иум, я скажу Карлу
Федорычу" - то есть пользовавшему врачу, который просиял восторгом спасения
от своей atrophia nervorum.
Когда разошлись, Кирсанов сел у постели больной. Больная насмешливо
улыбнулась.
- Жаль, что мы незнакомы с вами, - начал он: - медику нужно доверие; а
может быть, мне и удастся заслужить ваше. Они не понимают вашей болезни, тут
нужна некоторая догадливость. Слушать вашу грудь, давать вам микстуры -
совершенно напрасно. Нужно только одно: знать ваше положение и подумать
вместе, можно ли что-нибудь сделать. Вы будете помогать мне в этом?
Больная молчала.
- Вы не хотите говорить со мною?
Больная молчала. - Вы, вероятно, даже хотите, чтоб я ушел. Я прошу у
вас только десять минут. Если через десять минут вы будете, как теперь
находить, что мое присутствие бесполезно, я уйду. Вам известно, что у вас
нет никакого расстройства, кроме печали? Вам известно, что если это
нравственное состояние ваше продлится, то через две-три недели, а может быть
и раньше, вас нельзя будет спасти? а быть может, вы и не проживете двух
недель? У вас ныне еще нет чахотки, но она очень, очень близка, и в ваши
лета, при таких условиях, она развивается необыкновенно быстро, может
кончаться в несколько дней.
Больная молчала.
- Вы не отвечаете. Но вы остались равнодушны. Значит, мои слова не были
для вас новостью. Тем, что вы молчите, вы отвечаете мне "да". Вы знаете, что
сделал бы на моем месте почти всякий другой? Он пошел бы говорить с вашим
батюшкою. Быть может, мой разговор с ним спас бы вас, но, если вам этого не
угодно, я не сделаю этого. Почему? Я принимаю правило: против воли человека
не следует делать ничего для него; свобода выше всего, даже и жизни.
Поэтому, если вам не угодно, чтобы я узнал причину вашего очень опасного
положения, я не буду узнавать. Если вы скажете, что вы желаете умереть - я
только попрошу вас объяснить мне причины этого желания; если они покажутся
мне неосновательны, я все-таки не имею права мешать вам; если они покажутся
мне основательны, я обязан помогать вам и готов. Я готов дать вам яд. На
этих условиях, прошу вас, скажите мне причину вашей болезни.
Больная молчала.
- Вам не угодно отвечать. Я не имею права продолжать расспросов. Но я
могу просить у вас дозволения рассказать вам о себе самом то, что может
послужить к увеличению доверия между нами? Да? благодарю вас. От чего бы то
ни было, но вы страдаете? Я также. Я страстно люблю женщину, которая даже не
знает и никогда не должна узнать, что я люблю ее. Жалеете ли вы меня?
Больная молчала, но слегка улыбнулась печально.
- Вы молчите, но вы не могли скрыть, что эти мои слова несколько больше
замечены были вами, чем прежние. Этого уже довольно: я вижу, что у вас и у
меня одна причина страдания. Вам угодно умереть? Мне очень понятно это. Но
умереть от чахотки - это долго, это тяжело. Я готов помочь вам умереть, если
нельзя помочь ни в чем другом, - я говорю, что готов дать вам яд -
прекрасный, убивающий быстро, без всяких страданий. Угодно вам на этом
условии дать мне средство узнать, действительно ли ваше положение так
безвыходно, как вам кажется?
- Вы не обманете? - проговорила больная.
- Посмотрите внимательно мне в глаза, - вы увидите, что не обману.
Больная несколько времени колебалась.
- Нет, все-таки я слишком мало знаю вас.
- Другой, на моем месте, стал бы уже говорить, что чувство, от которого
вы страдаете, хорошо. Я еще не скажу этого. Ваш батюшка знает о нем? Прошу
вас помнить, что я не буду говорить с ним без вашего разрешения.
- Не знает.
- Он любит вас?
- Да.
- Как вы думаете, что я скажу вам теперь? Вы говорите, он любит вас; я
слышал, что он человек неглупый. Почему же вы думаете, что напрасно
открывать ему ваше чувство, что он не согласится? Если бы препятствие было
только в бедности любимого вами человека, это не удержало бы вас от попытки
убедить вашего батюшку на согласие, - так я думаю. Значит, вы полагаете, что
ваш батюшка слишком дурного мнения о нем, - другой причины вашего молчания
перед батюшкою не может быть. Так?
Больная молчала.
- Видно, что я не ошибаюсь. Что я теперь думаю? Ваш батюшка - человек
опытный в жизни, знающий людей; вы неопытны; если какой-нибудь человек ему
кажется дурен, вам - хорош, то, по всей вероятности, ошибаетесь вы, а не он.
Вы видите, что я должен так думать. Хотите знать, почему я говорю вам такую
неприятную вещь? Я скажу. Вы можете рассердиться на мои слова, почувствовать
нелюбовь ко мне за них, но все-таки вы скажете себе: он говорит то, что
думает, не притворяется, не хочет меня обманывать. Я выигрываю в вашем
доверии. Правда ли, я говорю с вами честно?
Больная колебалась, отвечать или нет.
- Вы странный человек, доктор, - проговорила она, наконец.
