иров за другим дружно зажимал носы. Там были и советские пассажиры, и иностранцы. И если среди них оказались антисемиты, то они получили большое удовольствие. Фима за родителями не побежал. А став ногами на кресло, свесил через спинку к нам свою совиную голову и, захлебываясь и булькая, раскрыл нам подлинную причину папиного конфуза. Папа его укакался не от резкой смены высоты. И не случайно. Его на таможне напоили слабительным. Чтоб проверить, не проглотил ли он бриллиант, чтоб таким образом вывезти его контрабандой за границу. Фимин папа действительно проглотил в аэропорту бриллиант. Из СССР ничего вывозить нельзя. Даже деньги. Даже если они заработаны честным трудом. Фимин папа имел деньги. Не знаю, каким трудом заработанные. На весь свой капитал он купил большой бриллиант и перед таможенным осмотром незаметно сунул его в рот и проглотил. Чтобы потом выкакать его уже по ту сторону железного занавеса. В Вене. Но то ли таможенники заметили, как он глотал, то ли просто заподозрили что-то, но Фиминого папу заставили покакать по эту сторону железного занавеса. В московском аэропорту. А чтобы он не особо тужился, принудили проглотить большую дозу слабительного. И его тут же пронесло. Не в унитаз, конечно. А в бумажный пакет, который таможенники аккуратно подсунули ему под зад. Пакет унесли в другую комнату. А Фиминому папе сделалось дурно. Не от слабительного. А от мысли, что они там сейчас выгребают из пакета бриллиант, в который вложено все его состояние. Бриллианта в пакете не оказалось. Фимин папа был удивлен не меньше таможенников. Но свое удивление скрыл. Иначе его бы просветили рентгеновскими лучами. А так отпустили. Бриллиант задержался в желудке. Пожалев Фиминых родителей, которые в этот бриллиант вложили все свои надежды на успешное устройство в Нью-Йорке, где они рассчитывали на этот бриллиант купить небольшой бизнес. - Загадочная история, - сказал Фима, когда папу выпустили. - Еврейское счастье. За что тут же схлопотал по затылку. Дважды. Сначала от папы. Потом от мамы. В самолете слабительное оказало свое действие второй раз. И с такой внезапностью, что бежать в туалет уже не имело смысла. Когда Фимина мама привела папу в замытых штанах из хвоста самолета, на нем лица не было. Ну, это понятно. Слабительное. Но и на ней тоже не было лица. Бриллиант снова не вышел. Уже запахло катастрофой. - А может быть, - высказал предположение умный сын, - папа положил его не в рот, а мимо. Он же рассеянный. За что тут же был награжден двумя затрещинами по черепу. От мамочки и от папочки. Стюардессы принесли баллончик и обрызгали воздух вокруг нас ароматным облачком. Чтоб окончательно рассеять вонь. А Фиминому папе по-змеиному прошептали: - Стыдитесь. Он не ответил. Потому что оглох. Прислушивался только к своему желудку. В венском аэропорту он бросился через кордон полицейских в туалет. Бдительные австрийцы поставили охрану у дверей, пока он там, запершись, ковырялся в своем дерьме. Потом полицейские отпаивали его валерианкой. Или еще чем-то. В общем, каким-то успокоительным лекарством. Бриллианта не было. - Загадочная история, - сказал мальчик Фима. И, конечно, получил по голове. От мамы. Потому что папа лежал на скамье без сознания. Его сфотографировали в таком виде. А через два дня в австрийских газетах появился снимок человека, распростертого на скамье, в окружении полицейских. Под снимком было написано, что это эмигрант из СССР, потерявший сознание от счастья, что он вступил в свободный мир. И стояла фамилия Фиминого папы. Написано было по-немецки, и нам это перевели в отеле, где нас поселили. Рядом с Фиминой семьей. Поэтому я знаю эту историю до конца. Фимин папа слегка спятил. Он купил ночной горшок и не выходил на улицу. Вместе с мамой они ковырялись каждый день в дерьме. Мальчик ходил со мной и с моей мамой по Вене и поражал нас своими знаниями по истории Австрии. Он перечислял одного за другим австрийских императоров, называл дворцы, построенные ими. Потом взялся за композиторов. Сыпал названиями оперетт. Фиминого папу просветили рентгеновскими лучами. За счет еврейской организации "Джойнт". И снова ничего не обнаружили. - А что, если папин желудок переварил бриллиант? - высказал предположение Фима. - У него же повышенная кислотность! Бриллиант растворился в желудочном соке советского человека! Сенсация века! Он тут же схлопотал по макушке. От мамы. Папа не среагировал. Он был невменяем. В тот же день его увезли в психиатрическую больницу. А через две недели, когда мы уезжали в Рим, чтоб там дожидаться виз в Америку, к нам пришел попрощаться Фима. - Мы в Америку не едем. Соединенные Штаты не принимают психически больных. Только Израиль принимает. Потому что еврейское государство готово принять любого еврея. Даже психического. Это самое гуманное государство в мире. Я