в котором ранее его живал Салтыков-Щедрин. Чехов показался мне малоразговорчивым и мрачным. Лед между нами не сразу растаял. Но на расстоянии нескольких недель мы сделались уже приятелями{447}. Я не раз приезжал пообедать с ним в пансионе в обществе жившего там же известного зоолога Коротнева, устроителя биологической станции в Вилле-Франке и профессора Киевского университета. Оба они также нередко приезжали ко мне или вместе со мною предпринимали поездки по окрестностям. Чехов посетил Ниццу несколько зим подряд{447}. Когда здоровье его поправлялось, он не прочь был съездить и в Монте-Карло, и в Марсель, и на Итальянскую Ривьеру. В этих поездках его неоднократно сопровождал как Коротнев, так и я. Коротнев, прежде чем стать зоологом, окончил курс на медицинском факультете в Москве Чехов также получил медицинское образование и, живя в подмосковной деревне, не отказывал крестьянам, разумеется даром, в врачебной помощи. Любовь к медицине и естествознанию невольно сблизила киевского профессора с русским писателем. Но /448/ была и другая черта соприкосновения у обоих. Любовь к живописи, к русскому ландшафту, в частности к пейзажам Левитана. Коротнев в течение ряда лет составлял себе маленькую коллекцию картин, преимущественно русских и некоторых заграничных художников. В нашем обществе обыкновенно бывали и приезжавшие из России литераторы и живописцы: князь Сумбатов, Потапенко, Якоби и Юрасов, исполнявший в Ментоне обязанности вице-консула, но избравший своим местожительством Ниццу. Чехов не любил выходить из этого круга. Его мудрено было зазвать в великосветский салон. Да и с приятелями он не всегда был разговорчив. Особенно, когда у него показывалась кровь из горла. Но такие припадки были не часты. Среди зимы он обыкновенно чувствовал себя лучше после двух-трех месяцев пребывания на Ривьере. Тогда его тянуло из Ниццы, и мы предпринимали с ним наши странствования, редко когда длившиеся более недели. Когда он принимался за литературную работу, он исчезал на ряд дней из нашего кругозора. Писал он далеко не ежедневно, как это вошло в привычку некоторых известных мне беллетристов. Рассказ и повесть требовали от него усидчивой работы нередко в продолжение недели. Тогда он не спускался даже к табльдоту. И когда показывался снова в нашем обществе, мы не без грусти отмечали перемену в его лице. Он бледнел и казался худее прежнего. И во время совместных прогулок он часто смолкал, как бы озабоченный какими-то мыслями. В это время он, по всей вероятности, обдумывал затеваемый им рассказ. К литературной работе Чехов относился с большой серьезностью. Он как-то стал жаловаться мне, что приятели-врачи убедили его расстаться с московским хутором и переехать в Крым. "На что мне эти татары? - говорил он полушутя, полусерьезно. - Прежде я окружен был людьми, вся жизнь которых протекала на моих глазах; я знал крестьян, знал школьных учителей и земских медиков. Если я когда-нибудь напишу рассказ про сельского учителя{448}, самого несчастного человека во всей империи, то на основании знакомства с жизнью многих десятков их". Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить /449/ себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Чехов считал и неизбежным и желательным исчезновение из деревни как дворянина-помещика, так и скупившего его землю по дешевой цене разночинца. Предстоящая рубка "вишневого сада" его не беспокоила. Колупаевы и Разуваевы{449}, изводившие бывшие помещичьи леса и усадьбы, также не вызывали его симпатии. Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собственность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезвости и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была медицинская помощь. Чехова мало интересовали вопросы о преимуществе республики или монархии, федеративного устройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство - уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской деятельности и к представительству в законодательном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ничем и никем не стесняемой, оценивать свободно текущие события, свобода сходок, ассоциаций, митингов при полном равенстве всех перед законом и судом - таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стремился и близкого наступления которого он ждал. Как горячо относился Чехов ко всякой несправедливости, вызываемой национальными или религиозными счетами, об этом можно судить по его отношению к делу Дрейфуса{449}. Оно как раз разыгралось в бытность его в Ницце. Серьезно познакомившись с ним, Чехов написал длинное письмо А.С.