Юрий Иосифович Коваль. Листобой Рассказы --------------------------------------------------------------------- Коваль Ю.И. Поздним вечером ранней весной: Рассказы, повести. М.: Дет. лит., 1988. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 апреля 2003 года --------------------------------------------------------------------- Для старшего дошкольного и младшего школьного возраста. СОДЕРЖАНИЕ Капитан Клюквин Серая ночь Лабаз Лесник Булыга Белозубка У Кривой сосны Картофельная собака Гроза над картофельным полем Листобой Найда По чернотропу Веер Ночные налимы Шакалок Колышки Снежура Лось Листья Кувшин с листобоем КАПИТАН КЛЮКВИН На Птичьем рынке за три рубля купил я себе клеста. Это был клест-сосновик, с перьями кирпичного и клюквенного цвета, с клювом, скрещенным, как два кривых костяных ножа. Лапы у него были белые, - значит, сидел он в клетке давно. Таких птиц называют "сиделый". - Сиделый, сиделый, - уверял меня продавец. - С весны сидит. А сейчас была уже холодная осень. Над Птичьим рынком стелился морозный пар и пахло керосином. Это продавцы тропических рыбок обогревали аквариумы и банки керосиновыми лампами. Дома я поставил клетку на окно, чтоб клест мог поглядеть на улицу, на мокрые крыши сокольнических домов и серые стены мельничного комбината имени Цюрупы. Клест сидел на своей жердочке торжественно и гордо, как командир на коне. Я бросил в клетку семечко подсолнуха. Командир соскочил с жердочки, взмахнул клювом - семечко разлетелось на две половинки. А командир снова взлетел на своего деревянного коня, пришпорил и замер, глядя вдаль. Какой удивительный у него клюв - крестообразный. Верхняя часть клюва загнута вниз, а нижняя - вверх. Получается что-то вроде буквы "X". Этой буквой "X" клест лихо хватает подсолнух - трах! - шелуха в стороны. Надо было придумать клесту имя. Мне хотелось, чтоб в имени был отмечен и его командирский нрав, и крепкий клюв, и красный цвет оперения. Нашлось только одно слово, в котором есть и клюв и красный цвет, - клюква. Подходящее слово. Жаль только, нет в клюкве ничего командирского. Я долго прикидывал так и эдак и назвал клеста - Капитан Клюквин. Всю ночь за окном слышен был дождь и ветер. Капитан Клюквин спал неспокойно, встряхивался, будто сбрасывал с перьев капли дождя. Его настроение передалось мне, и я тоже спал неважно, но проснулся все же пораньше, чтобы послушать утреннюю песню Капитана. Рассвело. Солнечное пятно еле наметилось в пасмурных облаках, низко бегущих над крышей мелькомбината. "Цик..." - услышал я. Потом еще: "Цик, цик..." "Убогая песня, - думал я. - "Цик", и все. Маловато". Почистив перья, Капитан Клюквин снова начал цикать. Вначале медленно и тихо, но после разогнался и кончил увесисто и сочно: "Цок!" Новое колено в песне меня порадовало, но Капитан замолчал. Видно, он пережидал, выдерживал паузу, прислушивался к песне, которая, так сказать, зрела у него в груди. Впрочем, и настоящие певцы-солисты не сразу начинают кричать со сцены. Настоящий солист-вокалист постоит немного, помолчит, прислушается к песне, которая зреет в груди, и только потом уж грянет: "Люблю я макароны!.." Капитан помолчал, поглядел задумчиво в окно и запел. Песня началась глухо, незаметно. Послышался тихий и печальный звук, что-то вроде "тиуууу-лиууу". Звук этот сменился задорным посвистом. А после зазвенели колокольчики, словно от жаворонка, трели и рулады, как у певчего дрозда. Капитан Клюквин был, оказывается, настоящий певец, со своей собственной песней. Все утро слушал я песню клеста, а потом покормил его подсолнухами, давлеными кедровыми орехами и коноплей. Пасмурная осень тянулась долго. Солнечных дней выпадало немного, и в комнате было тускло. Только огненный Капитан Клюквин веселил глаз. Красный цвет горел на его перьях. А некоторые были оторочены оранжевым, напоминали осенние листья. На спине цвет перьев вдруг становился зеленый, лесной, моховой. И характер у Капитана был веселый. Целый день прыгал он по клетке, расшатывал клювом железные прутья или выламывал дверцу. Но больше всего он любил долбить еловые шишки. Зажав в когтях шишку, он вонзал клюв под каждую чешуинку и доставал оттуда смоляное семечко. Гладкая, оплывшая смолой шишка становилась похожей на растрепанного воробья. Скоро от нее оставалась одна кочерыжка. Но и кочерыжку Капитан долбил до тех пор, пока не превращал в щепки. Прикончив все шишки, Капитан принимался долбить бузинную жердочку - своего деревянного коня. Яростно цокая, он смело рубил сук, на котором сидел. Мне захотелось, чтоб Клюквин научился брать семечки из рук. Я взял семечко и просунул его в клетку. Клюквин сразу понял, в чем дело, и отвернулся. Тогда я сунул семечко в рот и, звонко цокнув, разгрыз его. Удивительно посмотрел