рад, что буду его гражданином. Я обняла его и поцеловала в щеку. У него появились слезы за стеклами круглых очков, и его стриженая голова ощипанной совы грустно закачалась. И тут же, с места в карьер, он стал рассказывать нам об Израиле. будто он только что оттуда. Перечислял города. Даже назвал имя жены премьер-министра Менахема Бегина - Элиза и имя жены египетского президента Анвара Садата - Джихан. Где ты теперь, мальчик Фима? С носом, полным аденоидов. И со стриженой головой, набитой сведениями, нужными и ненужными. В какой ты живешь Петах-Тикве, или Ришон-Леционе, или Кирьят-Шмоне? Как тебе живется в этой маленькой и жаркой стране, которая не отказывает во въезде даже сумасшедшим? Нью-Йорк преет во влажной духоте. Ад! Так и хочется посыпать весь город тальком. По субботам и воскресеньям все, кто может и кто не может, ползут из каменного смрада к океану. Там хоть ветерок продувает и можно опустить свое распаренное тело в теплую, будто кипяченную, морскую воду пополам с мочой. Ведь несколько миллионов человек одновременно мочатся в эту воду. Наше святое семейство тоже направляется на пляж. Нас - пятеро. Мама и я. Мамин сожитель - любовник Б.С. Мой папа, который хочет провести уикэнд в семье. И его гомосексуальный друг-подружка Джо. Мама разгуливает по пляжу среди этих трех мужчин, как Мессалина. На ее обычно антично-строгом лице учительницы пробивается нечто порочное, и взгляд у нее плотоядный. Как у самки времен матриархата. Б.С. лежит в песке, большой, волосатый, с синей морской татуировкой на буграх мышц. Рядом с тщедушной парой гомосексуалистов он лежит как усталый старый лев возле тощих шакалов. Но при этом он с ними довольно мил. Болтает о всякой всячине, в глазах - злая насмешка. Они это чувствуют и ежатся под его тяжелым взглядом. Мама настороженно поглядывает, опасается полового конфликта. Я - наслаждаюсь. Вот оба гомика: мой папа и Джо, взявшись за руки, запрыгали к воде, купаться. Я гляжу им вслед. Сзади они как братья. Узкие спины, плоские зады, тонкие бедра. Держатся за ручки, бедняжки. Чтоб их никакая сила не разорвала. - Водой не разольешь, - хмыкает Б.С. - Любовь, мать их за ногу. - Я прошу тебя, - недовольно хмурит брови мама. - Это тебя не касается. Каждый живет, как хочет. Здесь свободная страна. - Верно, - соглашается Б.С. - Наконец я понял, по каким политическим мотивам твой муж стал в Москве диссидентом. Там за такие проделки упекают за решетку на пять лет. Вот он и поднял знамя священной борьбы за то, чтоб вырваться из оков коммунистического пуританства и воссоединиться со своими гомосексуальными братьями на вольном Западе! Худо будет СССР - гомосексуалисты покидают корабль. - Замолчи, - оглядываясь, шепчет мама. А в воде плещутся, как дети, мой папочка и его подруга Джо. Они держатся поближе к берегу: не умеют плавать. Б.С. встает и вразвалку идет к воде. Тяжело разбегается и, как бомба, плюхается в воду, закрыв брызгами папу и Джо, выныривает далеко от берега и красивыми сильными рывками плывет туда, где никого нет и море чистое. Он плывет как дельфин, мощно рассекая воду. Мужчина! Моряк! Сила! А эти два жалких обормота, из коих один - мой папочка, плещутся на мелком месте, обрызгивая друг друга взмахами ладошек. Голубки. От чего, в сущности, все зависит в этом мире? Меня бы не было на свете в помине, если б мой папа чуть раньше испытал влечение к мужскому заду. Тогда бы сперматозоид, от которого я была зачата, не проник бы в мамину яйцеклетку, а бесславно погиб в чьей-нибудь волосатой заднице. Мне даже стало жаль себя. - О чем ты думаешь? - настороженно взглянула на меня мама. - О том, что мы, женщины, несчастные существа. - Не темни. Скажи, о чем ты думаешь? - О чем? О том, что мой папа совершил два тяжких греха. - Первый я знаю. Второй? - Он дважды изменил. Сначала женской половине человечества. А сверх того, древнему племени иудеев. Ведь Джо - не еврей. Что ж это получается? Абсолютная ассимиляция. - А может быть, они счастливы, - задумчиво глядя на море, где торчат тысячи голов, говорит мама. - Нам это не дано понять. - Ты все еще веришь в счастье? - Верю. Вопреки всему, - мама кладет голову мне на колени, щекочет волосами мои бедра, и мне становится легко и хорошо. Зверинцы - моя страсть. Я лучше лишний раз схожу в зверинец, чем в кино. В кино - одно и то же: сквернословят и целуются до омерзения, а потом долго и скучно раскачиваются друг на друге, сопя при этом и постанывая. Господи, будто вся жизнь человека сводится лишь к сексу! Все остальное в кино - так, мимоходом, чтоб разбавить секс. В советском кино не намного легче. Там секс вообще выметен под метелку, и можно подумать, что люди в СССР размножаются другим способом, как некоторые растения, описанные в учебнике ботаники. В советском кино главное - труд, работа во славу отечества, от чего на экране становится тоскливо до ломоты в зубах. Все другие стороны человеческой жизни показываются бегло, только лишь для того, чтоб немного разбавить трудовые сцены. Как зрелище я предпочитаю зверинцы. Я обожаю зверушек и готова целый день простоять перед клетками, наблюдая их жизнь. В Нью-Йорке есть небольшой, но славный зверинец в Сентрал-Парк. Бесплатный. В воскресенье, если погода хорошая, мы едем туда. То с мамой, то с Б.