Евгений Козловский. Маленький белый голубь мира история с невероятной развязкой

-- Ей-богу, поедем, Иван Александрович! Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право, за кого-то другого принялиѕ

Н. Гоголь

---------------------------------------------------------------

  1. 1
  2. 2
  3. 3
  4. 4
  5. 5
  6. 6
  7. 7
  8. 8
  9. 9
  10. 10
  11. 11
---------------------------------------------------------------

1

Немцы шли на Ивана Александровича неостановимым полукругом: белобрысые, загорелые, веселые, в гимнастерках, засученных по локоть, с автоматами наперевес. Защищаться было нечем, да и бессмысленно: одному против целого батальона (это если не считать, что Иван Александрович был вообще человеком крайне мирным и близоруким и оружия в руках никогда не держал -- даже пневматической винтовки в тире). Оставалось -- хоть и стыдно -- бежать, и Иван Александрович обернулся, но увидел сзади такой же неостановимый полукруг, только уже не немцев, а восточных людей в штормовках: китайцев -- не китайцев, черт их разберет, может, татар каких-нибудь, -- и тут вместо безвыходности мелькнула у Ивана Александровича надежда, что вовсе не на него нацелены огромные эти человеческие массы, а друг на друга, а его, может, и не заметят, особенно, если пригнется, упадет, распластается по земле, вожмется в нее каждым изгибом немолодого своего, полного и рыхлого тела, -- не заметят, сойдутся над ним, никакого к этой заварухе отношения не имеющим, перестреляют друг друга, и тогда Иван Александрович, брезгливо лавируя между трупами, сбежит куда-нибудь подальше, на свободу, куда глаза глядят, чтобы не видеть ничего этого, забыть, не вспоминать никогда, -- но надежда явно не имела оснований: и немцы, и китайцы действовали заодно. Иван Александрович толком не мог бы объяснить, почему он это вдруг понял, но ошибки тут не было, -- оно и подтвердилось неопровержимо спустя буквально несколько секунд: кто-то из китайцев заиграл на глиняной дудочке мучительно знакомый, из детства пришедший мотив, и, когда положенные на вступление такты остались позади, люди двух рас согласно запели: Kleine weiЯe Friedenstaube, = Fliege ьbers Landѕ2 -- песенку, что учил Иван Александрович в пятом классе, на уроке немецкого, -- и ужас стал так велик, что какой-то защитный механизм сработал в иваналександровичевой голове, подсказав: не бойся, не страшно, так не бывает, сон! -- но сбросить его удалось не сразу, к тому лишь моменту, когда оба полукруга уже сомкнулись над Иваном Александровичем, и началось непоправимоеѕ

ѕНизкий потолок смутно белеет в темноте, усеянный жирными точками комаров; за тонкой фанерою стен звучат гортанные иноземные выкрики, смех: словно где-то рядом спрятан телевизор, и по нему крутят картину про войну; а вот и дудочка -- нежно выводит проигрыш, и за ним продолжается прежняя песня: Allen Menschen, groЯ und kleine, = Bist du wohlbekannt3, -- и Иван Александрович долго не может понять, проснулся ли окончательно или из одного сна попал в другой, менее страшный, но ничуть не менее странный. Что-то ноет, грызет под ложечкою, и это-то ощущение и подсказывает Ивану Александровичу, что он уже в реальности: Лариска. Лариска, которая его бросила, ушла от него пять дней назад.

Сейчас, когда точка отсчета определяется, фрагменты пяти этих дней лихорадочно, однако, в верной последовательности мелькают в памяти: и поиски жены по подружкиным телефонам; и насильно вырванное у нее свидание в кафе «Космос», на втором этаже, -- свидание бессмысленное, ничего, кроме унижения, не принесшее; и неожиданное грешневское предложение: слетать в Башкирию, в Нефтекамск, написать горящий материал об интернациональном студенческом стройотряде (полетел бы он, как же, когда б не Лариска! -- нашел Грешнев мальчика на побегушках!); и тоскливые сборы в дорогу: душ (ларискина купальная шапочка перед глазами, розовая; ларискин крем -- белый шарик на стеклянной полочке у зеркала); чашечка кофе; пара рубашек (еще Лариска стирала), плавки, что-то там еще, брошенное в синюю спортивную сумку (подарок ларискиных родителей ко дню рождения); и перелет до Уфы; и лагман в грязной забегаловке; и стакан коньяку в штабе; и экскурсия в красном разбитом «Москвичк» мимо пяти- да девятиэтажных бараков; мимо трамваев, пыли; мимо мечети, куда тянутся вереницею бархатные, плисовые мусульманские старики: лица как из коры вырезаны; мимо Салавата Юлаева: эдакого кентавра, китавраса, полкана-богатыря, вздыбившегося над обрывом Агидели, посреди чистенькой, ухоженной зеленой площадки; и снова перелет, на сей раз короткий, двадцатиминутный, на Ан-24; и новенький, сверкающий «Икарус» на приаэровокзальном пятачке, БАШ 70-73, табличка «Отряд им. А. Матросова» за стеклом; и восточный человек лет сорока в форменной стройотрядовской штормовке: Ываны Ылыкысаныдырывычы? Ыч-чыны, ыч-чыны прыятыны! Бекыбулатывы, Хабыбулла Асадуллывычы, кымыныдыры ынытырылагыря «Гылыбы мыры». Жыдемы васы, жыдемы, сы нытырыпэныымы жыдемы. Дыбыро, кыкы гывырыца, пыжалываты; и Кама: широкая, низкая, с водою серою, тяжелой -- свинцом не водою; и фанерный домик: две комнатки над самым берегом; и комары, комары, комарыѕ Усытыраывайтысы, чырызы пылычыса ужыны, -- и вот: усытыроился! Проспал все на свете. Укачало, наверное.