Суворину{449}, жившему в это время в Париже. Письмо это, как можно судить из ответа, им полученного, произвело ожидаемое действие: уверенность Суворина в виновности Дрейфуса была поколеблена; но это обстоятельство нимало не отразилось на отношении "Нового времени" к знаменитому процессу{449}. Приезжая из России, Чехов нередко дарил мне отдельные томики своих рассказов{449}. Меня всегда поражало его умение сказать так много на немногих /450/ страницах. Он отличался в этом отношении теми же качествами, что и Гюи де Мопассан. Говоря однажды со мною об авторе "Одной жизни" и стольких неподражаемых повестей и повестушек, Тургенев сказал мне: "Вот человек, который обладает тем качеством, которое Гомер передал бы словами: взять быка за рога". Тою же чертою отличался и Чехов. Французы вообще любили проводить параллель между ними. Я лично знал некоторых переводчиков Чехова, в числе их одного парижского медика. Он говорил мне, что сходство нашего писателя с автором "Одной жизни" до некоторой степени даже мешает успеху его в среде французских читателей, которые предпочитают ему яркого изобразителя жизни "На дне" - Максима Горького. У Чехова вы не найдете прерывающих нить рассказа отступлений, красивого описания картин природы, подобных - скажу для примера - "Украинской ночи" Гоголя или всем известному началу "Бежиного луга" Тургенева. Однажды я имел возможность убедиться в том, как Чехов избегает всяких ненужных подробностей. Было это в Риме, в первый день великого поста. Мы вышли вместе из собора св. Петра, где при нас происходила довольно пестрая процессия "выкуривания следов карнавала". "Для беллетриста, - заметил я ему, - виденное не лишено некоторой прелести; хорошая тема для описания". - "Нимало, - ответил он мне. - Современный рассказчик принужден был бы удовольствоваться одной фразой: "Тянулась глупая процессия". Когда я вспоминаю о Чехове, мне живо приходит на ум ночь, проведенная с ним в одном поезде{450} по дороге в Рим. Нам обоим не спалось. Мы разговорились о своих планах и надеждах. "Мне трудно, - сказал он, - задаться мыслью о какой-нибудь продолжительной работе. Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка". Чехов, в молодости столь жизнерадостный, заражавший своим смехом читателей "Русского курьера", в котором печатались его мелкие рассказы{450}, под влиянием болезни становился все более и более сосредоточенным, но не мрачным. Он без страха смотрел в будущее и не жаловался на свою судьбу, считая ее неотвратимой. Проводя, по необходимости, зимы вдали от родины, он жил, однако, всецело только ее интересами. Мне не пришлось /451/ встречать человека, который в меньшей степени был бы туристом. Его привлекала природа, не столько грандиозные ее картины, сколько скромный сельский пейзаж. Осмотр музеев, картинных галерей, развалин более утомлял, чем пленял его. В Риме мне пришлось взять на себя роль проводника, показывать ему форум, развалины дворца Цезарей, Капитолий. Ко всему этому он оставался более или менее равнодушен, но не прочь был съездить в Тиволи, Фраскати, Альбано. Мы должны были продолжить нашу поездку до Неаполя, но полученные им письма, известие о скорой постановке его новой пьесы{451}, желание повидаться с родными и близкими потянули его неудержимо в Россию. Я убедил его одеться в мою енотовую шубу и проводил его на станцию. Здесь мы расстались, чтобы больше не встретиться. По временам доходили до меня вести об его браке, об успехе "Дяди Вани" в Художественном театре и о том, как все более и более обострялась его болезнь, а затем горестно отозвалась во мне весть о его одинокой кончине в Баденвейлере, куда он уехал лечиться. Из моего многолетнего знакомства с Чеховым я вынес то впечатление, что если бы судьба не наделила его художественным талантом, Чехов приобрел бы известность как ученый и врач. Это был ум необыкновенно положительный, чуждый не только мистицизма, но и всякой склонности к метафизике. Его пристрастия были на стороне точных наук, и в самом литературном творчестве в нем выступала, как редко у кого, способность точного анализа, не примиримого ни с какой сентиментальностью и ни с какими преувеличениями. Он любил работу писателя и относился к ней с величайшей серьезностью, изучая разносторонне подымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми. Как человек, он пленял простотою отношений, даже преувеличенным страхом попасть на подмостки. Внешняя холодность соединялась в нем с теплым участием к чужим невзгодам, с желанием оказать услугу товарищам по ремеслу и даже людям, совершенно ему посторонним. Так, в течение ряда лет он лечил даром и с большой охотой крестьян своего уезда, приходя на помощь местному лекарю. /452/ К самому себе Чехов умел относиться с строгой критикой. Я видел его после ряда часов, проведенных за корректурой "Трех сестер"{452}. Он был не в духе, находил пропасть недостатков в своей пьесе и клялся, что больше для театра писать не будет. К счастью, такое