С. Он тоже любит зверей, как и я. А кого я больше всего люблю в зверинце? Конечно, обезьян. Не маленьких и вонючих макак, а наших предков - человекоподобных обезьян. Огромных, волосатых и серьезных горилл и шимпанзе, посматривающих с таким презрением из-за решеток на свое потомство - людей, которым они когда-то дали начало, а те, в благодарность, заточили их в клетки и приходят поглазеть и позубоскалить. Ох, сколько гордого презрения в человечьих глазах обезьян! И сколько пустоты в обезьяньих глазах публики. Обожаю это зверье. В отличие от людей, они абсолютно искренни в своих чувствах и поступках. Если чешется, они чешутся, а когда им надоедает глазеющая публика, они плюют через решетки в омерзевшие им лица. Однажды в этом зверинце я наскочила на сценку, за которую дорого бы дали советские карикатуристы, потому что трудно придумать что-нибудь позлее об Америке. Толпа зевак, в основном, - дети, а среди детей, в основном, - черные, столпились у одной клетки и покатывались с хохоту. Я подошла туда, и сердце мое дрогнуло. Кто-то, очень умный, просунул за решетку американский звездно-полосатый флажок. Обезьяна взяла его, уселась удобней на автомобильную шину и стала рвать флаг на полоски и полоски эти швырять обратно в публику. Это было глумление над американским флагом, а толпа юных американских балбесов получала от этого превеликое удовольствие. Ах, если б советские журналисты подвернулись тут, изображение обезьяны, рвущей американский флаг, обошло бы все газеты! А американцам - потеха. Мне - еще не американке, но уже не советской, стало муторно на душе. И за флаг, национальный символ, и за безмозглую американскую публику, которой все - нипочем, лишь бы была потеха. Я стояла и думала о том, что все эти дети, когда подрастут, то вряд ли захотят отдать свои жизни за этот флаг, и так же, потешаясь, как сейчас, позволят чужеземцам оккупировать и закабалить их страну. В маминой спальне, на ночном столике, стоят в деревянных подставках за стеклом, слегка повернутые друг к другу, два портрета: мой, еще снятый в Москве, с длинными косами, в коричневой школьной форме с черным передником и белыми кружевами на воротничке, а также с непременным красным галстуком пионера, повязанным на шее; и красивого моряка с шотландской курчавой бородкой, в лихо заломленной морской фуражке с эмблемой и трубкой, зажатой в крепких зубах. Это - Б.С. Лет на пятнадцать моложе. Орел! Морской волк! С тяжелыми верхними веками, косо нависшими над глазами от привычки щуриться на соленом морском ветру. Такими изображают моряков в хороших фильмах - красивыми, но не приторно-сладкими, а суровыми, грубоватыми и немногословными, от одного вида которых начинают учащенно биться женские сердца, а головы кружатся как во хмелю. Б.С. и сейчас нисколько не изменился. Только стал тяжелее. И в волосах, как пишут в романах, серебрится седина. Эти седые нити в густой шевелюре и курчавой бороде придают ему еще больше шарма. На ночном столике у мамы судьба свела нас с ним, и я не отрываю глаз от него ни днем, ни ночью, а он, в свою очередь, немного снисходительно и меланхолично поглядывает на меня. Мама же лежит в своей кровати и смотрит то на меня, то на него. Уверена, что больше на него. Меня она любит, а к нему у нее страсть. Это временное чувство, но вспышка сильнее. О Б.С. хорошо сказала одна мамина приятельница, зашедшая к нам в гости. Женщина опытная: три раза была замужем в России, четвертого мужа подцепила в Нью-Йорке. - Вот это мужик! - закатила она глаза, когда Б.С. на минутку вышел из гостиной. - Только взглянуть на него достаточно, чтоб забеременеть. Но иногда портрет исчезает с маминого столика, и тогда я остаюсь там одна в печальном одиночестве. Это случается каждый раз, когда мама поссорится с Б.С. А ссорятся они довольно часто, из педагогических соображений стараясь это делать не в моем присутствии. Но я узнаю об этом тут же. Не по маминому замкнутому и угрюмому виду, и не по усиленному сопению Б.С., раскуривающего трубку у себя в комнате. Стоит мне заглянуть в мамину спальню и обнаружить исчезновение его портрета - и мне все ясно. Ссорятся они потому, что у них абсолютно разный подход к одной проблеме. Мама страшно боится упустить, потерять его, и предел ее мечтаний - женить его на себе. А он, негодник, как раз этого и не хочет и открыто говорит маме, чтоб на долгую связь не рассчитывала. У мамы, естественно, не выдерживают нервы, и она начинает рыть копытом землю, как говорит Б.