Но какой все-таки глупый сон, как в том анекдоте: горят на Красной площади костры, а вокруг сидят афганцы и едят мацу китайскими палочкамиѕ

2

Говорят, сила эмоции пропорциональна силе потребности, помноженной на дефицит информации, и в этом смысле глубокое иваналександровичево потрясение, вызванное уходом жены, свидетельствовало о неимоверной Ивана Александровича в жене потребности или, другим словом, любви, потому что дефицит информации в данном случае практически равнялся нулю: надо было быть полным идиотом, чтобы не понимать, что Лариска со дня на день сбежит непременно.

Иван Александрович познакомился с женою лет восемь назад, когда та защищала диплом в одном из технических ВУЗов столицы -- как раз писал об их специальности. Длинная, тонкая блондинка, в зеленом своем платье похожая на цветок каллу, Лариска сбила Ивана Александровича с ног первым ударом. Два года занудного ухаживания, билетики в Большой и на Таганку, цветы, стихи, -- все это необъяснимым образом совсем было привело к браку, которому, однако, самой серьезной преградою стала буквально на пороге ЗАГСа жилищная проблема. В твой, сказала Лариска, клоповник я не поеду ни за что на свете. Я привыкла дважды в день принимать душ.

Что правда, то правда: душа в коммуналке Ивана Александровича не было, и он впервые в жизни развил бешеную деятельность, проявил несвойственную себе предприимчивость и сумел-таки зацепиться за кооператив, освобождающийся за выездом бывших владельцев, сотрудников того же издательства, где работал сам, на историческую родину. Правда, деньги на взнос пришлось брать взаймы и брать у будущего тестя, второго секретаря райкома партии, однако, Иван Александрович пошел по собственному почину в нотариальную контору, оформил на сумму долга кучу расписочек и за пять лет полностью их у родственника выкупил, так что вот уже месяцев десять, как не было у Ивана Александровича на свете ни одного кредитора.

Дом стоял в хорошем районе -- неподалеку от Белорусской, кирпичный, квартира с паркетом и большим балконом, телефон помог поставить тесть, -- счастья, однако, как-то не получалось. Смешно сказать, но до свадьбы Иван Александрович с Ларискою не спал ни разу: такие уж у них сложились отношения, -- и в первую брачную ночь жена сказала: ну, я надеюсь, ты понимаешь, что я давно не девочка? и погасила свет. Иван Александрович очень расстроился, хотя ни на что другое рассчитывать не мог, да никогда и не рассчитывал. Открытый Ларискою как по обязанности (по обязанности и было!) доступ к своему телу, на вид и ощупь тоже, словно цветок калла, белому, гладкому и прохладному, не принес Ивану Александровичу никакой радости, а только растерянность и чувство вины, что ни жене, получается, удовольствия не доставил, ни сам, вроде, не испытал.

Так всё эти шесть лет и тянулось, да еще и не беременела Лариска, и поначалу Иван Александрович, которому, безотцовщине, страх как, до слез хотелось ребеночка, крепился да терпел, потом совсем было уж решился осторожненько намекнуть Ларисочке, чтобы им вместе сходить куда-нибудь к врачу (сам-то от нее втайне давно сходил), да тут как раз нечаянно и обнаружил в ящике ее туалета стандарт розовых таблеток, пронумерованных, со стрелками от одной к другой, и все понял, смирился и с этим. Ладно, подумал. Перебесится -- сама захочет родить. Еще не вечер.

Вечер -- не вечер, а такая семейная жизнь всего пространства души, остающегося от исправления обязанностей начальника отдела в «Пионере», заполнить не могла, и тут-то и встретился случайно на улице университетский приятель, который и подсунул Ивану Александровичу сперва одну книжечку, там изданную, потом другую, потом пару журнальчиковѕ Голова закружилась у Ивана Александровича от неожиданности прочитанного. Не то что бы он раньше всего такого не знал, -- слава Богу, жил в этой стране с рожденья! -- но увидеть все мало что описанным -- напечатанным, сброшюрованным, изданным!.. У самого Ивана Александровича смелости описать и напечатать не хватило бы никогда, но чужую смелость он оценить мог.

Однако, он чувствовал, что вроде как изменяет жене, изменяет любви своей с запретным чтивом и, чтобы от нехорошего этого чувства избавиться, попытался устроить эдакий mйnage а trois, то есть, попытался приохотить и ее, но Лариска была непоколебима и читать пакости не желала категорически. Ивану Александровичу даже как-то не по себе стало от вдруг похолодевших ее глаз, от нескольких обидных резкостей, и, по-хорошему, следовало бы бросить импортную макулатуру к чертовой матери, коли жены лишаться жалко и, в сущности, невообразимо, но Ивана Александровича, как наркомана, уже затянуло по уши и никаких сил отказаться от книжечек и журнальчиков просто не обнаружилось.