- Нет, не странный, а только не похожий на обманщика. Я прямо сказал,
как думаю. Но это лишь мое предположение. Может быть, я и ошибаюсь. Дайте
мне возможность узнать это. Назовите мне человека, к которому вы чувствуете
расположение. Тогда, - но опять, только если вы позволите, - я поговорю о
нем с вашим батюшкою.
- Что же вы скажете ему?
- Он близко знает его?
- Да.
- В таком случае я скажу ему, чтобы он согласился на ваш брак, только с
одним условием: назначить время свадьбы не сейчас, а через два-три месяца,
чтобы вы имели время обдумать хладнокровно, не прав ли ваш батюшка.
- Он не согласится.
- Согласится, по всей вероятности. А если нет, я помогу вам, как
сказал.
Кирсанов долго говорил в этом роде. Наконец, добился того, что больная
сказала ему имя и разрешила говорить с ее отцом. Но сладить со стариком было
еще труднее, чем с нею. Полозов очень удивился, услышав, что упадок сил его
дочери происходит от безнадежной любви; еще больше удивился, услышав имя
человека, в которого она влюблена, и твердо сказал: "Пусть лучше умирает,
чем выходит за него. Смерть ее и для нее и для меня будет меньшее горе".
Дело было очень трудное, тем больше, что Кирсанов, выслушав резоны Полозова,
увидел, что правда действительно на стороне старика, а не дочери.
IV
Женихи сотнями увивались за наследницею громадного состояния; но
общество, толпившееся за обедами и на вечерах Полозова, было то общество
слишком сомнительного типа, слишком сомнительного изящества, которое
наполняет залы всех подобных Полозову богачей, возвысившихся над более или
менее приличным, не великосветским родным своим кругом, и не имеющих ни
родства, ни связей в настоящем великосветском обществе, также более или
менее приличном; они становятся кормителями пройдох и фатов, совершенно
неприличных уже и по внешности, не говоря о внутренних достоинствах. Поэтому
Катерина Васильевна была заинтересована, когда в числе ее поклонников
появился настоящий светский человек, совершенно хорошего тона: он держал
себя так много изящнее всех других, говорил так много умнее и занимательнее
их. Отец рано заметил, что она стала показывать ему предпочтение перед
остальными, и, человек дельный, решительный, твердый, тотчас же, как
заметил, объяснился с дочерью: "Друг мой, Катя, за тобою сильно ухаживает
Соловцов; остерегайся его: он очень дурной человек, совершенно бездушный
человек; ты с ним была бы так несчастна, что я желал бы лучше видеть тебя
умершею, чем его женою, это было бы легче и для меня, и для тебя". Катерина
Васильевна любила отца, привыкла уважать его мнение: он никогда не стеснял
ее; она знала, что он говорит единственно по любви к ней; а главное, у ней
был такой характер больше думать о желании тех, кто любит ее, чем о своих
прихотях, она была из тех, которые любят говорить своим близким: "как вы
думаете, так я и сделаю". Она отвечала отцу: "Соловцов мне нравится, но если
вы находите, что для меня лучше удаляться от него, я так сделаю". Конечно,
она не сделала бы и, по своему характеру - не лгать, - не сказала бы этого,
если бы любила; но привязанность ее к Соловцову была еще очень слаба, почти
еще вовсе не существовала тогда: он был только занимательнее других для нее.
Она стала холодна с ним; и может быть, все обошлось бы благополучно; но
отец, по своей горячности, пересолил; и очень немного пересолил, но ловкому
Соловцову было довольно и этого. Он видел, что ему надобно играть роль
жертвы, как же найти предлог, чтобы стать жертвою? Полозов раз как-то сказал
ему колкость, Соловцов с достоинством и печалью в лице простился с ним,
перестал бывать. Через неделю Катерина Васильевна получила от него страстное
и чрезвычайно смиренное письмо, в том смысле, что он никогда не надеялся ее
взаимности, что для его счастия было довольно только видеть ее иногда, даже
и не говорить с нею, только видеть; что он жертвует и этим счастьем и
все-таки счастлив, и несчастлив, и тому подобное, и никаких ни просьб, ни
желаний. Он даже не просил ответа. Такие письма продолжали приходить и,
наконец, подействовали.
Но подействовали они не очень скоро; Катерина Васильевна в первое время
по удалении Соловцова вовсе не была ни грустна, ни задумчива, а перед тем
она уже была холодна с ним, да и так спокойно приняла совет отца
остерегаться его. Поэтому, когда, месяца через два, она стала печальна,
почему в бы мог отец сообразить, что тут замешан Соловцов, о котором он уж и
забыл? - "Ты что-то грустна, Катя". - "Нет, я ничего; это так". Через
неделю, через две старик уж спрашивает: "Да ты не больна ли, Катя?" - "Нет,
ничего". - Еще недели через две старик уж говорит: - "Тебе надобно лечиться,
Катя". Катя начинает лечиться, и старик совершенно успокоивается, потому что
доктор не находит ничего опасного, а так только, слабость, некоторое
изнурение, и очень основательно доказывает утомительность образа жизни,
какой вела Катерина Васильевна в эту зиму - каждый день, вечер до двух, до
трех часов, а часто и до пяти. Это изнурение пройдет. Но оно не проходит, а
увеличивается.
