оку на бок, и трудность заключалась не только в том, чтобы подоткнуть одеяло, но, главным образом, в том, чтобы оно вновь не падало. - А что он говорил? - Что говорил! Неужто вы сами не понимаете? Он звал свою дивную Джиневру, проклинал этого дьявола - де Амаля, бредил золотистыми локонами, голубыми глазами, белоснежными руками, сверкающими браслетами. - Не может быть! Он заметил браслет? - Заметил ли он браслет? Разумеется, даже я его приметила; более того, он, вероятно, впервые увидел браслет у вас на руке. Джиневра, - я встала и резко изменила тон, - давайте прекратим этот разговор. Ступайте заниматься музыкой. - И я отворила дверь. - Но вы не рассказали мне всего. - Вам, пожалуй, лучше не дожидаться, пока я расскажу вам все как есть. Подобная откровенность с моей стороны едва ли доставит вам удовольствие. Ступайте! - Злюка! - воскликнула она, но подчинилась, ибо у нее не было законных оснований оставаться на территории старшего класса, где распоряжалась я. Честно говоря, на сей раз она не вызвала во мне особой неприязни, потому что я испытывала удовольствие, сравнивая истинные события с моими выдумками и вспоминая, как веселился доктор Джон по дороге домой, с каким аппетитом ужинал и в какой христианской умиротворенности отошел ко сну. А это белокурое, хрупкое создание, причинявшее ему муки, вызывало во мне гнев лишь тогда, когда я видела, что он и вправду страдает. Прошло две недели; я вновь надела ярмо школьных занятий, переходя от страстных мечтаний о радостных переменах к смирению перед привычным. Как-то днем, пересекая carre по пути в выпускной класс, где мне надлежало присутствовать на уроке по "стилю и литературе", я заметила у одного из венецианских окон Розину, нашу консьержку. Вид у нее, как всегда, был беспечный. Она вообще имела обыкновение "стоять вольно". Одну руку эта барышня засунула в карман передника, а в другой держала письмо, невозмутимо, но внимательно рассматривая адрес на конверте и сосредоточенно изучая печать. Письмо! Видение в образе письма терзало мой мозг уже целую неделю, и сейчас неодолимая магнетическая сила потянула меня к этому белому конверту, запечатанному в центре красным сургучом. Не знаю, решилась ли бы я предложить Розине хоть на мгновение показать мне его... нет, нет, я бы, вернее всего, трусливо проскользнула мимо, страшась унизительной встречи с Разочарованием: сердце так трепетало у меня в груди, словно уже слышалась его тяжелая поступь. Но то было заблуждение, вызванное моим нервным состоянием! Это звучали стремительные шаги профессора литературы, распознав которые я обратилась в бегство. Если до его появления в классе я успею занять свое место, обуздать учениц и привести их в состояние покорной готовности к уроку, он, возможно, обойдет меня вниманием, но если он заметит, что я стою без дела в carre, не миновать мне многословного внушения. К счастью, мне удалось сесть на место, заставить девиц утихнуть, вытащить рукоделие и приняться за него в окружении полной, благопристойной тишины до того, как, задев щеколду и с грохотом захлопнув дверь, в комнату ворвался мосье Эманюель и отвесил преувеличенно низкий поклон, предвещающий взрыв гнева. Он, как обычно, обрушился на нас, подобно удару грома, но, вместо того чтобы с быстротой молнии метнуться от двери к кафедре, он прервал движение на полпути - у моего стола. Повернувшись лицом ко мне и к окну, а спиной к ученицам и комнате, он устремил на меня мрачный взгляд, полный такого недоверия, что в ответ мне надлежало бы тут же встать и потребовать объяснения. - Voila pour vous*, - провозгласил он, вытащив из жилета и возложив мне на стол письмо - то самое, что я видела в руках у Розины, то самое, глянцевый лик и единственный, как у циклопа, кроваво-красный глаз которого столь четко и точно отпечатались на сетчатке моего внутреннего зрения. Я чувствовала, я была твердо уверена, что это и есть ожидаемое мною письмо, которое утолит мои упования, удовлетворит мои желания, избавит меня от сомнений и освободит от оков страха. Вот это-то письмо мосье Поль, с присущей ему непозволительной бесцеремонностью, забрал у консьержки и преподнес мне. ______________ * Извольте! Это вам (фр.). Я имела довольно причин, чтобы рассердиться, но мне было не до того. Свершилось - я держу в руках не жалкую записочку, а заключающий в себе по меньшей мере целый лист бумаги конверт - плотный, твердый, прочный и приятный на ощупь. А вот и надпись - "Мисс Люси Сноу", - сделанная четким, ясным, ровным, решительным почерком, и сургучная печать - круглая, без изъянов, умело оттиснутая крепкой рукой с изящными инициалами "Д.Г.