Последнее время, когда Иван Александрович долгими вечерами лежал на диване, зарывшись с головою в кучу клеветнических измышлений, Лариска уже не отправлялась к загадочным школьным подругам, не торчала у телевизора, а, подобно тигрице, мягко и злобно ходила по уютной двухкомнатной клетке и, разумеется, следовало ждать грозы, которая неделю назад и разразилась. Только свиньи, кричала Лариска, способны ненавидеть хлев, в котором родились, живут и нагуливают жир, только они способны искать грязь повонючее, чтобы, вывалявшись, разнести повсюду, не постеснятьсяѕ а Иван Александрович, чувствуя изо всего своего крупного тела один действительно несколько чрезмерный живот, краснел и оправдывался, но Лариска оправданий не слушала и закончила речь ультиматумом: если, мол, еще раз увижу в этом домеѕ -- ну, и так далее.

В доме -- ладно: Иван Александрович понимал, что в запертый ящик его письменного стола Лариска не полезет, а и полезет -- не признается (как он -- с таблетками), -- но открыто читать при ней стал остерегаться, пока не получил до завтра свежий номер «Континента» и, завернув для конспирации в «Правду», залег с ним на диван. Лариска не сказала ни слова, как бы ничего и не заметила (Иван Александрович поглядывал за нею искоса), но на другой день ушла, а Иван Александрович всячески гнал предчувствие, что это не просто семейная неурядица, не просто даже конец супружеской жизни, а нечто куда более серьезное и уже, кажется, непоправимое.

Тут-то Грешнев и предложил слетать на недельку в Башкирию, в Нефтекамск.

3

То ли от выпитого вчера коньяка, то ли от резкой перемены места и климата все происходящее вокруг Ивана Александровича казалось ему странным, нереальным, неестественным: призрачные лучи солнца, с удовольствием освещающие веселых, здоровых, шумных молодых ребят, играющие в брызгах умывальной воды, мягко бликующие на алюминиевой посуде в столовой, -- лучи солнца никак в то же время не могли справиться с туманом, и он неостановимо полз с реки, затопляя сосны по человеческий пояс. Противоположный берег бесконечной наклонной плоскостью изумрудного цвета поднимался из воды, и Иван Александрович вспомнил, что это -- Удмуртия: край лагерей. Других лагерей, не ынытырыныцыыналыных.

Метафору собственного положения увидел Иван Александрович часа полтора спустя, на стройке, куда доехал вместе с бойцами ССО в одном из четырех «Икарусов», во вчерашнем как раз, том самом, за стеклом которого табличка «Отряд им. А. Матросова» (то есть, тоже какая-то совершенно фантастическая по бестактности в контексте табличка) -- доехал под дружное пение давешнего кляйнэ вайсэ фриденстаубэ, про которого Бекбулатов успел объяснить, что это -- кы «Вечыру песыны гыневы и пырытесыты», хоть и не понять было, какой, собственно, гыневы и против кого пырытесыты может заключаться в сладчайшем фриденстаубэ, -- увидел метафору, глядя, как зачарованный, на четверых сильно датых мужиков, которые, переступая меж торчащими из нее кручёными железными прутьями, тащили по узенькому торцу бетонной стены, взнесенному на двадцатиметровую высоту, тяжеленную сварную раму; такие точно, как из стены, крученые арматурные прутья торчали и внизу, из фундамента, и одного неверного шага любому из мужиков хватило бы с головою, чтобы всем четверым загреметь вниз, как раз на эти торчащие прутья, а неверный шаг, казалось, должен случиться неминуемо, ибо рама закрыла от мужиков прутья стены, как бы приглашая запнуться, тем более, что двое передних шли спиною. Вот одним из этих передних, спиною идущих, и ощутил себя Иван Александрович: несколько пьяным (от потери Лариски, ото всего окружающего антуража), нерасторжимо связанным с другими едва подъемной, грубой, косной, ржавой ношею, которую, до места не дотащив, не поставишь никуда -- передохнуть, не бросишь, не придавив себя, не сверзнув вниз, и вот он, следующийѕ ну, не следующий, так следующий за следующим шаг оказывается роковым, и Иван Александрович, выпустив свой угол рамы, летит вниз, на острые стальные пики, чтобы пронзиться ими насквозь, быть нанизанным, как жук, только сразу на десяток булавок, а рама летит вдогон: прибить, припечатать, прихлопнуть навсегда, -- и тянет за собою остальных: неспоткнувшихся. Голова принялась кружиться у Ивана Александровича от жуткого созерцания, но и глаз не оторвать, и сейчас бы хлопнулся он без чувств, не найдя опоры, как вдруг крепкая, жаркая, маленькая ручка взяла его под локоть и вернула устойчивость на этой земле.