Почему же Катерина Васильевна ничего не говорила отцу? - она была
уверена, что это было бы напрасно: отец тогда сказал ей так твердо, а он не
говорит даром. Он не любит высказывать о людях мнения, которое не твердо в
нем; и никогда не согласится на брак ее с человеком, которого считает
дурным.
И вот Катерина Васильевна мечтала, мечтала, читая скромные, безнадежные
письма Соловцова, и через полгода этого чтения была уж на шаг от чахотки. А
отец ни из одного слова ее не мог заметить, что болезнь происходит от дела,
в котором отчасти виноват и он: дочь была нежна с ним, как и прежде. "Ты
недовольна чем-нибудь?" - "Ничем, папа". - "Ты не огорчена ли чем-нибудь?" -
"Нет, папа". - Да и видно, что нет; только уныла, но ведь это от слабости,
от болезни. И доктор говорит: это от болезни. А отчего болезнь? Пока доктор
считал болезнь пустою, он довольствовался порицаниями танцев и корсетов, а
когда он заметил опасность, то явилось "прекращение питания нервов",
atrophia nervorum.
V
Но если практикующие тузы согласились, что у m-lle Полозовой atrophia
nervorum, развившаяся от изнурительного образа жизни при природной
наклонности к мечтательности, задумчивости, то Кирсанову нечего было много
исследовать больную, чтобы видеть, что упадок сил происходит от какой-нибудь
нравственной причины. Перед консилиумом пользующий медик объяснял ему все
отношения больной: семейных огорчений - никаких: отец и дочь очень хороши
между собою. А между тем отец не знает причины расстройства, потому что
пользующий медик не знает; что ж это такое? Но ясно, что у девушки сильный
характер, если она так долго скрывала самое расстройство и если во все время
не дала отцу ни одного случая отгадать ее причину; виден сильный характер и
в спокойном тоне ее ответов на консилиуме. Нет в ней никаких следов
раздражения, она твердо переносит свою судьбу. Кирсанов увидел, что такая
девушка заслуживает, чтобы заняться ею, - нельзя ли помочь? Вмешательство
показалось ему необходимо: конечно, так или иначе, и без него когда-нибудь
дело разъяснится, но не будет ли это поздно? Чахотка очень близка, и тогда
никакая заботливость уж не поможет.
Вот он бился с больною часа два и успел победить ее недоверчивость,
узнал, в чем дело, и получил позволение говорить о нем с отцом.
Старик изумился, когда услышал от Кирсанова, что причина болезни его
дочери любовь к Соловцову. Как же это? Катя тогда так холодно приняла совет
удаляться от него, оставалась так равнодушна, как он перестал бывать у них.
Как же она умирает от любви к нему? Да и, вообще, можно ли умирать от любви?
Такие экзальтированности не могли казаться правдоподобны человеку,
привыкшему вести исключительно практическую жизнь, смотреть на все с
холодным благоразумием. Долго возился с ним Кирсанов, он все говорил:
"Фантазия ребенка, который помучится и забудет". Кирсанов объяснял,
объяснял, наконец, растолковал ему, что именно потому-то и не забудет, а
умирает, что ребенок. Полозов уломался, убедился, но вместо уступки ударил
кулаком по столу и сказал с сосредоточенною решимостью: "Умрет, так умрет, -
пусть умирает: это лучше, чем чтобы была несчастна. И для меня легче, и для
нее легче!" Те самые слова, какие были сказаны за полгода дочери. Катерина
Васильевна на не ошибалась, думая, что напрасно говорить с ним.
- Да почему ж вы так упорствуете? Я очень верю, что он нехороший
человек; но неужели же уж такой дурной, что жизнь с ним хуже смерти?
- Такой. В нем души нет: она у меня добрая, деликатная, а он гадкий
развратник. - И Полозов пустился описывать Соловцова, описал его так, что
Кирсанов не нашел, как возражать. Да и точно, как было не согласиться с
Полозовым? Соловцов был тот самый Жан, который тогда, перед сватовством
Сторешникова, после оперы, ужинал с ним, Сержем и Жюли. Это совершенная
правда, что порядочной девушке гораздо лучше умереть, чем сделаться женою
такого человечка. Он загрязнит, заморозит, изъест своею мерзостью порядочную
женщину: гораздо лучше умереть ей.
Кирсанов задумался на несколько минут.
- Нет, - потом проговорил он: - что ж я в самом деле поддался вашему
увлечению? Это дело безопасное именно потому, что он так дурен. Она не может
этого не увидеть, только дайте ей время всмотреться спокойно. - Он стал
настойчиво развивать Полозову свой план, который высказывал его дочери еще
только как свое предположение, может быть, и не верное, что она сама
откажется от любимого человека, если он действительно дурен. Теперь он в
этом был совершенно уверен, потому что любимый человек был очень дурен.
