словаря и сравнил его с тем, что рассказывал мне отец, но все равно ничего не понял. Не прошло и месяца, как я узнал, что гроза над нами все же разразилась. К концу июля отец перестал регулярно ходить на свою фабрику; иногда он по утрам сидел дома, а иногда уходил куда-то с мамой на весь день. В один из таких дней явилась тетя Милли и обнаружила меня одного в саду. - Я пришла взглянуть, до чего они тебя довели, - заявила она. Я только что кончил играть во французский крикет с соседскими детьми и теперь сидел на складном стуле под своей любимой яблоней. Тетя Милли окинула меня критическим взглядом. - Надеюсь, они хоть оставляют тебе еду, - заметила она. - Конечно, - сказал я, но ее заботливые слова больно задели меня. Я встал со стула и предложил ей сесть: мама приучила меня твердо следовать правилам этикета, часть которых придумала сама. - Я уже выросла из детского возраста, могу и постоять, - решительно отклонила мое предложение тетя Милли и уставилась на меня таким странным взглядом, что мне стало не по себе. - Сообщили они тебе новость? - спросила она. Я попытался увильнуть от ответа, но она подвергла меня допросу с пристрастием, и, повесив нос, я признался: да, мне известно, что у отца неприятности. - Не думаю, чтобы тебе это было известно, - заявила она. - Ведь в вашем доме все не как у людей. Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, но уж лучше узнай все сразу. Я смотрел на нее со страхом и ненавистью, я готов был умолять ее, чтобы она ничего не говорила. Но она жестко произнесла: - Отец твой обанкротился. Я молчал. Передо мной посреди сада стояла тетя Милли - большая, грузная, шумная. Волосы ее при ярком солнечном свете казались желтыми, как песок. Среди цветов жужжала пчела. - Да, тетя Милли, - выдавил я наконец из себя. - Я слышал о том, что отцу придется... объявить о банкротстве. А тетя Милли неумолимо продолжала: - Это означает, что он не в состоянии вернуть долги. А должен он шестьсот фунтов! Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, но, видишь ли, вернуть он сможет не более двухсот. Мне эти суммы представлялись целым состоянием. - Когда ты вырастешь, - заявила далее тетя Милли, - тебе надо будет выплатить все его долги, до последнего пенса. Ты уже теперь обязан принять такое решение. И не успокаиваться до тех пор, пока не восстановишь доброе имя отца и честь семьи. Сам он никогда не сумеет это сделать. Ведь ему придется из кожи лезть вон, чтобы заработать вам на хлеб насущный. В те годы я, как правило, охотно обещал все, чего бы взрослые ни требовали от меня. Но на этот раз я промолчал. - У вас не будет денег даже на то, чтобы послать тебя в частную школу, - продолжала тетя Милли. - Отцу твоему не осилить платы за ученье. Но я уже сказала твоей матери, что мы об этом позаботимся. Вряд ли я понимал тогда, какие добрые намерения были у тети Милли. Я не думал о том, что у нее хватает ума заглянуть на три года вперед. Я ненавидел ее, мне было больно. И вместе с обидой где-то глубоко в душе нарастал гнев. Тем не менее, следуя этикету, к которому приучила меня мама, я выдавил из себя несколько слов благодарности. - Не думай, что в средней школе ты будешь с лету все усваивать, - заявила тетя Милли. - В этой ветхозаветной школе, где ты сейчас учишься, не так уж трудно быть на хорошем счету. Не удивительно, что ты слывешь умницей среди своих сверстников. Ну а в большой школе народ-то будет не той закваски. Ничуть не удивлюсь, если ты окажешься там середнячком. Но все равно, ты смотри, старайся изо всех сил. - Я и буду стараться, тетя Милли! - с отчаянием выкрикнул я. Я сказал это очень вежливо (хотя меня распирало от гнева и желания ответить резкостью), но достаточно хвастливо и самоуверенно. Тут к нам подошла мама. - А, вы уже вернулись, Лина, - заметила тетя Милли. - Да, вернулась, - слегка дрожащим голосом отозвалась мама. Лицо у нее было бледное, измученное, - впервые она, казалось, пала духом. Она спросила, не хочет ли тетя Милли выпить чаю на свежем воздухе. А тетя Милли вместо ответа сказала, что говорила со мной о своем намерении помочь мне получить образование. - Вы очень добры, Милли, право, очень добры, - произнесла мама без тени присущей ей гордости. - Мне бы очень не хотелось, чтобы Льюис остался без образования. - Тетя Милли считает, что в средней школе я не попаду в число хороших учеников, - вставил я. - А я ей сказал, что попаду. Мама улыбнулась, - улыбка была еле заметная, но веселая. Очевидно, она представила себе наш разговор, и сегодня ей было даже приятно мое бахвальство. На этот раз тетя Милли не стала поучать маму и не сочла необходимым изрекать прописные истины. Более того, она даже попыталась рассеять подавленное настроение мамы, заверив ее, что ни на минуту не допускает мысли о возможности войны, хотя обстановка сложилась далеко не благоприятная. - В конце концов, - заключила она, - ведь сейчас двадцатый