Б.". Меня охватило ощущение счастья - это радостное чувство переполнило мое сердце и оттуда заструилось по всем жилам. В кои-то веки и мое желание исполнилось. Я держала в руках зримую и осязаемую частицу истинного счастья, а не мечту, не плод воображения, не одно из тех фантастических, несбыточных упований на удачу, какие не поддерживают человека, а лишь истощают его, не кушанье из манны небесной, лишь недавно превозносимое мною столь неумеренно и безотрадно, которое вначале тает на устах, оставляя вкус невыразимой и сверхъестественной сладости, а в конце концов вселяет отвращение в наши души, бредящие природной земной пищей и исступленно умоляющие небожителей забрать себе небесную росу и благовонные масла, - пищу богов, несущую гибель смертным. На мою же долю выпали не леденцы, не зернышки кориандра{249}, не ломкие вафли, не приторный мед, а первозданная лакомая снедь охотника - питательная, здоровая дичь, вскормленная в лесу или в поле, - свежая, полезная и поддерживающая жизнь. Снедь, какую требовал умирающий патриарх{249} от своего сына Исава, обещая взамен последнее отеческое благословение. Для меня она была неожиданным подарком, и я в душе благодарила бога за то, что он ниспослал его мне, а вслух поблагодарила простого смертного, воскликнув: "Благодарю вас, благодарю вас, мосье!" Мосье презрительно скривил губы, бросил на меня злобный взгляд и зашагал к кафедре. Мосье Поль не отличался добросердечием, хотя и у него были некоторые хорошие черты. Прочла ли я письмо сразу, тут же на месте? Набросилась ли немедля на свежее мясо, как если бы Исав приносил его каждый день? Нет, я соблюдала осторожность. Пока мне с избытком хватало того, что я вижу конверт с печатью и на ней три четких инициала. Я выскользнула из комнаты и разыскала ключ от большого дортуара, который на день запирали. Там я подошла к своему бюро и стремительно, боясь, что мадам проберется вверх по лестнице и оттуда будет подсматривать за мной, выдвинула ящик, открыла шкатулку, вынула из нее бумажник и, усладив себя еще одним взглядом на конверт, со смешанным чувством благоговейного страха, стыда и восторга прижалась губами к печати. Потом я завернула неиспробованное, но зато чистое и неоскверненное сокровище в папиросную бумагу, вложила его в бумажник, закрыла шкатулку и ящик, заперла на ключ дортуар и вернулась в класс; мне казалось, что волшебные сказки и дары фей стали явью. Какое поразительное и сладостное безумие! А ведь я еще не прочла письмо - источник моего восторга, даже не ведала еще, сколько в нем строк. Я переступила порог классной комнаты и... о, ужас!.. Мосье Поль буйствовал как помешанный! Одна из учениц отвечала урок недостаточно внятно и не ублажила его слух и вкус, и вот теперь она и другие девочки рыдали, а он, с багровым от гнева лицом, неистовствовал на кафедре. Смешно сказать, но, лишь только я появилась в комнате, он набросился на меня. "Не я ли наставница этих девиц? А учила ли я их, как надлежит вести себя благородным барышням? Не я ли разрешила, а вернее, в чем он ни минуты не сомневается, советовала им давиться собственным родным языком, жевать и мять его зубами, словно из каких-то низких соображений они стыдятся слов, которые произносят? Нет, дело тут не в застенчивости! Он-то знает, что за этим кроется: гадкая лжечувствительность - детище или предтеча всяческого зла. Вместо того чтобы видеть ужимки, гримасы и жеманство, слышать, как жуют и глотают слова благородного языка, терпеть поголовное притворство и отталкивающее упрямство учениц старшего класса, лучше уж подбросить их этим несносным petites-maitresses*, a самому довольствоваться преподаванием азбуки малюткам третьего класса". ______________ * Захудалым учителишкам (фр.). Что можно было ответить на эту тираду? Ровным счетом ничего, и я надеялась, что он разрешит мне промолчать. Однако гроза вспыхнула вновь. "Ага, значит, мы не желаем отвечать на его вопросы? По-видимому, здесь, в этом похожем на изысканный будуар старшем классе с вычурными книжными шкафами, покрытыми зеленым сукном партами, с безвкусными жардиньерками, дрянными картинами и картами в рамках и с наставницей иностранкой - так вот, здесь, по-видимому, принято считать, что профессор литературы не заслуживает ответа на вопросы! Он не сомневается, что эта идея, новая для здешних мест, ввезена из la Grande Bretagne*, - уж слишком она отдает островной наглостью и высокомерием". ______________ * Великобритании (фр.). На мгновение наступило затишье - девочки, которые никогда и слезинки не уронили из-за учительских нотаций, захлебывались в рыданиях и, казалось, таяли от неистового жара, исходившего от мосье Эманюеля. Я пока еще сохраняла спокойствие и даже отважилась продолжать свою работу. Не то мое затянувшееся молчание, не то движение руки, делающей стежки, окончательно вывело мосье Эманюеля из терпения: он спрыгнул с возвышения, понесся к печке, стоявшей около моего стола, налетел на нее, зацепил и чуть не сорвал с петель железную дверцу, так что из печки полыхнул огонь и посыпались искры. - Est-ce que vous avez l'intention de m'insulter?