не очень похожи: кирпичные клети, перемежаемые грязными проулками. День-деньской жужжала в проулках толпа полуголых существ; вечерами тек восвояси поток воров, нищих и шлюх, пробавляющихся своим ремеслом в Уэст-Энде. Полиция ничего не могла с ними поделать. Одинокий прохожий тоже мог лишь ускорить шаг да бросить намек на ходу, - как, скажем, мистер Бимз, смягчив его цитатами, умолчаниями и эвфемизмами, - что все тут, в общем, не в точности так, как хотелось бы видеть. Надвигалась холера, и, кажется, ее намек был не столь деликатен. Но в 1846 году этот намек еще не был брошен; и жителям Уимпол-стрит и прилегающих улиц оставалось одно - строго держаться респектабельной зоны и водить своих собак на поводке. Забудете поводок, как забыла мисс Барретт, - значит, заплатите выкуп, как надлежало его заплатить и мисс Барретт. Условия, на которых Уимпол-стрит сосуществовала с Сент-Джайлз, отстоялись достаточно четко. На Сент-Джайлз воровали, как могли; на Уимпол-стрит платили, что полагалось. Потому-то Арабелл сразу "стала меня утешать, убеждая, что непременно его вызволю не более чем за десять фунтов". Десять фунтов была цена, которую мистер Тэйлор взимал, кажется, за кокер-спаниелей. Мистер Тэйлор был главарь шайки. Стоило даме с Уимпол-стрит потерять собачку, и она обращалась к мистеру Тэйлору, он назначал цену, и ему платили; если же нет, несколько дней спустя на Уимпол-стрит отправляли в оберточной бумаге собачью голову и лапы. Так, по крайней мере, было с одной дамой по соседству, которой вздумалось оспаривать условия мистера Тэйлора. Но мисс Барретт, разумеется, готовилась заплатить все сполна. И как только пришла домой, она призвала своего брата Генри, и брат Генри в тот же день отправился к мистеру Тэйлору. Он застал его "с сигарой в зубах, в кресле, посреди картин" - мистер Тэйлор, говорили, тысячи две-три в год наживал на собаках, - и мистер Тэйлор обещал обсудить дело в "Обществе" и завтра же собаку вернуть. Как бы ни было это обидно и особенно некстати, когда мисс Барретт следовало беречь деньги, - забывая про поводок в 1846 году, вы неизбежно расплачивались за свою оплошность. Но не так обстояло дело для бедного Флаша. Флаш, рассудила мисс Барретт, "не знает, что мы его вызволим"; Флаш ведь так и не усвоил законов человеческого общежития. "Он всю ночь будет скулить и тосковать, я уверена", - писала мисс Барретт мистеру Браунингу во вторник вечером первого сентября. Но покуда мисс Барретт писала мистеру Браунингу, Флаш подвергался самому тяжкому испытанию в своей жизни. Он совершенно потерялся. Только что он был на Вир-стрит среди лент и кружев, и вот его сунули головой в мешок; протрясли по улицам и наконец вышвырнули - здесь. Он очутился в кромешной тьме. Он очутился в холоде, в сырости, Когда прошло головокружение, он кое-что разглядел в темной комнате - сломанные стулья, продавленный матрац. Потом его схватили и крепко привязали за ногу к какой-то перегородке. Что-то ползало по полу - человек или зверь, он не мог бы сказать. Туда-сюда шныряли грубые башмаки и грязные юбки. Мухи жужжали над кусками гниющего мяса. Дети повыползали из темных углов и стали таскать его за уши. Он заскулил, и его огрели тяжелой рукой по голове. Он прижался к стене и затих на мокрых плитах. Теперь он разглядел, что в комнате полно собак. Они рвали друг у друга и оспаривали зловонную кость. У них выпирали ребра. Голодные, грязные, больные, нечесаные, жалкие - все они до одной, видел Флаш, были собаки благороднейшего происхождения, привычные к поводку и к лакеям, как он сам. Час за часом лежал он так, не смея даже скулить. Больше всего мучила его жажда; но едва лизнув мутную зеленоватую жидкость из ведра, которое стояло рядом, он сразу ощутил омерзение; он предпочитал умереть, но не прикасаться к ней больше. И однако, величавая борзая жадно припала к ведру. Чуть только распахивалась дверь, он поднимал глаза. Мисс Барретт? Она? Пришла наконец? Но нет, то лишь волосатый бандит, распихав всех ногами, прошлепал к поломанному стулу и плюхнулся на него. Потом постепенно сгустилась тьма, Флаш уже еле различал фигуры на полу, на матраце, на сломанном стуле. На каминной полке торчал свечной огарок. Пламя блестело в сточной канаве за окном. В его грубом подрагивающем свете Флаш видел, как жуткие лица мелькали снаружи, скалясь, припадали к окну. Вот они вошли, и в тесной комнате стало до того тесно, что Флаш совсем вжался в стену. Страшные чудища - одни в лохмотьях, другие в кричащих перьях и размалеванные - рассаживались прямо на полу, толклись у стола. Стали пить; ругались и дрались. Из-за наваленных мешков повылезали еще собаки: болонки, сеттеры, пойнтеры - и все в ошейниках; а громадный какаду метался из угла в угол и орал: "Попка - дурак! Попка - дурак!" - с такими простецкими модуляциями, которые ужаснули бы его хозяйку, вдову на Мейда-Вейл. Потом женщины открыли сумочки и высыпали на стол