век! Мама молча пила чай. Она слишком устала, и ей было не до споров. Она часто ссорилась с тетей Милли из-за политики, как, впрочем, и по любому иному поводу. Тетя Милли была рьяной либералкой, а мама придерживалась крайне консервативных взглядов с примесью ура-патриотизма и даже джингоизма. Тетя Милли снова попыталась отвлечь маму от ее мыслей. Многие спрашивают о ней, сказала она. - Еще бы не спрашивать, - с горечью заметила мама. - Пусть они оставят меня в покое. Пожалуйста, Милли, не пускайте никого ко мне! Несколько дней мама не выходила из дому. Растерянная, испуганная, она замкнулась в себе и угрюмо молчала. Только бы не видеть соседей, не попадаться им на глаза. Она догадывалась, что они сейчас говорят, и вся сжималась при каждом новом предположении. Она знала, что они считают ее зазнайкой и гордячкой, любящей поважничать. Теперь она в их власти. Она даже отказалась от очередного гадания в компании своих приятельниц. Сейчас уже карты не могли ее утешить. Я вел себя очень тихо, словно мама была больна. Она и в самом деле часто хворала, ибо, несмотря на всю свою энергию и несгибаемую волю, несмотря на горячность, с какой она бралась за любое дело, несмотря на гордую уверенность в том, что благодаря своей натуре она всегда и во всем будет впереди, несмотря на силу своего характера, мама никогда не знала, какой номер могут выкинуть ее нервы. Она обладала большим запасом жизненных сил и в общем была вынослива физически и духовно, и тем не менее в далеком детстве мне помнится затемненная спальня, слабый голос мамы, в полумраке - чашка чая на ночном столике и еле уловимый запах коньяка в воздухе. Вообще мама не пила вина, за исключением тех периодов, когда нервы ее сдавали, однако этот запах долго не выветривался из моей детской памяти отчасти под влиянием обличений, на которые он толкал тетю Милли. После банкротства отца мама старалась спрятаться подальше, чтобы не слышать того, что говорилось на наш счет. В сущности, она не столько хворала, сколько раскисла и пала духом. Прошла неделя, прежде чем она взяла себя в руки. В воскресенье утром (это было 2 августа 1914 года) мама наконец спустилась к завтраку. Шла она бодро, с высоко поднятой головой, глядя прямо и смело. - Берти, - объявила она отцу, - сегодня я пойду в церковь. - Вот это да! - воскликнул отец. - Ты тоже пойдешь со мной, сынок, - сказала она мне. Отца она не звала, давно примирившись с тем, что в церковь он не ходит. Стояла страшная августовская жара, и я попытался увильнуть от этого предложения. - Нет, Льюис, - повелительным тоном заявила мама, - я хочу, чтобы ты пошел со мной. Я намерена показать всем этим людишкам, что мне нет дела до их пересудов. Пусть все видят, что я не намерена опускаться до их уровня и обращать на них внимание. - Лучше бы подождать недельку-другую, Лина, - мягко посоветовал отец. - Если я не пойду сегодня, люди подумают, что мы чего-то стыдимся, - без всякой логики, зато с величественным видом возразила мама. Она приняла это решение, когда направлялась к завтраку, и теперь, взбудораженная брошенным ею вызовом и предстоящим шагом, положительно преобразилась. Уже чуть ли не в веселом настроении поднялась она в спальню, чтобы надеть свое лучшее платье, и, спустившись вниз, церемонно и вместе с тем кокетливо повернулась передо мной. - Ну как, красивая у тебя мама? - спросила она. - Ты будешь мною гордиться? Я не ударю лицом в грязь? На ней было кремовое платье с пышными рукавами и осиной талией. Мама то и дело приподнимала юбку, любуясь своими лодыжками. Она как раз надевала огромную соломенную шляпу, стоя перед зеркалом, что висело над буфетом, когда зазвонили колокола. - Идем, идем, - шутливо бросила мама в ответ на колокольный перезвон. - К чему так усердствовать? Мы и без того идем. Она раскраснелась от возбуждения и была прехорошенькая. Поручив мне нести молитвенники, мама раскрыла белый зонтик и вышла на залитую солнцем улицу. Шла она медленно, величаво, - она всегда так ходила, если хотела показать, что умеет держаться с достоинством. Когда же она взяла меня за руку, я почувствовал, что пальцы у нее дрожат. У церкви мы встретили несколько наших соседок. - Доброе утро, миссис Элиот! - поздоровались они. Мама отвечала громко, чуть снисходительно: "Доброе утро, миссис Корби!" (или "Берри", или "Гудмэн", или какая-нибудь другая фамилия из тех, что наиболее распространены среди жителей предместья). Времени на то, чтобы остановиться и поболтать, уже не было, ибо колокол в спешке, обычно предшествующей концу, звонил с удвоенной скоростью. Мама - а вслед за нею и я - быстро прошла по проходу к нашим местам. Как я уже говорил, церковь была выстроена совсем недавно, стены ее были обшиты панелями из смолистой сосны, а вместо скамей стояли стулья пронзительно-желтого цвета; тем не менее кое-кто из наиболее именитых прихожан, во главе с доктором и его сестрой, уже закрепил за собой