Иван Александрович обернулся. Невысокая татарочка, юная, ладная, горячая, с раскрасневшимся личиком, покрытым заметным в солнечном контражуре нежнейшим персиковым пушком, глядела широко распахнутыми, вовсе не раскосыми, не по-китайски разрезанными, черными как адова бездна глазами и несколько дрожащим от волнения голоском произносила: Ахметова. Альмира. Отряд им. А. Матросова. (То есть, конечно, отряд Матросова, но так уж впечаталась в иваналександровичево сознание автобусная табличка, что он автоматически подменил: отряд им. А.). Представитель пресс-центра. Откомандирована комиссаром Эльдаром в ваше распоряжение. Как же так? подумал Иван Александрович. Откуда она взялась? Разве мог я не увидеть ее раньше, в том же автобусе, скажем, или в лагере, за завтраком? А ведь не видел точно, потому что, если увидел бы, -- не сумел бы пропустить, не заметить, остаться спокойным. Потому что, если кто и способен меня сейчас спасти, так только она, Альмира Ахметова, отряд им. А. Матросова, представитель пресс-центра, -- подумал все это очень быстро, в мгновение: татарочка и договорить не успела, -- так что самое время Ивану Александровичу подошло ответить, и он, легко преодолев зачарованность эквилибрирующими мужиками, которые уже, казалось, никакого к нему отношения не имеют, совсем было представился: Иван Александрович, но после слова Иван как-то сам собою запнулся и Александровича так и не произнес, а потом и утвердил запинку интонацией, повторив уже окончательно: Иван.

Все вокруг снова стало призрачным, но призрачным уже на иной лад: как призрачна жизнь бесплотных теней на киноэкране, когда ты, сидящий в зале, ощущаешь себя тем безусловнее живым и полнокровным, чем крепче сжимаешь горячую ладошку юной очаровательной соседочки. А тени мельтешились перед глазами: студенты-бойцы трамбовали бетон, таскали кирпичи на носилках, кайлили там чего-то или как это называется? чистенький, в галстучке, белобрысый немчик общелкивал «Практикой» алкашей-эквилибристов; вокруг хлопотал Бекбулатов: ни бельмеса по-немецки не понимая, пытался уговорить ны дэлыты этыго, а попутно извинялся перед Иваном Александровичем (словно между живым человеком и тенью с белого полотна возможен контакт) за алкашей, которые, вовсе не студенты, к нему, Бекбулатову, отношения иметь не могли, но, главное, за аккуратненького немчика, который и оказался тем самым адвентистом седьмого дня: Ивану Александровичу еще в Уфе, в штабе, прожужжали уши, что есть, мол, там один: отказывается работать по субботам (сегодня как раз суббота и была), читает Библию, носит крест, разговаривает и фотографирует разные нетипичные пакости. У ныхы, пынымаышы, Ываны Ылыкысаныдырывычы, вился Бекбулатов ужом, ыта секыта зырыгысытырырывына, а у насы, пынымаышы, ны зырыгысытырырывынаѕ

Иван Александрович сидел рядом с Альмирою на уголке какой-то плиты, задавал вопросы и, хоть записывал ответы в блокнотик, смысла ни вопросов, ни ответов не понимал, а только смотрел на румяное, свежее личико, поросшее пушком, и сам себе удивлялся, как могла привлекать внимание, как могла нравиться ему крупная, с белой, глянцевой кожею, сквозь которую никогда не просвечивала кровь, словно крови под нею и вообще не текло, жена его Ларискаѕ

4

Немцы: белобрысые, загорелые, серьезные, в гимнастерках, засученных по локоть, стояли полукругом с одной стороны желтоватого зуба обелиска, торчащего из травы лесной поляны, а с другой, таким же полукругом, в штормовках, с рядами значков ССО (от двух до шести) на груди, словно орденскими колодками: ветераны движения, -- стояли люди восточные. «ПАМЯТИ ВОИНОВ, ПОГИБШИХ В БОЯХ С НЕМЕЦКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ» гласила надпись на обелиске, и Иван Александрович, которого Альмира временно оставила, чтобы занять место в соответствующем полукружии, снова чувствовал себя растерянным и ни черта не понимающим: как же это так? Все ж таки они немцы! У них, наверное, у кого -- как у Ивана Александровича -- отец, у кого -- старший брат или там дядя погибли на этой самой войне, на этой самой (в широком смысле) земле, остались лежать в ней без обелисков, без крестовѕ Хотя отец вряд ли, не выходит по возрасту, скорее дед. Тут Бог с ним, кто перед кем виноват исторически, это дело особое -- но неужто ни в одном из этих, в гимнастерочках, не шевельнется простое человеческое чувство, обыкновенная обида? А эти, в штормовках -- что же они столь непрошибаемо бестактны?! -- отряд им. А. Матросова, немецкие захватчики, митингѕ

Иван Александрович стал отыскивать взглядом в белобрысом полукружьи наиболее симпатичного (a priori) ему человека -- адвентиста седьмого дня, запретный свой плод, с которым так хотелось поговорить по душам, но к которому Бекбулатов довольно жестко пырыкымыныдывалы не подходить, ибо ничего, кыроме кылывыты ы кылырыкалышшыны от него Ываны Ылыкысаныдырывычы все равно не услышал бы, -- отыскивать в надежде не найти, в надежде, что хватит у того души и мужества не участвовать в сомнительном мероприятии, и, не найдя, вздохнул облегченно, словно форточку отворил в душном, затхлом полуподвале, однако, едва вздохнул, как тут же адвентиста и увидел: просто не обнаруженного прежде, не замеченного, словно охотника на загадочной картинке из «Пионера», но так жалко стало Ивану Александровичу форточку захлопывать, что тут же сочинил он оправдание своему любимцу: ему, может, дескать, одному тут и место, как истинному христианину, -- свежим воздухом, впрочем, тянуть все равно уже перестало.