на меня Капитан Клюквин. Во взгляде его были и печаль, и досада, и легкое презрение ко мне. "Мне от вас ничего не надо", - говорил его взгляд. Да, Капитан Клюквин имел гордый характер, и я не стал с ним спорить, сдался, бросил семечко в кормушку. Клест мигом разгрыз его. - А теперь еще, - сказал я и просунул в клетку новое семечко. Капитан Клюквин цокнул, вытянул шею и вдруг схватил семечко. С тех пор каждый день после утренней песни я кормил его семечками с руки. Осень между тем сменилась плохонькой зимой. На улице бывал то дождь, то снег, и только в феврале начались морозы. Крыша мелькомбината наконец-таки покрылась снегом. Кривоклювый Капитан пел целыми днями, и песня его звучала сочно и сильно. Один раз я случайно оставил клетку открытой. Капитан сразу вылез из нее и вскарабкался на крышу клетки. С минуту он подбадривал себя песней, а потом решился лететь. Пролетев по комнате, он опустился на стеклянную крышку аквариума и стал разглядывать, что там делается внутри, за стеклом. Там под светом рефлектора раскинулись тропические водоросли, а между ними плавали королевские тетры - темные рыбки, рассеченные золотой полосой. Подводный мир заворожил клеста. Радостно цокнув, он долбанул в стекло кривым клювом. Вздрогнули королевские тетры, а клест полетел к окну. Он ударился головой о стекло и, ошеломленный, упал вниз, на крышу клетки... В феврале я купил себе гитару и стал разыгрывать пьесы старинных итальянских композиторов. Чаще всего я играл Пятый этюд Джульяни. Этот этюд играют все начинающие гитаристы. Когда его играешь быстро, звуки сливаются, и выходит - вроде ручеек журчит. У меня ручейка не получалось; вернее, тек он слишком уж медленно, но все-таки дотекал до заключительного аккорда. Капитан Клюквин отнесся к моей игре с большим вниманием. Звуки гитары его потрясли. Он даже бросил петь и только изредка восхищенно цокал. Но скоро он перешел в наступление. Как только я брал гитару, Клюквин начинал свистеть, стараясь меня заглушить. Я злился и швырял в клеста пустыми шишками или загонял его в клетку, а клетку накрывал пиджаком. Но и оттуда доносилось зловещее цыканье Капитана. Когда я выучил этюд и стал играть его получше, Клюквин успокоился. Он пел теперь тише, приноравливаясь к гитаре. До этого мне казалось, что клест поет бестолково и только мешает, но, прислушавшись, я понял, что Капитан Клюквин украшает мою игру таинственными, хвойными, лесными звуками. Конечно, выглядело все это не так уж прекрасно - корявая игра на гитаре сопровождалась кривоносым пением, но я пришел в восторг и мечтал уже выступить с Капитаном в Центральном доме детей железнодорожников. Теперь ручеек потек более уверенно, и Капитан Клюквин добавлял в него свежую струю. Он не любил повторяться и всякий раз пел новую песню. Иногда она бывала звонкой и радостной, иногда - печальной. А я по-прежнему пилил одно и то же. Каждый день перед заходом солнца Капитан вылетал из клетки, усаживался на аквариум и, пока я настраивал гитару, легонько цокал, прочищая горло. Солнце постепенно уходило, пряталось за мелькомбинатом, и в комнате становилось сумеречно, только светился аквариум. В сумерках Клюквин пел особенно хорошо, душевно. Мне нравились наши гитарные вечера, но хотелось, чтоб клест сидел ко мне поближе, не на аквариуме, а на грифе гитары. Как-то после утренней песни я не стал его кормить. Капитан Клюквин вылетел из клетки, обшарил шкаф и письменный стол, но не нашел даже пустой ольховой шишечки. Голодный и злой, он попил из аквариума и вдруг почувствовал запах смолы. На гитаре, что висела на стене, за ночь выросла шишка, как раз на грифе, на том самом месте, где находятся колки для натягивания струн. Шишка была свежая, от нее крепко пахло смолой. Капитан взлетел и, вцепившись в шишку когтями, стал отдирать ее от грифа. Однако шишка - хе-хе! - была прикручена проволокой. Пришлось долбить ее на месте. Подождав, пока клест хорошенько вгрызется в шишку, я стал осторожно снимать с гвоздя гитару. Капитан зарычал на меня. Отделив гитару от стены, я плавно повлек ее по комнате и через минуту сидел на диване. Гитара была в руках, а на грифе трещал шишкой Капитан Клюквин. Левая рука моя медленно поползла по грифу, все ближе подбираясь к шишке. Капитан сердито цокнул, подскочил ко второму ладу и ущипнул меня за палец. Раздраженно помахав крыльями, он пошел пешком по грифу доколупывать свою шишку. Ласково взял я первую ноту - задребезжала шишка, а клест подпрыгнул и зацокал громко и радостно, как лошадь копытами по мостовой. Оканчивался месяц март. С крыши мелькомбината свешивались крупные сосульки, облепленные мукой. В хорошую погоду я выставлял клетку на балкон, и Капитан Клюквин весь день дышал свежим воздухом, пел, клевал снег