* - проговорил он тихим разъяренным голосом, делая вид, что приводит в порядок печку. ______________ * Вы, видимо, намерены оскорбить меня? (фр.) Пора было хоть немного утихомирить его, если удастся. - Mais, Monsieur*, - ответила я, - да ни за что на свете я не стану вас оскорблять. Я ведь не забыла, как вы однажды предложили, чтобы мы были друзьями. ______________ * Но, мосье (фр.). Я не ожидала, что у меня дрогнет голос, но это произошло, и, как я полагаю, не от испуга, переживаемого в тот момент, а от того восторженного волнения, которое посетило меня ранее. Следует признать, правда, что гневу мосье Поля была присуща некая затаенная страстность, способная исторгать слезы. И я, не чувствуя себя ни несчастной, ни испуганной, все же расплакалась. - Allons, allons!* - воскликнул он, оглянувшись вокруг и увидев настоящий всемирный потоп. - Я поистине чудовище и злодей. У меня только один носовой платок, - добавил он, - и, конечно, если бы их было двадцать, я бы обеспечил вас всех, а так придется отдать его вашей учительнице. Возьмите, пожалуйста, мисс Люси. ______________ * Полноте, полноте! (фр.) И он протянул мне сверкающий чистотой шелковый носовой платок. Будь на моем месте человек, не знающий мосье Поля и не привыкший к нему и его поступкам, он бы, разумеется, опешил, отверг сделанное ему предложение и так далее, и тому подобное. Но мне было совершенно ясно, что такое поведение к добру не приведет, что малейшее колебание оказалось бы роковым для уже забрезжившего мирного завершения конфликта. Я встала, с благопристойным видом и готовностью взяла у мосье Поля платок, отерла глаза и села на место, продолжая держать в руке белый флаг и принимая все предосторожности, чтобы до конца урока не притронуться ни к иголке, ни к наперстку, ни к ножницам, ни к муслину. Мосье Поль уже много раз бросал подозрительные взгляды на эти предметы - он их смертельно ненавидел, так как считал, что рукоделие отвлекает внимание от его персоны. В оставшееся до звонка время он сумел дать очень увлекательный урок и был чрезвычайно бодр и дружелюбен. Тучи сразу же рассеялись, засияло солнце, слезы уступили место улыбкам. Покидая класс, он вновь задержался у моего стола. - Ну, а как ваше письмо? - спросил он, на этот раз уже с меньшим раздражением. - Я еще не прочла его, мосье. - Разумеется, самое вкусное оставили на закуску, в детстве я тоже оставлял напоследок самый зрелый персик. Догадка его была столь близка к истине, что лицо у меня внезапно вспыхнуло. - Не правда ли, вы с нетерпением ждете сладостного мгновения, когда останетесь одна и прочтете, наконец, письмо? О, вы улыбаетесь! Что ж, нельзя судить вас слишком строго - "la jeunesse n'a qu'un temps"*. ______________ * Юность бывает только раз (фр.). Он было повернулся к выходу, но я воскликнула, вернее, прошептала: - Мосье, мосье! Я не хочу, чтобы вы заблуждались относительно этого письма, - это просто дружеское письмо, ручаюсь вам, хоть еще и не прочла его. - Je concois, je concois: on sait ce que c'est d'un ami. Bonjour, Mademoiselle*. ______________ * Понятно, понятно это - письмо всего лишь от друга. До свидания, мадемуазель (фр.). - Мосье, вы забыли платок. - Оставьте его у себя, пока не прочтете письмо, а потом вернете его мне, и я прочту в ваших глазах, каков дух послания. Когда он ушел, а девочки высыпали из класса и побежали в berceau, а оттуда в сад, чтобы, как обычно, порезвиться до обеда, то есть до пяти часов, я еще недолго постояла в раздумье, рассеянно наматывая платок на руку. Сама не знаю почему - скорее всего, обрадованная мелькнувшим отблеском золотого детства, ободренная внезапно возвратившейся ко мне детской веселостью, счастливая сознанием свободы и, главное, тешимая мыслью, что наверху, в бумажнике, в шкатулке, в ящике хранится мое сокровище, - я принялась подбрасывать и ловить платочек, как бы играя в мяч. Но вдруг у меня над плечом появилась рука, высунувшаяся из обшлага сюртука, прервала забаву, схватив изобретенную мною игрушку и спрятав ее со словами: - Je vous bien que vous vous moquez de moi et de mes effets*. ______________ * Теперь я убедился, что вы издеваетесь надо мной и моими поступками (фр.). Коротышка был поистине страшен - эдакий вечно меняющийся и вездесущий дух, причуды и местопребывание которого невозможно угадать. Глава XXII ПИСЬМО Когда все в доме стихло, когда отобедали и смолк шум игр, когда сгустились сумерки и в столовой зажгли тихую настольную лампу, когда приходящие разошлись по домам, до утра откричался звонок, отстучалась дверь, когда мадам уютно уселась в столовой с матерью и подружками, тогда-то я проскользнула на кухню - вымаливать свечку для особенного случая; прошение мое было удовлетворено приятельницей моей Готон, она шепнула: - Mais certainement, chou-chou, vous en aurez deux, si vous voulez*. - И со