Наконец, запланированные речи произнеслись сполна, и русские и немецкие, заранее припасенные цветы -- возложились (Иван Александрович даже несколько заметочек в блокноте по этим поводам сделал, для статьи) и извилистая змея бывших полукружий потянулась по узкой тропинке к четырем поджидающим ее «Икарусам». Иван Александрович, как и по дороге со стройки сюда, сел рядом с Альмирою, но легкое отчуждение, неприязнь целых, наверное, минут десять мешали восстановлению прежнего контакта.

Второе аналогичное испытание, которое предстояло вынести их с Альмирою завязывающимся отношениям -- «Вечер песни гнева и протеста» -- Иван Александрович, дорожа татарочкою, дорожа собственным от нее восхищением, решил попросту пропустить, но Бекбулатов настоятельно пригласил в жюри: представлять, так сказать, ЦыКы ВыЛыКыСыМы, потому что грешневский студенческий журнал, как, впрочем, и иваналександровичев «Пионер», состояли именно при ЦК комсомола, такой и гриф сиял и на служебном удостоверении, и на командировочном, и Иван Александрович не нашел ни мужества, ни достаточно убедительного повода отказаться.

Не успел он допить вторую, начальству только полагающуюся порцию жиденького компота, как в столовой произошли шевеление, суета, столы и стулья переместились к стенам и в углы и зал приобрел вид хоть импровизированного, однако, вполне зрительного. Иван Александрович вместе с Бекбулатовым, комиссаром Эльдаром и девушкою из горкома взобрался на возвышение и стал принимать к сведению вокально-инструментальные протесты интерлагерников против, во-первых, угрозы третьей мировой войны, выпеваемые, впрочем, как-то так, эдак, абстрактно, что ли, и на таком голубом глазу, что даже заподозрить сию угрозу со стороны государств, к которым принадлежат протестующие, было совершенно невозможно и даже как-то неприлично (о, да! осенило Ивана Александровича решение давешней задачи: здесь она действительно приходится как нельзя кстати -- маленькая белая прожорливая птаха, склевавшая уже пол-Европы, добрый кус Азии, несколько аппетитных зернышек меж двух Америк и направляющая мирный победительный клювик в сторону центральной Африки), ну и, во-вторых, разумеется, против разных мерзавцев-фашистов вроде Пиночета, который, оказывается, смеет держать в грязных своих застенках чуть ли не целых триста политических заключенных. Гневались и протестовали голубьмирцы искренне и страстно, и Иван Александрович все спрашивал себя: что же это? так вкоренившаяся привычка к двоемыслию? или они на самом деле ничего не понимают?! не желают понимать?! Альмира тоже вся раскраснелась, и глазки у нее снова горели, совсем как давеча, когда Иван Александрович пел ей собственные песни гнева и протеста.

Дело в том, что почти в первом же альмирином ответе (Иван Александрович, едва познакомился с татарочкою, едва пошел от нее на него приятнейший эмоциональный фон, вспомнил о работе, ибо человеком был крайне, до патологии, обязательным, и начал профессионально выспрашивать про лагерные дела) нечаянно всплыл несчастный отцеубийца Павлик Морозов, пионерлагерь имени которого, оказывается, посещали голубьмирцы на прошлой неделе, и Иван Александрович, записав в блокнотик фактические факты посещения, как-то сам собою, непроизвольно, автоматически выдал Альмире, чт он по поводу героического пионера думает, а у татарочки тут же вспыхнули, загорелись глазки, как интересно! сказала она, ну и что дальше? и тут понесло Ивана Александровича, и он рассказал новой подруге и про впечатление от увиденного вчера в Уфе Салавата Юлаева -- уголовника, которого превратили зачем-то в национального героя (это Альмире, татарке, недолюбливающей башкиров, особенно понравилось), и про героя Буковского, и про гения Сахарова, и про великого Солженицына, и про запрещенный журнал «Континент», и даже какие-то стихи Бродского прочел наизусть, а она слушала, полуоткрыв пухлые, молодой кровью налитые губки, и время от времени приохивала: что вы говорите?! это ж надо ж! вот никогда б не подумала бы!ѕ

Как ни пьянил Ивана Александровича контраст между татарочкою и Лариской, контраст уже не только внешний и возрастной, но еще, оказалось, и идеологический, полностью сознания он все-таки не затмил, и где-то на середине собственного монолога Иван Александрович поймал себя на том, что не одна страсть поделиться информацией, кажется, владеет им, что выкладывается он перед Альмирою, в основном, затем, что больше нечем ему привлечь ее к немолодой, некрасивой своей фигуре, что для победы над татарочкою (а победы захотелось очень!) одних его столичности, журнализма и причастности к ЦК ВЛКСМ может, пожалуй, и недостать.

И вот сейчас, так же раскрасневшись, с теми же горящими глазками, пела Альмира в интернациональной компании про маленького белого голубя мира, старательно выводя непривычные иноземные слова:

Fliege ьber groЯe Wasser,

Ьber Berg und Tal.

Bringe allen Menschen Friede,

GrьЯ sie tausendmal[4].

