сейчас, после полуночи. А у вас в Москве богема живет иначе? Потом... мне не пристало вас упрашивать. Снова проступает разница культур... Вы едете? Запишите адрес. Ехать надо было к черту на рога, через весь Манхэттен, сверху вниз по этому длинному каменному острову, густо застроенному самыми высокими в мире домами. На такси он не стал раскошеливаться - потянуло бы долларов на десять. А это - два дня жизни. Даже три. Можно вполне уложиться в три доллара в день. Если варить на плите в своем номере куриные крылышки и пупки - будет и мясо, и можно запить оставшимся бульоном. Съехав лифтом в холл, он отдал ключи дежурной с телефонными наушниками на голове, и она презрительно фыркнула под его взглядом. Алекс спустился в метро. В ржавый и грязный нью-йоркский собвей, насквозь пропахший мочой и совсем не безопасный в это время суток. Внизу на платформе два негра и одна негритянка тупо приплясывали на одном месте, пощелкивая пальцами и лениво отрывая каблуки от заплеванного цементного пола. На скамейке стоял большой черный транзистор и, казалось, подрагивал от горячих знойных ритмов. Даже усеянная окурками платформа вибрировала под ногами у Алекса. Но не от включенного на всю мощь транзистора, а от приближающегося с грохотом и лязгом поезда. Алекс поспешно прошел вперед, чтоб не садиться в тот же вагон, что и эти трое с транзистором. Когда двери вагона пневматически захлопнулись за его спиной, он обнаружил, что, кроме него, в полупустом вагоне нет ни одного белого лица. Сплошная чернота. Человек десять на разных скамьях. Молодые и старые негры с усталыми сонными лицами, и от этого вид у них был совсем не дружелюбный. Алексу сразу припомнились многократные репортажи по телевизору об убитых в собвее пассажирах, изнасилованных женщинах. И всегда пойманные убийцы и насильники прикрывали руками свои лица от объектива камеры, и почти всегда эти лица были черными, как и ладони, заслонившие их. Хозяева города, испуганные ростом преступности под землей, поскрипели, поохали и выжали из тощего бюджета Нью-Йорка еще парочку миллионов долларов, и по ночам в каждом поезде собвея стали патрулировать полицейские. Сотни полицейских торчали под землей, и пассажиры ехали как бы под конвоем. Дожил величайший город мира! Алекс присел на свободную скамью и стал косить то в один, то в другой конец вагона, надеясь скоро увидеть кряжистую толстозадую фигуру нью-йоркского полицейского, увешанного оружием, патронташем, резиновой дубинкой, радиоаппаратом, металлическими браслетами наручников и связкой ключей. Почему-то у полицейских на поясе висело чудовищно много ключей. Словно для того, чтобы отпирать и запирать решетчатые двери камер большой тюрьмы. И зады у них были раскормленные, широкие. И ходили они вразвалку, как жирные гуси, в своей темно-синей форме. При взгляде на них возникала мысль, что ударить они могут крепко, внушительно, но бегать, ловить преступника им при таком весе явно не под силу. Алекс ждал, теряя терпение, когда же наконец появится этот неуклюжий толстый и столь желанный полицейский. А он не появлялся, и Алекс ехал в окружении дремавших черных, и ему казалось, что скоро кто-нибудь из них встанет со скамьи, небрежно подойдет к нему и, оттопырив толстые губы, уставится в его белое, от страха еще сильнее побелевшее лицо. И как он, Алекс, тогда поступит? Будет защищаться один против дюжины? Каждый из них крепче его. Безоружный против ножа, а может быть, и пистолета. Сопротивление бессмысленно. Лишь больше ударов навлечет на себя. А сдаться без боя, как баран, подставить выю под нож было совсем не по-мужски, и Алекса покоробило оттого, что такая трусливая мысль пришла ему в голову. Руки и спина покрылись гусиной кожей. Вагон качался, погромыхивая, минуя без остановки промежуточные станции, мелькавшие после черноты за окном белыми кафельными стенками платформ. Этот поезд - экспресс. И пока доберется до остановки и спасительно распахнет пневматические двери, можно много раз умереть: быть зарезанным, застреленным и даже изнасилованным. А что? Среди этих рож немало гомосексуалистов. Когда у него вспотели ладони и окаменела от напряжения шея, из другого вагона прошел к ним полицейский. С широкой, в темно-синем сукне, спиной, с разошедшимся в стороны низом форменной куртки, потому что куртку распирал большой откормленный зад. Гремели ключи в связке на поясе, позвякивали хроми- рованные кольца наручников, и большая черная дубинка подскакивала при ходьбе, ударяясь о большое толстое бедро. У полицейского были черные, как в перчатках, кулаки. И черное губастое лицо под козырьком форменной фуражки. Полицейский тоже был негром. Друзья миссис Шоу жили в самом сердце Гринич-Виллидж, на Кристовер-стрит, улице, известной на весь Нью-Йорк высочайшим процентом гомосексуалистов на душу населения. В этот час, уже за полночь, "голубые" фланировали парочками по узким тротуарам Кристофер-стрит в обнимку, положив друг