С. Он человек далеко не мягкий и в ответ врезает ей пару "ласковых слов". Мама тоже не из тех, кто за словом в карман лезет. В результате - портрет исчезает с ночного столика. У Б.С. характер железный. И, конечно, первой сдается мама. Одну-две ночи она проводит в одиночестве в своей спальне, долго ворочаясь с боку на бок и вздыхая. На третью ночь я слышу, как она босиком крадется мимо моей двери к его комнате, и, сильно напрягши слух, я могу разобрать ее смущенный голос, оправдывающийся и побежденно выясняющий отношения. Потом ее беспомощные всхлипывания, от чего у меня больно сжимается сердце, и я готова бежать ей на помощь и бить кулаками Б.С. по голове. Однако делать это мне не приходится. Б.С., насладившись маминым унижением, сдается. Мимо моей двери в обратном направлении легко шлепают мамины ноги и, прогибая половицы, - его. Наутро на ночном столике воскресает портрет моряка, который ехидно поглядывает на мой портрет, а я смотрю в ответ растерянно и удивленно. При всех моих достоинствах я отличаюсь одним, особенно выдающимся. Я - лунатик. Первый в нашем роду. Дедушки и бабушки перерыли в памяти всю нашу родословную и не обнаружили и намека на то, что хоть кто-нибудь из моих предков имел пристрастие разгуливать во сне по крышам и карнизам домов. Скажу откровенно, я по крышам не хожу. Должно быть, еще слишком мала. Незрелый лунатик. Но уже кое-какие коленца отколола в сонном состоянии. В нашей семейной хронике зарегистрировано, по крайней мере, два случая моего лунатизма. Впервые это появилось, когда мне было года три. Ночью я встала из постели и пошла в туалет. Все сделала, что надо, и на обратном пути, не дойдя до спальни, распахнула в коридоре двери платяного шкафа, забралась в нижний ящик на кучу обуви и, свернувшись калачиком, уснула. Я бы задохнулась от сильного запаха нафталина, если бы мама не хватилась, что меня нет в спальне, и после суетливых поисков на пару с папой не обнаружила меня полузадохнувшейся в шкафу. Семейный совет, в состав которого входила опытный врач - бабушка Сима, а она позвала еще одного своего коллегу, вынес решение, что случай не смертельный. Это еще не лунатизм, а какие-то намеки на него. Ребенок очень впечатлительный, легко возбудим. Нужно усиленное питание, прогулки на свежем воздухе и категорически запретить перед сном смотреть телевизор. На всякий случай стали на ночь запирать балкон и окна. Это для того, чтоб я не могла прогуляться на крышу. Второй случай произошел пятью годами позже. Семейный совет вдруг обнаружил, что я расту одна среди взрослых и меня забаловали. Поэтому решено было, чтоб я летом поехала не на дачу со стариками, а с детьми, в пионерский лагерь. Я не возражала. Мне самой надоело толкаться среди взрослых. В лагере, который располагался в сосновом лесу под Москвой, мы спали в больших комнатах на десять-двенадцать кроватей. Двери всегда были распахнуты настежь. Окна без занавесок, и огромная луна всю ночь висела перед глазами, и, чтоб уснуть, приходилось с головой прятаться под одеяло. Дети в моей комнате все были старше меня и перед сном, уже лежа в кроватях, имели обычай рассказывать всякие истории, одна страшнее другой. Про привидения, про ведьм. Я холодела от ужаса, слушая, как эти дуры рыкающими и шипящими голосами пугали друг друга, и лежала, не шевелясь, со всех сторон подоткнув под себя одеяло, чтоб мохнатая рука очередного чудовища не могла коснуться моего, покрытого гусиной кожей, тела. Однажды, вот так вот уснув, дрожа от страха, я проснулась от того, что кто-то чем-то колотил меня по голове. Я открыла глаза и, к своему необычайному удивлению, обнаружила, что я не лежу в своей кровати, а сижу на полу, положив голову на чужую кровать кому-то на ноги. А обладатель этих ног, которому моя голова явно мешала, отталкивал меня пятками и пинался. Вскочив на ноги, я обнаружила еще одну новость: я была не в своей комнате, а в совершенно другой, расположенной в самом конце длинной веранды, опоясывавшей спальный корпус. Значит, я во сне проделала такой маршрут? Сломя голову бросилась я бежать назад к себе, а войдя в свою комнату на цыпочках, чтоб никого не разбудить и не вызывать нездорового любопытства, пробралась в свою кровать и затаилась. Огромная луна, моя искусительница, продолжала висеть за окном и, казалось, подмигивает мне, как сообщница. Об этом втором случае я никому не рассказала. И моим домашним тоже. Заодно я скрыла от них еще одно немаловажное происшествие, случившееся со мной в пионерском, лагере, куда меня направили заботливые родственники, чтоб я приобрела навыки коллективизма. В лагере мне преподали первый урок сексуального воспитания. Моими педагогами были мальчики-пионеры, великовозрастные