настроение скоро проходило у него, и когда кто-нибудь из приятелей позволял себе критическое отношение к тем или другим сторонам его комедии, он искусно и победоносно отстаивал написанное, прибавляя: "Нельзя судить о пьесе, не видев ее на сцене". Для меня Чехов все же остается не столько драматическим писателем, сколько бесподобным рассказчиком, превосходно знавшим русскую жизнь, внимательно следившим за изменением общественных настроений, предвидевшим наступившие перемены, пророчествовавшим безошибочно близкое будущее нашей родины. Превосходный стилист, тщательно отделывавший свой слог, избегавший длинных фраз, всего ненужного и второстепенного, он умел сразу вводить читателя в круг затронутых им интересов. Немногими штрихами обрисовывал он тип и русского мужика, которого из города снова потянуло в деревню и который не нашел возможности найти в ней заработок, и молодого интеллигента, мечтающего о всеобщем счастье и не умеющего устроить собственной жизни, и той многочисленной категории людей, для которых Чехов придумал оставшийся в нашем обиходе термин "человека в футляре". А.И.Куприн в своем недавнем сообщении назвал Чехова родоначальником современного русского рассказа; я полагаю, что эта оценка будет дана ему со временем и историками русской литературы. /453/ С.Н.ЩУКИН ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ А.П.ЧЕХОВЕ 1 Поезд где-то остановился. Продавали газеты. Была напечатана телеграмма о том, что в ночь на 2 июля в Баденвейлере скончался А.П.Чехов. Это было неожиданно. Едва ли кто, кроме людей, может быть самых близких, предполагал возможность столь скорого конца. В вагоне заговорили о смерти писателя; говорили с волнением и грустью. Случайно встретившиеся люди, по-видимому, переживали его смерть как свою личную утрату. Открыли окно. Беспокойная ночь в дороге, весть о кончине Чехова, эта общая печаль о нем чужих для него людей - все создавало какое-то особое настроение. Стало очень тяжело. Небо поднялось высоко, и в его светлой и чудесной вышине плыл месяц и горели звезды. Мечталось об умершем: сейчас думают о нем во многих местах земли нашей. И казалось: над широкой, необъятной родиной уже носится его образ, и он соткан из лучей грустного, изящного и нежного. И, верно, таким его образ перейдет в потомство и будет храниться памятью людей. А в воображении стоял живой человек. Я видел его небольшой дом и в нем его кабинет, видел, как в нем ходит высокий, худощавый человек; постоит у окна, смотря на море вдали, потом опять заходит по комнате, /454/ бросая отрывистые слова и по временам глухо кашляя. И стало жаль, что этот живой человек будет теперь постепенно забываться: уйдут из мира те, кто знал его, и он уйдет невозвратно. То, что останется в его книгах и чрез книги в душах людей, это будет уже нечто другое, его, но не он. И тогда же подумалось: следует записать и то немногое, что я знаю о нем. Придется говорить о себе, но ведь и воспоминания мои, в сущности, есть лишь история отношения писателя к одному из многих больных людей, случайно живших с ним в одном городе. 2 В 1898 году, осенью, в Ялте стали говорить, что приехал А.П.Чехов{454}. Известность его была в это время велика; уже для очень многих он был любимым из русских писателей. Несмотря на это, в печати о нем было как-то мало сведений. В журналах и газетах говорили о его рассказах, но очень мало об их авторе. Мне, например, несмотря на большое желание, нигде не пришлось увидать его портрета. Тем сильнее захотелось теперь увидать самого писателя. На расспросы о том, где Чехов живет, показывали дачу К.М.Иловайской, находящуюся на Аутской улице. Не знаю, давно ли перед этим Антон Павлович был в Ялте{454}, но в этот приезд он казался здесь новым человеком; все им очень интересовались и старались увидать. Бывали назойливы. Помню, в одном магазине приказчик рассказывал покупателям, что Чехов, уходя, по забывчивости оставил один из купленных им свертков. Тотчас же две дамы, бывшие в магазине, выпросили у приказчика этот сверток, чтобы передать А.П-чу и таким образом познакомиться с ним. Другой раз, долго спустя, А.П-чу пришлось быть на набережной. Он сидел на скамейке. Проходившие мимо стали так неприятно и любопытно всматриваться в его лицо, иногда даже останавливаясь, что, не выдержав, он стал от них закрываться газетой, которую держал в руках. Впрочем, в это первое время А.П-ч часто бывал в городе. Говорили, что его можно видеть на /455/ набережной, особенно около книжного магазина И.А.