ствам, и потому в доме стариков, живущих с некоторым изобилием, Вера
Павловна видит многоразличное и разнокалиберное общество.
Вольная, просторная, деятельная жизнь, и не без некоторого сибаритства:
лежанья нежась в своей теплой, мягкой постельке, сливок и печений со
сливками, - она очень нравится Вере Павловне.
Бывает ли лучше жизнь на свете? Вере Павловне еще кажется: нет.
Да в начале молодости едва ли бывает.
Но годы идут, и с годами становится лучше, если жизнь идет, как должна
идти, как теперь идет у немногих. Как будет когда-нибудь идти у всех.
VI
Однажды, - это было уже под конец лета, - девушки собрались, по
обыкновению, в воскресенье на загородную прогулку. Летом они почти каждый
праздник ездили на лодках, на острова. Вера Павловна обыкновенно ездила с
ними, в этот раз поехал и Дмитрий Сергеич, вот почему прогулка и была
замечательна: его спутничество было редкостью, и в то лето он ехал еще
только во второй раз. Мастерская, узнав об этом, осталась очень довольна:
Вера Павловна будет еще веселее обыкновенного, и надобно ждать, что прогулка
будет особенно, особенно одушевлена. Некоторые, располагавшие провести
воскресенье иначе, изменили свой план и присоединились к собиравшимся ехать.
Понадобилось взять, вместо четырех больших яликов, пять, и того оказалось
мало, взяли шестой. Компания имела человек пятьдесят или больше народа:
более двадцати швей, - только шесть не участвовали в прогулке, - три пожилые
женщины, с десяток детей, матери, сестры и братья швей, три молодые
человека, женихи: один был подмастерье часовщика, другой - мелкий торговец,
и оба эти мало уступали манерами третьему, учителю уездного училища, человек
пять других молодых людей, разношерстных званий, между ними даже двое
офицеров, человек восемь университетских и медицинских студентов. Взяли с
собою четыре больших самовара, целые груды всяких булочных изделий,
громадные запасы холодной телятины и тому подобного: народ молодой, движенья
будет много, да еще на воздухе, - на аппетит можно рассчитывать; было и с
полдюжины бутылок вина: на 5О человек, в том числе более 10 молодых людей,
кажется, не много.
И действительно, прогулка удалась как нельзя лучше. Тут всего было:
танцовали в 16 пар, и только в 12 пар, зато и в 18, одну кадриль даже в 20
пар; играли в горелки, чуть ли не в 22 пары, импровизировали трое качелей
между деревьями; в промежутках всего этого пили чай, закусывали; с полчаса,
- нет, меньше, гораздо меньше, чуть ли не половина компании даже слушала
спор Дмитрия Сергеича с двумя студентами {75}, самыми коренными его
приятелями из всех младших его приятелей; они отыскивали друг в друге
неконсеквентности, модерантизм, буржуазность, - это были взаимные
опорочиванья ; но, в частности, у каждого отыскивался и особенный грех. У
одного студента - романтизм, у Дмитрия Сергеича - схематистика, у другого
студента - ригоризм; разумеется, постороннему человеку трудно выдержать
такие разыскиванья дольше пяти минут, даже один из споривших, романтик, не
выдержал больше полутора часов, убежал к танцующим, но убежал не без славы.
Он вознегодовал на какого-то модерантиста, чуть ли не на меня даже, хоть
меня тут и не было {76}, и зная, что предмету его гнева уж немало лет, он
воскликнул: "да что вы о нем говорите? я приведу вам слова, сказанные мне на
днях одним порядочным человеком, очень умной женщиной: только до 25 лет
человек может сохранять честный образ мыслей". - Да ведь я знаю, кто эта
дама, -сказал офицер, на беду романтика подошедший к спорившим: - это г-жа
N.; она при мне это и сказала; и она действительно отличная женщина, только
ее тут же уличили, что за полчаса перед тем она хвалилась, что ей 26 лет, и
помнишь, сколько она хохотала вместе со всеми? И теперь все четверо
захохотали, и романтик с хохотом бежал. Но офицер заместил его в споре, и
пошла потеха пуще прежней, до самого чаю. И офицер, жесточе чем романтик
обличая ригориста и схематиста, сам был сильно уличаем в огюст-контизме.
После чаю офицер объявил, что пока он еще имеет лета честного образа мыслей,
он непрочь присоединиться к другим людям тех же лет; Дмитрий Сергеич, а
тогда уж поневоле и ригорист, последовали его примеру: танцовать не
танцовали, но в горелки играли. А когда мужчины вздумали бегать взапуски,
прыгать через канаву, то три мыслителя отличились самыми усердными
состязателями мужественных упражнений: офицер получил первенство в прыганье
через канаву, Дмитрий Сергеич, человек очень сильный, вошел в большой азарт,
когда офицер поборол его: он надеялся быть первым на этом поприще после
ригориста, который очень удобно поднимал на воздухе и клал на землю офицера
и Дмитрия Сергеича вместе, это не вводило в амбицию ни Дмитрия Сергеича, ни
офицера: ригорист был признанный атлет, но Дмитрию Сергеичу никак не
хотелось оставить на себе того афронта, что не может побороть офицера; пять
раз он схватывался с ним, и все пять раз офицер низлагал его, хотя не без
труда. После шестой схватки Дмитрий Сергеич признал себя, несомненно,
слабейшим: оба они выбились из сил. Три мыслителя прилегли на траву,
продолжали спор; теперь огюст-контистом оказался уже Дмитрий Сергеич, а
схематистом офицер, но ригорист так и остался ригористом.