- Я не буду говорить вам, что брак не представляет такой страшной
важности, если смотреть на него хладнокровно: когда жена несчастна, почему ж
ей не разойтись с мужем? Вы считаете это недозволительным, ваша дочь
воспитана в таких же понятиях, для вас и для нее это, действительно,
безвозвратная потеря, и прежде, чем она перевоспитается, она с таким
человеком измучится до смерти, которая хуже, чем от чахотки. Но надобно
взять дело с другой стороны. Почему вы не надеетесь на рассудок вашей
дочери? Ведь она не сумасшедшая? Всегда рассчитывайте на рассудок, только
давайте ему действовать свободно, он никогда не изменит в справедливом деле.
Вы сами виноваты, что связали его в вашей дочери, развяжите его, и он
переведет ее на вашу сторону, когда правда на вашей стороне. Страсть
ослепляет, когда встречает препятствия; отстраните их, и ваша дочь станет
благоразумна. Дайте ей свободу любить или не любить, и она увидит, стоит ли
этот человек ее любви. Пусть он будет ее женихом, и через несколько времени
она откажет ему сама.
Такая манера смотреть на вещи была слишком нова для Полозова. Он резко
отвечал, что в такие вздоры не верит, что слишком хорошо знает жизнь, что
видал слишком много примеров безрассудства людей, чтобы полагаться на их
рассудок; а тем смешнее полагаться на рассудок 17-летней девочки. Напрасно
Кирсанов возражал, что безрассудства делаются только в двух случаях: или
сгоряча, в минутном порыве, или когда человек не имеет свободы, раздражается
сопротивлением. Такие понятия были совершенною тарабарщиною для Полозова. -
"Она безумная; глупо вверять такому ребенку его судьбу; пусть лучше умрет":
с этих пунктов никак нельзя было сбить его.
Конечно, как ни тверды мысли человека, находящегося в заблуждении, но
если другой человек, более развитый, более знающий, лучше понимающий дело,
будет постоянно работать над тем, чтобы вывесть его из заблуждения,
заблуждение не устоит. Так; но сколько времени возьмет логическая борьба с
ним? Конечно, и нынешний разговор не останется без результата; хотя теперь и
незаметно никакого влияния его на Полозова, старик все-таки начнет
задумываться над словами Кирсанова - это неизбежно; и если продолжать с ним
такие разговоры, он одумается. Но он горд своею опытностью, считает себя
неошибающимся, он тверд и упрям; урезонить его словами можно, без сомнения,
но не скоро. А всякая отсрочка опасна; долгая отсрочка, наверное, гибельна;
а долгая отсрочка неизбежна при методическом способе разумной борьбы с ним.
Надобно прибегнуть к радикальному средству. Оно рискованно, это правда;
но при нем только риск, а без него верная гибель. И риск в нем вовсе не так
велик на самом деле, как покажется человеку, менее твердому в своих понятиях
о законах жизни, чем он, Кирсанов. Риск вовсе не велик. Но серьезен. Из всей
лотереи только один билет проигрышный. Нет никакой вероятности, чтобы
вынулся он, но если вынется? Кто идет на риск, должен быть готов не
моргнуть, если вынется проигрыш. Кирсанов видел спокойную, молчаливую
твердость девушки и был уверен в ней. Но вправе ли он подвергать ее риску?
Конечно, да. Теперь из 100 шансов только один, что она не погубит в этом
деле своего здоровья, более половины шансов, что она погибнет быстро; а тут
из тысячи шансов один будет против нее. Пусть же она рискует в лотерею,
повидимому, более страшную, потому что более быструю, но, в сущности,
несравненно менее опасную.
- Хорошо, - сказал Кирсанов: - вы не хотите вылечить ее теми
средствами, которые в вашей власти; я буду лечить ее своими. Завтра и соберу
опять консилиум.
Возвратившись к больной, он сказал ей, что отец упрям, - упрямее, чем
ждал он, что надобно будет действовать против него крутым образом.
- Нет, ничто не поможет, - грустно сказала больная.
- Вы уверены в этом?
- Да.
- Вы готовы к смерти?
- Да.
- Что, если я решусь подвергнуть вас риску умереть? Я говорил вам об
этом вскользь, чтобы выиграть ваше доверие, показать, что я на все согласен,
что будет нужно для вас; теперь говорю положительно. Что, если придется дать
вам яд?
- Я давно вижу, что моя смерть неизбежна, что мне осталось жить немного
дней.
- А если завтра поутру?
- Тем лучше. - Она говорила совершенно спокойно. - Когда остается одно
спасение - призвать себе в опору решимость на смерть, эта опора почти всегда
выручит. Если скажешь: "уступай, или я умру" - почти всегда уступят; но,
знаете, шутить таким великим принципом не следует; да и нельзя унижать
своего достоинства, если не уступят, то уж и надобно умереть. Он объяснил ей
план, очень понятный уж и из этих рассуждений.
VI
Конечно, в других таких случаях Кирсанов и не подумал бы прибегать к
подобному риску. Гораздо проще: увезти девушку из дому, и пусть она
венчается, с кем хочет. Но тут дело запутывалось понятиями девушки и
свойствами человека, которого она любила. При своих понятиях о неразрывности
жены с мужем она стала бы держаться за дрянного человека, когда бы уж и
увидела, что жизнь с ним - мучение. Соединить ее с ним - хуже, чем убить.
Потому и оставалось одно средство - убить или дать возможность образумиться.