браслеты, кольца и брошки вроде тех, что Флаш видел на мисс Барретт и на мисс Генриетте. Страшные женщины щупали их и хватали; ругались и спорили из-за них. Орали дети, и великолепный какаду - Флаш часто видел этих птиц в окнах на Уимпол-стрит - орал: "Попка - дурак! Попка - дурак!" - быстрей, быстрей, пока в него не запустили туфлей, и он в отчаянии захлопал сизыми желто-пятнистыми крыльями. Свеча опрокинулась и погасла. В комнате стало темно. Делалось жарче и жарче; нагнеталась вонь и жара; Флаша мучил зуд; ему щипало нос. А мисс Барретт все не шла. Мисс Барретт лежала на кушетке на Уимпол-стрит. Она нервничала; она беспокоилась, но не то чтобы изводилась. Конечно, Флаш будет страдать; конечно, он будет скулить и лаять ночь напролет, но ведь все это вопрос нескольких часов. Мистер Тэйлор назначил выкуп; она заплатит; ей возвратят Флаша. Утро среды второго сентября вставало над трущобами Уайтчепел. Серый рассвет неспешно вползал в пустые оконницы. Он освещал заросшие лица валявшихся на полу бродяг. Флаш очнулся от забытья, и вновь у него раскрылись глаза на безрадостную действительность. Вот она отныне, действительность - эта комната, и бродяги, и скулящие, стонущие собаки, рвущиеся с короткой привязи, и сырость, и мрак. Неужто это он, Флаш, действительно был в лавке, с дамами, среди лент и кружев, не далее как вчера? Неужто на свете по-прежнему существует Уимпол-стрит? И комната, где сверкает в красной мисочке свежая вода? И это он, Флаш, лежал на подушках; ел дивно зажаренного цыпленка; и, раздираемый злобой и ревностью, укусил человека в желтых перчатках? Вся прежняя жизнь, все чувства улетучились, растаяли и казались уже немыслимыми. Едва в окно просеялся пыльный свет, одна из женщин тяжко поднялась с мешка и, качаясь, вышла за пивом. Снова началась попойка и брань. Какая-то толстуха подняла его за уши, ткнула в ребра и, должно быть, отпустила на его счет унизительную шутку, ибо компания покатилась со смеху, когда его опять шмякнули об пол. С шумом распахивалась и хлопала дверь. Он оглядывался. А вдруг Уилсон? Или сам мистер Браунинг? Или мисс Барретт? Нет, то оказывался еще один вор, еще один убийца; он сжимался от одного вида рваных брюк, задубевших башмаков. Он попытался было грызть кость, которую ему швырнули. Но окаменевшее мясо не поддавалось зубам, а в нос бил невозможный запах тухлятины. Жажда вконец его доняла, ему пришлось приложиться к зеленой пролившейся из ведра луже. Но наступал вечер - он все больше страдал от жажды, от духоты, тело ныло на поломанных досках, и постепенно он погружался в тяжкое безразличие. Он уже почти ничего не замечал вокруг. Только когда отворялась дверь, он, встрепенувшись, оглядывался. Нет, опять не мисс Барретт. Мисс Барретт, лежа на кушетке на Уимпол-стрит, совсем потеряла покой. Что-то было не так. Тэйлор обещал в среду днем пойти на Уайтчепел и посоветоваться с "Обществом". Но прошел день, прошел и вечер среды, а Тэйлор не являлся. Это могло означать лишь одно, думала она: он набивает цену - ужасно теперь некстати. Но разумеется, все равно она готова платить. "Я должна вернуть Флаша, - писала она мистеру Браунингу, - я не могу подвергать риску его жизнь, торговаться и спорить". Она лежала на кушетке, писала мистеру Браунингу и прислушивалась, не раздастся ли стук в дверь. Но пришла Уилсон с почтой; пришла Уилсон с горячей водой. Пора было спать, а Флаша ей не вернули. Рассвет четверга третьего сентября встал над Уайтчепел. Отворилась и хлопнула дверь. Рыжего сеттера, скулившего ночь напролет на полу рядом с Флашем, увел бандит в кротовой куртке - и какой же навстречу судьбе? Что лучше - погибнуть или здесь оставаться? Что хуже - эта жизнь или та смерть? Пьяный гам, голод и жажда, отвратительная вонь - а подумать только, Флаш ненавидел некогда запах одеколона - скоро заглушили все мысли, все желания Флаша. В голове кружились обрывки воспоминаний. Не старый ли то доктор Митфорд кличет его в полях? Не Керренхэппок ли болтает за дверью с булочником? Вот что-то затрещало, и ему почудилось, что мисс Митфорд заворачивает пучок герани. Но нет, это только ветер - ведь погода была ненастная - стучал по бумаге в разбитом окне. Только пьяный голос бурлил в сточной канаве. Только старая ведьма бурчала и бурчала в углу, жаря на сковороде селедку. Его забыли, его бросили. И он был так одинок. Никто не разговаривал с ним. Попугаи кричали "Попка - дурак! Попка - дурак!", да канарейки, глупо, не унимаясь, чирикали и щебетали. И вот снова вечер сгустился в комнате; воткнули в блюдце огарок; грубый свет затрепыхал снаружи; толпы страшных мужчин с заплечными мешками и размалеванных женщин топтались в дверях, толклись у стола, плюхались на продавленные кровати. Снова ночь укрыла тьмою Уайтчепел. А дождь капал, капал сквозь дырявую крышу и, как в барабан, бил в подставленное ведро. Мисс Барретт не пришла. Над Уимпол-стрит встал рассвет четверга. Флаша не