Отправились домой в 11 часов. Старухи и дети так и заснули в лодках;
хорошо, что запасено было много теплой одежды, зато остальные говорили
безумолку, и на всех шести яликах не было перерыва шуткам и смеху.
VII
Через два дня, за утренним чаем, Вера Павловна заметила мужу, что цвет
его лица ей не нравится. Он сказал, что действительно эту ночь спал не
совсем хорошо и вчера с вечера чувствовал себя дурно, но что это ничего,
немного простудился на прогулке, конечно, в то время, когда долго лежал на
земле после беганья и борьбы; побранил себя за неосторожность, но уверил
Веру Павловну, что это пустяки. Он отправился на свои обыкновенные занятия;
за вечерним чаем говорил, что, кажется, совершенно все прошло, но поутру на
другой день сказал, что ему надобно будет несколько времени посидеть дома.
Вера Павловна, сильно встревожившаяся и вчера, теперь серьезно испугалась и
потребовала, чтобы Дмитрий Сергеич пригласил медика. - "Да ведь я сам медик,
и сам сумею лечиться, если понадобится; а теперь пока еще не нужно", -
отговаривался Дмитрий Сергеич. Но Вера Павловна была неотступна, и он
написал записку Кирсанову, говорил в ней, что болезнь пустая и что он просит
его только в угождение жене.
Поэтому Кирсанов не поторопился: пробыл в гошпитале до самого обеда и
приехал к Лопуховым уже часу в 6-м вечера.
- Нет, Александр, я хорошо сделал, что позвал тебя, - сказал Лопухов: -
опасности нет, и вероятно не будет; но у меня воспаление в легких. Конечно,
я и без тебя вылечился бы, но все-таки навещай. Нельзя, нужно для очищения
совести: ведь я не бобыль, как ты.
Долго они щупали бока одному из себя, Кирсанов слушал грудь, и нашли
оба, что Лопухов не ошибся: опасности нет, и вероятно не будет, но
воспаление в легких сильное. Придется пролежать недели полторы. Немного
запустил Лопухов свою болезнь, но все-таки еще ничего.
Кирсанову пришлось долго толковать с Верою Павловною, успокоивать ее.
Наконец, она поверила вполне, что ее не обманывают, что, по всей
вероятности, болезнь не только не опасна, но и не тяжела; но ведь только "по
всей вероятности", а мало ли что бывает против всякой вероятности?
Кирсанов стал бывать по два раза в день у больного: они с ним оба
видели, что болезнь проста и не опасна. На четвертый день поутру Кирсанов
сказал Вере Павловне:
- Дмитрий ничего, хорош: еще дня три-четыре будет тяжеловато, но не
тяжеле вчерашнего, а потом станет уж и поправляться. Но о вас, Вера
Павловна, я хочу поговорить с вами серьезно. Вы дурно делаете: зачем не
спать по ночам? Ему совершенно не нужна сиделка, да и я не нужен. А себе вы
можете повредить, и совершенно без надобности. Ведь у вас и теперь нервы уж
довольно расстроены.
Долго он урезонивал Веру Павловну, но без всякого толку. "Никак" и "ни
за что", и "я сама рада бы, да не могу", т. е. спать по ночам и оставлять
мужа без караула. Наконец, она сказала: - "да ведь все, что вы мне говорите,
он мне уже говорил, и много раз, ведь вы знаете. Конечно, я скорее бы
послушалась его, чем вас, - значит, не могу".
Против такого аргумента нечего было спорить, Кирсанов покачал головою и
ушел.
Приехав к больному в десятом часу вечера, он просидел подле него вместе
с Верою Павловною с полчаса, потом сказал: "Теперь вы, Вера Павловна, идите
отдохнуть. Мы оба просим вас. Я останусь здесь ночевать".
Вере Павловне было совестно: она сама наполовину, больше, чем
наполовину, знала, что как будто и нет необходимости сидеть всю ночь подле
больного, и вот заставляет же Кирсанова, человека занятого, терять время.
Что ж это, в самом деле? да, как будто не нужно? . . "как будто", а кто
знает? нет, нельзя оставить "миленького" одного, мало ли что может
случиться? да, наконец, пить захочет, может быть, чаю захочет, ведь он
деликатный, будить не станет, значит, и нельзя не сидеть подле него. Но
Кирсанову сидеть не нужно, она не дозволит. Она сказала, что не уйдет,
потому что не очень устала, что она много отдыхает днем.
- В таком случае, простите меня, но я прошу вас уйти, решительно прошу.
Кирсанов взял ее за руку и почти силою отвел в ее комнату.
- Мне, право, совестно перед тобою, Александр, - проговорил больной: -
какую смешную роль ты играешь, сидя ночь у больного, болезнь которого вовсе
не требует этого. Но я тебе очень благодарен. Ведь я не могу уговорить ее
взять хоть сиделку, если боится оставить одного, - никому не могла доверить.