свечой в руке я тихонько пошла в спальню. ______________ * Ш-ш, хоть две берите, пожалуйста (фр.). К великой своей досаде, я обнаружила в постели захворавшую воспитанницу и еще более опечалилась, узнав под батистовыми сборками чепчика черты мисс Джиневры Фэншо; правда, она лежала тихо, но во всякую минуту могла обрушить на меня град своей болтовни; в самом деле, веки ее дрогнули под моим взглядом, убеждая меня в том, что недвижность эта лишь уловка и она зорко за мною следит; я слишком хорошо ее знала. А до чего же хотелось мне побыть наедине с бесценным письмом! Что ж, оставалось идти в классы. Нащупав в заветном хранилище свой клад, я спустилась по лестнице. Неудачи меня преследовали. В классах, при свечах, наводили чистоту, как заведено было раз в неделю: скамейки взгромоздили на столы, столбом стояла пыль, пол почернел от кофейной гущи (кофе потреблялся в Лабаскуре служанками вместо чая); беспорядок совершенный. Растерянная, но не сломленная, я отступила в полной решимости во что бы то ни стало обрести уединенье. Взявши в руки ключ, которого назначенье я знала, я поднялась на три марша, дошла до темной, узкой, тихой площадки, открыла старую дверь и нырнула в прохладную черную глубину чердака. Здесь-то уж никто меня не застигнет, никто мне не помешает, - никто, ни даже сама мадам. Я прикрыла за собой дверь; поставила свечу на расшатанный ветхий поставец; закуталась в шаль, дрожа от пронизывающего холода; взяла в руки письмо; и, сладко замирая, сломала печать. "Длинное оно или короткое?" - гадала я, ладонью стараясь отогнать серебристую мглу, застилавшую мне глаза. Оно было длинное. "Холодное оно или нежное?" Оно было нежное. Я не многого ждала, я держала себя в руках, обуздывала свое воображенье, и оттого письмо мне показалось очень нежным. Я измучилась ожиданием, истомилась, и оттого, верно, оно мне показалось еще нежней. Надежды мои были так скромны, страхи - так сильны; и меня охватил такой восторг сбывшейся мечты, каким мало кому во всю жизнь хоть однажды дано насладиться. Бедная английская учительница на промозглом чердаке, читая в тусклом неверном свете свечи письмо - доброе, и только, - радовалась больше всех принцесс в пышных замках; ибо мне эти добрые слова показались тогда божественными. Разумеется, столь призрачное счастье не может долго длиться; но покуда длилось - оно было подлинно и полно; всего лишь капля - но какая сладкая капля - настоящей медвяной росы. Доктор Джон писал ко мне пространно, он писал с удовольствием, писал благосклонно, весело припоминая сцены, прошедшие перед глазами у нас обоих, места, где мы вместе побывали, и наши беседы, и все маленькие происшествия блаженных последних недель. Но самое главное в письме, то, что наполняло меня таким восторгом, - каждая строка его, веселая, искренняя, живая, говорила не столько о добром намерении меня утешить, сколько о собственной радости. Быть может, ему не захочется к ней вернуться - я об этом догадывалась, более того, была в этом убеждена; но то в будущем. Настоящий же миг оставался не омрачен, чист, не замутнен; совершенный, ясный, полный, он осчастливил меня. Словно мимолетящий серафим присел рядышком, склонясь к моему сердцу, сдерживая трепет утешных, целящих, благословенных крыл. Доктор Джон, потом вы причинили мне боль; да простится вам все зло - от души вам прощаю - за этот бесценный миг добра! Правда ли, что злые силы стерегут человека в минуты счастья? Что злые духи следят за нами, отравляя воздух вокруг? На огромном пустом чердаке слышались странные шорохи. Среди них я точно различала словно бы тихие, крадущиеся шаги: словно бы со стороны темной ниши, осажденной зловещими плащами, ко мне подбирался кто-то. Я оглянулась; свеча моя горела тускло, чердак был велик, но - о господи, честное слово! - я увидела посреди мрачного чердака черную фигуру; прямое, узкое черное платье; а голова перевязана и окутана белым. Говори что хочешь, читатель; скажи, что я разволновалась, лишилась рассудка, утверждай, что письмо совсем выбило меня из колеи, объяви, что мне все это приснилось; но клянусь - я увидела на чердаке в ту ночь образ, подобный монахине. Я закричала; мне сделалось дурно. Приблизься она ко мне - я бы лишилась чувств. Но она отступила; я бросилась к двери. Уж не знаю, как одолела я лестницу. Миновав столовую, я побежала к гостиной мадам. Я к ней ворвалась. Я выпалила: - На чердаке что-то есть. Я там была. Я видела. Пойдите все, поглядите! Я сказала "все", потому что мне почудилось, будто в комнате множество народу. Оказалось же, что там всего четверо: мадам Бек, мать ее, мадам Кинт, дама с расстроенным здоровьем, у нее гостившая в ту пору, брат ее, мосье Виктор Кинт, и еще какой-то господин, который, когда я влетела в комнату, беседовал со старушкой, поворотив к дверям спину. Верно, я смертельно побледнела от ужаса; я вся