было - не было никаких известий от Тэйлора. Мисс Барретт растревожилась не на шутку. Она навела справки. Она призвала своего брата Генри и допросила его с пристрастием. Она обнаружила, что он ее обманул. "Мерзавец" Тэйлор приходил накануне вечером, как обещал. Он назвал свои условия - шесть гиней для "Общества" и полгинеи ему лично. Но Генри, вместо того чтобы сообщить это ей, сообщил мистеру Барретту, с тем, разумеется, результатом, что мистер Барретт велел ему не платить и скрыть визит Тэйлора от сестры. Мисс Барретт "ужасно досадовала и сердилась". Она умоляла брата тотчас пойти к мистеру Тэйлору и заплатить все сполна. Генри упирался и "говорил про папу". Но какой толк говорить про папу? Пока они говорят про папу, Флаша убьют. Она решилась. Раз Генри не хочет, она пойдет сама, "...если не будет по-моему, я сама завтра утром туда пойду и приведу Флаша", - писала она мистеру Браунингу. Но скоро мисс Барретт поняла, что не так-то легко это осуществить. Добраться до Флаша оказалось ей почти так же трудно, как Флашу к ней прибежать. Вся Уимпол-стрит против нее сговорилась. Похищение Флаша и условия Тэйлора стали достоянием гласности. Уимпол-стрит решила дать отпор проходимцам с Уайтчепел. Слепой мистер Бойд извещал, что, по его мнению, платить выкуп - "страшный грех". Отец и братья объединились против нее и готовы были на любое предательство в интересах своего класса. Но хуже - гораздо хуже - было то, что мистер Браунинг весь свой вес, весь свой пыл, всю свою ученость, всю логику бросил на сторону Уимпол-стрит, против Флаша. Если мисс Барретт покорится Тэйлору, писал он, она покорится тирании, она покорится вымогательству; она поддержит силы зла против сил добра, порок против невинности. Если она пойдет навстречу условиям Тэйлора... "каково же будет людям бедным, у которых недостанет денег на выкуп их собак?" Воображение его разыгралось; он воображал, что бы сам он сказал Тэйлору, буде Тэйлор с него потребовал хотя бы пять шиллингов. Он бы сказал ему: "Вы отвечаете за безобразия, творимые вашей шайкой, и вам от меня не уйти - и лучше не говорите мне глупостей насчет отрезанных лап и голов. Не извольте сомневаться, я всю жизнь свою положу на то, чтобы вас обезвредить, это так же верно, как то, что я стою сейчас перед вами, и всеми возможными средствами я буду добиваться погибели вашей и погибели тех из ваших пособников, кого удастся мне обнаружить, но сами-то вы уже мне попались, и вперед я вас не выпущу из виду". Так мистер Браунинг ответил бы Тэйлору, если б имел удовольствие сойтись с этим джентльменом. Ибо, продолжал он, поспев со вторым письмом к следующей почте в тот же четверг, "...страшно подумать, как угнетатели всех рангов могут при желании играть чувствами слабых и безответных, выведав их тайную слабость". Он не порицает мисс Барретт, как бы она ни поступила, он все поймет и простит. И однако, продолжал он в пятницу утром, "...я почел бы это плачевной слабостью...". Поощряя Тэйлора, похищающего собак, она поощряет и Барнарда Грегори, губящего репутации. Косвенным образом она будет ответственна за всех тех несчастных, которые перерезали себе глотку или бежали на чужбину оттого, что какой-нибудь негодяй вроде Барнарда Грегори снял с полки адресную книгу и загубил их репутацию. "Но к чему нанизывать очевидности там, где и без того все яснее ясного?" Так мистер Браунинг бушевал и гремел дважды в день у себя на Нью-Кросс. Лежа на кушетке, мисс Барретт читала его письма. Как легко было бы уступить, как легко сказать: "Ваше доброе мнение дороже мне сотни кокер-спаниелей". Как легко откинуться на подушки, вздохнуть: "Я слабая женщина; я ничего не смыслю в правах и законах; решите за меня". Всего-навсего не платить выкуп Тэйлору; бросить вызов ему с его "Обществом". А если Флаша убьют, если придет роковой сверток и оттуда вывалятся его голова, его лапы, - с нею рядом будет зато Роберт Браунинг, и он скажет ей, что она поступила похвально и заслужила глубокое его уважение. Но мисс Барретт не оробела. Мисс Барретт взялась за перо и разделала Роберта Браунинга. Вольно ему цитировать Донна, писала она; ссылаться на дело Грегори; сочинять остроумные отповеди мистеру Тэйлору - она и сама бы вела себя так же, буде Тэйлор обидел ее самое; буде этот Грегори ее ославил - да пусть их! Но что стал бы делать мистер Браунинг, если бандиты украли бы ее; держали у себя; грозили отрезать ей уши и послать по почте на Нью-Кросс? Он как хочет, а она решилась. Флаш беззащитен. Ее долг ему помочь. "Но Флаш, бедный Флаш, он так мне предан; вправе ли я жертвовать им, невиннейшим существом, ради чести изобличить всех Тэшюров, вместе взятых?" Что бы ни говорил мистер Браунинг, она решила спасти Флаша, даже если ей придется для этого броситься в разверстую пасть Уайтчепел, даже если мистер Браунинг осудит ее. И потому в субботу, глядя в открытое письмо мистера Браунинга, лежавшее перед ней на столе, она начала одеваться. Она читала - "еще одно слово - ведь я тем самым восстаю против ненавистного владычества всех мужей, отцов, братьев и прочих угнетателей". Итак, отправляясь на Уайтчепел, она выступает против Роберта Браунинга и на стороне отцов, братьев и прочих угнетателей. Она продолжала меж тем одеваться. Во дворе выла собака. На цепи, во власти жестоких людей. В этом вое мисс Барретт чудилось: "Помни о Флаше". Она надела туфли, мантильку, шляпку. Еще раз заглянула в письмо. "...