5

Всем оставаться на местах! Не двигаться! -- резкий оклик Бекбулатова, речь которого, взяв командные интонации, как бы вовсе лишилась акцента, совпал с появлением в каждой из восьми дверей легкой летней столовой силуэтов крепких парней: подтянутых, с расставленными чуть шире плеч ногами, только что без автоматов у живота, и Ивану Александровичу снова пришла в голову ассоциация с какой-то картиною про войну, но сейчас картина уже не шла по спрятанному в кустах телевизору, а снималась прямо тут, внутри импровизированного концертного зала, захватывая в участники, в исполнители ролей и массовки, и всех сидящих вокруг, и самого Ивана Александровича; да и принадлежность присутствующих к разным расам вызывала сомнения, про какую, собственно, войну кино -- про прошедшую или про будущую. Снаружи, видные сквозь окна, сверкали проблесковые маячки служебных машин, выла сирена, прервавшая очередное проявление гнева и протеста. Минут пятнадцать назад какой-то восточный человек прошел к помосту, негромко сказал гортанное-неразборчивое Бекбулатову, после чего оба, не то из вежливости, не то как под обстрелом пригибаясь, покинули столовую, и вот: всем оставаться на местах! не двигаться!

Иван Александрович почему-то не изумился, не загневался, не запротестовал, будто все, что происходило, так и должно происходить, и, сопровождаемый комиссаром Эльдаром, которому Бекбулатов что-то приказал многозначительным узким взглядом, пошел из зала, краем глаза ловя, как комсомольская девушка вместе с начлагом и несколькими из ниоткуда возникшими парнями разбивают интерлагерников на группы, расставляют около стен: к расстрелу, что ли, готовят?

Эльдар проводил Ивана Александровича мимо милицейских, военных и по внешности штатских, только в антеннах, машин до самого домика и, отворяя дверь, сказал: мы попросили бы вас, Иван Александрович, не выходить до завтрашнего утра. В ваших же интересах. Ситуация, понимаете ли, опасная. Тут у нас, кивнул в сторону Камы, на том берегу -- лагеря. Бегают иногда. Мало ли чего. Вот на этом самом месте (Эльдар жестом римлянина, посылающего гладиатора на смерть, показал вниз), на этом самом месте (повторил-подчеркнул) неделю назад произошло убийство, и последняя фраза показалась Ивану Александровичу не просто зловещей, но имеющей и некий предупреждающий смысл. Это, конечно, была глупость, мнительность, результат неспокойного, ненормального состояния последних дней, однако, едва дверь за комиссаром лагеря захлопнулась, Ивану Александровичу стало на душе так нехорошо, так тревожно и безвыходно, что он, совершенно не готовый к мысли о самоубийстве (а оно одно, при теперешнем распаде всех связей мира, пришлось бы, наверное, как раз), стал мечтать об эдаких фантастических таблетках, которые, дескать, могли б погрузить в некий летаргический сон лет, скажем, нуѕ ну, словом, до тех пор, пока не кончатся безобразия и все как-нибудь так, само собою, не уладится и не устроится. Сладкая мечта погрузила Ивана Александровича в состояние благодушное, почти счастливое, сквозь которое уже не прорывались в сознание ни сирены, ни немецкие и восточноязычные выкрики, ни шум беготни, ни прочие тревожные звуки и из которого Ивана Александровича вывело легкое поскребывание чьего-то ноготка в дверь. Альмира стояла на пороге, улыбалась, звала с собою: пошли. Все кончилось. А что все? впервые после бекбулатовского выкрика рискнул проявить Иван Александрович любопытство. Что, собственно, все?

И Альмира рассказала, что, пока шел вечер, кто-то спер с бельевой веревки пару джинсов, причем, не просто джинсов, а джинсов, принадлежащих немочке, -- из-за этого и разгорелся сыр-бор, понаехало всяких, обыскивали, допрашивали, вынюхивали следы, но, кажется, ничего не нашли и осадное положение сняли. Сейчас, хоть и рыскают неизвестные мальчики тенями меж домиков, все снова относительно тихо, горят костры, студенты поют песни, так что идемте, Иван Александровичѕ (Иван, поправил Иван Александрович татарочку) ѕидемте, Иванѕ Александрович, идемте, вам же должно быть интересно, вам же нужно собирать материал.

Страшно было Ивану Александровичу преступать запрет Эльдара, но соблазн, исходящий от Альмиры, оказался все-таки сильнее, и, когда ясно стало, что уговорить татарочку остаться в домике не получится, Иван Александрович решился и пошел, держа ее за руку, в темноту: туда, где горели, бросая отсветы на нижние ветви сосен, комсомольские костры.