тряслась, меня бил озноб. Четверо вскочили со своих мест и меня обступили. Я молила их подняться на чердак. Заметив незнакомого господина, я осмелела; все же спокойней, когда у тебя под рукой двое мужчин. Я обернулась к двери, приглашая всех следовать за мной. Тщетно пытались они меня урезонить; я убедила их, наконец, подняться на чердак и взглянуть, что это там стоит. И тогда-то я вспомнила о письме, оставленном на поставце рядом со свечою. Бесценное письмо! Как могла я про него забыть! Со всех ног я бросилась наверх, стараясь обогнать тех, кого сама же и пригласила. И что же! Когда я взбежала на чердак, там было темно, как в колодце. Свеча погасла. По счастью, кому-то - я полагаю, это мадам не изменили спокойствие и разум - пришло в голову захватить из комнаты лампу; быстрый луч прорезал густую тьму. Но куда же подевалось письмо? Оно теперь больше меня занимало, чем монахиня. - Письмо! Письмо! - Я стонала, я задыхалась. Я ломала руки, я шарила по полу. Какая жестокость! Средствами сверхъестественными отнять у меня мою отраду, когда я не успела еще ею насладиться! Не помню, что делали остальные, я их не замечала; меня расспрашивали, я не слышала расспросов; обыскали все углы; толковали о беспорядке на вешалке, о дыре, о трещине в стекле на крыше - бог знает о чем еще, не знаю. "Кто-то либо что-то тут побывало" - таково было мудрое умозаключенье. - Ох! У меня отняли мое письмо! - сама не своя, вопила бедная одержимая. - Какое письмо, Люси? Девочка моя, какое письмо? - шепнул знакомый голос прямо мне в уши. Поверить ли ушам? Я не поверила. Я подняла глаза. Поверить ли глазам? Неужто это тот самый голос? Неужто передо мной лицо самого автора письма? Неужто передо мной на темном чердаке - Джон Грэм, доктор Бреттон собственной персоной? Да, это был он. Как раз в тот вечер его позвали пользовать бедную мадам Кинт; он-то и разговаривал с нею в столовой, когда я туда влетела. - Речь о моем письме, Люси? - Да, да, о нем. О письме, которое вы ко мне писали. Я пришла сюда, чтоб прочесть его в тишине. Я не нашла другого места. Весь день я его берегла - я его не открывала до вечера. Я едва успела его пробежать. Неужто я его лишусь! Мое письмо! - Тш-ш! Зачем же так убиваться? Полноте! Пойдемте-ка лучше из этой холодной комнаты. Сейчас вызовут полицию для дальнейших розысков. Нам не к чему тут оставаться. Пойдемте-ка лучше вниз. Мои закоченелые пальцы очутились в его теплой руке, и он повел меня вниз, туда, где горел камин. Мы с доктором Джоном сели у огня. Он успокаивал меня с несказанной добротой, обещал двадцать писем взамен одного утраченного. Бывают слова и обиды, острые как нож, и раны от них, рваные и отравленные, никогда не заживают. Но бывают и утешения столь нежные, что эхо от них навсегда остается в ушах и до гробовой доски не умолкает, не глохнет, и тепло их не стынет и согревает тоскующую душу до самой смерти. Пусть говорили мне потом, что доктор Бреттон вовсе не так прекрасен, как я вообразила, что душа его лишена той высоты, глубины и широты, какими я наградила ее в мечтах. Не знаю: он для меня был как родник для жаждущего путника, как для иззябшего узника - солнце. Я считала его прекрасным. Таков он, без сомненья, и был в те минуты. Он с улыбкой спросил меня, отчего мне так дорого его письмо. Я не сказала, но подумала, что оно мне дороже жизни. Я ответила только, что не так уж много я получала на своем веку милых писем. - Уверен, вы просто не прочитали его, вот и все, - сказал он. - Не то не стали бы вы так о нем плакать! - Нет, я прочитала, да только один раз. Я хочу его перечесть. Как жалко, что оно пропало. - Тут уж я не удержалась и снова разразилась слезами. - Люси, Люси, бедненькая! Сестричка моя крестная! (Если существует такое родство.) Да вот оно, вот оно, ваше письмо, нате возьмите! Ах, если б оно стоило таких слез, соответствовало бы такой нежной безграничной вере! Любопытная черточка! Быстрый глаз заприметил письмо на полу, и столь же быстрая рука выхватила его прямо у меня из-под носа. Он упрятал его в жилетный карман. Будь мое отчаянье хоть на йоту поменьше, вряд ли бы он сознался в похищении письма и вернул его мне. Будь мои слезы чуть-чуть менее бурными и горячими, они бы, верно, лишь потешили доктора Джона. Я до того обрадовалась, обретя письмо, что и не подумала упрекать его за пытку, я не могла скрыть радость. Однако ее выразило скорее мое лицо, чем слова. Говорила я мало. - Ну, теперь вы довольны? - спросил доктор Джон. Я отвечала, что довольна и счастлива. - Хорошо же, - сказал доктор Джон. - Как вы себя чувствуете? Успокоились? Нет, я вижу, вы дрожите как осиновый лист. Но мне самой казалось, будто я совершенно спокойна. Я уже не испытывала ужаса. Я овладела собой. - Стало быть, вы в состоянии рассказать мне о том, что видели? Знаете ли, пока из ваших слов ничего нельзя понять. Вы вбежали