балбесы, которым тогда было столько, сколько мне нынче, примерно по тринадцать лет. Случилось это в "мертвый час". "Мертвый час" - это один час после обеда, когда дети должны спать. Мертвым он называется потому, что считается, что в этот час дети лежат, не шевелясь и не болтая, как мертвые. И отдыхают. Набираются сил, чтоб коленки не тряслись в новом учебном году. Иногда, в хорошую погоду, "мертвый час" мы проводили не в спальном корпусе, а на свежем воздухе, на лоне природы. Невдалеке от лагеря была большая поляна в сосновом лесу. Поляну пересекал извилистый и мелкий, по колено, ручей. В нем рыба не водилась, а только носились стайки головастиков, а по поверхности воды, чуть-чуть морща ее, бегали водяные паучки. Мы плескались в ручье, сколько влезет, благо, начальство не боялось, что мы утонем, и играли в разные игры, прячась в нависших над водой зарослях орешника, которые нам служили африканскими джунглями. Туда-то, на эту поляну, каждый приносил свое одеяло, стелил на траве и ложился, закрыв глаза, делая вид, что он спит. Самые непоседливые старались укрыться от глаз вожатого в зарослях орешника. Я была самой младшей во всем лагере, меня называли "Кнопкой" и никогда всерьез не принимали. А я - непоседа, норовила быть везде, куда меня не звали, и поэтому тоже уволакивала свое одеяло в кусты и располагалась там, рядом с большими мальчиками, которые втихомолку курили, разгоняя руками дым. Сначала я опасалась, что они меня прогонят. Но гляжу - нет. Наоборот, поманили меня пальцем, чтоб я ближе к ним подтащила свое одеял о и предложили мне, как равной, сыграть с ними в очень интересную игру. Я, дуреха, не раздумывая, согласилась. Так была польщена их вниманием. Мы стали играть в "доктора и больного". Я была "больная", а они - "врачи". Мы углубились в заросли, чтоб никто нам не мешал. Мальчики по очереди носили меня на спине, и мне это жутко нравилось. У некоторых из них верхняя губа была темной - там пробивались усики. Нашли укромное местечко, сделали из всех одеял одну мягкую постель и меня положили туда. А сами на коленях окружили меня. Заглядывали в рот, проверяя гланды, потом по очереди прикладывали ухо к моей груди, слушая сердце. Я захлебывалась от восторга - так мне нравилось играть с большими мальчиками. Я даже и не заметила, пребывая в ажиотаже, как они сняли с меня трусики и стали по очереди трогать пальцем у меня между ногами. Мне стало щекотно, и я сжала колени. - Раздвинь ножки, Оленька, а то доктор не будет тебя лечить. Что мне оставалось делать? Я, конечно, подчинилась. Но трогать пальцем у меня между ногами скоро приелось моим докторам, и они предложили новую игру, которую они называли "Здрасте-здрасте". Трусики надеть мне не разрешили и велели лежать как и раньше, раздвинув ножки пошире. И при этом уговаривали, тяжело дыша: - Ах, какие у тебя ножки! Как сдобные булочки! И вся ты, как куколка! Кому такие комплименты не вскружат голову? Я уж ни в чем не могла отказать этим кавалерам. А игра становилась все интереснее. Мальчики, оглядываясь по сторонам, не слышно ли за кустами голосов, сняли с себя трусики, и я увидела их пиписьки. Какие-то странные. Не такие, как у детей. А побольше и прямые-прямые, как карандаши. У меня аж дух захватило от удивления и любопытства. Один мальчик склонился надо мной, став на колени между моих ног и упираясь в траву руками. И тут я почувствовала прикосновение. - Здрасте, - сказал мальчик, тяжело дыша и вспотев. А я должна была ответить: - Здрасте. Что я и сделала. Потом второй мальчик сменил первого. И тоже коснулся меня своей пиписькой. - Здрасте. - Здрасте. После второго мальчика мне больше не захотелось играть, и я попыталась подняться, но они прижали меня к одеялу. Тут я рассердилась. Вцепилась зубами одному в руки, второго пнула ногой. Вырвалась. И побежала через кусты, забыв свое одеяло. Я бежала голая, без трусиков, не разбирая дороги, хоть никто меня не преследовал. Ветки стегали меня по лицу и плечам, сухие сучки царапали босые ноги. Первый человек, на кого я налетела, выскочив из кустов, был наш вожатый Толя, уже взрослый парень лет семнадцати, с лицом красным и бугристым от прыщей. Я уткнулась ему в живот и разрыдалась. И вот так, плача, рассказала ему подробно, как эти дрянные мальчишки играли со мной в "Здрасте-здрасте". Вокруг собрались дети, самые послушные и дисциплинированные, проводившие "мертвый час" на своих одеялах на поляне под наблюдением вожатого Толи. Они, раскрыв рты, слушали мое сенсационное сообщение. Потому что были старше меня и сразу учуяли, что от этой истории пахнет жареным. Вожатый Толя покраснел до кончиков ушей и помчался в лагерь докладывать начальству. Я оказалась в центре внимания всего лагеря. Я, "Кнопка", самая младшая, которую раньше просто не замечали. И я вовсю наслаждалась