и сосульки. На звук его голоса залетали синицы-московки. Они клевали коноплю и сало в кормушках, пересвистываясь с Капитаном. Иногда синицы садились на крышу клетки и начинали дразнить клеста, сыпали на него снег и тинькали в самое ухо. Клюквин реагировал на синиц по-капитански. Он воинственно цокал, стараясь ухватить московку за ногу. Синицы увертывались и хохотали. Но вот солнце стало припекать как следует, сосульки растаяли. С крыши мелькомбината рабочие скидывали старый серый снег. Тепло подействовало на Капитана неважно. С кислым видом сидел он на жердочке, и я прикрывал его от солнца фанеркой. И синицы стали наводить на него уныние. С их прилетом Клюквин мрачнел, прятал голову в плечи и бросал петь. А когда они улетали, выпускал вдогонку звонкую трель. В комнате он чувствовал себя даже лучше: аквариум, шишки, гитара - милая, привычная обстановка. По вечерам мы играли Пятый этюд Джульяни и глядели на аквариум, как там течет подводная жизнь в тропиках. В середине апреля Клюквин совсем захандрил. Даже шишки он долбил теперь не с таким яростным интересом. "Что ж, - думал я, - ему не хватает леса, воздуха. Понесу его в парк, в Сокольники". В воскресенье отправились мы в парк. В тени, окруженный елками, Клюквин оживился: пел, прыгал по клетке, глядел на макушки деревьев. На свист его подлетали воробьи, подходили поздние лыжники, еле бредущие последним снегом. Но дома Клюквин скис, вечером даже не вылетел из клетки посидеть на аквариуме - напрасно разыгрывал я Пятый этюд Джульяни. "Дела неважные, - думал я. - Придется, видно, отпустить Капитана". Но отпускать его было опасно. Слишком долго просидел Клюквин в клетке. Теперь он мог погибнуть в лесу, от которого отвык. "Ладно, - решил я, - пусть сам выбирает". И вот я устроил в комнате ярмарку: развесил под потолком гирлянды еловых и ольховых шишек, кисти калины и рябины, связанные вениками, повсюду натыкал еловых веток. Капитан Клюквин следил за мною с интересом. Он весело цокал, удивляясь, видно, моей щедрости. Потом я вынес клетку на балкон, повесил ее на гвоздик и открыл дверцу. Теперь Клюквин мог лететь в комнату, где раскачивались под потолком шишки, где светился аквариум. Капитан Клюквин вышел на порог клетки, вскарабкался на ее крышу, клюнул зачем-то железный прут и... полетел. С высокого седьмого этажа он полетел было вниз, к мельничному комбинату имени Цюрупы, потом резко повернул, набрал высоту. Мелькнули красные крылья - и Капитан пропал, улетел за наш дом, за пожарную каланчу, к сокольническому лесу. Всю весну не снимал я клетку с гвоздя на балконе, а в комнате сохли под потолком связки калины и рябины, гирлянды шишек. Стояли теплые майские дни. Каждый вечер я сидел на балконе и наигрывал Пятый этюд Джульяни, ожидая Капитана Клюквина. СЕРАЯ НОЧЬ Стало смеркаться. Над тайгой, над сумрачными скалами, над речкой с плещущим названием Велс взошел узенький лисий месяц. К сумеркам поспела уха. Разыскавши в рюкзаках ложки, мы устроились вокруг ведра, выловили куски хариуса и отложили в отдельный котелок, чтоб хариус остывал, пока будем есть уху. - Ну, Козьма да Демьян, садитесь с нами! Длинной можжевеловой ложкой я пошарил в глубине ведра - рука по локоть ушла в пар. Выловил со дна картошки и рыбьих потрохов - печенки, икры, - потом зачерпнул прозрачной юшки с зеленой пеной. - Ну, Козьма да Демьян, садитесь с нами! - повторил Леша, запуская свою ложку в ведро. - Садитесь с нами, садитесь с нами, Козьма да Демьян! - подтвердили мы. Но в наших городских голосах не было уверенности, что сядут за уху Козьма да Демьян, а Леша сказал так, будто они его слышат. Костер мы разложили на низком берегу Велса. Наш берег весь завален грязными льдинами. Они остались от половодья - не успели потаять. Вот льдина, похожая на огромное ухо, а вот - на гриб груздь. - Кто же это такие - Козьма да Демьян? - спросил Петр Иваныч, который в первый раз попал в уральскую тайгу. Уху Петр Иваныч ест осторожно и почтительно. Голова его окутана паром, в очках горят маленькие костры. - Это меня старые рыбаки научили, - ответил Леша. - Будто есть такие Козьма да Демьян. Они помогают хариуса поймать. Козьму да Демьяна на уху звать надо, чтоб не обиделись. По часам уже полночь, а небо не потемнело, осталось ясным, сумеречным, и месяц добавил в него холода и света. - Это, наверно, белая ночь, - задумчиво сказал Петр Иваныч. - Белые ночи начнутся позже, - ответил Леша. - Они должны быть светлее. Для этой ночи названья нет. - Может быть, серебряная? - Какая там серебряная! Серая ночь. Подстелив на землю лапника, мы разложили спальные мешки, прилегли. Я уткнулся головой в подножие елки. Нижние ветки ее засохли, на них вырос лишай и свисает к костру, как пакля, как мочало, как белая