- Если б я этого не видел, что она не может быть спокойна, доверив тебя
кому-нибудь другому, разумеется, не стал бы я нарушать своего комфорта. Но
теперь, надеюсь, уснет: ведь я медик и твой приятель.
В самом деле, Вера Павловна, как дошла до своей кровати, так и
повалилась и заснула. Три бессонные ночи сами по себе не были бы важны. И
тревога сама не была бы важна. Но тревога вместе с бессонными ночами, да без
всякого отдыха днем, точно была опасна; еще двое-трое суток без сна, она бы
сделалась больна посерьезнее мужа.
Кирсанов провел еще три ночи с больным; его-то это мало утомляло,
конечно, потому что он преспокойно спал, только из предосторожности запирал
дверь, чтобы Вера Павловна не могла увидеть такой беспечности. Она и
подозревала, что он спит на своем дежурстве, но все-таки была спокойна: ведь
он медик, так чего же опасаться? Он знает, когда можно ему спать, когда нет.
Ей было совестно, что она не могла прежде успокоиться, чтобы не тревожить
его, но теперь уж он не обращал внимания на ее уверения, что будет спать,
хотя бы его тут и не было: - "вы виноваты, Вера Павловна, и за то должны
быть наказываемы. Я вам не доверяю".
Но через четыре дня было уже очевидно для нее, что больной почти
перестал быть больным, улики ее скептицизму были слишком ясны: в этот вечер
они втроем играли в карты, Лопухов уже полулежал, а не лежал, и говорил
очень хорошим голосом. Кирсанов мог прекратить свои сонные дежурства и
объявил об этом.
- Александр Матвеич, почему вы совершенно забыли меня, именно меня? С
Дмитрием вы все-таки хороши, он бывает у вас довольно часто; но вы у нас
перед его болезнью не были, кажется, с полгода; да и давно так. А помните,
вначале ведь мы с вами были дружны.
- Люди переменяются, Вера Павловна. Да ведь я и страшно работаю, могу
похвалиться. Я почти ни у кого не бываю: некогда, лень. Так устаешь с 9
часов до 5 в гошпитале и в Академии, что потом чувствуешь невозможность
никакого другого перехода, кроме как из мундира прямо в халат. Дружба
хороша, но не сердитесь, сигара на диване, в халате - еще лучше.
В самом деле Кирсанов уже больше двух лет почти вовсе не бывал у
Лопуховых. Читатель не замечал его имени между их обыкновенными гостями, да
и между редкими посетителями он давно стал самым редким.
VIII
Проницательный читатель, - я объясняюсь только с читателем:
читательница слишком умна, чтобы надоедать своей догадливостью, потому я с
нею не объясняюсь, говорю это раз-навсегда; есть и между читателями немало
людей не глупых: с этими читателями я тоже не объясняюсь; но большинство
читателей, в том числе почти все литераторы и литературщики, люди
проницательные, с которыми мне всегда приятно беседовать, - итак,
проницательный читатель говорит: я понимаю, к чему идет дело; в жизни Веры
Павловны начинается новый роман; в нем будет играть роль Кирсанов; и понимаю
даже больше: Кирсанов уже давно влюблен в Веру Павловну, потому-то он и
перестал бывать у Лопуховых. О, как ты понятлив, проницательный читатель:
как только тебе скажешь что-нибудь, ты сейчас же замечаешь: "я понял это", и
восхищаешься своею проницательностью. Благоговею перед тобою, проницательный
читатель.
Итак, в истории Веры Павловны является новое лицо, и надобно было бы
описать его, если бы оно уже не было описано. Когда я рассказывал о
Лопухове, то затруднялся обособить его от его задушевного приятеля и не умел
сказать о нем почти ничего такого, чего не надобно было бы повторить и о
Кирсанове. И действительно, все, что может (проницательный) читатель узнать
из следующей описи примет Кирсанова, будет повторением примет Лопухова.