в гостиную, белая как полотно, и твердили все о "чем-то", а о чем, непонятно. Это был человек? Или зверь? Что это было такое? - Не стану я точно описывать, что видела, - сказала я, - если только кто-то еще не увидит то же самое. Пусть тот и расскажет, а я подтвержу. Иначе мне не поверят, решат, что я просто видела сон. - Нет, лучше скажите, - убеждал меня доктор Джон. - Я как врач должен все выслушать. Вот я смотрю на вас как врач и читаю, быть может, то, что вы желаете утаить, - по глазам вашим, странно живым, беспокойным, по щекам, с которых схлынула вся кровь, по руке, в которой вы не в силах унять дрожь. Ну, Люси, говорите же. - Вы смеяться станете... - Не скажете - не получите больше писем. - Вот вы уже и смеетесь. - Я отниму у вас и сие единственное посланье. Оно мое, и, думаю, я вправе так поступить. Я поняла, что он надо мною подтрунивает. Это меня успокоило. Но я сложила письмо и убрала с глаз долой. - Прячьте на здоровье, я все равно, если захочу, его раздобуду. Вы недооцениваете мою ловкость рук. Я бы мог в цирке фокусы показывать. Мама утверждает, что у меня глаз такой же острый, как язык, а вы этого не замечали, верно, Люси? - Нет, нет, правда, когда вы были еще мальчиком, я все это замечала. Тогда больше, чем теперь. Теперь вы сильный, а сила не нуждается в тонкости. Но вы сохранили "un air fin"*, как говорят в этой стране, заметный всякому, доктор Джон. Мадам Бек все разглядела и... ______________ * Хитрый вид (фр.). - И оценила, - засмеялся он. - У нее у самой он есть. Но верните мне мое письмо, Люси, вам оно, я вижу, недорого. Я не ответила на его вызов. Грэм чересчур уж развеселился. На губах играла странная усмешка, нежная, но она лишь опечалила меня, в глазах мелькнули искорки - не злые, но и не обнадеживающие. Я поднялась уходить, не без унынья пожелав ему доброй ночи. Обладая свойством чувствовать, проникать, угадывать чужое настроенье, - удивительная его способность! - он тотчас понял мое невысказанное недовольство, почти неосознанный упрек. Он спокойно спросил, не обиделась ли я. Я покачала головой в знак отрицания. - Тогда позвольте на прощанье сказать вам кое-что всерьез. Вы взволнованы до чрезвычайности. По лицу и поведенью вашему, как бы вы ни держали себя в руках, я вижу точно, что с вами случилось. Вы остались одна на холодном чердаке, в мрачном склепе, темнице, пропахшей сыростью и плесенью, где, того гляди, схватишь простуду и чахотку - вам бы лучше и на миг туда не заходить, - и, верно, увидели (или вам это показалось) нечто ловко рассчитанное на то, чтоб вас поразить. Знаю, вас не испугать простыми страхами, вы не боитесь разбойников и прочее. Но думаю, страх вмешательства потусторонних сил способен совсем расстроить ваше воображенье. Успокойтесь же. Все это нервы, я вижу. Объясните же, что вы видели. - Вы никому не скажете? - Ни одной живой душе. Положитесь на меня, как положились бы на отца Силаса. Возможно, я даже лучший хранитель тайн, хоть не дожил покамест до седых волос. - И смеяться не будете? - Возможно, и посмеюсь, ради вашей же пользы. Не издевки ради. Люси, я ведь вам друг, только вы по своей робости не хотите этому поверить. Он правда смотрел на меня дружески; странная улыбка исчезла, погасли те искорки в глазах, сгладились странные складки у губ, глаз и носа, лицо выражало участие. Я успокоилась, прониклась к нему доверием и рассказала в точности все что видела. Еще прежде я поведала ему легенду об этом доме - коротая время в тот октябрьский денек, когда мы с ним скакали верхом по Bois L'Etang. Он задумался, и тогда мы услышали шаги на лестнице - все спускались. - Они нам не помешают? - осведомился он, недовольно оглядываясь на дверь. - Нет, они сюда не войдут, - ответила я. Мы сидели в малой гостиной, куда мадам не заходила вечерами и где просто каким-то чудом еще не погас огонь в камине. Все прошли мимо нас в столовую. - Ну вот, - продолжал он. - Они станут толковать о ворах, грабителях и прочее. И пусть их. Ничего им не объясняйте, не рассказывайте никому о своей монахине. Она может снова вас посетить. Не пугайтесь. - Стало быть, вы считаете ее, - сказала я в тайном ужасе, - плодом моего воображенья? И она может нежданно-негаданно явиться снова? - Я считаю ее обманом зренья. И боюсь, ей помогло дурное состояние вашего духа. - Ох, доктор Джон. Неужто мне могло привидеться такое? Она была совсем как настоящая. А можно это лечить? Предотвратить? - Лечить это надобно счастьем, предотвратить можно веселостью нрава - взращивайте в себе и то и другое. Взращивать счастье? Я не слыхивала более нелепой насмешки. И что означает подобный совет? Счастье ведь не картофель, который сажают и удобряют навозом. Оно сияет нам с небес. Оно - как божья роса, которую душа наша неким прекрасным утром вдруг пьет с чудесных трав рая. - Взращивать счастье? - выпалила я. - А вы-то