На другой день собрался консилиум из самых высоких знаменитостей
великосветской медицинской практики, было целых пять человек, самых
важнейших: нельзя, чем же действовать на Полозова? Нужно, чтобы приговор был
безапелляционный в его глазах. Кирсанов говорил, - они важно слушали, что он
говорил, тому все важно поддакнули, - иначе нельзя, потому что, помните,
есть на свете Клод Бернар и живет в Париже, да и кроме того, Кирсанов
говорит такие вещи, которых - а черт бы побрал этих мальчишек! - и не
поймешь: как же не поддакивать?
Кирсанов сказал, что он очень внимательно исследовал больную и
совершенно согласен с Карлом Федорычем, что болезнь неизлечима; а агония в
этой болезни - мучительна; да и вообще, каждый лишний час, проживаемый
больною, лишний час страдания; поэтому он считает обязанностью консилиума
составить определение, что, по человеколюбию, следует прекратить страдания
больной приемом морфия, от которого она уж не проснулась бы. С таким
напутствием он повел консилиум вновь исследовать больную, чтобы принять или
отвергнуть это мнение. Консилиум исследовал, хлопая глазами под градом, чорт
знает, каких непонятных разъяснений Кирсанова, возвратился в прежний,
далекий от комнаты больной, зал и положил: прекратить страдания больной
смертельным приемом морфия.
Когда составили определение, Кирсанов позвонил слугу и попросил его
позвать Полозова в зал консилиума. Полозов вошел. Важнейший из мудрецов,
приличным грустно-торжественным языком и величественно-мрачным голосом
объявил ему постановление консилиума.
Полозова хватило, как обухом по лбу. Ждать смерти, хоть скоро, но
неизбежно, скоро ли, да и наверное ли? и услышать: через полчаса ее не будет
в живых - две вещи совершенно разные. Кирсанов смотрел на Полозова с
напряженным вниманием: он был совершенно уверен в эффекте, но все-таки дело
было возбуждающее нервы; минуты две старик молчал, ошеломленный: - "Не надо!
Она умирает от моего упрямства! Я на все согласен! Выздоровеет ли она?" -
"Конечно", - сказал Кирсанов.
Знаменитости сильно рассердились бы, если б имели время рассердиться,
то есть, переглянувшись, увидеть, что, дескать, моим товарищам тоже, как и
мне, понятно, что я был куклою в руках этого мальчишки, но Кирсанов не дал
никому заняться этим наблюдением того, "как другие на меня смотрят".
Кирсанов, сказав слуге, чтобы вывести осевшего Полозова, уже благодарил их
за проницательность, с какою они отгадали его намерение, поняли, что причина
болезни нравственное страдание, что нужно запугать упрямца, который иначе
действительно погубил бы дочь. Знаменитости разъехались, каждая довольная
тем, что ученость и проницательность ее засвидетельствована перед всеми
остальными.
Наскоро дав им аттестацию, Кирсанов пошел сказать больной, что дело
удалось. Она при первых его словах схватила его руку, и он едва успел
вырвать, чтоб она не поцеловала ее. "Но я не скоро пущу к вам вашего батюшку
объявить вам то же самое, - сказал он: - он у меня прежде прослушает лекцию
о том, как ему держать себя". Он сказал ей, что он будет внушать ее отцу и
что не отстанет от него, пока не внушит ему этого основательно.
Потрясенный эффектом консилиума, старик много оселся и смотрел на
Кирсанова уж не теми глазами, как вчера, а такими, как некогда Марья
Алексевна на Лопухова, когда Лопухов снился ей в виде пошедшего по откупной
части. Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: "я постарше тебя
и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш,
мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона
(точно, в сущности, было только 2, а не 4) - наживи-ка ты, тогда и говори",
а теперь он думал: - "экой медведь, как поворотил; умеет ломать", и чем
дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к
медведю, другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской жизни:
берейтор Захарченко сидит на "Громобое" {154} (тогда еще были в ходу у
барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и
статскими, баллады Жуковского), и "Громобой" хорошо вытанцовывает под
Захарченкой, только губы у "Громобоя" сильно порваны, в кровь. Полозову было
отчасти страшновато слышать, как отвечает Кирсанов на его первый вопрос:
- Неужели вы в самом деле дали бы ей смертельный прием?
- Еще бы! разумеется, - совершенно холодно отвечал Кирсанов.
"Что за разбойник! Говорит, как повар о зарезанной курице".
- И у вас достало бы духа?
- Еще бы на это не достало, - что ж бы я за тряпка был!
- Вы страшный человек! - повторял Полозов.
- Это значит, что вы еще не видывали страшных людей, - с
снисходительной улыбкой отвечал Кирсанов, думая про себя: "показать бы тебе
Рахметова".
- Но как же вы повертывали всех этих медиков!
- Будто трудно повертывать таких людей! - с легкою гримасою отвечал
Кирсанов.
Полозову вспомнился Захарченко, говорящий штаб-ротмистру Волынову:
"Этого-то вислоухого привели мне объезжать, ваше благородие? Зазорно мне на
него садиться-то".
Прекратив бесконечные все те же вопросы Полозова, Кирсанов начал
внушение, как ему следует держать себя.