Мне предстоит жениться на Вас..." Собака все выла. Мисс Барретт вышла за дверь и стала спускаться по лестнице. Навстречу ей попался Генри Барретт и сказал, что ее ограбят, убьют, если она поступит так, как она грозится. Она велела Уилсон вызвать пролетку. Уилсон, трепеща, покорилась. Пролетка подкатила к парадному. Мисс Барретт велела Уилсон сесть. Уверенная, что отправляется на смерть, Уилсон села. Мисс Барретт велела кучеру ехать на Мэннинг-стрит, в Шодитч. Мисс Барретт сама села в пролетку, и они отправились. Скоро остались позади цельные окна и двери красного дерева. Они очутились в мире, которого никогда прежде не видывала, о котором не подозревала мисс Барретт. Они очутились в мире, где под полом мычат коровы, где целые семьи ютятся в комнатах с выбитыми окнами; где воду пускают только дважды в неделю, где нищета и порок рождают нищету и порок. Они очутились в области, неведомой для почтенного кучера. Пролетка стала; кучер у трактира справился о дороге. Из дверей вышло несколько человек. "Вам, видать, к мистеру Тэйлору!" В этот загадочный мир пролетку с двумя дамами могло занести по одному-единственному поводу, и уж понятно какому, по высшей степени неприятному поводу. Один из спрашивавших побежал обратно в дом и вышел, оповещая, что мистера Тэйлора "дома нету! Но не угодно ли войти?" Уилсон вне себя от ужаса молила ни о чем таком и не думать. Вокруг пролетки толпились мужчины и мальчишки. "Не угодно ли видеть миссис Тэйлор?" - спросила одна личность. Мисс Барретт не имела желания видеть миссис Тэйлор; но тут на пороге явилась невероятной толщины особа, "судя по толщине ее, незнакомая с изнурительными угрызениями совести", и сообщила мисс Барретт, что муж ее в отсутствии; "может, через минуту-другую пожалует, а может, и через часок-другой - не угодно ль войти обождать?". Уилсон дернула ее за подол. Ждать у эдакой в доме! И в пролетке-то сидеть было тошно под взглядами этих мужчин и мальчишек. Итак, мисс Барретт вступила в переговоры с "бандиткой огромных размеров", не покидая пролетки. Она сказала, что ее собака - у мистера Тэйлора; мистер Тэйлор обещал вернуть собаку. Можно ли рассчитывать, что мистер Тэйлор доставит собаку на Уимпол-стрит сегодня же? "И не сомневайтесь", - отвечала толстуха с неотразимой улыбкой. Наверное, он как раз по этому делу и отлучился. И она "весьма грациозно мне покивала". Пролетка повернула и оставила позади Мэннинг-стрит, Шодитч. Уилсон считала, что они "насилу живые отделались". Мисс Барретт и сама переволновалась не на шутку. "Шайка, очевидно, сильная. Общество, "любители"... прочно тут укоренились", - писала она. В голове ее теснились мысли, в глазах кружились картины. Так вот что обреталось позади Уимпол-стрит - эти лица, эти дома... Покуда она сидела в пролетке возле трактира, она увидела больше, чем видела за все пять лет своего заточения в спальне на Уимпол-стрит. "Эти лица!" - восклицала она. Они выжглись на ее зрачках. Они подстрекнули ее воображение, как "божественные мраморные духи" - бюсты над книжной полкой - никогда не могли его подстрекнуть. Здесь жили женщины; покуда она лежала на кушетке, читала, писала, вот так они жили. А пролетка уже снова катила мимо четырехэтажных домов. Мимо знакомых дверей и окон; мимо шлифованных кирпичей, медных дверных ручек, неизменяемых занавесей. По Уимпол-стрит, к пятидесятому нумеру. Уилсон спрыгнула на тротуар - и какое же счастье было снова оказаться в безопасности. Но мисс Барретт, наверное, мгновенье помедлила. Перед ней все стояли "эти лица". Они еще вернутся к ней годы спустя, когда она будет сидеть на балконе под солнцем Италии. Они вдохновят самые яркие страницы "Авроры Ли" [стихотворный роман Элизабет Браунинг (1806-1861), посвященный теме равноправия женщины (1857)]. А покамест дворецкий распахнул дверь, и она пошла вверх по лестнице, к себе в комнату. В субботу был пятый день заточения Флаша. Почти изнемогший, почти отчаявшийся, лежал он, задыхаясь, в углу переполненной комнаты. Распахивалась и хлопала дверь. Раздавались хриплые крики. Визжали женщины. Попугаи болтали, как привыкли болтать со вдовами на Мейда-Вейл, но здесь злые старухи отвечали им бранью. В шерсти Флаша копошилась какая-то нечисть, но у него не было сил отряхиваться. Все прошлое Флаша, разные сцены - Рединг, теплица, мисс Митфорд, мистер Кеньон, книжные полки, бюсты, крестьяне на шторках - поблекли, растаяли, как тают снежные хлопья