сами его взращиваете? И удается это вам? - Я от природы веселый. Да и беды меня пока минуют. Нам с матушкой было пригрозила одна напасть, но мы над ней насмеялись, отмахнулись от нее, и она прошла стороной. - И это называете вы взращивать счастье? - Я не поддаюсь тоске. - А я сама видела, как она вас одолела. - Уж не из-за Джиневры ли Фэншо? - Будто она не сделала вас несчастным! - Вздор, какие глупости! Вы же видите, теперь мне хорошо. Если веселые глаза и лицо, излучающее бодрость и силу, могут свидетельствовать о радости - то ему и впрямь было хорошо. - Да, вы не кажетесь унылым и растерянным, - согласилась я. - Но почему же, Люси, и вам не глядеть и не чувствовать себя, как я, - весело, смело, и тогда никаким монахиням и кокеткам во всем крещеном мире не подступиться к вам. Дорого б я дал, чтоб вы ободрились. Попробуйте. - Ну, а что, если я вот сейчас приведу к вам мисс Фэншо? - Клянусь вам, Люси, она не тронет моего сердца. Разве что одним-единственным средством - истинной, о да! - и страстной любовью. Меньшей ценой ей прощенья не заслужить. - Полноте! Да вы готовы были умереть за одну ее улыбку! - Переродился, Люси, переродился! Помните, вы называли меня рабом. А теперь я свободен! Он встал; в посадке головы, осанке его, в сияющих глазах, во всей манере, во всем - была свобода, не простая непринужденность, но прямое презренье к прежним узам. - Мисс Фэншо, - продолжал он, - заставила меня пережить чувства, какие теперь мне уж не свойственны. Теперь уж я не тот и готов платить любовью за любовь, нежностью за нежность, и притом доброй мерой. - Ах, доктор, доктор! Не вы ли сами говорили, что в натуре вашей искать препятствий в любви, попадаться в сети гордой бесчувственности? Он засмеялся и ответил: - Натура моя переменчива. Часто я сам же смеюсь над тем, что недавно поглощало все мои помыслы. А как вы думаете, Люси (это уже натягивая перчатки), придет еще ваша монахиня? - Думаю, не придет. - Если придет, передайте ей от меня поклон, поклон от доктора Джона, и умолите ее подождать его визита. Люси, а монахиня хорошенькая? Хорошенькое у нее лицо? Вы не сказали. А ведь это очень важно. - У нее лицо было закутано белым, - сказала я. - Правда, глаза блестели. - Неполадки в ведьминой оснастке! - непочтительно закричал он. - Но глаза-то хоть красивые - яркие, нежные? - Холодные и неподвижные, - был ответ. - Ну и господь с ней совсем. Она не будет вам докучать, Люси. А если придет, пожмите ей руку - вот так. Как вы думаете - она стерпит? Нет, рукопожатье было, пожалуй, чересчур нежное и сердечное, так что призраку не стерпеть; такова же была и улыбка, которой сопровождались рукопожатье и два слова: "покойной ночи". Что же было на чердаке? Что нашли они там? Боюсь, они обнаружили немногое. Сначала говорили о переворошенных плащах; но потом мадам Бек мне сказала, что висели они как всегда. Что же до разбитого стекла на крыше, то она утверждала, будто стекла там вечно бьются и трескаются; вдобавок, недавно прошел ужасный ливень и град. Мадам с пристрастием допросила меня о причине моего испуга, но я рассказала ей только про смутную фигуру в черном. Слова "монахиня" я избегала тщательно, опасаясь, как бы оно тотчас не навело ее на мысль о романтических бреднях. Она велела мне молчать о происшедшем, ничего не говорить воспитанницам, учителям, служанкам; я удостоилась похвал за то, что благоразумно явилась сразу к ней в гостиную, а не побежала в столовую с ужасной вестью. На том и оставили разговоры о событии. Я же тайно и грустно размышляла наедине сама с собою о том, явилось ли странное существо из сего мира или из края вечного упокоенья; или оно и впрямь всего лишь порожденье болезни, которой я стала жертвой. Глава XXIII ВАШТИ Грустно размышляла, сказала я? Нет! Новые впечатления мною завладели и прогнали мою грусть прочь. Вообразите овраг, глубоко упрятанный в лесной чащобе; он таится в туманной мгле. Его покрывает сырой дерн, бледные, тощие травы; но вот гроза или топор дровосека открывают простор меж дубов; свежий ветерок залетает в овраг; туда заглядывает солнце; и грустный холодный овраг оживает, и жаркое лето затопляет его сияньем блаженных небес, которых бедный овраг прежде и не видывал. Я перешла в новую веру - я поверила в счастье. Три недели минуло с события на чердаке, а в мой ларец, мою шкатулку, вернее, в ящик комода вдобавок к первому письму легли четыре ему подобных, начертанные той же твердой рукой, запечатанные той же отчетливой печатью, полные той же живой отрадой. Живой отрадой дарили они меня тогда; спустя годы я перечла их; милые письма, приятные письма, ибо тому, кто писал их, все было приятно в ту пору; два последних содержат несколько заключительных строк полувеселых-полунежных, - "в них чувств тепло, но не огонь". Со временем, любезный читатель, напиток сей отстоялся и стал весьма некрепким