места, которые, если они не приходили к службе, пустовали. Их примеру не замедлила последовать и моя мама. Она завладела тремя стульями, стоявшими непосредственно за стулом церковного старосты. Один из них неизменно пустовал, так как отец решительно объявил, что ноги его не будет в церкви. Справа от алтаря возвышался небольшой орган с ярко-голубыми трубами. Они еще дрожали, последние звуки соло, предшествующего началу службы, еще плыли в воздухе, когда мама преклонила колени и опустилась на маленькую подушечку, лежавшую перед ее стулом. В оконных переплетах были цветные стекла, смягчавшие яркий утренний свет, и в церкви благодаря им царило причудливое освещение. Служба началась. Обычно мама с интересом присутствовала на богослужении: ее интересовало и даже слегка возбуждало то, что происходило здесь, ибо викарий был рьяный сторонник доскональнейшего соблюдения обряда, и мама всякий раз с трепетом ждала, до каких крайностей он дойдет. "Вот уж никогда бы не подумала, что он может дойти до таких крайностей", - в смятении, испуганно говорила она, понижая голос на слове "крайностей". Мама у меня была религиозная и вместе с тем суеверная, безудержная мечтательница, женщина, склонная к романтике и вместе с тем не лишенная снобизма. Она испытывала мистическую нежность к старой церкви, где молилась ребенком, обожала это серое уродливое готическое здание, спокойное течение совершавшегося там незамысловатого обряда. А в новой церкви все удручало ее, и она из воскресенья в воскресенье тщательно подмечала каждую мелочь, если викарий хоть в чем-то отходил от того, что было дорого ее сердцу, ибо считала, что такого пристального внимания требует от нее вера. Однако в то утро ей было не до викария и его облачения. Ей казалось, что все смотрят на нее. Она никак не могла отделаться от этой мысли и если молилась, то лишь о том, чтобы набраться мужества для грядущего испытания. Ведь по окончании службы ей предстояло встретиться с прихожанами. Обычно каждое воскресенье, выйдя из церкви, мама болтала со знакомыми. Они собирались группами на церковном дворе, который сразу становился похожим на деревенскую площадь, и подолгу беседовали, прежде чем отправиться домой, где их ждал воскресный обед. Перед этим-то собранием и должна была мама предстать. Она повторяла за викарием псалмы и пела гимны нарочито громко, отчетливо, чтобы ее слышали все вокруг, а пока он произносил проповедь, сидела с гордо откинутой головой. Во время проповеди викарий, между прочим, предупредил верующих о том, что их, возможно, ждут серьезные испытания. Однако его предупреждение прошло незамеченным: не только маму, но и большинство собравшихся банкротство мистера Элиота интересовало куда больше, чем перспектива войны. Страна так долго жила мирной жизнью, что даже если у кого-то и возникала мысль о возможности войны, он все равно не мог себе представить, чем ему грозит война и какие перемены она может внести в его существование. Викарий прочел молитву святой троице, грянул гимн, завершающий службу, - мама пела его звонко и чисто, - по рядам пошли служители с мешочками для пожертвований. Когда один из них подошел к нашему ряду, мама сунула мне шестипенсовик, а сама, взявшись за мешочек, заставила служителя остановиться и, подняв повыше руку, бросила полкроны. Те, кто стоял подле нас, естественно, видели это. Поступила же она так исключительно из любви к широкому жесту. Обычно во время утренней и вечерней службы она Жертвовала по шиллингу, и тетя Милли считала уже это расточительством. Наконец викарий благословил паству. Мама поднялась с коленей, натянула длинные белые перчатки и, крепко взяв меня за руку, неторопливо пошла мимо купели к выходу. Церковный двор заливало ослепительно яркое солнце. На посыпанных гравием дорожках толпились прихожане. Небо было чистое, без единого облачка. Первой заговорила с мамой жена местного лавочника. В голосе ее звучала неподдельная доброта. - Я вам очень сочувствую, - сказала она. - Но не огорчайтесь, дорогая. В жизни случаются и худшие вещи. - Я понимал, что она говорит от души. А мама лишь беззвучно шевельнула губами: доброта лавочницы обезоружила ее. С большим трудом она заставила себя пробормотать два-три слова благодарности. Еще одна женщина направлялась к нам. При виде ее мама резко вскинула голову. Призвав на помощь всю свою волю и гордость, она сначала крепко сжала губы, а потом все же выдавила из себя улыбку - улыбку, в которой сквозила откровенная ирония. - Миссис Элиот, я хотела узнать, сможете ли вы в этом году провести у себя наше собрание? - Надеюсь, что смогу, миссис Льюин, - снисходительно ответила мама. - Мне бы не хотелось нарушать нашу договоренность. - Я слышала, у вас неприятности... - Не понимаю, какое это может иметь отношение к тому, о чем мы условились, миссис Льюин. Ведь я обещала провести в этом году собрание, как всегда. Соблаговолите сообщить миссис Хьюз, - так