Синани или и в самом магазине. Был год голода. Собирали пожертвования. В ялтинском "Крымском курьере" напечатали, что Чехов тоже принимает пожертвования. Стало известно, что принимает и лично, в своей квартире, в такие-то часы{455}. Для покойного писателя это дело было очень хлопотно. Для голодающих очень полезно: к нему потянулось с пожертвованиями много людей, шли, чтобы выразить ему свое уважение, а то и просто его увидать. Пошел и я; был я учителем народной школы и понес несколько собранных от школы рублей. Дача Иловайской довольно большая. А.П-ч занимал две комнаты внизу. Обыкновенно, когда много читаешь какого-нибудь писателя, всегда начинаешь представлять себе, кроме лиц, о которых он говорит, и самого автора. Когда чувствуешь душу человека, воображение невольно начинает рисовать и его внешний образ. И этот образ человека, никогда не виденного, трудно уловимый, если бы его нарисовать, в то же время очень прочно живет в душе. Чехова я представлял в своем воображении ясно, но, как оказалось, до такой степени другим, что не только в первый момент, когда мне навстречу вышел из второй комнаты высокий, спокойный человек, но и потом, во время разговора с ним, я не признал в нем А.П-ча. "Верно, - думал я, - его нет дома и кто-то другой принимает меня". Рассказы Чехова были нежны и ласковы к людям, слова в них красивы и грустны, как в песне, тихой и печальной; а взгляд человека, который говорил со мной, был холоден, слова коротки, сухи и отрывисты. Мне казалось, не мог этот человек написать те рассказы. Пригласив сесть, Чехов ушел во вторую комнату написать квитанцию в получении денег. Потом, когда отдал ее, сел и разговорился. И по мере того как говорил, его глаза стали смотреть ласковее, речь сделалась мягкой, и у меня стало исчезать чувство, что рассказы, которые я так любил, чужие для этого человека. Антон Павлович спрашивал, давно ли я в Ялте, почему поступил учителем церковной школы; узнав во мне северянина, он еще более оживился и сообщил, что /456/ получает газету "Северный край", которая в то время выходила в Ярославле{456}. А.П-ч встал и принес мне последние номера газеты. - Возьмите себе, - сказал он, - вам это, наверно, будет интересно. - И потом, когда я уходил, он говорил: - Заходите ко мне вечером, непременно заходите. - Провожая, увидал мое пальто. Шел, кажется, ноябрь, на дворе стоял холод, а пальто было летнее. Чехов удивился. - Слушайте, - сказал он, - так лечиться нельзя, вам надо теплое пальто. Меня это сконфузило; я как-то случайно не приобрел еще зимней одежды. - Но с этого и леченье надо начать, - сказал он внушительно, - непременно купите пальто. Мне очень хотелось сказать ему, как у нас, в духовной школе, его любили. Прощаясь, я взволнованно сказал ему что-то в этом роде. 3 Был я убежден, что мое знакомство с ним на этом и кончится. Но случилось то, чего было трудно ждать. Через два или три дня мне принесли с почты несколько новых номеров "Северного края"; адрес был написан знакомым - по квитанции - почерком Антона Павловича. Прошло два дня, и опять принесли газету. И это установилось постоянно; каждые два-три дня я получал ее по городской почте с адресом, надписанным рукою Чехова. Было радостно и в то же время совестно от этой его заботы обо мне. Через некоторое время захожу в магазин Синани, спрашиваю какую-то книгу. Книги не оказалось. Тогда господин, сидевший в магазине, на которого я не обратил внимания, вдруг проговорил: - Но если у вас нет книги, почему вы ее не выпишете? Это был Чехов. - Ну, что, - сказал он, - получаете газету? - Да, только мне совестно... Но он прервал мои слова: - Есть в ней что-нибудь интересное для вас? - Есть. /457/ - Вот и хорошо, читайте. Пришло рождество. В один из первых вечеров праздника в нашей школе зажгли елку. Девочки (школа была женская) пели, читали стихи, играли. Перед тем как раздавать подарки, маленькая черноглазая девочка Вера Яни вышла на середину комнаты и обратилась ко мне с небольшим приветствием. В заключение подает мне несколько книжек и говорит: - Антон Павлович Чехов поздравляет вас с елкой, желает всего хорошего и посылает на память книги. Я ничего не понимаю, растерянно держу книги. А кругом смеются и аплодируют. Раскрываю одну книгу - "Каштанка" Чехова с надписью такому-то на добрую память от автора; другую, третью - все его книжки и на всех его надпись{457}. Всего было пять книжек. Удивительно он был ласков иногда и умел порадовать человека. После я узнал, как случилось, что он прислал мне книги. Попечительница школы А.П.Комарова обычно по случаю елки делала маленькие подарки и учителям. Она купила чеховскую "Каштанку" и чрез кого-то попросила автора сделать на книжке надпись. А.