питьем. Но когда я отведала его впервые из источника, столь дорогого моему сердцу, он показался мне соком небесной лозы из кубка, который сама Геба{263} наполнила на пиру богов. Припомнив, о чем я говорила немного ранее, читатель, верно, захочет узнать, как отвечала я на эти письма: повинуясь ли холодной строгой узде Рассудка или свободному веленью Чувства? Сказать по правде, я отдавала должное обоим. Я служила двум господам: я поклонялась в доме Риммона{263} и возносила сердце к иной святыне. На каждое письмо я писала два ответа: один - чтоб излить душу, второй - для глаз Грэма. Сначала мы вдвоем с Чувством изгоняли Рассудок за дверь, запирались от него на все замки и засовы, садились, клали перед собой бумагу, макали в чернильницу резвое перо и строчили о том, что лежало на сердце. Две страницы наполнялись завереньями в истинной склонности, в глубокой, горячей признательности (раз и навсегда замечу в скобках, что с презрением отвергаю всякое подозрение в "пылких чувствах"; никакая женщина себе их не позволит, ежели на всем протяжении знакомства ее никогда не разуверяли в том, что им предаться было бы прямым безумием: никто не пускается в плаванье по морю Любви, если только не различит или не вообразит звезды Надежды над его бурными волнами); далее речь велась о трепетном почтении и привязанности, готовой принять на себя все беды и напасти, уготованные судьбою ее предмету, взвалить на себя все тяготы, лишь бы они миновали существо, достойное забот самых горячих, - и вот тут-то Рассудок ломился в дверь, сбивал все замки и засовы, мстительно хватал исписанные листы, читал, насмешничал, вымарывал, рвал, переписывал заново, складывал, запечатывал и отправлял адресату короткое, сдержанное посланье. И правильно делал. Мне доставались не одни только письма; меня навещали, меня проведывали; всякую неделю меня приглашали на "Террасу"; со мной носились. Доктор Бреттон не преминул объяснить, отчего он так мил: "Чтоб прогнать монахиню". Он взялся отвоевать у ней ее жертву. Ему, по его словам, она решительно не нравилась, особенно из-за белого покрова на лице и холодных серых глаз; лишь только он услыхал об отвратительных этих подробностях, он зажегся желаньем ее побороть; он задался целью проверить, кто из них двоих умнее, он или она, и мечтал лишь о том, чтоб она посетила меня в его присутствии; этого, однако же, не случалось. Словом, я была для него пациенткой, предметом научного интереса и средством проявить природное добродушие, заботливо и внимательно пользуя больную. Однажды, вечером первого декабря, я одна бродила по carre; было шесть часов, двери классов стояли закрытые, но за ними воспитанницы, пользуясь вечерней переменой, воссоздавали в миниатюре картину всемирного хаоса. Carre тонуло во тьме, и лишь в камине сиял красный огонь; широкие стеклянные двери и высокие окна все замерзли; то и дело острый звездный луч прорезал выбеленную зимнюю завесть, расцвечивая бледные ее кружева и доказывая, что ночь ясна, хоть и безлунна. Я спокойно оставалась одна в темноте, и стало быть, нервы мои были уже не так расстроены; я думала о монахине, но ее не боялась, хоть лестница рядом со мною ступенька за ступенькой вела в черной слепой ночи на страшный чердак. Однако признаюсь, сердце во мне замерло и кровь застучала в висках, когда я вдруг различила шелест, дыханье и, обернувшись, увидела в густой тени лестницы тень еще более густую, и тень эта двигалась и спускалась. На миг она замерла у двери класса и скользнула мимо меня. И тотчас задребезжал колокольчик у входа; живой звук вернул меня к жизни; смутная фигура была чересчур кругла и приземиста для моей изможденной монахини; то мадам Бек спустилась исполнять свои обязанности. - Мадемуазель Люси! - с таким криком Розина явилась из тьмы коридора с лампой в руке. - on est la pour vous en salon*. ______________ * Вас ждут в гостиной (фр.). Мадам видела меня, я видела мадам, Розина видела нас обеих; взаимных приветствий не последовало. Я бросилась в гостиную. Там нашла я того, кого, признаюсь, и ожидала найти, - доктора Бреттона; но он был в вечернем костюме. - У дверей стоит карета, - объявил он. - Мама послала за вами везти вас в театр; она сама туда собиралась, но к ней приехали гости; и она сказала мне - возьми с собой Люси. Вы поедете? - Сейчас? Но я не одета! - воскликнула я, невольно оглядывая свою темную кофту. - У вас остается еще целых полчаса. Я бы вас предупредил, да сам надумал ехать только в пять часов, когда узнал, что спектакль ожидается удивительный, с участием великой актрисы. И он назвал имя, которое привело меня в трепет, которое в те дни привело бы в трепет всякого. Теперь его замалчивают, утихло некогда неугомонное его эхо, та, что его носила, давно лежит в земле, над ней давно сомкнулись ночь и забвенье; но тогда солнце ее славы стояло в жарком зените. - Я