звали жену викария, - что подыскивать для этого другое помещение незачем. Взгляд у мамы был смелый, глаза горели. Первый раунд остался позади, выдержанное с честью испытание придало ей решимости. Она прохаживалась по церковному двору важной поступью, важно переставляя зонтик, - теперь она взяла инициативу в свои руки и уже сама первая заговаривала со знакомыми. В наиболее торжественных случаях она держалась особенно изысканно и сейчас пустила всю свою изысканность в ход. Рука ее, сжимавшая мою, по-прежнему дрожала и стала очень горячей, но мама не спасовала ни перед кем. О банкротстве никто не посмел заговорить; только одна прихожанка, скорее из любопытства, чем по злому умыслу, спросила, как себя чувствует мой отец. - Мистер Элиот, слава богу, никогда не жаловался на здоровье, - ответила мама. - Он сейчас дома? - Конечно, - сказала мама. - Наслаждается тишиной и читает книжки. - А что он теперь будет делать, миссис Элиот... в смысле работы? Мама свысока взглянула на собеседницу. - Он еще не решил, - ответила она с таким высокомерием, что женщина не выдержала и опустила глаза. - Взвешивает различные возможности. Не хочет браться за что попало. 4. МАМИНЫ МЕЧТЫ На самом же деле мама не знала покоя, пока отец не нашел работы. Она старательно изучала колонки объявлений в местных газетах, унизилась даже до того, что пошла просить совета у викария и доктора. Тем не менее отец пробыл без работы несколько недель. Началась война, и его коллеги по обувному и сапожному делу сокращали производство. Августовские дни летели, сгорая в лучах палящего солнца. Мама ухитрялась выкраивать для меня шесть пенсов, чтобы я мог по субботам ходить на стадион. Состязания по крикету шли своим чередом, зрители сидели как ни в чем не бывало, а за оградой стадиона к прохожим взывали огромные плакаты, смысла которых я часто не понимал. Как-то утром, вскоре после банкротства отца, мне особенно бросилось в глаза набранное жирным шрифтом слово "мобилизация". Оно озадачило меня не меньше, чем в свое время слово "банкротство", и угрожало еще большими опасностями по сравнению с теми, которые нависли над моими родителями. Официально о банкротстве отца было объявлено только в конце августа. Задолжал он шестьсот фунтов. Его главными кредиторами были поставщики кожевенных товаров и муж тети Милли. За каждый фунт стерлингов долга кредиторы получали всего лишь по восемь шиллингов. Это известна появилось в местных газетах одновременно с сообщениями о том, что англичане продолжают отступать от Монса. В приступе отчаяния, страдая от уязвленной гордости, мама, несмотря на весь свой патриотизм, пылко желала, чтобы над миром разразилась катастрофа, которая поглотила бы и нас, и соседей, и город, и всю страну, похоронив под развалинами наш семейный позор. Наступил октябрь, и флажки на карте, которую мама вырезала из газеты, уже не перемещались каждый день, вот тогда-то отец и получил наконец работу. Однажды вечером он вернулся домой и что-то шепнул на ухо маме. Вид у него был удрученный, а мама расплакалась, - я впервые видел ее в слезах. Это не были слезы радости или облегчения, в них чувствовалась такая горечь, что я с ужасом подумал, уж не грозит ли нам какое-то новое, невероятное несчастье. Все это время я жил под страхом - сильнейшим страхом, о котором я, правда, никому не говорил, - что отца могут посадить в тюрьму. Очевидно, эта мысль возникла у меня после того, как однажды вечером, когда мы с мамой вдвоем пили чай, она сказала мне, что отец никогда больше не должен брать денег взаймы и что мы не должны ничего покупать в кредит: теперь за каждую покупку надо расплачиваться немедленно. И сейчас, увидев, как исказилось от боли ее лицо, а в глазах появились слезы, я решил, что отец забыл о запрете. Как же я был удивлен, когда мама унылым, безжизненным тоном произнесла: - На следующей неделе папа приступает к работе, сынок! Подробнее об этом я узнал от тети Милли, которая вскоре явилась к нам. - Так, значит, твой отец подыскал себе место, - начала она разговор. - Да, тетя Милли! - Только я вовсе не убеждена, что из него выйдет дельный коммивояжер. Ему скажут "нет", он ухмыльнется и уйдет. Не удивительно, что ему положили такое жалованье, на которое не развернешься. Мистер Стэплтон, бывший хозяин моего отца, уговорил одного кожевенного фабриканта взять его на работу в качестве коммивояжера; таким образом отцу предстояло объезжать своих бывших конкурентов. - Может, мне и не следовало бы говорить тебе это, - продолжала тетя Милли, - но платить ему будут всего три фунта в неделю. Ума не приложу, как вы станете жить! Конечно, это лучше, чем ничего. Да больше ему, пожалуй, нигде бы и не дали. И приблизительно в это же время мама обнаружила, что она в положении. Я об этом ничего не знал; я видел только, что ей нездоровится, и старался не шуметь, но я уже привык к ее болезням. В течение всей зимы и весны я оставался в