в котле. Если он и связывал с чем-то свои надежды, то с чем-то безымянным и смутным; с неясным лицом без черт, которое для него по-прежнему называлось мисс Барретт. Она по-прежнему существовала; все прочее в мире исчезло; она же по-прежнему существовала, но меж ними пролегла такая пропасть, которую едва ли она могла одолеть. Снова на него стала надвигаться тьма, такая тьма, что, казалось, раздавит последнюю его надежду - мисс Барретт. И правда - силы Уимпол-стрит, даже и в эти последние мгновенья, боролись против воссоединения мисс Барретт и Флаша. В субботу днем она лежала и ждала, что Тэйлор придет, как пообещала необъятная толстуха. И вот он пришел, но пришел без собаки. Он передал снизу - пусть мисс Барретт вперед выложит шесть гиней, и он сразу пойдет на Уайтчепел за собакой - "честное благородное слово". Чего именно стоило "честное благородное слово" мерзавца Тэйлора, мисс Барретт не знала, но "выхода не было"; на карте стояла жизнь Флаша. Она отсчитала шесть гиней и послала вниз Тэйлору. Но по воле несчастной судьбы, пока Тэйлор ждал в прихожей среди зонтов, гравюр, ковров и прочих ценных предметов, туда вошел Альфред Барретт. Увидев "мерзавца" Тэйлора у себя в доме, он вознегодовал. Он метал громы и молнии. Он обозвал его "мошенником, вором, обманщиком". На каковые определения мистер Тэйлор сумел достойно ответить. И - что значительно хуже - он поклялся "спасеньем своей души, что нам не видать нашей собаки", и выбежал вон. Значит, наутро ожидался окровавленный сверток. Мисс Барретт поспешно оделась и кинулась вниз. Где Уилсон? Пусть найдет пролетку. Она тотчас отправится на Мэннинг-стрит. Семейство бросилось ее удерживать. Темнеет. Она и так устала. Предприятие и для здорового мужчины рискованное. С ее стороны - это просто безумие. Так они ей говорили. Братья, сестры обступили ее, и грозили, и убеждали, "орали, что я "безумица", упряма и зла, - меня честили не хуже, чем мистера Тэйлора". Она стояла на своем. В конце концов они осознали ее невменяемость. Что бы это ни повлекло за собой, ей следовало уступить. Септимус обещал, если Ба вернется к себе и успокоится, пойти к Тэйлору, заплатить деньги и привести собаку. И вот сумерки пятого сентября сгустились и настала ночь на Уайтчепел. Опять распахнулась дверь, вошел тот, косматый, и за шкирку выволок Флаша из угла. Глядя на ненавистную физиономию старого врага, Флаш не знал, ведут ли его навстречу погибели или свободе. И если б не одно зыбкое воспоминание, ему было бы, в общем, уже все равно. Враг нагнулся. Зачем корявые пальцы ощупали горло Флаша? Нож у него в руках или поводок? Спотыкающегося, валкого, чуть не ослепшего Флаша вывели на волю. На Уимпол-стрит мисс Барретт совсем лишилась аппетита. Жив ли Флаш? Она не знала. В восемь часов в дверь постучали; как всегда - письмо от мистера Браунинга. Но когда дверь отворили, чтоб впустить письмо, в комнату метнулось еще что-то: Флаш. Он тотчас устремился к красной мисочке. Ее три раза наполняли; а он все пил. Мисс Барретт смотрела, как пьет грязная, затравленная собачонка, "Он не так мне обрадовался, как я ожидала", - заключила она. Нет, у него было одно-единственное желание - напиться чистой воды. Но ведь мисс Барретт только мельком видела лица тех людей и запомнила их навсегда. А Флаш был в их власти почти пять суток. И когда он снова очутился здесь, на подушках, он, кажется, уже ничего не хотел, кроме свежей воды. Он пил не переставая. Прежние пенаты - книжная полка, шкаф, бюсты, - кажется, утратили для него смысл. Комната уже не составляла весь мир; она была лишь укрытие. Лишь овражек рядом с дрожащим листком посреди глухого леса, где затаились звери и чудища; где под каждым кустом залег разбойник и враг. Флаш лежал, опустошенный, в ногах у мисс Барретт, а вой заточенных собак и отчаянные вопли птиц еще звучали у него в ушах. Отворялась дверь, и он вздрагивал, боясь, что войдет тот, косматый, с ножом. То был просто мистер Кеньон с книгой; то был просто мистер Браунинг со своими желтыми перчатками. Но теперь он сжимался при виде мистера Кеньона и мистера Браунинга. Он им больше не верил. За их улыбками скрывались жестокость, предательство и обман. Ласки их ничего не значили. Он даже боялся теперь ходить с Уилсон к почтовой тумбе. Он не мог и шагу ступить без поводка. Когда ему говорили: "Бедный Флаш, злые люди тебя украли, да?" - он поднимал голову и выл и скулил. Заслышав свист хлыста, он кидался вниз по подвальным ступенькам. Дома он все жался к мисс Барретт. Она одна его не предала. В нее он пока еще веровал. Постепенно он снова ее обретал. Замученный, дрожащий, грязный и страшно тощий, он лежал на кушетке у ее ног. Шли дни, Уайтчепел стиралась из памяти, и Флаш, лежа рядом с мисс Барретт на кушетке, читал в ее мыслях даже яснее, чем прежде. Их разлучали; и вот они снова вместе. Право же, никогда не были они так близки. Каждый жест ее, каждое движение отзывались