П-ч охотно это сделал и от себя еще добавил несколько бывших под рукою книжек. После этого случая я решил опять сходить к Чехову. Он принял приветливо, спрашивал о елке, жалел, что сам не пришел к нам, и опять приглашал к себе. И до пасхи я был у него несколько раз. В этот первый год я всегда заставал у него кого-нибудь. Были приезжие и местные люди. Начинался общий разговор. Первое, что сразу стало заметно, это большая скромность Чехова. Когда в комнате было несколько человек, не помню, чтобы когда-нибудь он вел долгий разговор; он больше молчал и слушал, отвечал и расспрашивал. Новый человек, не знавший раньше писателя, едва ли выделил бы его из ряда его собеседников. Самая речь его не была красива. Он говорил отрывисто, короткими предложениями, немного глухим, хотя приятным, небольшим басом. Слова его собеседников бывали /458/ красивее и наряднее его слов. Его же слова были будничные, простые и серые. Но среди этих обыкновенных слов вдруг говорилось какое-нибудь одно характерное, намек, фраза, и мысль начинала видеть человека, о котором говорят, событие, которое обсуждают, - видеть ближе, вернее, существеннее, чем когда о них говорилось многими и красивыми словами. Красивые слова забывались. Его же простые слова оставались в памяти, и когда впоследствии приходилось опять думать об этом предмете, то думалось о нем не теми красивыми словами, а этими простыми. И делалось ясно, что простые "чеховские" слова были вернее, ближе к предмету речи, как его простые рассказы признаны вернее других, описывающими истинную действительность нашей сумеречной жизни. 4 В это время, насколько можно было заметить, А.П-ч был очень бодр и деятелен. Часто гулял, купался. Помню встречи с ним на набережной, помню его в аутской церкви на похоронах одного ялтинского врача{458}; приглашал он меня пойти пешком в Алупку или Гурзуф. Перед пасхой он уезжал{458}. Я простился с чувством глубокой к нему благодарности. Разумеется, я думал, что едва ли когда-нибудь еще придется повидаться с ним и, конечно, он скоро забудет одного из многочисленных случайных знакомых. И опять я ошибся: на третий день пасхи мне принесли с почты целую кипу газет от А.П-ча. Можно понять, как меня, одинокого и полубольного, в дни праздника, когда кругом были веселые и счастливые, растрогала эта его память. С этого времени, где бы Чехов ни был - в Москве, в Мелихове, в дороге, каждые два - четыре дня он постоянно присылал мне "Северный край". Впоследствии, когда он переселился в Ялту, мне же пришлось оттуда уехать, он присылал газету по моему новому адресу из Ялты. Года три или четыре, пока судьба опять не привела в этот город и меня, А.П-ч каждые два-три дня не уставал и не забывал присылать мне газету. После его смерти пришлось прочитать, что покойный писатель вообще любил заклеивать и надписывать /459/ бандероли. Может быть; но думаю, что по крайней мере в моем случае было больше любви к человеку, чем к бандеролям. Потом А.П-ч еще приезжал в Ялту и уезжал из нее. Он начал дело постройки в Аутке своей дачи. Наконец приехал совсем и поселился в своем доме{459}. Был замечательно хороший, полный блеска и тепла весенний день. Чехов стоял на балконе своей дачи, смотрел на садик перед ней и чему-то усмехался. Кажется, мне еще не приходилось видеть его в таком бодром, приподнятом настроении. Дом еще не был кончен постройкой, садик только намечался. А.П-ч жил пока во флигеле. Он водил меня по комнатам, показывал, где и что предполагает сделать, гулял в садике, рассказывал, какие хочет сделать насаждения, как устроить сад. Угощал потом виноградом, говоря шутливо, что это из "собственных виноградников". Вообще он в это время был полон всяких планов и надежд. И когда наконец устроился на даче совсем, оживление не покидало его. Дом его находился довольно далеко от центра города, но он бывал в городе довольно часто. Как-то утром я встретил его так: Чехов идет, постукивая палкой, веселый и оживленный, за ним идет служивший у него турок с корзиной. - Иду на базар, - сказал А. П-ч на мой вопрос. В это время он охотно знакомился с местными людьми, широко отзывался на местные нужды. Между прочим, он принял звание члена училищного совета, дал взаймы довольно большую сумму на одну из наших школ{459}; записался членом попечительства при аутской церкви, сделал пожертвование в греческую церковь, в приходе которой находилась его дача, и, кажется, на татарскую мечеть. Впоследствии возникла мысль пригласить А.П-ча попечителем одной из земских школ; помню, что он согласился, но как и чем кончилось это дело - не могу сказать. Бывал А.П-ч в женской гимназии, с начальницей которой, как и с некоторыми преподавателями, был хорошо знаком; он принял на себя звание члена попечительного совета гимназии{459}. Одно время А.