полном неведении, - я только чувствовал, что маме хочется, чтобы я все время был с ней. Осенью, возвращаясь под вечер из школы, я находил маму в гостиной у камина. За окнами спускались безотрадные сумерки и мягко шуршал дождь, стекла блестели в отсветах горящего угля. На столе меня поджидала еда - сытная еда, ибо стол наш не намного изменился: мы стали есть меньше мяса и обходились без "птицы", которая прежде доставляла маме такое удовольствие, являясь в ее глазах олицетворением достатка, однако мама считала ниже своего достоинства давать мне маргарин вместо сливочного масла. Итак, я уничтожал вареное яйцо, съедал несколько ломтиков хлеба с маслом и джемом и, наконец, кусок домашнего торта. Хотя теперь у нас не было Веры, посуду мы оставляли на столе, - убирала ее прислуга тети Милли, которую та присылала к нам на часок утром и вечером. Мама дожидалась наступления полной темноты и лишь тогда зажигала газовую лампу и задергивала занавеси, а до тех пор мы сидели у камина и следили за богатой игрою красок в огне. Вот где-нибудь в уголке камина, вдали от самого жара, вдруг вспыхнет тлеющий уголек... Мама даже вскрикивала от удовольствия. Ей всегда хотелось, чтобы передо мной из пламени вставали те же миражи, какие видела она. В эти вечерние часы, когда мы сидели в темноте, а на потолке танцевали отсветы огня, мама рассказывала мне о своих девичьих мечтах, о своей семье, о своих честолюбивых планах, о своем замужестве, о том, как ей хочется, чтобы я не знал того, что довелось ей испытать в жизни. Ребенок, которого она носила под сердцем, - о чем я по детской наивности и не подозревал, хотя мама с невиданным дотоле упорством старалась возможно больше времени проводить со мной, - был зачат после девятилетнего перерыва, когда мама горько оплакивала свою неудавшуюся жизнь, и потому казался ей ненужным, досадным недоразумением. Возможно, она вообще никогда не любила отца, но, наверно, долгое время снисходительно терпела его выходки и относилась к нему даже с нежностью, ценя его добродушие, кротость и полное отсутствие эгоизма. Хотя мама по-своему трезво смотрела на жизнь, познакомившись с отцом, она, очевидно, столкнулась с немалыми неожиданностями, ибо он принадлежал к числу тех маленьких мужчин, которые, будучи нетребовательны во всем, чрезвычайно требовательны и ненасытны по части женщин. Это должно было бы лишь сильнее разжечь ее чувство, если бы она любила его. Но поскольку любви не было, а была лишь непрочная привязанность, это привело к тому, что мама неизменно испытывала к отцу чувство, близкое к презрению. И вот он потерпел банкротство, обрушил на нее позор, которого она никогда в жизни ему не простит, но пылкость его осталась прежней и... он наградил ее еще одним ребенком. Много позже она призналась мне, что это произошло против ее желания. Поступок отца до глубины души возмутил эту гордую женщину. - Не за того человека я вышла замуж, - заметила она как-то, когда мы сидели у камина. Мама произнесла это с твердой убежденностью. Ей было уже под сорок; вряд ли она когда-нибудь думала, что ее девичьи мечты обернутся так печально. А мечты у нее были самые радужные. Она обладала безудержным романтическим воображением, которое давало о себе знать даже сейчас, когда она была уже женщиной в летах, познавшей несчастье. Девушкой она мечтала - как ей казалось, с полным правом - о муже, который принес бы ей любовь, роскошь и положение в обществе. И сейчас, вспоминая молодость, она приукрашивала прошлое, старательно подчеркивала все, чем можно было кичиться, - горький опыт и разочарование в жизни научили ее ценить годы, проведенные в отчем доме. Семья мамы во многом отличалась от семьи отца. Все Элиоты, за исключением отца, непохожего на остальных своих родичей, были неглупые, способные люди, не обремененные чрезмерной чувствительностью и интуицией, люди, жившие главным образом умственными интересами. Промышленная революция превратила их в типичных мелких ремесленников, которые, будь они чуточку поизворотливее, могли бы многого добиться в жизни. Мой дедушка, отец моего отца и тети Милли, был энергичный, умный человек, который хорошо владел своим ремеслом и знал все, что требовалось знать мастеру своего дела в девятнадцатом веке: он чуть не наизусть выучивал однопенсовые журналы, читал Брэдлоу и Уильяма Морриса, посещал вечерний механический институт, чтобы приобрести хоть какие-то знания по математике. Умер он в начале того года, когда обанкротился мой отец. Но выше ремонтного мастера в местном трамвайном парке так и не поднялся. Дедушка часто спорил с мамой, и спор их всякий раз завершался ссорой, ибо он был убежденный агностик девятнадцатого века, а она - женщина набожная; он голосовал за радикалов, а она была рьяной сторонницей тори. Ко всему этому надо добавить, что оба отличались немалым упрямством. Люди, столь разные по характеру, не могли обойтись без столкновений, а у мамы