в его душе. А теперь она словно все время была в движении. Когда ей принесли пакет, она просто спрыгнула с кушетки. Она вскрыла пакет; трясущимися пальцами вытащила оттуда грубые башмаки. И тотчас запрятала поглубже в шкаф. И снова легла на кушетку, будто ничего не случилось. А ведь что-то случилось. С Флашем наедине она встала и вынула из ящика стола бриллиантовое ожерелье. Вынула шкатулку с письмами мистера Браунинга. Положила башмаки, ожерелье и письма в картонку и - заслышав шаги на лестнице - затолкала ее под кровать, и поскорее легла, и снова укрылась шалью. Эта таинственность, эти маневры предвещали, чувствовал Флаш, важные перемены. Неужто они убегут отсюда оба? Оба покинут страшный мир, где похищают собак, где господствует тирания? О, если бы! Он дрожал и возбужденно скулил; но мисс Барретт тихим голосом призывала его к молчанию, и он затихал. Сама она, тоже очень тихо, лежала на кушетке, когда входили братья и сестры; она лежала и беседовала с мистером Барреттом, как она всегда беседовала с мистером Барреттом. Но в субботу двенадцатого сентября мисс Барретт сделала то, чего Флаш от нее не ожидал. Сразу после завтрака она оделась для выхода. Более того, по выражению ее лица, пока она одевалась, он совершенно ясно понял, что его с собой не берут. Какие-то у нее были от него тайны. В десять часов Уилсон вошла в комнату. Они вышли вместе; Флаш лежал и ждал, когда они вернутся. Через час приблизительно мисс Барретт вернулась - одна. На него она и не взглянула, она словно не замечала ничего вокруг. Она сдернула перчатки, и на мгновенье в глаза ему сверкнуло золотое кольцо на ее левой руке. Потом он увидел, как она сняла кольцо и сунула во тьму ящика. А потом она, как всегда, легла на кушетку. Он лежал рядом, не смея дохнуть, ибо что бы ни случилось - а что-то определенно случилось, - следовало любой ценой держать в тайне. Жизнь в спальне любой ценой должна была идти как всегда. И все меж тем изменилось. В каждом взмахе шторки мерещился Флашу сигнал. Свет и тени скользили по бюстам поэтов, и те смотрели хитро и всезнающе. Все в комнате будто готовилось к переменам; готовилось к важным событиям. И все таилось; все скрывалось. Как всегда, приходили и уходили братья и сестры; мистер Барретт, как всегда, являлся по вечерам. Как всегда, проверял, выпито ли вино, съеден ли цыпленок. Мисс Барретт смеялась и болтала, когда в комнате кто-нибудь был, и виду не показывала, что она что-то скрывает. А когда они оставались одни, она вытаскивала из-под кровати картонку и воровато, прислушиваясь, что-то совала в нее. Она безусловно нервничала. В воскресенье звонили церковные колокола. "Это где же звонят?" - спросил кто-то. "В Марилебондской церкви", - сказала мисс Генриетта. И мисс Барретт - Флаш видел - побледнела как полотно. А другие ничего не заметили. Так прошел понедельник, и вторник, и среда, и четверг. И все они притворялись обычными днями - те же были молчание, еда, разговоры, то же лежание на кушетке - как всегда. Флаш беспокойно ворочался во сне, ему снились папоротники в глухом лесу, и они с мисс Барретт там прятались вместе; потом папоротники раздвинулись, и он проснулся. Еще не рассвело; в темноте он различил Уилсон, она осторожно вошла, достала из-под кровати картонку и унесла. Это было ночью в пятницу восемнадцатого сентября. Все субботнее утро он пролежал так, как лежишь, зная, что вот-вот упадет платок, прошуршит тихий свист - будет дан неотвратимый сигнал. Он смотрел, как одевается мисс Барретт. Без четверти четыре дверь отворилась и вошла Уилсон. Сигнал был дан - мисс Барретт взяла его на руки. Она поднялась и пошла к двери. На мгновенье они застыли на пороге, оглядывая комнату. Здесь была кушетка и кресло мистера Браунинга. Были столики, бюсты. Солнце сквозило сквозь листву плюща, и вздувались шторки с крестьянами. Все как всегда. Все, замерев, ожидало еще миллионов точно таких же мгновений; но для мисс Барретт и Флаша это было - последнее. Очень тихо мисс Барретт затворила дверь. Очень тихо они скользнули вниз по лестнице, мимо гостиной, библиотеки, мимо столовой. Все выглядело как всегда; пахло как всегда; все было тихо и будто дремало под теплым сентябрьским солнцем. На подстилке в прихожей лежал Каталина и тоже дремал. Вот дошли до парадной двери и очень тихо повернули ручку. За дверью ждала пролетка. - К Ходчсону, - сказала мисс Барретт. Почти шепнула. Флаш затих у нее на коленях. Ни за что на свете не нарушил бы он этого страшного молчания. 