П-ч как бы взял под свое покровительство ялтинских греков. Греки, "аутские греки", были его соседи. В старое, впрочем не /460/ очень давнее, время Аутка была деревней, населенной греками. В Аутке была и греческая церковь. Умирая, многие греки, люди вообще очень привязанные к церкви, оставляли "на помин души" земельные участки. Когда Ялта стала быстро заселяться, Аутка соединилась с Ялтой и вошла в черту города. И мало-помалу греки были вытеснены дальше, на гору, в так называемую Верхнюю Аутку. Греческая церковь, находившаяся в Нижней Аутке, стала считаться русской, священников к ней посвящали русских, и богослужение совершали в ней уже на славянском языке. Греческой же осталась небольшая, невзрачная, даже не каменная, а деревянная церковка св. Феодора Тирона в Верхней Аутке. Она к тому же не была самостоятельна, а приписана к русской церкви. И к тому времени, как Чехов поселился в Аутке, между греками и русскими шли острые споры по случаю назначения новых священников, перестройки церквей, относительно церковного имущества и пр. Представители греков во главе со священником явились к Чехову и просили его взять на себя защиту их дела. А.П-ч согласился на их просьбу, принял в деле большое участие, был с документами, которые они дали ему, у архиерея. Противная партия не понимала, отчего он хлопочет, была раздражена и толковала, что он сам грек, потому и хлопочет за греков. К нашей школе А.П-ч относился очень тепло. С удовольствием о ней слушал, расспрашивал и смеялся разным маленьким анекдотам, которые у нас нередко случались. Ученицы школы были большею частью дети тех же аутских греков и жили на той же улице, что и он. Почти все это были бедные дети. А.П-ч как-то зашел в школу, спросил учителя. Его не было. Тут-то девочки в первый раз и познакомились с писателем. Потом он постоянно встречал их на улице, маленьких, с большими связками книг, и заговаривал с ними. И иногда, прибежав в школу, дети с восторгом сообщали, что Чехов говорил с ними. Иной раз надо было послать А.П-чу книги. Попросишь снести их одну девочку, идут непременно две или три. Они любили бегать на "белую дачу", как в Аутке скоро прозвали чеховскую дачу, иногда ссорились из-за того, кому идти. Он давал им иногда гостинцы, присылал для них /461/ некоторые детские книжки. Раз предложил: "Напишите, какие книжки вам хотелось бы иметь в школе, я привезу их". И действительно, возвратившись из Москвы, он привез все книжки, которые были записаны. Приблизительно к этому времени относится приезд в Ялту Московского Художественного театра. Приезд московских артистов, да еще такого театра, был настоящим и большим праздником для города. Билеты раскупались нарасхват. Из чеховских пьес играли "Чайку" и "Дядю Ваню". Автор был в театре, его приветствовали взволнованно, радостно и шумно{461}. 5 Мне пришлось раза два докучать Антону Павловичу своими произведениями. Вот что высказал он в разное время по поводу писательства. Я просил прочитать рассказ. - Знаете, - начал он говорить, когда прочел, - прежде всего о начинающем писателе можно судить по языку. Если у автора нет "слога", он никогда не будет писателем. Если же есть слог, свой язык, он, как писатель, не безнадежен. Тогда можно рассуждать о других сторонах его писаний. Он встал с моей тетрадью в руках и перегнул ее пополам. - Начинающие писатели часто должны делать так: перегните пополам и разорвите первую половину. Я посмотрел на него с недоумением. - Я говорю серьезно, - сказал Чехов. - Обыкновенно начинающие стараются, как говорят, "вводить в рассказ" и половину напишут лишнего. А надо писать, чтобы читатель без пояснений автора, из хода рассказа, из разговоров действующих лиц, из их поступков понял, в чем дело. Попробуйте оторвать первую половину вашего рассказа, вам придется только немного изменить начало второй, и рассказ будет совершенно понятен. И вообще не надо ничего лишнего. Все, что не имеет прямого отношения к рассказу, все надо беспощадно выбрасывать. Если вы говорите в первой главе, что на стене висит ружье, во второй или третьей главе оно должно непременно выстрелить. А если не будет /462/ стрелять, не должно и висеть. Потом, - говорил он, - надо делать рассказ живее, разговоры прерывать действиями. У вас Иван Иванович любит говорить. Это ничего, но он не должен говорить сплошь по целой странице. Немного поговорил, а потом пишите: "Иван Иванович встал, прошелся по комнате, закурил, постоял у окна". Некоторое время спустя, посылая А.П-чу книжку журнала, я вложил в нее другой небольшой рассказец, не предупредив его. Вечером звонит телефон. - Чей рассказ вложен в книгу "Русского богатства?" - спрашивает А.П-ч. - Мой. - Приходите ко мне. Когда я пришел, А.П-ч объявил мне: - Рассказ хороший. Давайте пошлем его - только куда? Я предлагаю... - И он назвал два журнала и одну газету. - Куда вам больше хотелось бы? Я назвал один из журналов, впрочем спросил: - Да поместят ли? - Думаю, что поместят, - сказал А.