Лопухов был сын мещанина, зажиточного по своему сословию, то есть довольно
часто имеющего мясо во щах; Кирсанов был сын писца уездного суда, то есть
человека, часто не имеющего мяса во щах, - значит и наоборот, часто имеющего
мясо во щах. Лопухов с очень ранней молодости, почти с детства, добывал
деньги на свое содержание; Кирсанов с 12 лет помогал отцу в переписывании
бумаг, с IV класса гимназии тоже давал уже уроки. Оба грудью, без связей,
без знакомств пролагали себе дорогу. Лопухов был какой человек? в гимназии
по-французски не выучивались, а по-немецки выучивались склонять der, die,
das с небольшими ошибками; а поступивши в Академию, Лопухов скоро увидел,
что на русском языке далеко не уедешь в науке: он взял французский словарь,
да какие случились французские книжонки, а случились: Телемак, да повести
г-жи Жанлис, да несколько ливрезонов нашего умного журнала Revue Etrangere,
- книги все не очень заманчивые {77}, - взял их, а сам, разумеется, был
страшный охотник читать, да и сказал себе: не раскрою ни одной русской
книги, пока не стану свободно читать по-французски; ну, и стал свободно
читать. А с немецким языком обошелся иначе: нанял угол в квартире, где было
много немцев-мастеровых; угол был мерзкий, немцы скучны, ходить в Академию
было далеко, а он все-таки выжил тут, сколько ему было нужно. У Кирсанова
было иначе: он немецкому языку учился по разным книгам с лексиконом, как
Лопухов французскому, а по-французски выучился другим манером, по одной
книге, без лексикона: евангелие - книга очень знакомая; вот он достал Новый
Завет в женевском переводе {78}, да и прочел его восемь раз; на девятый уже
все понимал, - значит, готово. Какой человек был Лопухов? - Вот какой: шел
он в оборванном мундире по Каменно-Островскому проспекту (с урока, по 50
коп. урок, верстах в трех за Лицеем) {79}. Идет ему навстречу некто
осанистый, моцион делает, да как осанистый {80}, прямо на него, не
сторонится; а у Лопухова было в то время правило: кроме женщин, ни перед кем
первый не сторонюсь; задели друг друга плечами; некто, сделав полуоборот,
сказал: "что ты за свинья, скотина", готовясь продолжать назидание, а
Лопухов сделал полный оборот к некоему, взял некоего в охапку и положил в
канаву, очень осторожно, и стоит над ним, и говорит: ты не шевелись, а то
дальше протащу, где грязь глубже. Проходили два мужика, заглянули,
похвалили; проходил чиновник, заглянул, не похвалил, но сладко улыбнулся;
проезжали экипажи, - из них не заглядывали: не было видно, что лежит в
канаве; постоял Лопухов, опять взял некоего, не в охапку, а за руку, поднял,
вывел на шоссе, и говорит: "Ах, милостивый государь, как это вы изволили
оступиться? Не повредились, надеюсь? Позвольте вас обтереть?" Проходил
мужик, стал помогать обтирать, проходили два мещанина, стали помогать
обтирать, обтерли некоего и разошлись. С Кирсановым не было такого случая, а
был другой случай {81}. Некая дама, у которой некие бывали на посылках,
вздумала, что надобно составить каталог библиотеки, оставшейся после
мужа-вольтерианца, который умер за двадцать лет перед тем. Зачем именно
через двадцать лет понадобился каталог, неизвестно. Составлять каталог
подвернулся Кирсанов, взялся за 8О р.; работал полтора месяца. Вдруг дама
вздумала, что каталог не нужен, вошла в библиотеку и говорит: "не трудитесь
больше, я передумала; а вот вам за ваши труды", и подала Кирсанову 10 р. -
"Я ваше ***, даму назвал по титулу, сделал уже больше половины работы: из 17
шкапов переписал 10". - "Вы находите, что я вас обидела в деньгах? Nicolas,
поди сюда, переговори с этим господином". Влетел Nicolas. - "Ты как смеешь
грубить maman?" - "Да ты, молокосос, - выражение неосновательное со стороны
Кирсанова: Nicolas был старше его годами пятью, - выслушал бы прежде".
-"Люди!" - крикнул Nicolas. - "Ах, люди? Вот я тебе покажу людей!" Во
мгновение ока дама взвизгнула и упала в обморок, а Nicolas постиг, что не
может пошевельнуть руками, которые притиснуты к его бокам, как железным
поясом, и что притиснуты они правою рукою Кирсанова, и постиг, что левая
рука Кирсанова, дернувши его за вихор, уже держит его за горло и что
Кирсанов говорит: "посмотри, как легко мне тебя задушить" - и давнул горло;
и Nicolas постиг, что задушить точно легко, и рука уже отпустила горло,
можно дышать, только все держится за горло. А Кирсанов говорит, обращаясь к
появившимся у дверей голиафам: "Стой, а то его задушу, Расступитесь, а то
его задушу". Все это постиг Nicolas в одно мгновение ока и сделал помавание
носом, что, дескать, он основательно рассуждает. "Теперь проводи-ко, брат,
меня до лестницы", сказал Кирсанов, опять обратясь к Nicolas, и, продолжая
попрежнему обнимать Nicolas, вышел в переднюю и сошел с лестницы, издали
напутствуемый умиленными взорами голиафов, и на последней ступеньке отпустил
горло Nicolas, отпихнул самого Nicolas и пошел в лавку покупать фуражку
вместо той, которая осталась добычею Nicolas.
Ну, что же различного скажете вы о таких людях? Все резко выдающиеся
черты их - черты не индивидуумов, а типа, типа до того разнящегося от
привычных тебе, проницательный читатель, что его общими особенностями
закрываются личные разности в нем. Эти люди среди других, будто среди
китайцев несколько человек европейцев, которых не могут различить одного от
другого китайцы: во всех видят одно, что они "красноволосые варвары, не
знающие церемоний"; на их глаза, ведь и французы такие же "красноволосые",
как англичане. Да китайцы и правы: в отношениях с ними все европейцы, как
один европеец, не индивидуумы, а представители типа, больше ничего;
одинаково не едят тараканов и мокриц, одинаково не режут людей в мелкие
кусочки, одинаково пьют водку и виноградное вино, а не рисовое, и даже
единственную вещь, которую видят свою родную в них китайцы, - питье чаю,
делают вовсе не так, как китайцы: с сахаром, а не без сахару. Так и люди
того типа, к которому принадлежали Лопухов и Кирсанов, кажутся одинаковы
людям не того типа. Каждый из них - человек отважный, не колеблющийся, не
отступающий, умеющий взяться за дело, и если возьмется, то уже крепко
хватающийся за него, так что оно не выскользнет из рук: это одна сторона их
свойств: с другой стороны, каждый из них человек безукоризненной честности,
такой, что даже и не приходит в голову вопрос: "можно ли положиться на этого
человека во всем безусловно?" Это ясно, как то, что он дышит грудью; пока
дышит эта грудь, она горяча и неизменна, - смело кладите на нее свою голову,
на ней можно отдохнуть. Эти общие черты так резки, что за ними сглаживаются
все личные особенности.