было с ним столь же мало общего, как и с его дочерью Милли: мамино семейство, да и все окружение, в котором она выросла, уходило корнями в совсем другую среду. В отличие от семьи Элиотов, ее семья никогда не жила в маленьких промышленных городках, возникавших в девятнадцатом веке, как грибы после дождя, во всех этих Редичах и Уолсоллах, где мой дедушка провел свои молодые годы. Ее родственники не имели никакого отношения ни к фабрикам, ни к машинам; те из них, кто был жив, продолжали по сей день обитать в старой сельской Англии, где еще свежи остатки феодализма, - в городках Линкольншира с их ярмарками или в крупных имениях, где они служили лесничими или управляющими. Особым достатком они не могли похвастаться и в этом отношении не отличались от Элиотов - это мама признавала. Она вообще была очень правдива и, хотя любила помечтать и тосковала по прошлому, к фактам относилась с должным уважением. Она даже не позволяла себе утверждать (хотя с удовольствием бы это сделала), что ее родственники - люди более благородных кровей, чем Элиоты. Нет, она сказала мне правду, хотя и постаралась чуть-чуть позолотить ей крылышки. Фамилия ее отца была Серкомб; подобно отцу своему и деду, он служил в поместье Бэргли-парк - поместье это для мамы на всю жизнь осталось символом наивысшего преуспеяния. Мужчины в роду Серкомбов были, как правило, ладно сложены и хороши собой. Как и мама, они отличались по-цыгански смуглой кожей; смелые, энергичные, они любили жизнь на свежем воздухе, славились природной сноровкой в спортивных играх, хотя по беспечности своей в них не совершенствовались, любили повеселиться, никогда ничего не читали, - словом, наслаждались каждым мгновением юности и теряли почву под ногами, когда юность пролетала. Почти у всех Серкомбов была врожденная властная осанка, которой они выделялись среди окружающий. У женщин они пользовались большим успехом, однако с мужчинами, как правило, не дружили: этому мешало непостоянство характера и недостаток душевной теплоты. Но смелость, напористость и обаяние сослужили добрую службу Серкомбам и помогли кое-кому из них вступить в весьма выгодный брак. Как раз благодаря одному из таких браков мама и могла теперь окружать свое прошлое ореолом, не греша против истины. Отец ее женился вторично на девушке из семейства Вигморов, проживавшего в Стэмфорде и знавшего когда-то лучшие времена. От этого второго брака и родилась моя мама. В детстве, да и в юности она только и слышала, что о своих родственниках Вигморах - почтенных буржуа, живших в городе и занимавших там "солидное положение". Время от времени мама ездила к ним в гости. Пребывание в особняке Вигморов оставило у нее самые восторженные воспоминания. И в своих рассказах об этой поре, даже в своих мыслях, она невольно приукрашивала события. Ей и в голову не приходило, что она их романтизирует, ибо для девушки ее возраста ничто не могло быть романтичнее этих визитов, когда возвращение в отчий дом казалось ей ссылкой на каторгу, когда она мечтала о любви и замужестве, о том, что в один прекрасный день и она займет подобающее место в обществе. О прелестях жизни в особняке Вигморов она могла говорить без конца. Как она каталась на коньках лютой зимой 1894 года, когда ей было девятнадцать лет! На льду стояли жаровни, у которых можно было погреться, красивый кузен учил ее выделывать фигуры (маме, как и ее братьям, легко давались танцы и спортивные игры), а потом они наслаждались музыкой в гостиной. Как лихо подкатывали двуколки к подъезду конторы кузена (он был стряпчим), где клиентам подавали в рюмках херес - это в одиннадцать-то часов утра! А до чего же лихо он правил лошадьми, когда ехал на званый обед с двумя-тремя местными аристократами! А молодые офицеры на новогоднем балу! А сколько потом было перешептываний с другими девушками! - Но кто же знает, что ему предначертано, - с несвойственным ей реализмом иронически подытоживала вдруг мама. - Вот уж никогда не думала, что окажусь здесь! Она часто сетовала на свою судьбу: да разве такая жизнь была ей уготована по праву рождения! Но она не искала жалости - разочарование сделало ее злой и язвительной, и она самолюбиво давала отпор всякому, кто необдуманно пытался высказать ей сострадание. Она была убеждена, что жизнь обошлась с ней несправедливо, что ей суждено было обитать в особняках, о пребывании в которых у нее остались столь радужные воспоминания, что не к лицу ей прозябать среди простых смертных. И несмотря на свалившиеся на нее невзгоды и позор, она продолжала со всем пылом своей страстной, мечтательной души надеяться, что ей еще улыбнется счастье. Орудием судьбы предназначено было стать мне. После банкротства отца мама перенесла на меня все свои надежды. Она находила во мне незаурядный ум, считала, что я пошел в нее и наделен ее волей и честолюбием. - Запомни, - говорила она, глядя на отсветы пламени, плясавшие на потолке, - ты