внезапной популярностью. Дети разных возрастов ходили за мной гурьбой, и, в который раз, я, уже охрипнув, пересказывала им, что произошло со мной в кустах, изображая все в лицах, с помощью мимики и жестикуляции. Пока начальство не вызвало меня и, заперев двери, велело все в подробностях повторить, а затем строжайше приказало об этом нигде не распространяться и ждать дальнейших указаний. Все четверо мальчишек, пытавшихся совратить меня придуманной ими скверной игрой "Здрасте-здрасте", подверглись самому настоящему аресту. Их заперли в кабинете начальника, а у дверей посадили часовым вожатого Толю. Ужин им принесли туда, как заключенным. Лагерь гудел как пчелиный улей. Аромат запретного плода витал над незрелыми детскими мозгами. Как я понимаю сейчас, начальство решало сложную задачу. Если предать огласке случай со мной, это наложит тень на репутацию лагеря, и самому начальству крепко влетит за плохую воспитательную работу с детьми. Мальчишек полагалось выгнать из лагеря и сообщить об их поведении в школы. Но тогда все происшествие выплывет наружу со всеми вытекающими последствиями. А хотелось найти из этого положения такой выход, чтоб и волки были сыты и овцы целы. Какой выход нашли? Мальчишек отчитали, попугали, довели их до истерического плача и затем еще заставили попросить у меня прощения за свой хулиганский поступок. На виду у всего начальства, застывшего с суровыми каменными лицами. Я их великодушно простила. Первая часть дела была улажена. Сейчас на очереди была вторая часть и самая трудная: заставить меня заткнуться, прикусить язык, чтоб больше ни слова обо всем этом никто не слышал. В лагерной жизни есть свой прелестный ритуал: день начинается с подъема красного флага на высокой мачте и кончается день спуском флага. В торжественной обстановке, когда обитатели лагеря, умытые и причесанные, в белых рубашках и блузках и с красными галстуками на чистых шеях, выстраивались в линейку перед знаменем. Под барабанную дробь и звуки серебристого горна. Поднимать и опускать флаг - самое высокое поощрение, и удостаиваются этой чести лишь самые лучшие дети. Кто отличился в спорте, в чтении стихов, в пении, в танцах. Одним словом, эту честь надо заслужить. Я, "Кнопка", и не мечтала быть удостоенной этой чести. И вдруг эта честь мне была оказана. За клятвенное обещание держать язык за зубами. Это мое обещание было приравнено к подвигу. На закате солнца все дети выстроились перед флагштоком. Четверо провинившихся тоже стояли в строю с зареванными лицами. Старший вожатый с трибуны сделал доклад о высоком моральном облике советского человека и в пример привел основоположников коммунистического учения Маркса и Ленина, которые являют нам образец. (Значительно позже я прочитала, что Карл Маркс не был уж таким святошей и в одной анкете написал: "Ничто человеческое мне не чуждо". А у Ленина при живой жене была любовница - Инесса Арманд. Но это просто так, к слову.) Затем громко назвали мое имя, и под грохот барабана и рев горна я, не чуя ног под собой, побежала из самого конца строя, потому что я была замыкающей, к флагштоку, ухватилась за веревку, потянула, и флаг, колыхаясь, пополз вниз. Все дети с завистью смотрели на меня и отдавали мне пионерский салют, приложив правую руку к голове. Салют отдавался флагу, но я приняла его на себя. Обратно в строй я возвращалась бегом, и дети хлопали мне в ладоши. Пробегая мимо четырех несчастных, у которых лица опухли от слез, я не сдержалась и подленько прошипела им: - Здрасте-здрасте. Дома, в Москве, я, конечно, ничего не сказала. Но слух дошел до них. И в совершенно преувеличенном виде. Что меня в лагере изнасиловали. В доме началась очередная паника. Меня на руках отнесли в поликлинику. Почему на руках? Я могла сама отлично дойти. Но на руках - это выглядело драматичней и соответствовало настроению всей родни. Врачи удостоверили, что моя невинность не нарушена. Моя родня дружно возликовала и успокоилась. Пожалуй, каждый ребенок переживает полосу увлечения морской романтикой, а моряки в своей волшебной униформе кажутся девчонкам идеалом мужчины. Б.С. возвращает меня с небес на землю, прокалывая злым своим языком мои восторги, как мыльные пузыри. Как-то, залюбовавшись его портретом, я сделала ему комплимент, сказав, что он выглядит настоящим морским волком. Б.С. рассмеялся, не вынимая изо рта трубку: - У тебя книжное представление о морских волках. Настоящие моряки так не выглядят, как я на портрете. Потому что я не моряк, а всего лишь морской врач. Так сказать, пассажир на корабле. А те, что отстаивают вахты и цепляются, раскорячившись, за палубу при сильной качке, то есть настоящие моряки, не имеют романтического вида. У них широкие крестьянские лица с шершавой продубленной кожей, руки, как клешни у краба. Задница шире плеч, как у баб. Потому что мало двигаются и много едят. Они больше похожи на портовых грузчиков, чем на ловких молодцов, какими рисуются воспаленному воображению девиц. И при этом он приводил смешной пример. К ним в океан прибыла на попутном корабле киносъемочная группа и, отблевавшись положенное время, стала подыскивать подходящий морской типаж. И кого же они выбрали из сотен моряков? Б.