Недавно зародился у нас этот тип. Прежде были только отдельные
личности, предвещавшие его; они были исключениями и, как исключения,
чувствовали себя одинокими, бессильными, и от этого бездействовали, или
унывали, или экзальтировались, романтизировали, фантазировали, то есть не
могли иметь главной черты этого типа, не могли иметь хладнокровной
практичности, ровной и расчетливой деятельности, деятельной
рассудительности. То были люди, хоть и той же натуры, но еще не развившейся
до этого типа, а он, этот тип, зародился недавно; в мое время его еще не
было, хоть я не очень старый, даже вовсе не старый человек. Я и сам не мог
вырасти таким, - рос не в такую эпоху; потому-то, что я сам не таков, я и
могу не совестясь выражать свое уважение к нему; к сожалению, я не себя
прославляю, когда говорю про этих людей: славные люди.
Недавно родился этот тип и быстро распложается. Он рожден временем, он
знамение времени, и, сказать ли? - он исчезнет вместе с своим временем,
недолгим временем. Его недавняя жизнь обречена быть и недолгою жизнью. Шесть
лет тому назад этих людей не видели; три года тому назад презирали;
теперь... но все равно, что думают о них теперь; через несколько лет, очень
немного лет, к ним будут взывать: "спасите нас!" {82}, и что будут они
говорить будет исполняться всеми; еще немного лет, быть может, и не лет, а
месяцев, и станут их проклинать, и они будут согнаны со сцены, ошиканные,
страмимые. Так что же, шикайте и страмите, гоните и проклинайте, вы получили
от них пользу, этого для них довольно, и под шумом шиканья, под громом
проклятий, они сойдут со сцены гордые и скромные, суровые и добрые, как
были. И не останется их на сцене? - Нет. Как же будет без Них? - Плохо. Но
после них все-таки будет лучше, чем до них. И пройдут года, и скажут люди:
"после них стало лучше; но все-таки осталось плохо". И когда скажут это,
значит, пришло время возродиться этому типу, и он возродится в более
многочисленных людях, в лучших формах, потому что тогда всего хорошего будет
больше, и все хорошее будет лучше; и опять та же история а новом виде. И так
пойдет до тех пор, пока люди скажут: "ну, теперь нам хорошо", тогда уж не
будет этого отдельного типа, потому что все люди будут этого типа, и с
трудом будут понимать, как же это было время, когда он считался особенным
типом, а не общею натурою всех людей?
IX
Но как европейцы между китайцами все на одно лицо и на одни манер
только по отношению к китайцам, а на самом деле между европейцами
несравненно больше разнообразия, чем между китайцами, так и в этом,
повидимому, одном типе, разнообразие личностей развивается на разности более
многочисленные и более отличающиеся друг от друга, чем все разности всех
остальных типов разнятся между собою. Тут есть всякие люди: и сибариты, и
аскеты, и суровые, и нежные, и всякие, всякие. Только, как самый жестокий
европеец очень кроток, самый трусливый очень храбр, самый сладострастный
очень нравствен перед китайцем, так и они: самые аскетичные из них считают
нужным для человека больше комфорта, чем воображают люди не их типа, самые
чувственные строже в нравственных правилах, чем морализаторы не их типа. Но
все это они представляют себе как-то по-своему: и нравственность и комфорт,
и чувственность и добро понимают они на особый лад, и все на один лад, и не
только все на один лад, но и все это как-то на один лад, так что и
нравственность, и комфорт, и добро, и чувственность, - все это выходит у них
как будто одно и то же. Но все это опять только по отношению к понятиям
китайцев, а сами между собою они находят очень большие разности понимания,
по разности натур. Но как теперь уловить эти разности натур и понятий между
ними?
В разговорах о делах между собою, но только между собою, а не с
китайцами, выказывают свою разницу европейские натуры. Так и у людей этого
типа видно бывает очень большое разнообразие, когда дела ведутся между ними,
но только между ними, а не с посторонними. Мы видели перед собою двух людей
этого типа: Веру Павловну и Лопухова, и видели, как устроились отношения
между ними. Теперь входит третий человек. Посмотрим, какие разности
обнаружатся от возможности одному из них сравнивать двух других. Вера
Павловна видит перед собою Лопухова и Кирсанова. Прежде ей не было выбора;
теперь есть.
X
Но надобно же сказать два-три слова о внешних приметах Кирсанова.
У него, как и у Лопухова, были правильные, красивые черты лица. Одни
находили, что красивее тот, другие - этот. У Лопухова, более смуглого, были
темно-каштановые волосы, сверкающие карие глаза, казавшиеся почти черными,
орлиный нос, толстые губы, лицо несколько овальное. У Кирсанова были русые
волосы довольно темного оттенка, темно-голубые глаза, прямой греческий нос,
маленький рот, лицо продолговатое, замечательной белизны. Оба они были люди
довольно высокого роста, стройные, Лопухов несколько шире костью, Кирсанов
несколько выше.