П-ч, - если бы я был редактором, непременно бы поместил. Вообще он оживился и проявил большое участие. - Мне не нравится ваше заглавие. Надо другое. Я назвал бы рассказ так: "Глупости Ивана Ивановича". Признаюсь, я не ждал такого заглавия. Похождения моего героя не казались мне глупостями. Неожиданное название осветило их с новой стороны, и, посмеявшись над собой, я должен был признать его более подходящим, чем то, которое написал сам. Затем А.П-ч стал говорить: - В двух местах я немного вычеркнул. Я уже говорил: не делайте авторских пояснений. Пусть обо всем, о чем надо, говорят те лица, которых вы описываете. Смотрите, недавний рассказ N, - А.П-ч назвал имя известного писателя, - прекрасный рассказ, но автор портит его пояснениями. Мне их прямо неприятно читать, я не понимаю этого. В рассказе не должно быть публицистики. - Затем он подумал и проговорил: - Советую переделать конец. У вас Иван Иванович женится. Ужели он так много выстрадал и много думал только для того, чтобы жениться? Лучше, если бы конец был другой, иного характера. /463/ Кончив о самом рассказе, А.П-ч сказал: - Теперь придумаем вам псевдоним. У вас плохая фамилия, не звучная. - Ужели на это следует обращать внимание? - Следует. Станете писать еще, рассказ будет кончаться как-нибудь эффектно, и вдруг подпись... - он назвал мою фамилию и засмеялся, - не хорошо! Потом опять заговорил серьезно: - Вообще следует избегать некрасивых, неблагозвучных слов. Я не люблю слов с обилием шипящих и свистящих звуков, избегаю их. - Прощаясь, он спросил: - А вы знаете, как переписывать для печати? - Остановил меня снова, нарезал бумаги, сказал, что следует писать только на одной стороне листка, указал, где ставить цифры. - Перепишите на этой бумаге и принесите мне. Когда я переписал, он сам послал рассказ в редакцию журнала{463}. - Чтобы стать настоящим писателем, - учил он, - надо посвятить себя исключительно этому делу. Дилетантство здесь, как и везде, не даст уйти далеко. В этом искусстве, как во всяком, нужен талант, но и труд. Надо трудиться самым настоящим образом. И прежде всего над языком. Надо вдумываться в речь, в слова. Вы обращали внимание на язык Толстого? Громадные периоды, предложения нагромождены одно на другое. Не думайте, что это случайно, что это недостаток. Это искусство, и оно дается после труда. Эти периоды производят впечатление силы. Как-то я пришел к нему. - Вот, - сказал он, - читаю Гоголя. Интересный язык, какая богатая мозаика! - Впрочем, больше всего А.П-ч хвалил язык Лермонтова. - Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова, - говорил он не раз. - Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, - по предложениям, по частям предложения... Так бы и учился писать. А вы замечаете, - говорил он еще, - как вообще развивается, улучшается язык? Заметили ли вы, как теперь выбрасывают слова, которые недавно считали невозможным опускать. Еще недавно, например, писали: несколько лет тому назад, теперь же все пишут: несколько лет назад, выпуская слово тому. Выходит хорошо, и только удивляешься: /464/ зачем прибавляли это ненужное слово? В газетах пишут очень небрежно, - заметил он, тоже говоря о языке: - про меня в Таганроге печатают так: наш соотечественник Чехов... 6 Насколько помнится, за время жизни А.П-ча в Ялте появились в печати его вещи: "В овраге", "Архиерей", "Невеста", "Вишневый сад" и, может быть, еще что-нибудь. Вместе с книгой журнала, в которой была напечатана повесть "В овраге", А.П-ч дал мне номер газеты. - Прочитайте повесть и прочитайте в этой газете отзыв о ней. Газета была, кажется, нижегородская, в ней была помещена статья о Чехове Горького по поводу новой повести{464}. - Скажите, А.П-ч, - спросил я, прочитав повесть, - это село, о котором вы говорите, семья, которую описываете, знали вы что-нибудь подобное? Ужели жизнь крестьян так дурна? - Я описываю тут жизнь, какая встречается в средних губерниях, я ее больше знаю. И купцы Хрымины есть в действительности. Только на самом деле они еще хуже. Их дети с восьми лет начинают пить водку и с детских же лет развратничают; они заразили сифилисом всю округу. Я не говорю об этом в повести, - прибавил он, - потому что говорить об этом считаю нехудожественным. Последние слова А.П-ч подчеркнул; это был как бы ответ на увлечение описывать отвратительные стороны жизни, увлечение, которое тогда понемногу начинало проникать в литературу и о котором шел перед тем разговор. Я сказал, что больше всего мне нравилась глубоко трогательная история о том, как ночью Липа несла гробик со своим мертвым ребенком. В самом деле, эти страницы даже из чеховских замечательны по своей красоте, чувству, художественности. - А знаете, - сказал А.П-ч, - вот то, что мальчика Липы обварили кипятком, это не исключительный случай, земские врачи нередко встречают такие случаи. /465/ Впрочем, я решил больше ничего не писать из жизни крестьян. Когда чеховский "Архиерей" появился в печати, Антон Павлович говорил, что это его старый, ранее написанный рассказ, который он теперь переделал. Нижесказанное имеет несомненное отношение к рассказу. В кабинете А.