С. - корабельного доктора и еще одного человека с гибкой фигурой и вихляющей походкой, на котором очень ловко сидела морская одежда и залихватски приплюснутая фуражка. Этим человеком оказался начальник продовольственного снабжения всей флотилии, человек абсолютно сухопутный, до поступления на флот слывший в Ленинграде неплохим учителем танцев. В поисках настоящего типажа для рассказа о русских моряках киношники остановили свой выбор на двух единственных евреях, меньше остальных во флотилии имевших отношение к морским профессиям. Я смеялась. Но в то же время огорчалась, слушая рассказы Б.С. Мама сказала, что он - циник. А Б.С. ответил, что он - реалист и не любит розовые слюни. Иногда он рассказывает о море мягко, даже лирично. Но кончает свой рассказ самым неожиданным образом, стирая всю романтику. Океан. Ночь. Луна серебрит слегка волнующуюся поверхность воды. Черные силуэты кораблей с матчами и трубой рассыпаны в океане порой за сотни миль друг от друга. Корабли не движутся, лежат в дрейфе. Это - рыболовные траулеры, выставившие сети на качающихся поплавках. Только утром лебедка потянет из океана бесконечную сеть с застрявшей в ее ячеях живой, бьющейся сельдью. А пока - короткий отдых. Моряки спят в кубриках. Только на мостике дежурят два человека: штурман и рулевой. Да еще в радиорубке стучит ключом радист, посылая сигналы по азбуке Морзе. Точка. Тире. Точка. Точка. Тире. Тире. Точка. Тире. Так по буквам уходят в эфир слова. Радист постучит, а потом слушает ответ. Аппарат попискивает теми же точками и тире. И радист хохочет так, что с мостика на него оглядываются штурман и рулевой и, прислушавшись к писку морзянки, тоже начинают улыбаться. Радисты с разных кораблей балуются в эфире, угощают один другого анекдотами, передавая их по азбуке Морзе. В особо соленых местах штурман качает головой и только кряхтит: - Добро женщин рядом нет. Они б со стыда сгорели. По радио с земли портовые радисты регулярно сообщают морякам сводку о поведении их жен: с кем их на танцах видели, кто утром из их дома, крадучись, выходил. Ревность закипает в моряцких сердцах, а к концу четырехмесячного рейса экипаж горит желанием реванша. По общему согласию они, приближаясь к родным берегам, дают ложную информацию о своем местонахождении, чтоб усыпить бдительность жен, и врываются в порт среди ночи нежданно-негаданно. После быстрого завершения всех формальностей экипаж строится в колонну и оцепляет первый дом. Муж стучит в двери, его товарищи хватают прыгающего из окна незадачливого любовника. С женой расправляется муж самолично, любовнику мнут бока коллективом. Затем идут к следующему дому. Пока не обойдут все. Потом пьют беспробудно. А потом... опять в море. Я знала, что моряки далеко не трезвенники, но то, что я услышала от Б.С., не могло уложиться в моей голове. На советских кораблях для борьбы с пьянством введен сухой закон: употребление спиртных напитков категорически запрещено, и при посадке на корабль все вещи моряка тщательно обыскиваются, не запрятана ли контрабандная бутылка. Голь на выдумку хитра. Русский народ славится своей смекалкой. Моряки обходят сухой закон самыми невероятными путями. Пьют одеколон и даже дамские духи, скупая всю парфюмерию в магазине на флагмане. На этот товар запрета нет. А когда выпьют весь запас парфюмерии, тогда переходят на "подножный корм". Выдавливают в стакан с водой тюбик зубной пасты, размешивают ложечкой, и этот густой белый раствор выпивают залпом. Одного стакана достаточно, чтоб глаза на лоб полезли. Люди шалеют, как от двух бутылок водки. Самые отчаянные алкоголики из офицеров: капитаны траулеров, штурманы усиленно ищут дружбы с доктором в надежде поживиться у него медицинским спиртом. Но спирт - такой деликатес, что если и удается выкроить немного, то Б.С. сам выпивал на пару со своим помощником - фельдшером. В аптеке на бутылях с опасными лекарствами наклеены предупреждающие этикетки: череп с костями, чтоб остановить дрожащую руку алкоголика, способного взломать аптеку в поисках спиртного. Б.С., смеясь, рассказывал, как однажды он застал у себя в аптеке капитана траулера, знаменитого на весь Советский Союз, с Золотой Звездой Героя на груди. Этот краснокожий детина сбил замок со шкафа и схватил бутыль с черепом на этикетке. - Ага, доктор, я тебя раскусил! - подмигнул он вошедшему Б.