Внешняя обстановка Кирсанова была довольно хороша. Он уже имел кафедру.
Огромное большинство избиравших было против него: ему бы не только не дали
кафедры, его бы не выпустили доктором, да нельзя было. Два-три молодые
человека, да один не молодой человек из его бывших профессоров, его приятели
давно наговорили остальным, будто бы есть на свете какой-то Фирхов {83}, и
живет в Берлине, и какой-то Клод Бернар {84}, и живет в Париже, и еще
какие-то такие же, которых не упомнишь, которые тоже живут в разных городах,
и что будто бы эти Фирхов, Клод Бернар и еще кто-то - будто бы они светила
медицинской науки. Все это было до крайности неправдоподобно, потому что
светила науки нам известны: Бургав, Гуфеланд; Гарвей тоже был великий
ученый, открыл обращение крови, тоже Дженнер {85}, выучил оспопрививанию;
так ведь мы знаем их, а этих Фирховов да Клодов Бернаров мы не знаем, какие
же они светила? А впрочем, чорт их знает. Так вот этот самый Клод Бернар
отзывался с уважением о работах Кирсанова, когда Кирсанов еще оканчивал
курс, - ну, и нельзя: дали Кирсанову докторство, дали года через полтора
кафедру. Студенты говорили, что, с его поступлением, партия хороших
профессоров заметно усилилась. Практики он не имел и говорил, что бросил
практическую медицину; но в гошпитале бывал очень подолгу: выпадали дни, что
он там и обедал, а иной раз и ночевал. Что ж он там делал? Он говорил, что
работает для науки, а не для больных: "я не лечу, а только наблюдаю и делаю
опыты". Студенты подтверждали это, прибавляя, что ныне лечат только дураки,
потому что ныне лечить еще нельзя. Служители судили иначе: "Ну, этого
Кирсанов берет в свою палату, - значит, труден", говорили они между собою, а
потом больному: "Будь благонадежен: против этого лекаря редкая болезнь может
устоять, мастер: и как есть, отец".
IX
В первое время замужества Веры Павловны Кирсанов бывал у Лопуховых
очень часто, почти что через день, а ближе сказать, почти что каждый день, и
скоро, да почти что с первого же дня, стал чрезвычайно дружен с Верою
Павловною, столько же, как с самим Лопуховым. Так продолжалось с полгода.
Однажды они сидели втроем: он, муж и она. Разговор шел, как обыкновенно, без
всяких церемоний; Кирсанов болтал больше всех, но вдруг замолчал.
- Что с тобою, Александр?
- Что вы приутихли, Александр Матвеич?
- Так что-то, нашла хандра.
- Это с вами редко случается, Александр Матвеич, - сказала Вера
Павловна.
- Без причины даже никогда, сказал Кирсанов каким-то натянутым тоном.
Через несколько времени, раньше обыкновенного, он встал и ушел,
простившись, как всегда, просто.
Дня через два Лопухов сказал Вере Павловне, что заходил к Кирсанову и,
как ему показалось, встречен был довольно странно. Кирсанов как будто хотел
быть с ним любезен, что было вовсе лишнее между ними. Лопухов, посмотревши
на него, сказал прямо:
- Ты, Александр, что-то дуешься; на кого, на меня что ли?
- Нет.
- На Верочку?
- Нет.
- Так что же с тобою сделалось?
- Нет, ничего; что это тебе показалось?
- Да ты не хорош со мною ныне, натянут, любезен, и видно, что дуешься.
Кирсанов начал расточать уверения, что нисколько, и тем окончательно
выказал, что дуется. Потом ему, должно быть, стало стыдно, он сделался
прост, хорош, как следует. Лопухов, воспользовавшись тем, что человек пришел
в рассудок, спросил опять:
- Ну, Александр, скажи, за что же ты дулся?
- Я не думал дуться, - и опять стал приторен и противен.
Что за чудо? Лопухов не умел вспомнить ничего, чем бы мог оскорбить
его, да это и не было возможно, при их уважении друг к другу, при горячей
дружбе. Вера Павловна тоже очень усердно вспоминала, не она ли чем оскорбила
его, и тоже не могла ничего отыскать, и тоже знала, по той же причине, как у
мужа, что это невозможно с ее стороны.
Прошло еще два дня; не зайти к Лопуховым четыре дня сряду было делом
необыкновенным для Кирсанова. Вера Павловна даже вздумала: здоров ли он?
Лопухов зашел посмотреть, не болен ли в самом деле. Какое нездоров!