борода. Неподалеку, за спиной у меня, что-то зашуршало. - Серая ночь, - задумчиво повторил Петр Иваныч. - Серая она, белая или серебристая, все равно спать пора. Что-то снова зашуршало за спиной. Уха так разморила, что лень повернуться, посмотреть, что это шумит. Я вижу месяц, который висит над тайгой, - молодой, тоненький, пронзительный. - Бурундук! - вдруг сказал Леша. Я оглянулся и сразу увидел, что из-за елки на нас смотрят два внимательных ночных глаза. Бурундук высунул только голову, и глаза его казались очень темными и крупными, как ягода гонобобель. Посмотрев на нас немного, он спрятался. Видно, на него напал ужас: кто это такие сидят у костра?! Но вот снова высунулась глазастая головка. Легонько свистнув, зверек выскочил из-за елки, пробежал по земле и спрятался за рюкзаком. - Это не бурундук, - сказал Леша, - нет на спине полосок. Зверек вспрыгнул на рюкзак, запустил лапу в брезентовый карман. Там была веревка. Зацепив когтем, он потянул ее. - Пошел! - не выдержал я. Подпрыгнув к елке, он вцепился в ствол и, обрывая когтями кусочки коры, убежал вверх по стволу, в густые ветки. - Кто же это? - сказал Петр Иваныч. - Не белка и не бурундук. - Не знаю, - сказал Леша. - На соболя не похож, на куницу тоже. Я такого, пожалуй, не видал. Серая ночь еще просветлела. Костер утих, и Леша поднялся, подбросил в него сушину. - Зря ты его шуганул, - сказал мне Петр Иваныч. - Он теперь не вернется. Мы смотрели на вершину елки. Ни одна ветка не шевелилась. Длинные искры от костра летели к вершине и гасли в светлом сером небе. Вдруг с вершины сорвался какой-то темный комок и раскрылся в воздухе, сделавшись угловатым, четырехугольным. Перечеркнув небо, он перелетел с елки на елку, зацепив месяц краешком хвоста. Тут мы сразу поняли, кто это такой. Это был летяга, зверек, которого не увидишь днем: он прячется в дуплах, а ночью перелетает над тайгой. Крылья у него меховые - перепонки между передними и задними лапами. Летяга сидел на той самой елке, что росла надо мной. Вот сверху посыпалась какая-то шелуха, кусочки коры - летяга спускался вниз. Он то выглядывал из-за дерева, то прятался, будто хотел подкрасться незаметно. Вдруг он выглянул совсем рядом со мной, на расстоянии вытянутой руки. Глаза его, темные, расширенные, уставились на меня. - Хотите, схвачу? От звука голоса дрожь ударила летягу. Он свистнул и спрятался за елку, но тут же высунулся. "Схватит или нет?" - думал, видно, летяга. Он сидел, сжавшись в комок, и поглядывал на костер. Костер шевелился и потрескивал. Летяга соскочил на землю и тут заметил большое темное дупло. Это был сапог Петра Ивановича, лежащий на земле. Удивленно свистнув, летяга нырнул в голенище. В то же мгновение я кинулся схватить сапог, но летяга выскочил и побежал, побежал по вытянутой руке, по плечу и - прыгнул на пенек. Но это был не пенек. Это было колено Петра Иваныча с крупной круглой чашкой. С ужасом заглянув в пылающие очки, летяга закашлял, перепрыгнул на елку и быстро вскарабкался наверх. Петр Иваныч изумленно ощупывал свое колено. - Легонький какой, - хрипловато сказал он. Перелетев на другую елку, летяга снова спустился вниз. Видно, притягивал его затухавший огонь костра, манил, как лампа летним вечером манит мотылька. На меня напал сон. Вернее, не сон - волчья дрема. Я то закрывал глаза и проваливался куда-то под еловый корень, то открывал их и видел тогда бороду лишайника, свисающую с веток, а за нею совсем посветлевшее небо и в нем летягу, перелетающего с вершины на вершину. С первыми лучами солнца летяга исчез. Утром, за чаем, я все приставал к Петру Иванычу, просил подарить мне сапог, в котором побывал летяга. А Леша сказал, допивая вторую кружку чаю: - Не Козьма ли да Демьян к нам его подослали? ЛАБАЗ Все лето геологи искали в тайге алмазную трубку. Но не нашли. Трубка пряталась от них в каменных россыпях, под корнями деревьев. Пришла осень. Начались дожди. Геологи стали собираться домой. Перед отъездом к начальнику партии пришел завхоз по прозвищу Пахан-Метла. - Остались продукты, - сказал он. - Сто банок сгущенки, три пуда муки, мешок компота и ящик масла. Куда все это девать? - Надо поставить лабаз, - решил начальник. А моторист Пронька, который крутился около разговора, сказал: - Да зачем это надо - лабазы ставить? Давайте рубанем в темпе продукты, и все дела. - Это интересно, - сказал начальник, - в каком же темпе рубанешь ты сто банок сгущенки и три пуда муки? - В быстром, - не растерялся Пронька. - Знаешь что, - ответил начальник, - сходи-ка на склад за гвоздями. Пронька сходил за гвоздями. Пахан-Метла взял топоры да пилу, и за три дня срубили они в тайге лабаз. Неподалеку от речки Чурол. Лабаз получился вроде небольшой избушки без окон, с бревенчатыми