должен далеко пойти. Не смей довольствоваться тем, что тебя окружает. Я многого жду от тебя, сынок! Мама смотрела на меня живыми, блестящими глазами. - Ты ведь не из тех, кто способен удовлетвориться малым, правда, Льюис? В этом ты похож на меня. Я повидала на своем веку много такого, что пришлось бы по душе и вашей светлости. Изволь это запомнить! Я хочу, чтобы ты не успокаивался до тех пор, пока не достигнешь этого. Она, конечно, имела в виду особняк стэмфордского стряпчего с экипажами, стоящими перед подъездом, - большой уютный особняк конца прошлого века, который она видела к тому же сквозь призму своего богатого воображения. - Ведь ты не станешь сидеть сложа руки, отдавшись на волю судьбы, правда, сынок? Я тебя знаю. Ты пойдешь своей дорогой. Но не надо быть таким серьезным, точно ты и улыбаться не умеешь. И глаза у тебя слишком колючие. Словно перочинные ножики, а? Она улыбнулась. Мне нравилась ее широкая, слегка насмешливая улыбка. - Мне хочется дожить до того дня, когда ты достигнешь всего этого, Льюис, - пылко продолжала мама. - Ведь ты возьмешь меня к себе? Поделишься со мной своим счастьем? Помни: я хорошо тебя знаю. Я знаю, к чему ты стремишься. Ты не успокоишься до тех пор, пока не достигнешь всего, о чем я говорила, не так ли, сынок? Я охотно соглашался с мамой: мне приятно было прясть с нею нить фантазии, строить роскошные особняки, обставлять их, покупать маме автомобили и меха. Меня тянуло скорее вступить в борьбу, манили нарисованные мамой картины успеха. И тем не менее я держался с ней в тот вечер скованно, - я почти всегда чувствовал себя скованно в присутствии мамы. Она много значила для меня, гораздо больше, чем любой человек на свете. Больше всего я боялся причинить ей огорчение и боль. В ее недомоганиях мне всегда чудилась какая-то угроза для меня лично. Я ухаживал за нею, по многу раз на день спрашивал, как она себя чувствует, и когда в сумраке комнаты раздавался ее ответ: "Не очень хорошо, сынок!" - мне хотелось крикнуть ей, что она не смеет болеть, потому что дни тогда тянутся для меня бесконечно долго и я очень тревожусь о ней. Я боялся ее смерти, как величайшего несчастья. Мама значила для меня гораздо больше, чем отец, однако с ним я не чувствовал ни малейшего стеснения. Он всегда был добродушно настроен и мечтал о чем-то своем; от меня - даже когда я был совсем маленький - он требовал лишь признания его шутовских способностей и на большее не претендовал. Он не вторгался в тайники моего сердца и ждал от меня только отзывчивости, которой я был наделен от рождения и которую охотно проявлял по отношению к нему и ко всем людям вообще чуть ли не с той минуты, как научился говорить. Я не был застенчив. Мне нравились люди, с которыми я так или иначе сталкивался, - за исключением тети Милли, которую я порой ненавидел, - мне нравилось делать им приятное и видеть их довольными. Но нравилось мне также слышать похвалы себе, и уже в те годы я стремился выступить с собственным мнением, порисоваться и похвастаться. Ничто не сдерживало этих вдруг возникших во мне стремлений, и, несмотря на беды, обрушившиеся на моих родителей, я был счастлив. Я легко сходился со всеми людьми, кроме мамы. При ней я и тогда, да и на протяжении всего моего детства держался более скованно, чем при ком угодно другом. Лишь много времени спустя попытался я в этом разобраться. Ведь никто так не нуждался во мне, как она. Она тянулась ко мне всем своим существом, всеми силами души, и ведь она была самой незаурядной фигурой моего детства. Самой незаурядной, несмотря на все свои слабости. Я не замечал многих из них, когда был ребенком, а когда наконец заметил, то понял, что и у меня самого их немало. Она нуждалась во мне. Нуждалась во взрослом человеке, в сыне, похожем на нее, равном ей во всем. Она добивалась моей любви, а я бессознательно замыкался в себе. Я чувствовал только, что, сидя рядом с нею у камина или подле ее постели, когда она была больна, я теряю способность говорить легко и непринужденно. Я бывал с ней часто резок, чего не случалось в разговоре с другими. Я бывал часто груб. Однако, оставшись один, я страстно и долго молился о том, чтобы мама поправилась и была счастлива и чтобы все ее желания исполнились. Ни о чем другом я не молился в детстве так горячо и упорно. 