5. ИТАЛИЯ Потом часами, днями, неделями, наверное, был грохот тьмы, вдруг прорезаемой светом; и опять длинные полосы мрака; и нещадная качка; и вылазки впопыхах на свет, к всходившему над ним лицу мисс Барретт, и к хилым деревцам, и рельсам, и высоким, в точках огней, домам - ибо в ту пору на железной дороге царил дикарский обычай - собак перевозили в ящиках. Однако Флаш не робел. Они ведь спасались бегством. Они убегали от тиранов и похитителей. Грохочи, грохочи, скрежещи, грохочи на здоровье, урчал он, пока поезд швырял его из стороны в сторону; нам бы только убраться подальше от Уимпол-стрит и Уайтчепел. Потом все вдруг наполнилось светом; грохот смолк. Флаш услышал, как поют птицы и вздыхает ветер в листве. Или это шумела вода? Наконец он открыл глаза, встряхнулся, и взору его предстало непостижимое зрелище. Мисс Барретт была на камне посреди шумящих вод. Над ней склонялись деревья. Кругом бушевала река. Мисс Барретт, конечно, грозила опасность. Одним рывком Флаш одолел поток и оказался с нею рядом. "...Он принял крещение в честь Петрарки", - сказала мисс Барретт, когда он вскарабкался на камень и устроился с нею рядом. Ибо дело происходило в Воклюзе; она обосновалась на камне посреди источника Петрарки. И опять был грохот и скрежет; и опять его вывели на твердую землю; тьма расступилась; на него хлынул свет. Живой, наяву, сам себе не веря, он стоял на рыжеватых плитах огромной, плывущей в солнечном сиянии комнаты. Он обежал ее, исследовал носом и лапами. Оказалось: ни ковра, ни камина. Ни кушеток, ни кресел, ни книжных полок, ни бюстов. Пряный, неведомый запах ударял ему в ноздри, и он расчихался. Свет, безмерно резкий, отчетливый, слепил ему глаза. Никогда еще не случалось Флашу бывать в комнате - если это, конечно, была комната - такой твердой и яркой, большой и пустой. Мисс Барретт на стуле у стола посередке казалась совсем крошечной. Потом Уилсон вывела его гулять. Его чуть не ослепило солнце, а потом тень. Половина улицы была немыслимо жаркая; на другой был отвратительный холод. Женщины кутались в меха, но прикрывались от солнца зонтиками. И вся улица была совершенно сухая. В середине ноября нигде не замечалось ни лужи, где можно промочить лапы, ни грязи, которая липнет всегда на очесы. И ни колышков; ни полуподвальных двориков. И не было этих мучительно путаных запахов, которые так будоражат тебя во время прогулок по Уимпол-стрит и Оксфорд-стрит. Зато от каменных острых выступов, от желтых сухих стен веяло чем-то чужим, непонятным и увлекательным. Потом колыханье черного занавеса обдало его чем-то неотразимым; запах выкатывался волнами; Флаш замер; он сделал стойку; он внюхивался, он наслаждался; его неодолимо влек этот запах, и он юркнул под занавес. На миг мелькнула огнями гулкая впадина огромной залы; но Уилсон с истошным криком уже выдернула его обратно. И снова они шли по улице. Улица оглушала. Будто все вместе, надсаживаясь, орали наперебой. Взамен ровного снотворного жужжанья Лондона все здесь грохало, ухало, звякало, тренькало, стучало, щелкало и звенело. Флаш кидался туда-сюда, волоча за собою Уилсон. Их раз двадцать теснили с панели на мостовую и обратно - то тележка, то вол, то отряд солдат, то стадо коров. Он сразу помолодел, он стряхнул с себя несколько лет. Ошалелый, радостный, он рухнул на рыжеватые плиты и заснул таким крепким сном, каким никогда он не спал на подушках в спальне на Уимпол-стрит. Но скоро Флашу открылось еще более важное отличие Пизы - ибо именно в Пизе они поселились - от Лондона. Собаки тут были другие. В Лондоне, бывало, он до почтовой тумбы не мог дойти, не повстречав по дороге мопса, бульдога, колли, ньюфаундленда, сенбернара, фокса или представителя одного из семи славных ответвлений семейства спаниелей. И про каждую собаку он знал, кто есть кто и какое занимает положение на общественной лестнице. А тут, в Пизе, собак была тьма, но все - не поймешь, что такое; все - возможно ли? - были дворняги. Насколько он понимал, это были просто собаки - серые, рыжие, пятнистые, полосатые; и среди них нельзя было распознать ни единого спаниеля, колли, дога или фокстерьера. Значит, деятельность Собачьего Клуба не распространяется на Италию? А про Клуб Спаниелей тут и не слыхивали? И нет тут закона, который карает беспощадно вихор, осуждает кудрявые уши, одобряет очесы на лапах и строго предписывает плавный переход ото лба к носу? Да, как видно, такого закона тут не знали. Флаш ощутил себя принцем в изгнании. Он был одинокий аристократ среди сплошных canaille [сброд, чернь (фр.)]. Он был единственный чистокровный кокер-спаниель во всей Пизе. За долгие годы Флаш привык себя считать аристократом. Закон красной мисочки и поводка глубоко укоренился в его душе. И неудивительно, что сейчас он был несколько обескуражен. Не станем же мы осуждать какого-нибудь Говарда или Кавендиша, если, оказавшись среди убогих туземцев, жителей грязных лачуг, он нет-нет и вспомянет свой Четсворт и нежно взгрустнет по красным коврам и по галереям, куда закат, подпалив витражи, бросает герцогские короны. Флаш был чуточку суетен, надо признаться; мисс Митфорд давно за ним замечала; и качество это, подавляемое в Лондоне среди высших и равных, теперь дало себя знать, когда он ощутил себя избранным. Он стал надменен и дерзок. "Флаш превратился в абсолютного монарха и нещадно облаивает