стенами. Он поставлен был на четырех столбах, а столбы выбраны с таким расчетом, чтоб медведь по ним не мог залезть. По толстому-то столбу медведь сразу залезет в лабаз. А полезет по тонкому - столб задрожит, избушка заскрипит наверху, медведь напугается. По приставной лестнице наверх подняли продукты и спрятали их в лабаз. Потом лестницу убрали в кусты. А то медведь догадается, возьмет да сам и приставит лестницу. Геологи ушли, и лабаз остался стоять в тайге. Посреди вырубленной поляны он стоял, будто избушка на курьих ножках. Через неделю пришел к лабазу медведь. Он искал место для берлоги, глядь - лабаз. Медведь сразу полез наверх, но столб задрожал под ним, зашатался, лабаз наверху страшно заскрипел. Медведь напугался, что лабаз рухнет и придавит его. Он сполз вниз и побрел дальше. Лестницу он, видно, не нашел. Скоро в тайге начались снегопады. На крыше лабаза наросла пышная шапка, а ноги его утонули в снегу по колено. Теперь-то по плотному снегу можно бы добраться до двери лабаза, да медведь уже спал. Приходила росомаха, но не догадалась, как открыть дверь, полазила по столбам, посидела на крыше под холодным зимним солнцем, ушла. А в конце марта проснулись бурундуки, проделали в крыше дырку и всю весну жевали компот - сушеные яблоки, груши и чернослив. Весной вернулись геологи. Но теперь искали они алмазную трубку в другом месте, в стороне от Чурола. - Как там наш лабаз-то? - беспокоился Пахан-Метла. - Стоит небось, - отвечал ему Пронька. - Ты сходи-ка проверь. Да принеси сгущенки, а то ребята просят. Пронька взял мешок и ружье и на другой день утром пошел к лабазу на речку Чурол. Он шел и посвистывал в костяной пищик - дразнил весенних рябчиков. "Странная это штука, - думал Пронька, - алмазная трубка. Может быть, как раз сейчас она под ногами, а я и не знаю". Пронька глядел на елки - нету ли рябчиков и под ноги поглядывал - не мелькнет ли среди камушков какой-нибудь алмаз. И вдруг - точно! Блеснуло что-то на тропе. Пронька мигом нагнулся и поднял с земли курительный мундштук из черной кости с медным ободком. "Во везет! - подумал он. - Геологи трубку ищут, а я мундштук нашел!" Он сунул мундштук в карман, прошел еще немного и увидел на тропе нарты, запряженные тремя оленями. На нартах сидел человек в резиновых сапогах и в оленьей шубе, расшитой узорами. Это был оленевод Коля, по национальности манси. Он жил с оленями в горах, но иногда заезжал к геологам. - Здравствуй, Коля-манси, - сказал Пронька. - Здравствуй, Прокопий. - Твой мундштук? Коля задумчиво поглядел на мундштук и кивнул. Пронька отдал мундштук, и Коля сразу сунул его в рот. - Вот я думаю, - сказал Пронька, - далеко отсюда будет до Чурола? Коля-манси задумался. Он долго молчал, и Пронька стоял, ожидая, когда Коля ответит. - Хороший олень, - сказал наконец Коля, - три километра. Плохой олень - пять километров. - Давай-ка подвези, - сказал Пронька и лег на нарты на расстеленную оленью шкуру. Коля взял в руки длинный шест - хорей, взмахнул, и олени тронули. Видно, олени были хороши, бежали шибко, нарты скользили по весенней грязи легко, будто по снегу. Быстро добрались они до Чурола, и Коля отложил хорей. - Надо остановку делать, - сказал он. - Чай надо пить. У оленя голова болит. - А чего она болит-то? - не понял Пронька. Коля подумал, пососал маленько свой мундштук и сказал: - Рога растут. Из мешка, стоящего в нартах, Пронька взял пригоршню соли и пошел к оленям. Они сразу заволновались, вытянули головы, стараясь разглядеть, что там у Проньки в кулаке. - Мяк-мяк-мяк... - сказал Пронька, протягивая руку. Отталкивая друг друга, олени стали слизывать с ладони соль. Они были еще безроги и по-зимнему белоснежны. Только у вожака появились молодые весенние рога. Они обросли мягкой коричневой шерстью, похожей на мох. "Не у него ли голова болит?" - подумал Пронька. Он поглядел оленю в глаза. Большие и спокойные глаза у оленя были такого цвета, как крепко заваренный чай. Они пили чай долго и вдумчиво. Коля молчал и только кивал иногда на оленей, приставлял палец ко лбу. - Рога растут! - серьезно говорил он. - Дело важное, - соглашался Пронька. - Сейчас весна - все кругом растет. Напившись чаю, они посидели немного на камушке, послушали, как бурлит Чурол. - Теперь у оленя голова не болит, - сказал Коля. - Конечно, - согласился Пронька. - Теперь ему полегче. Коля сел в нарты, взмахнул шестом своим, хореем, - олени побежали по весенней тропе. Пронька помахал ему рукой и пошел к лабазу. Чурол ворчал ему вслед, ворочался в каменном русле, перекатывая круглые голыши. "Ишь, разошелся! - думал Пронька. - Ворочается, как медведь в берлоге". Не спеша углубился Пронька в тайгу, и шум Чурола стал затихать, только иногда откуда-то сверху долетало