продолжает дуться. Лопухов приступил к нему настойчиво. Он, после долгих
отнекиваний, начал говорить какой-то нелепый вздор о своих чувствах к
Лопухову и к Вере Павловне, что он очень любит и уважает их; но из всего
этого следовало, что они к нему невнимательны, о чем, - что хуже всего, - не
было, впрочем, никакого намека в его высокопарности. Ясно было, что господин
вломался в амбицию. Все это так дико было видеть в человеке, за которого
Лопухов считал Кирсанова, что гость сказал хозяину: - "послушай, ведь мы с
тобою приятели: ведь это, наконец, должно быть совестно тебе". Кирсанов с
изысканною переносливостью отвечал, что действительно это с его стороны,
может быть, мелочность, но что ж делать, если он многим обижался. - "Ну, чем
же?" Он начал высчитывать множество случаев, которыми оскорблялся в
последнее время, все в таком роде: "ты сказал, что чем светлее у человека
волосы, тем ближе он к бесцветности. Вера Павловна сказала, что ныне чай
вздорожал. Это колкость на мой цвет волос. Это намек, что я вас объедаю". У
Лопухова опустились руки: помешался человек на амбиционности, или вернее
сказать, просто стал дураком и пошляком.
Лопухов возвратился домой даже опечаленный: горько было увидеть такую
сторону в человеке, которого он так любил. На расспросы Веры Павловны, что
он узнал, он отвечал грустно, что лучше об этом не говорить, что Кирсанов
говорил неприятный вздор, что он, вероятно, болен.
Через три-четыре дня Кирсанов, должно быть, опомнился, увидел дикую
пошлость своих выходок; пришел к Лопуховым, был как следует, потом стал
говорить, что он был пошл; из слов Веры Павловны он заметил, что она не
слышала от мужа его глупостей, искренно благодарил Лопухова за эту
скромность, стал сам, в наказание себе, рассказывать все Вере Павловне,
расчувствовался, извинялся, говорил, что был болен, и опять выходило как-то
дрянно. Вера Павловна попробовала сказать, чтоб он бросил толковать об этом,
что это пустяки, он привязался к слову "пустяки" и начал нести такую же
пошлую чепуху, как в разговоре с Лопуховым: очень деликатно и тонко стал
развивать ту тему, что, конечно, это "пустяки", потому что он понимает свою
маловажность для Лопуховых, но что он большего и не заслуживает, и т. д., и
все это говорилось темнейшими, тончайшими намеками в самых любезных
выражениях уважения, преданности. Вера Павловна, слушая это, точно так же
опустила руки, как прежде муж. Когда он ушел, они припомнили, что уж
несколько дней до своего явного опошления он был странен; тогда они не
заметили и не поняли, теперь эти прежние выходки объяснились: они были в том
же вкусе, только слабы.
После этого Кирсанов стал было заходить довольно часто, но продолжение
прежних простых отношений было уже невозможно: из-под маски порядочного
человека высовывалось несколько дней такое длинное ослиное ухо, что Лопуховы
потеряли бы слишком значительную долю уважения к бывшему другу, если б это
ухо спряталось навсегда; но оно по временам продолжало выказываться:
выставлялось не так длинно, и торопливо пряталось, но было жалко, дрянно,
пошло.
Скоро к Кирсанову в самом деле стали холодны, он действительно имел уже
причину не находить себе удовольствия у Лопуховых и перестал бывать.
Но он встречался с Лопуховым у одних знакомых. Через несколько времени
омерзение Лопухова к нему ослабело: он был ничего, как следует. Лопухов стал
заходить к нему. Через год он даже возобновил посещения к Лопуховым и был
прежним, отличным Кирсановым, простым и честным. Но бывал редко: видно было,
что ему неловко вспоминать о глупой истории, которую он разыграл. Лопухов
почти забыл ее. Вера Павловна тоже. Но раз порванные отношения не
возобновлялись. По наружности он и Лопухов были опять друзья, да и на деле
Лопухов стал почти попрежнему уважать его и бывал у него нередко; Вера
Павловна также возвратила ему часть прежнего расположения, но она очень
редко видела его.
XII
Теперь болезнь Лопухова, лучше сказать, чрезвычайная привязанность Веры
Павловны к мужу принудила Кирсанова быть более недели в коротких ежедневных
отношениях с Лопуховыми. Он понимал, что ступает на опасную для себя дорогу,
решаясь просиживать вечера с ними, чтобы отбивать у Веры Павловны дежурство;
ведь он был так рад и горд, что тогда, около трех лет назад, заметив в себе
признаки страсти, умел так твердо сделать все, что было нужно, для остановки
ее развития. Ведь ему было так хорошо от этого. Две-три недели его тянуло
тогда к Лопуховым, но и в это время было больше удовольствия от сознания
своей твердости в борьбе, чем боли от лишения, а через месяц боль вовсе
прошла, и осталось одно довольство своею честностью. Так спокойно, так мило
было у него на душе.
А теперь опасность была больше, чем тогда: в эти три года Вера
Павловна, конечно, много развилась нравственно; тогда она была наполовину
еще ребенок, теперь уже не то; чувство, ею внушаемое, уже не могло походить
на шутливую привязанность к девочке, которую любишь и над которой улыбаешься
в одно и то же время. И не только нравственно развилась она: если красота
женщины настоящая красота, то у нас на севере женщина долго хорошеет с
каждым годом. Да, три года жизни в эту пору развивают много хорошего и в
душе, и в глазах, и в чертах лица, и во всем человеке, если человек хорош и
жизнь хороша.