вас, когда велит вам открыть ему дверь, - писала миссис Браунинг. - Роберт, - продолжала она, - уверяет, будто вышеозначенный Флаш считает, что он, мой муж, для того и создан, чтоб угождать Флашу, и, кажется так оно и есть". "Роберт". "Мой муж". Пусть Флаш изменился, но и мисс Барретт изменилась тоже. Она не только называла себя теперь миссис Браунинг; не только играла на солнце золотым кольцом; она вообще изменилась не меньше Флаша. Флаш слышал это ее "Роберт, мой муж" по пятьдесят раз на дню, и каждый раз голос ее звенел такой гордостью, что у него даже вздыбливалась холка и падало сердце. Но не в словах и не в голосе дело. Она просто стала совершенно другим человеком. Раньше, например, она едва пригубит наперсток портвейна и потом жалуется на головную боль, а теперь опрокинет целый стаканчик кьянти и спит как убитая. Теперь на столе в столовой пылали апельсинные ветки - и это взамен желтого, голенького, кислого апельсинчика. Раньше она вызывала ландо, чтоб добраться до Риджентс-парка, а теперь надевала грубые башмаки и карабкалась по скалам. Раньше карета мерно везла их по Оксфорд-стрит, а теперь ненадежная колымага с грохотом несла вниз, на берег озера, любоваться горами; и когда она уставала, она не кликала снова пролетку; она садилась на камень и разглядывала ящериц. Она блаженствовала на солнышке; она блаженствовала в тени. Она подбрасывала в камин сосновых поленьев из герцогского леса, когда было холодно. И они садились у потрескивающего огня и впивали крепкий, терпкий запах. Она не уставала сравнивать Италию с Англией не в пользу последней. "...Бедные наши англичане! - восклицала она. - Надо их научить радоваться. Надо их закалять - не на огне, а на солнце". Здесь, в Италии, была воля и жизнь, была радость, порожденная солнцем. Здесь никто не ругался, никто не дрался и не было видно пьяниц; "эти лица" из Шодитча опять вставали у нее перед глазами. Она вечно сравнивала Пизу с Лондоном и говорила о том, насколько больше ей нравится Пиза. Здесь хорошенькая женщина может ходить по улице без провожатых; знатные матроны сперва собственноручно выливают помои, а потом отправляются ко двору "в блеске неоспоримой изысканности". Пиза, ее колокола, дворняги, верблюды и боры были куда привлекательней, чем Уимпол-стрит, и двери красного дерева, и говяжий филей. И каждый день, опрокинув стаканчик кьянти и сорвав с ветки очередной апельсин, миссис Браунинг хвалила Италию и жалела бедную, скучную Англию, бессолнечную, безрадостную, где такая дороговизна и обременительные условности. Правда, Уилсон, надо сказать, какое-то время оставалась верна Британии. Дворецкие, и кухни в полуподвалах, и двери красного дерева не без труда были вычеркнуты ею из памяти. Она сочла необходимым выскочить из картинной галереи, ибо. "до того неприличная у них эта Венера". И потом еще, когда благодаря любезности своей подруги она получила возможность в щелку поглядеть на герцогское великолепие, она и то не сдалась. "А бедно у них, - отнеслась она о Дворе Великого Герцога, - у нас Сент-Джеймсский дворец богаче будет". Да, но она смотрела-смотрела, и взор ее упал на неотразимую фигуру одного из герцогских телохранителей; сердце ее воспылало; суждения тотчас переменились; критерии рушились. Лили Уилсон влюбилась без памяти в сеньора Ригхи из герцогской стражи. Но в точности как миссис Браунинг изучала свои новые свободы и наслаждалась открытиями, Флаш тоже делал открытия и изучал свободную жизнь. Еще в Пизе - а весной 1847 года они перебрались во Флоренцию - Флаш постиг страшную истину, которая на первых порах удручала его: закон Собачьего Клуба не есть всеобщий закон. Он пришел к заключению, что легкий вихор не всегда непростителен. Соответственно он пересмотрел весь свой моральный кодекс. Он стал руководиться, сперва с некоторой оглядкой, своими новыми представлениями о структуре собачьего общества. День ото дня он делался демократичней. Еще в Пизе миссис Браунинг замечала, что он "...ежедневно выбегает на улицу и беседует с собачками по-итальянски". А теперь, во Флоренции, старые путы все до ниточки спали с него. Миг раскрепощения настал в один прекрасный день в Касцинском парке. Он носился по "яркой изумрудной мураве" наперегонки с "фазанами, трепетными и быстрыми", и вдруг он вспомнил Риджентс-парк и воззвание: "Собаки должны ходить только на цепи". Ну и где теперь это "должны"? Где теперь цепи? Где смотрители со своими дубинками? Их нет - и нет собачьих воров, и Собачьего Клуба, и Клуба Спаниелей - прислужника развращенной аристократии! Нет пролеток, ландо и нет Мэннинг-стриг, нет Уайтчепел! Он скакал, он носился; шерсть его пламенела; сверкали глаза. Он стал другом всему миру. Все собаки были теперь его братья. Здесь, в этом новом мире, ему не нужен был поводок; он не нуждался в защитниках. Если мистер Браунинг мешкал, когда наставал час прогулки - теперь их с Флашем связывала теснейшая дружба, - Флаш