его ворчание. Из-за кустов увидел Пронька свой лабаз, и тут в груди его стало холодно, а в голове - горячо. На корявых еловых ногах высился лабаз над поляной, а под ним стоял горбатый бурый медведь. Передними лапами он держался за столб. Ничего не соображая, Пронька скинул с плеча ружье и прицелился в круглую булыжную башку. Хотел уже нажать курок, но подумал: "А вдруг промажу?" Пронька вспотел, и из глаз его потекли слезы - он никогда не видел медведя так близко. Медведь зарычал сильней и трясанул столб лапой. Лабаз заскрипел. В раскрытой его двери что-то зашевелилось. Оттуда сам собою стал вылезать мешок муки. "Мешок ползет!" - ошеломленно думал Пронька. Мешок перевалился через порожек лобаза и тяжко шмякнулся вниз. Когтем продрал медведь в мешке дырку, поднял его и стал вытряхивать муку себе на голову, подхватывая ее языком. Вмиг голова бурая окуталась мучной пылью и стала похожа на огромный одуванчик, из которого выглядывали красные глазки и высовывался ржавый язык. "Карх..." - кашлянул медведь, сплюнул и отбросил мешок в сторону. Распустив пыльный хвост, мешок отлетел в кусты. Пронька осторожненько шагнул назад. А наверху в лабазе по-прежнему что-то шевелилось и хрустело. Из двери высунулась вдруг какая-то кривая рука в лохматой варежке и кинула вниз банку сгущенки. Медведь подхватил банку, поднял ее над головой и крепко сдавил. Жестяная банка лопнула. Из нее сладким медленным языком потекло сгущенное молоко. Медведь шумно облизнулся, зачмокал. "Кто же это наверху-то сидит?" - думал Пронька. Сверху вылетели еще две банки, а потом из двери лабаза выглянула какая-то небольшая рожа, совершенно измазанная в сливочном масле. Облизываясь, уставилась она вниз. "Медвежонок! - понял Пронька. - А это внизу - мамаша". Медвежонок тем временем спустился вниз и тоже схватил банку сгущенки. Он сжал ее лапами, но, как ни пыжился, не мог раздавить. Заворчав, медведица отняла банку, раздавила и лизнула разок. Потом отдала банку обратно. Медвежонок негромко заурчал, облизывая сплющенную банку, как леденец. Подождав немного, медведица рявкнула и легкими шлепками погнала его к лабазу. И тут Проньке вдруг показалось, что медведица оглядывается и смотрит на него исподлобья. Пятясь и приседая, отошел Пронька несколько шагов и побежал. Добежавши до Чурола, Пронька скинул с плеч мешок и ружье, опустился на коленки и стал пить воду прямо из речки. В горле у него пересохло, по лбу катился пот, и сердце так колотилось, что заглушало Чурол. "Ишь, до чего додумалась, сатана, - удивлялся Пронька, - медвежонка на столб сажает!" Вода была ледяная, от нее ныли зубы, и глоталась она со звоном. Пронька пил и вздрагивал, оглядывался назад: не бежит ли медведица? Из тайги вылетела к реке кедровка, села на сухую пихту и принялась кричать, надоедливо и грубо, как ворона. - Чего кричишь! - разозлился Пронька. - Проваливай! Он подумал, что кедровка нарочно приваживает к нему медведицу. Поднял ружье и подвел медную мушку прямо под черное крыло с рассыпанным на нем белым горошком. - Сейчас вмажу третьим номером, покричишь тогда! Пока Пронька раздумывал, вмазать или нет, кедровка сообразила, что к чему, и улетела. "Что ж делать-то теперь? - думал Пронька. - В лагерь с пустыми руками идти нехорошо, а к лабазу - страшно". И тут пришла вдруг ему в голову лихая мысль: попугать медведицу. Пронька поднял ружье и сразу из двух стволов ударил в воздух. Не успел еще заглохнуть выстрел, как Пронька крикнул во все горло: - Прокопий! Ты чего стрелял? Помолчал и ответил сам себе басом: - Глухаря грохнул! - А велик ли глухарь-то? - Зда-а-аровый, черт, килишек на пять! От крика своего Пронька развеселился, его насмешило, как он ловко соврал про глухаря. "Ладно, - решил он, - пойду обратно! Буду орать на весь лес, издали пугать медведицу. Устрою ей симфонию! Небось не выдержит, убежит". Не спеша пошел он к лабазу и действительно устраивал на ходу симфонию: стучал дубинкой по стволам деревьев, ломал сучки, выворачивал сухие пихточки, которые крякали и скрежетали, а потом вытащил из ружья патроны и затрубил в стволы, как трубит лось во время гона. - Эй, Коля-манси, - кричал Пронька, - у тебя ружье заряжено? - А как же, - ответил он сам себе тоненьким Колиным голосом, - пулей заряжено! А у тебя заряжено? - И у меня заряжено! Пулей "жиган". Самый раз на медведя! - Эй, Пахан-Метла, а ты чего молчишь? - Я ружье заряжаю! - Прокопий! Надо остановку делать. Чай надо пить! У оленя голова болит! - А чего она болит-то? Рога, что ли, у него растут? Уже перед самым лабазом Пронька даже запел. Размахивая топором, он вывалился на поляну, где стоял лабаз. Ни медведицы, ни медвежонка не было. В раскрытую дверь лабаза высунулся разорванный мешок, из которого сочилась