Опасность была большая, но только для него, Кирсанова: Вере Павловне
какая же опасность? Она любит мужа. Кирсанов не так пуст и глуп, чтобы
считать себя опасным соперником Лопухову. Не из фальшивой скромности он
думает это: все порядочные люди, которые знают его и Лопухова, ставят их
равно. А на стороне Лопухова то неизмеримое преимущество, что он уже
заслужил любовь, да, заслужил ее, что он уже вполне приобрел сердце. Выбор
сделан, она очень довольна и счастлива выбором, у ней не может явиться и
мысли искать лучшего: разве ей не хорошо? Об этом смешно и думать, это
опасение за нее и за Лопухова было бы нелепым тщеславием со стороны его,
Кирсанова.
Так неужели же из-за вздора, из-за того, что Кирсанову придется
потосковать месяц, много два, неужели из-за этого вздора давать женщине
расстраивать нервы, рисковать серьезною болезнию от сиденья по ночам у
кровати больного? Неужели для того, чтоб избежать неважного и недолгого
нарушения тишины собственной жизни, допускать серьезный вред другому, не
менее достойному человеку? Ведь это было бы нечестно. А нечестный поступок
гораздо неприятнее той, в сущности и не тяжелой, борьбы с собою, которую
придется ему выдержать, и в развязке которой - в гордом довольстве собою за
твердость, нет сомнения.
Так рассуждал Кирсанов, решаясь прогнать Веру Павловну с напрасного
дежурства.
Надобность в дежурстве прошла. Для соблюдения благовидности, чтобы не
делать крутого перерыва, возбуждающего внимание, Кирсанову нужно было еще
два-три раза навестить Лопуховых на-днях, потом через неделю, потом через
месяц, потом через полгода. Затем удаление будет достаточно объясняться
занятиями.
XIII
Все шло у Кирсанова хорошо, как он и думал. Привязанность
возобновилась, и сильнее прежнего; но борьба с нею не представляла никакого
серьезного мучения, была легка. Вот Кирсанов был уже второй раз у Лопуховых,
через неделю по окончании леченья Дмитрия Сергеича, вот он посидит часов до
9-ти: довольно, благовидность соблюдена; в следующий раз он будет у них
через две недели: удаление почти исполнилось. А теперь надобно посидеть еще
с час. А в эту неделю уж наполовину заглушено развитие страсти; через месяц
все пройдет. Он очень доволен. Он участвует в разговоре так непринужденно,
что сам радуется своим успехам, и от этого довольства непринужденность его
еще увеличивается.
Лопухов собирался завтра выйти в первый раз из дому, Вера Павловна была
от этого в особенно хорошем расположении духа, радовалась чуть ли не больше,
да и наверное больше, чем сам бывший больной. Разговор коснулся болезни,
смеялись над нею, восхваляли шутливым тоном супружескую самоотверженность
Веры Павловны, чуть-чуть не расстроившей своего здоровья тревогою из-за
того, чем не стоило тревожиться.
- Смейтесь, смейтесь, - говорила она, - но ведь я знаю, у вас самих не
было 6ы силы поступить иначе на моем месте.
- А какое влияние имеет на человека заботливость других, - сказал
Лопухов: - ведь он и сам отчасти подвергается обольщению, что ему нужна, бог
знает, какая осторожность, когда видит, что из-за него тревожатся. Ведь вот
я мог бы выходить из дому уже дня три, а все продолжал сидеть. Ныне поутру
хотел выйти, и еще отложил на день для большей безопасности.
- Да, тебе давно можно выходить, - подтвердил Кирсанов.
- Вот это я называю геройством, и правду сказать, страшно надоело оно:
сейчас бы так и убежал.
- Милый мой, ведь это ты для моего успокоения геройствовал. А убежим
сейчас же, в самом деле, если тебе так хочется поскорее кончить карантин. Я
скоро пойду на полчаса в мастерскую. Отправимтесь все вместе: это будет с
твоей стороны очень мило, что ты первый визит после болезни сделаешь нашей
компании. Она заметит это и будет очень рада такой внимательности.
- Хорошо, отправимся вместе, - сказал Лопухов с заметным удовольствием,
что подышит свежим воздухом ныне же.
- Вот хозяйка с тактом, - сказала Вера Павловна: - и не подумала, что у
вас, Александр Матвеич, может вовсе не быть желания идти с нами.
- Нет, это очень любопытно, я давно собирался. Ваша мысль счастлива.
Точно, мысль Веры Павловны была удачна. Девушки, действительно, были
очень довольны, что Лопухов сделал им первый визит после болезни. Кирсанов,
действительно, очень интересовался мастерскою: да и нельзя было не
интересоваться ею человеку с его образом мыслей. Если б особенная причина не
удерживала его, он с самого начала был бы одним из усердных преподавателей в
ней. Полчаса, может быть, час пролетело незаметно. Вера Павловна водила его
по разным комнатам, показывала все. Они возвращались из столовой в рабочие
комнаты, когда к Вере Павловне подошла девушка, которой не было в рабочих
комнатах. Девушка и Кирсанов взглянули друг на друга: - "Настенька!" -
"Саша!" - и обнялись.
- Сашенька, друг мой, как я рада, что встретила тебя! - девушка все
целовала его, и смеялась, и плакала. Опомнившись от радости, она сказала: -
нет, Вера Павловна, о делах уж не буду говорить теперь. Не могу расстаться с
ним. Пойдем, Сашенька, в мою комнату.