С., прижимая бутыль к груди. - Небось, сам пьешь, а нас, дураков, черепами пугаешь. И стал зубами вырывать пробку из бутыли. В ней был литр сулемы, одного глотка которой было достаточно, чтоб знаменитый капитан сжег все свои внутренности и скончался тут же на месте, корчась на полу в страшных муках. Капитан был здоровее Б.С., и отнять у него бутыль силой представлялось явно невозможным. Тогда врач-хирург схватил металлическую палку, подвернувшуюся под руку, огрел ею капитана по голове, оглушил и отнял у него, беспамятного, смертельный яд. Потом взвалил окровавленного моряка на операционный стол и без наркоза наложил ему швы на рану, которую сам нанес. Я слушала морские байки Б.С., и морская романтика улетучивалась из моей головы. Мне становилось обидно. Порой лучше не знать правды. Б.С. сравнивает это с поведением страуса, который в минуту опасности прячет голову под крыло, уверенный, что он никому не виден. Что такое "Синяя птица"? Если вы спросите у кого-нибудь из маминого поколения или из бабушкиного, вам тут же ответят, что это даже смешной вопрос, и любой ребенок ответит на него, не задумываясь. Потому что еще в детстве моих бабушек у них появилась подружка - маленькая девочка Тиль-Тиль, которая отправилась на поиски Синей птицы и до сих пор, до моих дней все ищет ее. На сцене московского Художественного театра. В чудесной сказке-спектакле "Синяя птица". А вот если спросить про "Синюю птицу" у моих сверстников, то они сразу сделают хитрые рожицы. Мол, знаем, знаем. Не маленькие. Потому что сейчас "Синей птицей" называют в Москве обыкновенную курицу. Ощипанную, с пупырышками на коже и безголовой шейкой. Курочку, которую продают и магазинах. А "Синей птицей" называют теперь курицу в Москве потому, что куры вдруг стали такими тощими, что выглядят почти синими от истощения. Когда маме удается достать, отстояв в очереди, "Синюю птицу", тогда у нас бывает приличный обед. С бульоном. И куриной ножкой. А если это не удается маме, то тогда она жарит мороженую рыбу под названием "Серебристый хек", от которой вонь на всю квартиру, и есть ее неприятно. И потом обязательно тошнит. В Москве плохо с продуктами. То есть, их трудно достать. За деньги. И все взрослые бегают, как ошалелые, после работы по магазинам и тратят на это свои вечера. И им некогда сходить в кино. Вот так живет столица моей бывшей родины - прекрасный и несчастный город Москва. Где всегда на что-нибудь дефицит. На продукты особенно. Дефицит был и когда мама родилась. И даже когда бабушка на свет появилась. Лишь один член нашей семьи знал времена, когда не было дефицита. Прадедушка Лапидус. И было это при царе. До революции. Тогда зачем было делать революцию? Проливать столько крови? Чтобы был дефицит? И за каждым пустяком стоять в очереди часами? Я ничего не могу понять. Может быть, когда я стану старше и у меня вырастет зуб мудрости, смогу во всем этом разобраться. Но в нашем семействе есть еще один человек, который хоть и родился после революции, но для которого дефицит не существует. И "Синяя птица" его не интересует. Он ее даром не возьмет. Вы, конечно, догадались, кого я имею в виду? Конечно, он. Позор семьи. Дедушка Сема, который торгует в пивном ларьке на Тишинском рынке. У него есть все. Как в Нью-Йорке в витринах супермаркета. И икра. Красная и черная. И гуси и индейки. И свиная вырезка и седло барашка. И зимой свежие красные помидоры и огурцы. И мандарины и апельсины. Все это добыто нечестным путем. Так объяснил мне папа, чтоб я не завидовала. Все это добыто из-под полы. Тайком. По знакомству. И если милиция когда-нибудь доберется до дедушки Семы, сидеть ему в тюрьме до конца своей жизни. Если не удастся откупиться. А я останусь без вкусных вещей. И буду рада, когда мама добудет в очереди "Синюю птицу". Я обожаю гостить у дедушки Семы. Там я обжираюсь. Там наедаюсь впрок, на будущее. И когда ухожу, мне дают с собой. Но с одним условием. Не есть все эти редкие вкусности на улице и во дворе. А то другие дети, которые этого в глаза не видят, будут мне завидовать и глотать голодные слюнки. Это неэтично, - внушает мне бабушка Сима, намазывая бутерброд красной икрой. Толстым-толстым слоем. Так что отдельные икринки падают через край. Неэтично дразнить других детей тем, чего у них нет. Я соглашаюсь. Но на языке вертится вопрос. А этично ли иметь дома то, чего другие не имеют, даже если им не показывать? Не только поэтому дедушка с бабушкой запрещают мне выходить во двор с апельсинами или куском семги на булке. А потому что не только дети, но и взрослые увидят. И подумают они, откуда это у внучки дедушки Семы такая невидаль, такая роскошь в руках? И вспомнят, что он, не профессор и не летчик-испытатель, а всего-навсего торгует в пивном ларьке на Тишинском рынке, И сообщат куда следует. И ночью к дедушке Семе позвонят, сделают обыск и прикажут следовать за ними с запасной парой белья. Мне даже страшно порой с