струйка муки. - "Ромашки сорваны, - орал Пронька, - увяли лютики!.." Голос его звучал хрипло, мотив Пронька врал, потому что петь сроду не умел. Он хотел кончить песню, но побоялся, что медведица где-нибудь рядом, и заорал для острастки еще сильней. Под песню разыскал он в кустах лестницу и полез наверх, в лабаз. Там было все вверх дном. Пронька слез на землю, поднял сплющенную банку сгущенки. Медведица так сдавила ее, что банка превратилась в жестяной блин. "Вот уж кто действительно мог в темпе рубануть сгущенку, - подумал Пронька, - а ведь Пахан-Метла не поверит, скажет: сам рубанул". Он завернул сплющенную банку в тряпочку и сунул ее в карман. Пронька устал, от криков и от пения у него драло в горле, потому-то разболелась голова. - Надо остановку делать, - сказал он. - Чай надо пить, а то голова чего-то болит... И чего она болит-то? Рога, что ли, растут? ЛЕСНИК БУЛЫГА Стоял на краю леса домишко-то Булыгин. Старенький был, совсем понурый. Осиновая щепа на крыше покоробилась, а между бревен изо всех щелей торчал наружу белесый мох. Два дня назад началась весна, и эти два дня я добирался до Булыгина жилья, вначале на поезде, а потом пешком по раскисшей весенней дороге. - Вон оно что, - сказал Булыга, завидев меня. - А я-то чувствую: из лесу русским духом пахнет, а ко мне гость из Москвы. - Или не рад? - И кошка сегодня целый день умывалась, и ножик на пол упал - так и есть, гость пожаловал. Пока я скидывал на крыльце рюкзак да вытирал шапкой вспотевший лоб, Булыга сходил в избу и вытащил на двор самовар. Скоро самовар запыхтел на проталинке, засиял старой медью. - Глухарь токует вовсю, - сказал Булыга. - Старый петух? - удивился я. - Неужто его не хлопнули? - Жив, - подтвердил Булыга. Этого петуха я видел не раз на боровом болоте Блюдечке, только на выстрел глухарь меня не подпускал: старый был, умный. - А где он токует-то? - спросил я. - На Блюдечке, где ж еще, - сказал Булыга. - Только завтра я сам пойду. - Хлопнуть хочешь? - А что? Или мы стрелять разучились? Быстро подступала весенняя ночь, полная самых внезапных и запутанных звуков. Трещали в близком лесу дрозды, протянул над елками вальдшнеп - до нас донеслось его цвирканье. Самовар чуть светился в сумерках, а в нижние его окошечки ссыпались раскаленные угольки. Совсем стемнело, и самовар поспел. Булыга подхватил его, поперхнулся дымом и, накрыв жерло самовара крышкой с помпончиком, потащил его в дом. По-прежнему что-то щелкало в ходиках и темно было в избе, но я проснулся. Была самая середина ночи. Под подушкой моей чирикал сверчок, а с лавки доносился Булыгин храп. - Пора вроде... - сказал я. - Э-эх! - вздохнул Булыга, закряхтел, просыпаясь. Мы выпили чуть теплого, с вечера, чая, надели сапоги, взяли ружья и вышли. Темно-темно еще было, совсем темно и холодно. Ни месяца, ни звездочек в небе, да и неба-то не видно - холод и туман. Из лесу струей бил резкий запах тающего снега, прелых листьев. И тихо было, совсем тихо. - Лови подсаднуху и валяй в салаш, - сказал Булыга. - А я пойду покамест глухаришку послушаю. - Взял бы меня, а? - Нету, - сказал он. - Нечего мне в лесу шуметь да кряхтеть. В салаш иди. - В салаш, в салаш!.. - заворчал я. Но Булыга уже пропал в темноте. Треснула ветка, прошуршал снег - ушел Булыга к маленькому болоту Блюдечку, где глухариный ток. Подсадные утки жили у Булыги в сарае, в соломенном закутке. И как только я сунулся туда, заорали, оглашенные, стали носиться под ногами, хлопать крыльями. Я поймал подсадную, засунул ее в кошелку-плетенку и побежал краем леса к болоту, к шалашу. Утка тяжело переваливалась в садке, крякала под самым локтем, а под ногами на все лады пели-трещали лужицы, схваченные утренним льдом. По клюквенной тропке, вдоль неглубокой канавы, я бежал к Кузяевскому болоту. В темноте еще я был на месте. Высадил подсадную на воду и спрятался в шалаше под старой елкой, вышедшей из лесу к болоту. Стало светать, чуть-чуть, еле-еле. Низом потянул ветерок, как раз забрался под полушубок, в раструбы сапог, и скоро я так замерз, будто всю ночь проспал в весеннем лесу, без костра. Откуда-то близко, с березовой вырубки, потянулся в тишине таинственный шипящий звук, и резкий и плавный одновременно: "Чу-фффффф! Чу-ффффффышш..." Это заиграл первый тетерев. Даже не заиграл, а только попробовал, только показал: здесь, мол, я. Но уже отозвался ему другой - понесся с березовой вырубки весенний тетеревиный клич: "Чу-фффыышшш!.." И будто подхлестнули тетерева мою подсадную. До этого она все молчала и охорашивалась, плескалась в воде, а тут развернулась к лесу, подняла голову и так закричала, что у меня сердце оборвалось: "Кра-кра-кра-кра-кра-кра-кра!.." Как от удара рассыпалась ночная тишина - забурлили-забормотали