5. Я ЖЕРТВУЮ БУМАЖКУ В ДЕСЯТЬ ШИЛЛИНГОВ НА ГЛАЗАХ У ВСЕГО КЛАССА Когда мне исполнилось одиннадцать лет, настало время решать - посылать меня в среднюю школу или нет. Вопрос о бесплатном обучении отпадал, так как мама ни за что не хотела отдавать меня в школу, существовавшую на средства муниципалитета. А плата за обучение в средней школе составляла три гинеи в четверть. Усевшись за стол и послюнив карандаш, мама уверенным, размашистым почерком записывала расходы по дому. Все счета за неделю она нанизывала на шпенек и в субботу, когда лавочники являлись за деньгами, незамедлительно с ними расплачивалась: она твердо решила не делать долгов, и решение это стало у нее своего рода навязчивой идеей. С начала войны жалованье отца повысилось всего на десять шиллингов в неделю. Шел тысяча девятьсот семнадцатый год, цены непрерывно росли, и мы жили в такой нужде, какой мама никогда раньше не знала. Но я потом думал, что она, наверно, даже радовалась карточной системе и другим лишениям военного времени, так как это давало возможность скрывать, насколько мы были бедны. Ей никак не удавалось выкроить из нашего бюджета девять гиней. Она перевела жалованье отца в шиллинги и разделила их на число недель, ибо неделя служила основой всех ее расчетов. - Выкроить можно что-то около трех шиллингов восьми пенсов, вот и все, - сказала она. - Никак не выходит, Льюис! Сколько ни храбрись, ничего не поделаешь. К тому же вдруг Берти возьмут в армию? Что тогда? И потом, кроме платы за обучение, будут ведь и другие расходы. Придется покупать тебе фуражку, ранец - да мало ли еще что. Я же не допущу, чтобы ты в чем-то уступал другим детям. Ради меня она пренебрегла своей гордостью и отправилась к тете Милли: ведь тетя обещала платить за мое обучение, и мама решила напомнить ей об этом. Та немедленно ответила согласием. Муж ее в военное время зарабатывал недурно, и, повинуясь велениям непонятной дружбы, связывавшей ее с мамой, тетя Милли приходила нам на помощь при каждом новом сигнале бедствия, Но ей никак не удавалось постичь все те условности, которые мама то ли сама придумала, то ли заимствовала от неимущей знати, вынужденной маскировать свою бедность. Мама, например, охотно принимала от нее "презенты" и пользовалась трудом ее служанки, а бывая у нее в гостях, не отказывалась от "сладенького"; действуй тетя Милли поделикатнее, мама согласилась бы и на большее, но откровенной, ничем не прикрытой благотворительности она принять не могла. На "попрошайничество", как выразилась мама, она пошла впервые в жизни, да и то лишь потому, что рождение моего брата Мартина, а затем ее болезнь стоили нам немалых денег. Плата за школу грозила разорить нас вконец, и мама смирилась с тем, что вносить ее будет тетя Милли. Вопреки обыкновению, тетя Милли сразу согласилась платить за меня и даже не прочла при этом маме наставления. Она приберегла его для меня и выложила, зайдя к нам часа через два. Повторения никогда не смущали ее, а потому она высказала все, что я уже слышал три года назад, в дни банкротства отца. На успех мне рассчитывать нечего. Скорее всего, меня ждет в средней школе самая скромная роль. - Ты слишком высокого мнения о себе, - со страстной убежденностью заявила тетя Милли, сохраняя при этом каменное выражение лица. - Но упрекать за это надо не тебя. Виновата твоя мать, которая вбивает тебе в голову, что ты какой-то особенный. Не удивительно, что ты так много о себе воображаешь. По твердому убеждению тети Милли, мне предстояло плестись позади всех моих однокашников. О том, чтобы нагнать их, судя по всему, не могло быть и речи. Она считала бы свои расходы оправданными уже в том случае, если бы я добрел до конца школы без особо неблагоприятных высказываний о моей особе. Пришлось мне еще раз выслушать и ее наказ. Если, вопреки ее ожиданиям, я приобрету в школе такие знания, которые позволят мне зарабатывать на жизнь, первейшая моя обязанность - накопить побольше денег, чтобы расплатиться с долгами отца из расчета двадцать шиллингов за фунт и восстановить его честное имя. Я уже привык молча выслушивать тетю Милли. Иногда она доводила меня до белого каления, но вообще-то я сносил ее нападки стоически. Впрочем, мой стоицизм оказался недостаточно крепким, что показало одно происшествие, случившееся в первые месяцы моего пребывания в новой школе. Несколько мальчиков знало, что мой отец "прогорел". Они жили в той же части города, что и мы, и слышали разговоры об этом. Собственно, банкротство отца прошло бы незамеченным, если бы мама не была на виду в нашем приходе. Один из моих одноклассников особенно допекал меня. Едва меня завидев, он с тупой издевкой и неутомимостью, на какую способны только маленькие мальчишки, неизменно повторял: "Как это твой папочка вылетел в трубу?" Вначале я краснел, но вскоре привык, и это перестало задевать меня. Как ни странно, но до инцидента с подписном листом краснеть мне больше всего приходилось из-за широкой известности тети Милли. Своей энергичной деятельностью по борьбе с алкоголем она прославилась на весь город. Летом тетя Милли организовала большую процессию трезвенников. По улицам города катились повозки, на которых участники процессии в маскарадных костюмах изображали живые картины на различные исторические сюжеты. Следом за повозками шествовала толпа ревнителей трезвости с развернутыми знаменами. В конце на огромной повозке ехала сама тетя Милли и другие руководители общества; они важно восседали на низеньких стульчиках, щеголяя, в соответствии с чином и званием, кр