У костра Альмира, хоть и села рядом с Иваном Александровичем, мгновенно отдалилась от него, отдалилась недосягаемо, слилась, соединилась с ровесниками, поющими под гитару какие-то ерундовые песенки: то детские, про крокодила Гену, то что-то чисто студенческое, еще более глупое, и Иван Александрович подумал, что, только овладев инициативой, только став центром внимания, героем этого костра, сумеет вернуть татарочку -- и требовательно протянул руку в сторону гитары. Инструмент ему отдали нехотя, из одной вежливости, не ожидая, вероятно, ничего хорошего, но Иван Александрович проглотил это, предвкушая, как разгорятся сейчас глаза ребят, как вспыхнет их интерес, едва пропоет он им несколько песен, каких они и слыхом не слыхивали: песен Галича. Нет, разумеется, петь в незнакомой компании, особенно, ощущая за спиною мелькание инкогнитных теней, «Королеву материка» или «Поэму о бегунах на длинные дистанции» не следовало ни в коем случае, но кое-что попроще, поневиннее -- отчего ж не исполнить? И Иван Александрович решил, что лучше всего начать с «Леночки и эфиопского принца», вещицы, в общем, шуточной. Пел он, разумеется, так себе, аккомпанировал, обходясь тремя неполными аккордами: весь расчет был на магическое воздействие текста! -- однако, ни первый, ни третий, ни пятый куплеты не произвели на слушателей никакого иного впечатления, кроме вежливо скрываемой скуки, и Иван Александрович в азарте, наплевав на теневых инкогнито, запел «Облака», а потом и «Репетицию ностальгии». В глазах, на него глядящих, вместо скуки стало появляться раздражение, похожее на ларискино, потом один боец, другой, третий потихонечку встали и растворились в темноте, в какое-то мгновенье Иван Александрович не обнаружил рядом и Альмиры. Он вернул гитару, не допев до конца, и, сгорая со стыда от нелепого, от полнейшего своего провала, побрел прочь. Не успел Иван Александрович удалиться от костра на десяток шагов, как в полуразогнанной им компании вспыхнул некий мульт-мотив, сразу подхваченный несколькими голосами, и, совсем было замороженная, снова заиграла жизнь.

Рядом с домиком били человека. Иван Александрович отпрянул в кусты, замерѕ Слава Богу (потому что в таких делах свидетелем быть страшно), слава Богу, вроде не заметили!.. Кто-то поднял в вытянутой руке темную продолговатую тряпку: вот! Если бы шла не реальность, а все-таки сцена из патриотического фильма, по жесту, по интонации пришлось бы подумать, что тряпка -- знамя. Но Ивану Александровичу хватило мутного лунного света понять: тряпка -- штаны. Поймали-таки вора, поймали и предварительно наказывают. Хыватыты, узнал Иван Александрович голос Бекбулатова. Давай ыво вы мышыну. Тело вора потащили к воронку-УАЗику, и на мгновенье Ивану Александровичу увиделось полумертвое, вспухшее от кровоподтеков, однако, сразу узнанное лицо: лицо утреннего алкаша-эквилибриста, левого из тех двоих, что двигались спиною. Чужак, в мыслях покаялся Иван Александрович. А я-то грешным делом подумал, что джинсы спер свой, из интерлагерников. Недооценил нравственную чистоту коммунистической молодежиѕ

Машина хлопнула дверцами, клацнула передачей, буркнула мотором и скрылась. Иван Александрович постоял еще с минуту -- все вокруг, кажется, было тихо -- и пошел спать. Вот и второе на этой неделе убийство возле моего домика. Почти убийство.

6

Проснулся Иван Александрович не раньше полудня и долго лежал в узкой пионерской коечке, машинально рассматривая на стенах кровавые запятые от раздавленных насосавшихся комарих. Да, поездка в Башкирию явно не заладилась, и самым благоразумным было бы лететь отсюда как можно скорее, тем более, что материала для грешневской статьи набралось уже вполне достаточно. Правда, Ивану Александровичу, развращенному журнальчиками, страсть как хотелось выяснить у немцев кое-что и для себя: как, например, они, не столь давно испытавшие (пусть не на своей шкуре: через дедов, отцов, старших братьев) прелести одной людоедской идеологии, воспринимают другую: не выработалось ли иммунитета? что, например, думает адвентист седьмого дня о христианстве: не оно ли одно, с его приматом личности, с пренебрежением к земным благам, может всерьез противостать дьявольской эпидемии, все шире охватывающей нашу маленькую планету? -- но такие выяснения представлялись, разумеется, слишком опасными, и Иван Александрович долго боролся сам с собою, пока, наконец, все же не взбунтовался: да черт их всех побери! джинсов я, слава Богу, не крал и не в гости напросился по бедности, а приехал из столицы с редакционным заданием ЦК ВЛКСМ и имею полное право разговаривать с кем угодно и о чем сочту нужным, и плевать мне на любые рыкымыныдацыы любых бекбулатовых, может, у меня какие-нибудь особые цели, про которые ему и знать-то не положеноѕ

Настроив себя столь решительно, Иван Александрович вышел на улицу. Вовсю лупило солнце. Чуть ленивая атмосфера выходного была напитана радостной силою отдыхающих студентов. Они играли в волейбол и бадминтон, загорали на расстеленных одеялах, фотографировались, хохотали, собравшись в кружки; пели песни, и к кому бы из них Иван Александрович ни подошел со своим фирменным блокнотиком, всюду получал любезные, доброжелательные ответы. Да, говорили немцы, коммунизм, действительно -- светлое будущее человечества; имеют, конечно, место отдельные недостатки, с пивом вот, например, перебои -- но что ж вы хотите? -- болезни роста; первопроходцам всегда трудно; нет, отвечали: русские не побеждали нас: прогрессивный интернационал-социализм закономерно взял верх над реакционным национал-социализмом. (В этом последнем, заметил для себя Иван Александрович, не так уж они и неправы: недоставало герру Шикльгруберу и его коллегам должной последовательности: тут тебе, понимаешь, и значительная свобода религии, тут тебе и частная собственность, тут тебе и в концлагерях сидят, не считая многострадальных иудеев, одни действительные враги, а не просто треть -- любая на выбор -- населения; с такими полумерами в победители выйти непросто) -- но это заметил он сам и про себя, а немцы т, что ему хотелось услышать, не говорили ни в какую. Опасаются, решил Иван Александрович, просто опасаются меня. Не могут же они на самом деле быть столь непроходимо глупыми, сколь пытаются выглядеть!