- Помните, что человек может рассуждать только тогда, когда ему
совершенно не мешают, что он не горячится только тогда, когда его не
раздражают; что он не дорожит своими фантазиями только тогда, когда их у
него не отнимают, дают ему самому рассмотреть, хороши ли они. Если Соловцов
так дурен, как вы описываете, - и я этому совершенно верю, - ваша дочь сама
рассмотрит это; но только когда вы не станете мешать, не будете возбуждать в
ней мысли, что вы как-нибудь интригуете против него, стараетесь расстроить
их. Одно ваше слово, враждебное ему, испортит дело на две недели, несколько
слов - навсегда. Вы должны держаться совершенно в стороне. Направление было
приправляемо такими доводами: "Легко заставить вас сделать то, чего вы не
хотите? а вот я заставил же; значит, понимаю, как надобно браться за дело;
так уж поверьте, как я говорю, так и надо делать. Что я говорю, то знаю, вы
только слушайтесь". С такими людьми, как тогдашний Полозов, нельзя иначе
действовать, как нахрапом, наступая на горло. Полозов вымуштровался, обещал
держать себя, как ему говорят. Но, убедившись, что Кирсанов говорит дело и
что надо его слушаться, Полозов все еще не мог взять в толк, что ж это за
человек: он на его стороне, и вместе на стороне дочери; он заставляет его
покориться дочери и хочет, чтобы дочь изменила свою волю: как примирить это?
- Очень просто, я хочу, чтобы вы не мешали ей стать рассудительною,
только.
Полозов написал к Соловцову записку, в которой просил его пожаловать к
себе по очень важному делу; вечером Соловцов явился, произвел нежное, но
полное достоинства объяснение со стариком, был объявлен женихом, с тем, что
свадьба через три месяца.
VII
Кирсанов не мог бросить дела: надобно было и помогать Катерине
Васильевне поскорее выйти из ослепления, а еще больше надобно было наблюдать
за ее отцом, поддерживать его в верности принятому методу невмешательства.
Но он почел неудобным быть у Полозовых в первые дни после кризиса: Катерина
Васильевна, конечно, еще находится в экзальтации; если он увидит (чего и
следует непременно ждать), что жених - дрянь, то и его молчаливое
недовольство женихом, не только прямой отзыв, принесет вред, подновит
экзальтацию. Кирсанов заехал недели через полторы, и поутру, чтобы не прямо
самому искать встречи с женихом, а получить на это согласие Катерины
Васильевны. Катерина Васильевна уж очень поправилась, была еще очень худа и
бледна, но совершенно здорова, хоть и хлопотал над прописываньем лекарств
знаменитый прежний медик, которому Кирсанов опять сдал ее, сказав: "лечитесь
у него; теперь никакие его снадобья не повредят вам, хоть бы вы и стали
принимать их". Катерина Васильевна встретила Кирсанова с восторгом, но
удивленными глазами посмотрела на него, когда он сказал, зачем приехал.
- Вы спасли мне жизнь, - и вам нужно мое разрешение, чтобы бывать у
нас!
- Но мое посещение при нем могло бы вам показаться попыткою
вмешательства в ваши отношения без вашего согласия. Вы знаете мое правило:
не делать ничего без воли человека, в пользу которого я хотел бы
действовать.
Приехав на другой или третий день вечером, Кирсанов нашел жениха точно
таким, каким описывал Полозов, а Полозова нашел удовлетворительным:
вышколенный старик не мешал дочери. Кирсанов просидел вечер, ничем не
показывая своего мнения о женихе, и, прощаясь с Катериною Васильевною, не
сделал никакого намека на то, как он понравился ему.
Этого было уже довольно, чтобы возбудить ее любопытство и сомнение. На
другой день в ней беспрестанно возобновлялась мысль: "Кирсанов не сказал мне
ни слова о нем. Если б он произвел хорошее впечатление на Кирсанова,
Кирсанов сказал бы мне это. Неужели он ему не понравился? Что ж могло не
понравиться Кирсанову в нем?" Когда вечером приехал жених, она всматривалась
в его обращение, вдумывалась в его слова. Она говорила себе, зачем делает
это: чтобы доказать себе, что Кирсанов не должен был, не мог найти никаких
недостатков в нем. Это и было так. Но надобность доказывать себе, что в
любимом человеке нет недостатков, уже ведет к тому, что они скоро будут
замечены.
Через несколько дней Кирсанов был опять и опять не сказал ей ни слова о
том, как понравился ему жених. На этот раз она уже не выдержала и в конце
вечера сказала:
- Ваше мнение? Что же вы молчите?
- Я не знаю, угодно ли будет вам выслушать мое мнение, и не знаю, будет
ли оно сочтено вами за беспристрастное.
- Он вам не нравится?
Кирсанов промолчал.
- Он вам не нравится?
- Я этого не говорил.
- Это видно. Почему ж он вам не нравится?
- Я буду ждать, когда будет видно и то, почему он мне не нравится.