П-ча среди карточек писателей, артистов и, может быть, просто знакомых ему людей есть одна довольно необычная{465}. На ней изображен человек в одежде духовного лица и вместе с ним старушка в темном простом платье. История этой карточки такова. Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А.П-ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку таврического епископа Михаила. Карточка произвела на него впечатление, он купил ее и теперь дома опять рассматривал и показывал ее. Епископ этот (Михаил Грибановский) незадолго до того умер. Это был один из умнейших архиереев наших, с большим характером. Считается он в духовной среде как бы основателем нового, так называемого ученого монашества. Помнится, в речах при его погребении это было высказано всенародно. Во всяком случае, преосвященный Михаил имел большое влияние на многих, и, по слухам, почитатели пророчили его в патриархи русской церкви. Перед тем как приехать в Крым, он жил в Афинах, был там настоятелем нашей посольской церкви. Лично А.П-ч его не знал. Преосвященный Михаил был еще не старый, но жестоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью, верно какой-нибудь сельской матушкой, вдовой дьякона или дьячка, приехавшей к сыну-архиерею из тамбовской глуши. Лицо его очень умное, одухотворенное, изможденное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью. Впечатление от карточки было сильное, глядя на них - мать и сына, - чувствуешь, как тяжело бывает человеческое горе, и хочется плакать. /466/ Помню, когда Чехов показал карточку Горькому, последний тоже заинтересовался и воскликнул, рассматривая лицо епископа: - Какой мужчина, какой мужчина! А.П-ч расспрашивал о преосвященном Михаиле, потом я ему посылал книжку преосвященного "Над евангелием" - думы покойного епископа по поводу некоторых евангельских речей и событий. Мысль об архиерее, очевидно, стала занимать А.П-ча. - Вот, - сказал он как-то, - прекрасная тема для рассказа. Архиерей служит утреню в великий четверг. Он болен. Церковь полна народом. Певчие поют. Архиерей читает евангелие страстей. Он проникается тем, что читает, душу охватывает жалость ко Христу, к людям, к самому себе. Он чувствует вдруг, что ему тяжело, что он может скоро умереть, что может умереть сейчас. И это его чувство - звуками ли голоса, общей ли напряженностью чувства, другими ли, невидными и непонятными путями - передается тем, кто с ним служит, потом молящимся, одному, другому, всем. Чувствуя приближение смерти, плачет архиерей, плачет и вся церковь. И вся церковь вместе с ним проникается ощущением смерти, неотвратимой, уже идущей. Преосвященный Петр (архиерей чеховского рассказа) тоже служил прежде за границей, к нему приезжает мать, вдова сельского дьякона, он читает евангелие страстей. О служении его всенощной под вербное воскресенье говорится так: "И почему-то слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, все было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и - плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем". Если припомним все это, то связь рассказа с карточкой преосвященного Михаила и с планом рассказа, о котором говорит Антон Павлович, будет очевидна. Впрочем, рассказ появился в печати года три спустя. Таврическим епископом был уже преосвященный Николай, ныне архиепископ варшавский. И когда рассказ /467/ был напечатан, в Ялте заговорили, что А.П-ч описал в рассказе именно этого епископа. Почему заговорили об этом? Может быть, потому, что преосвященного Михаила уже мало кто помнил;* может быть, слышали, что по делу о греках А.П-ч был у преосвященного Николая. ______________ * Помните конец рассказа: "Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли". Это удивительно хорошо отмеченная черта. (Прим. С.Н.Щукина.) Эти разговоры дошли до Чехова. Помню, он сказал: - Слушайте, говорят, что я описывал вашего архиерея; вздор, я не имел его в виду. И если кто при вас будет это говорить, так и скажите, что вздор. Кого же А.П-ч описал в своем рассказе, какого архиерея? Очевидно, никакого в частности. Его архиерей имеет некоторое отношение к преосвященному Михаилу, нов общем, как характер, как личность, не похож на него. /468/ Л.Н.ШАПОВАЛОВ КАК БЫЛ ПОСТРОЕН ДОМ ЧЕХОВА В ЯЛТЕ Я попал в Ялту совершенно случайно. В 1896 году, после окончания Московской школы живописи, ваяния и зодчества, меня пригласили на строительство здания Московской консерватории. Через год здание консерватории было закончено, и я приступил к работе на строительстве здания Курского вокзала. Две эти ответственные стройки, доставшиеся мне сразу же после ст