На одного адвентиста оставалась теперь надежда, и Иван Александрович стал выискивать его взглядом между домиков и сосен, ловя себя на унизительном ощущении, что, кроме адвентиста, едва ли не больше, чем адвентиста, ищет Альмиру, которая за все это время не попалась ему на глаза ни разу. Адвентист сидел под сосною и читал нетолстую книгу. Евангелие, понадеялся Иван Александрович, подошел, сказал Guten Tag5 и тут же почувствовал на левой руке, чуть повыше локтя, железные клещи пальцев. Бекбулатов стоял за спиною и во все свое раскосое, скуластое лицо -- зубы напоказ -- улыбался. Откуда он взялся?! -- Иван Александрович, пойманный на месте преступления, помнил, что, подходя к адвентисту, хоть и решил наплевать на рыкымыныдацыы, специально огляделся как следует: нет ли где поблизости начлага. Ываны Ылыкысаныдырывычы! -- чем шире и радушнее становилась улыбка, тем крепче сжимались пальцы, едва не заставляя кричать. Во-от вы гыде! А мы васы ышшымы, ышшымы! Банька уже гытова, ысытопылына! Пыжалте пымыца! Все! оборвалось в Иване Александровиче, и холодный пот выступил на висках. Это конец! Нечего было залупаться! а Бекбулатов, не ослабляя хватки, тащил его по извилистой тропке куда-то в полумрак, в глубину леса.

Чыто ж ты, Ываны Ылыкысаныдырывычы, стыышы? Рызыдывайсы-рызыдывайсы, переходя на ты, поощрил Бекбулатов, когда тяжелая дубовая дверь приземистого строения захлопнулась. Иван Александрович потянулся к рубашке, но треморные пальцы все не умели нащупать пуговиц, ухватиться за них, продеть во внезапно сузившиеся петельки. То, что банька и впрямь оказалась банькою, а не метафорой чего-то более страшного, конечно, несколько успокоило Ивана Александровича, но пальцы не слушались все равно. Чыво быыссы? Пыгывырыты намы сы тыбоы, дысытывытылыны, есты ы чемы, продолжил Бекбулатов, стаскивая форменные штаны защитного цвета, ны ыж ны ыбываты жы мы тыбя будымы!

Банька явно предназначалась для узкого круга: стены отделаны ценным деревом, ярко пылает камин, киснет в тазу, залитое маринадом, обильно пересыпанное кольцами лука сизое мясо для шашлыка, стол буквально ломится от пива и кумыса. Несколько кучек аккуратно, по-военному, сложенной одежды свидетельствуют, что не вдвоем с Бекбулатовым предстоит Ивану Александровичу пымыца. Действительно: в парилке уже поджидают их комиссар Эльдар и еще четверо не то башкиров, не то татар (командиры отрядов, догадывается Иван Александрович). Ты ызывыны, уже не сходя с ты, заводит Бекбулатов, ны мы этыго дыпысытыты ны можымы ныкакы. Ыты дело, можыны сыказаты, пылытычысыкыы. Ы хытя ты ы ызы Мысыкывы, ы ызы ЦыКы ВыЛыКыСыМы -- тыкы дажы ы тымы болыыѕ Во-во! выкрикивает с верхнего полк голый комиссар Эльдар. А это знаешь чем пахнет?! Мы ведь не посмотрим, что ты журналист! У нас тут, понимаешь, немцы! Интернациональная дружба навеки! Я воты ны зынаю, кыкоы у тыбя, Ываны Ылыкысаныдырывычы, ыбырызываныы, продолжает начлаг, осадив узким взглядом не вовремя вылезшего комиссара, а я, ты зынаышы, можыты ты ны зынаышы? -- межыды пырочымы, пырыпыдыю вы ынывырысытеты, кыныдыдаты ысытырычысыкыхы ныукы, ы тыкоы мыгу пырыссыкызаты пыры Сылываты Юлаывы, кыкоы ты дажы ы ны зынаышы. Эты, зынаышы, былы гырой ы кырысытальный чылывекы, нысымытыря, чыто бышыкыры. А то, чыто ты туты сыбе пызывыляышы, ызывыны, -- кылывытаѕ Во-во! (снова не сдерживает пыл комиссар) а, может, и антисоветчина! А за клевету на национального героя знаешь, что полагается?!.

Ноги подкашиваются у Ивана Александровича. Чего угодно ожидал он от банного трибунала, даже обвинения в соучастии по поводу кражи вчерашних джинсов, -- но чтобы выплыли на свет интимные разговоры с Альмирой!.. Голые люди, крепкие, мускулистые, поджарые, с головы до ног поросшие иссиня-черным, ассирийским, в колечки свитым волосом, плывут перед глазами, и Иван Александрович от стыда ли, затем ли, чтобы остановить тошнотворную карусель, опускает взгляд, и тот, чем только усиливает иваналександровичево смущение, до предела доводит сознание неполноценности, упирается в реденький светлый кустик, высовывающийся из-под нависшего над пахом белого жирного живота, а тут уже не один бекбулатовский голос гудит -- целый хор: гудит, выпевает фугу, партии