На следующий вечер Катерина Васильевна еще внимательнее всматривалась в
Соловцова. "В нем все хорошо; Кирсанов несправедлив; но почему ж я не могу
заметить, что в нем не нравится Кирсанову?" Она досадовала на свое неуменье
наблюдать, думала: "Неужели ж я так проста?" В ней было возбуждено самолюбие
в направлении, самом опасном жениху.
Когда Кирсанов опять приехал через несколько дней, он уже заметил
возможность действовать сильнее. До сих пор он избегал разговоров с
Соловцовым, чтобы не встревожить Катерину Васильевну преждевременным
вмешательством. Теперь он сел в группе, которая была около нее и Соловцова,
стал заводить разговор о вещах, по которым выказывался бы характер
Соловцова, вовлекал его в разговор. Шел разговор о богатстве, и Катерине
Васильевне показалось, что Соловцов слишком занят мыслями о богатстве; шел
разговор о женщинах, - ей показалось, что Соловцов говорит о них слишком
легко; шел разговор о семейной жизни, - она напрасно усиливалась выгнать из
мысли впечатление, что, может быть, жене было бы холодно и тяжело жить с
таким мужем.
Кризис произошел. Катерина Васильевна долго не могла заснуть, все
плакала - от досады на себя за то, что обижает Соловцова такими мыслями о
нем. "Нет, он не холодный человек; он не презирает женщин; он любит меня, а
не мое богатство". Если б эти возражения были ответом на слова другого, они
упрямо держались бы в ее уме. Но она возражала самой себе; а против той
истины, которую сам нашел, долго не устоишь,- она своя, родная; в ней нельзя
заподозрить никакой хитрости. На следующий вечер Катерина Васильевна уже
сама испытывала Соловцова, как вчера испытывал его Кирсанов. Она говорила
себе, что только хочет убедиться, что напрасно обижает его, но сама же
чувствовала, что в ней уже недоверие к нему. И опять долго не могла заснуть,
но досадовала уже на него: зачем он говорил так, что не успокоил ее
сомнений, а только подкрепил их? Досадовала и на себя; но в этой досаде уже
ясно проглядывал мотив: "Как я могла быть так слепа?"
Понятно, что через день, через два она исключительно была занята
страхом от мысли: "скоро я потеряю возможность поправить свою ошибку, если
ошибалась в нем".
Когда Кирсанов приехал в следующий раз, он увидел, что может говорить с
нею.
- Вы доспрашивались моего мнения о нем, - сказал он, - оно не так
важно, как ваше. Что _вы_ думаете о нем?
Теперь она молчала.
- Я не смею допытываться, - сказал он, заговорил о другом и скоро
отошел.
Но через полчаса она сама подошла к нему:
- Дайте же мне совет: вы видите, мои мысли колеблются.
- Зачем же вам нужен чужой совет, когда вы сами знаете, что надобно
делать, если мысли колеблются.
- Ждать, пока они перестанут колебаться?
- Как вы сами знаете.
- Я отложу свадьбу.
- Почему ж не отложить, когда вы находите это лучшим.
- Но как он примет это?
- Когда вы увидите, как он примет это, тогда опять подумайте, что будет
лучше.
- Но мне тяжело сказать ему это.
- Если так, поручите вашему батюшке, чтоб он сказал ему это.
- Я не хочу прятаться за другого. Я скажу сама.
- Если чувствуете силу сказать сама, то это, конечно, гораздо лучше.
Разумеется, с другими, например, с Верою Павловною, не годилось вести
дело так медленно. Но каждый темперамент имеет свои особые требования: если
горячий человек раздражается медленною систематичностью, то тихий человек
возмущается крутою резкостью.
Успех объяснения Катерины Васильевны с женихом превзошел надежды
Кирсанова, который думал, что Соловцов сумеет соблюсти расчет, протянет дело
покорностью и кроткими мольбами. Нет, при всей своей выдержанности, Соловцов
не сдержал себя, увидев, что огромное богатство ускользает из его рук, и сам
упустил слабые шансы, остававшиеся ему. Он рассыпался резкими жалобами на
Полозова, которого назвал интригующим против него; говорил Катерине
Васильевне, что она дает отцу слишком много власти над собою, боится его,
действует теперь по его приказанию. А Полозов еще и не знал о решении дочери
отложить свадьбу; дочь постоянно чувствовала, что он оставляет ей полную
свободу. Упреки отцу и огорчили ее своею несправедливостью, и оскорбили тем,
что в них выказывался взгляд Соловцова на нее, как на существо, лишенное
воли и характера.
- Вы, кажется, считаете меня игрушкою в руках других?
- Да, - сказал он в раздражении.
- Я готовилась умереть, не думая об отце, и вы не понимаете этого! С
этой минуты все Кончено между нами, - сказала она и быстро ушла из комнаты.
VIII
После этой истории Катерина Васильевна долго была грустна; но грусть
ее, развившаяся по этому случаю, относилась уже не к этому частному случаю.