тетерева-косачи, так забурлили, будто в их черных горлах собрались все весенние ручьи. Заблеяли воздушные барашки-бекасы, ныряя с одной волны ветра на другую, а на дальнем, недоступном болоте в серебряные и медные трубы переливчато заиграли-закурлыкали журавли. И с журавлиной песней выкатилось из туманной пелены солнце и еще прибавило звону. Огненная стрела просвистела в небе, рассекла его серое дно, и зашевелились-зашуршали болотные кочки, лопнула пленка льда в луже, крикнула выпь, а в бочаге, под самым шалашом, гулко бухнула щука. Бум!.. - грохнуло невдалеке, там, на Блюдечке. И второй раз: бум-ммм!.. И пошел этот звук вдоль всего леса, запутался в крайних ветвях, поднял в воздух стаю дроздов с макушки елки, и все другие звуки вдруг пропали, словно поперхнулись, но уже через секунду снова бушевали вовсю. И тут я услышал над головой: "Трр-трр-трр..." - Что такое? Что?.. Но не успел я и сообразить, как в воду плюхнулся селезень! И замолчала сразу крякуха, а я медленно-медленно поднял ружье, которое стало жарким, и не видел уже ничего - только селезень покачивается на волне... Ахнул в ушах и отозвался вокруг мой выстрел, резко долбануло в щеку прикладом, дробь подняла фонтан вокруг селезня. Я выскочил из шалаша, и мне открылось все залитое весной небо, и болото, и селезень, распластанный на воде. Обалдевшая от выстрела крякуха снова заорала-запричитала, а в бочаге, у шалаша, снова бухнула хвостом щука... Я достал битого селезня, положил его в шалаш, а в глазах все стояло, как он качается, качается на волне... Когда откурлыкали журавли и в песне тетеревов поутихла ярость, тогда налетел второй селезень. Я услышал жужжание и свист его крыльев над шалашом. Он сделал круг над болотом и только на втором кругу отозвался крякухе. Так странно было слышать утиное кряканье сверху, с неба, что я не выдержал и встал в рост, развалив шалаш, и ударил влет. Селезень взмыл кверху и пошел выше, выше - эх! - в сторону Блюдечка, на Булыгу! Эх, промазал! Эх! Дурак, дурак! Я стал выправлять шалаш, а в двух шагах от меня снова ударила в бочаге щука - она была у самой поверхности, терлась боками о траву, выдавливала икру. Далеко же она забралась - больше километра отсюда до реки! По болотной-то канаве, против талой воды, и зашла она к лесу бросить икру... А подсадная все орала и орала, и глухо бубнили тетерева на березовой вырубке... К обеду я вернулся в избушку. Булыга был уже там. Я наколол щепок, стал раздувать самовар. А солнце было уже высоко, от его света и от усталости слипались глаза. Только прикроешь их - видишь ослепительно рябую болотную воду, и на ней качается селезень... - Ну как? - спросил я. - А никак, - ответил Булыга. - Пустой. - А что ж глухарь? - А ничего, - сказал Булыга. - Ну, садимся самовар пить. Мы пили чай, позванивали ложками, отдувались утомленно. - Глухарей в этих местах всех перебили, - говорил Булыга. - Один остался. Так устали глаза, что я и чай пил с закрытыми и видел: рябая болотная вода, а на ней качается селезень... - Пошел я к нему, - рассказывал Булыга про глухаря, - а он и поет, и поет, ни черта не слышит. А кому поет? Ведь глухарки нету ни одной. А он и поет-то, и поет... - По кому ж ты стрелял? - спросил я. - По нему, по кому же еще. - Или промазал? - Нет, - ответил Булыга. - Маленько в сторону взял. Ладно, хоть душу отвел. - Спугнул? - Нет, и после выстрелов все поет. Совсем очумел от весны. Я снова прикрыл глаза и видел, как один из другого возникают красные и оранжевые круги, а за ними качается на воде весенний селезень... и качается, и качается на воде. БЕЛОЗУБКА В первый раз она появилась вечером. Подбежала чуть ли не к самому костру, схватила хариусовый хвостик, который валялся на земле, и утащила под гнилое бревно. Я сразу понял, что это не простая мышь. Куда меньше полевки. Темней. И главное - нос! Лопаточкой, как у крота. Скоро она вернулась, стала шмыгать у меня под ногами, собирать рыбьи косточки и, только когда я сердито топнул, спряталась. "Хоть и не простая, а все-таки мышь, - думал я. - Пусть знает свое место". А место ее было под гнилым кедровым бревном. Туда тащила она добычу, оттуда вылезала и на другой день. Да, это была не простая мышь! И главное - нос! Лопаточкой! Таким носом только землю рыть. А землероек, слыхал я, знатоки различают по зубам. У одних землероек зубы бурые, у других - белые. Так их и называют: бурозубки и белозубки. Кем была эта мышка, я не знал и заглядывать ей в рот не торопился. Но почему-то хотелось, чтобы она была белозубкой. Так я и назвал ее Белозубкой - наугад. Белозубка стала появляться у костра каждый день и, как я ни топал, собирала хвосты-плавнички. Съесть все это она никак не могла, значит, делала на зиму запасы, а под гнилым кедровым б