Есть такие характеры, для которых частный факт сам по себе мало интересен,
служит только возбуждением к общим мыслям, которые действуют на них гораздо
сильнее. Если у таких людей ум замечательно силен, они становятся
преобразователями общих идей, а в старину делались великими философами:
Кант, Фихте, Гегель {155} не разработали никакого частного вопроса, им было
это скучно. Это, конечно, только о мужчинах: у женщин ведь и не бывает
сильного ума, по-нынешнему, - им, видите ли, природа отказала в этом, как
отказала кузнецам в нежном цвете лица, портным - в стройности стана,
сапожникам - в тонком обонянии, - это все природа. Потому и между женщинами
не бывает людей великого ума. Люди очень слабого ума с таким направлением
характера бывают флегматичны до бесчувственности. Люди обыкновенного ума
бывают расположены к задумчивости, к тихой жизни и вообще наклонны мечтать.
Это еще не значит, что они фантазеры: у многих воображение слабо, и они люди
очень положительные, они просто любят тихую задумчивость.
Катерина Васильевна влюбилась в Соловцова за его письма; она умирала от
любви, основывавшейся только на ее мечтах. Уж из этого видно, что она была
тогда настроена очень романически. А шумная жизнь пошлого общества,
наполнявшего дом Полозовых, вовсе не располагала к экзальтированной
идеальности. Значит, эта черта происходила из собственной ее натуры. Ее
давно тяготил шум; она любила читать и мечтать. Теперь ее стало тяготить и
самое богатство, не только шум его. Не нужно считать ее за это чувство
необыкновенною натурою: оно знакомо всем богатым женщинам скромного и тихого
характера. В ней оно только развилось раньше обыкновенного, потому что рано
получила она сильный урок.
"Кому я могу верить? чему я могу верить?" - спрашивала она себя после
истории с Соловцовым и видела: никому, ничему. Богатство ее отца притягивало
из всего города жадность к деньгам, хитрость, обман. Она была окружена
корыстолюбцами, лжецами, льстецами; каждое слово, которое говорилось ей,
было рассчитано по миллионам ее отца.
Ее мысли становились все серьезнее. Ее стали занимать общие вопросы о
богатстве, которое так мешало ей, о бедности, которая так мучит других. Отец
давал ей довольно много денег на булавки, она, как и всякая добрая женщина,
помогала бедным. Но она читала и думала, и стала замечать, что такая помощь,
которую оказывает она, приносит гораздо меньше пользы, чем следовало бы. Она
стала видеть, что слишком много ее обманывают притворные или дрянные
бедняки: что и людям, достойным помощи, умеющим пользоваться данными
деньгами, эти деньги почти никогда не приносят прочной пользы: на время
выведут их из беды, а через полгода, через год эти люди опять в такой же
беде. Она стала думать: "зачем это богатство, которое так портит людей? и
отчего эта неотступность бедности от бедных? и отчего видит она так много
бедных, которые так же безрассудны и дурны, как богатые?"
Она была мечтательница, но мечты ее были тихи, как ее характер, и в них
было так же мало блеска, как в ней самой. Ее любимым поэтом был Жорж-Занд;
но она не воображала себя ни Лелиею, ни Индианою, ни Кавальканти, ни даже
Консуэло, она в своих мечтах была Жанною, но чаще всего Женевьевою {156}.
Женевьева была ее любимая героиня. Вот она ходит по полю и собирает цветы,
которые будут служить образцами для ее работы, вот она встречает Андре, -
такие тихие свидания! Вот они замечают, что любят друг друга; это были ее
мечты, о которых она сама знала, что они только мечты. Но она любила мечтать
о том, как завидна судьба мисс Найтингель {157}, этой тихой, скромной
девушки, о которой никто не знает ничего, о которой нечего знать, кроме
того, за что она любимица всей Англии: молода ли она? богата ли она, или
бедна? счастлива ли она сама, или несчастна? об этом никто не говорит, этом
никто не думает, все только благословляют девушку, которая была
ангелом-утешителем в английских гошпиталях Крыма и Скутари {158}, и по
окончании войны, вернувшись на родину с сотнями спасенных ею, продолжает
заботиться о больных... Это были мечты, исполнения которых желала бы
Катерина Васильевна. Дальше мыслей о Женевьеве и мисс Найтингель не уносила
ее фантазия. Можно ли сказать, что умней была фантазия? и можно ли назвать
ее мечтательницею?
Женевьева в шумном, пошлом обществе пройдох и плохих фатов, мисс
Найтингель в праздной роскоши, могла ли она не скучать и не грустить? Потому
Катерина Васильевна была едва ли не больше обрадована, чем огорчена, когда
отец ее разорился. Ей было жалко видеть его, ставшего стариком из крепкого,
еще не старого человека; было жалко и того, что средства ее помогать другим
слишком уменьшились; было на первый раз обидно увидеть пренебрежение толпы,
извивавшейся и изгибавшейся перед ее отцом и ею. Но было и отрадно, что
пошлая, скучная, гадкая толпа покинула их, перестала стеснять ее жизнь,
возмущать ее своею фальшивостью и низостью; ей стало так свободно теперь.
Явилась и надежда на счастье: "теперь если в ком я найду привязанность, то
будет привязанность ко мне, а не к миллионам моего отца".
IX
Полозову хотелось устроить продажу стеаринового завода, в котором он
имел пай и которым управлял. Через полгода, или больше, усердных поисков он
нашел покупщика. На визитных карточках покупщика было написано Charles
Beaumont, но произносилось это не Шарль Бомон, как прочли бы