Томас Лав Пикок. Воспоминания о Перси Биши Шелли ---------------------------------------------------------------------------- Перевод О. Рединой и А. Ливерганта Thomas Love Peacock. Nightmare Abbey. Gryll Grange Томас Лав Пикок. Аббатство Кошмаров. Усадьба Грилла Серия "Литературные памятники" Издание подготовили: Е. Ю. Гениева, А. Я. Ливергант, Е. А. Суриц М., "Наука", 1988 OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- {* Миддлтон Чарлз С. Шелли и его творчество. Лондон; Ньюби. 1858; Трелони Эдвард Джон. Воспоминания о последних днях Шелли и Байрона. Лондон; Моксон. 1858. Хогг Томас Джефферсон.1 Жизнь Перси Биши Шелли, в 4-х т. Т. 1, 2. Лондон; Моксон, 1858. (Примеч. автора).} Rousseau, ne recevant aucun auteur, remercie Madame - de ses bontes, et la prie de ne plus venir chez lui {*}, {* Поскольку Руссо не принимает у себя писателей, он благодарит мадам - за любезность и просит не бывать у него больше (фр.).}  * ЧАСТЬ I *  Руссо вообще терпеть не мог посетителей, в особенности же - литераторов, так как боялся, что они что-нибудь о нем напишут. Некая дама, долго ему досаждавшая, опубликовала однажды brochure {Зд.: брошюру (фр.).} и имела неосторожность преподнести Руссо экземпляр. Воспользовавшись этим предлогом, писатель послал ей вышеупомянутую billet-doux {Зд.: вежливую записку (фр.).}, благодаря чему избавился наконец от назойливой посетительницы. Правило Руссо может оказаться пригодным для всех, кто стремится сохранить secretum iter et fallentis semita vitae {обособленный путь и жизни безвестной тропинку (лат.) {2}.}, дабы не стать предметом всеобщего злословия. Ведь читающая публика, как известно, имеет обыкновение всуе обсуждать за чайным столом не только мало-мальски известного и ушедшего из жизни автора, но и его друзей, какой бы скромной, неприметной и размеренной ни была их жизнь. По существу, эти разговоры мало чем отличаются от деревенских пересудов; в наше время люди часто снимаются с насиженных мест и ничего не знают про своих соседей, а потому, вместо того чтобы судачить о дженкинсах и томкинсах, предпочитают сплетничать о знаменитостях. Коль скоро в среде "читающей публики" возникает нездоровый интерес к громким именам, всегда найдутся желающие удовлетворить этот интерес, причем далеко не все из них по-настоящему хорошо знали и высоко ценили покойного гения. Тем самым являются на свет пестрящие ошибками биографии, и только потом - по-видимому, в качестве компенсации - запоздалое, хотя и более достоверное, жизнеописание, созданное его друзьями. Писать такую биографию, как утверждает мистер Хогг, дело по меньшей мере "трудное и деликатное". Но, добавим, дело выбора и совести биографа. Ведь никто не обязан описывать жизнь другого человека. Никто не обязан выкладывать публике все, что ему известно. Напротив, автор биографии обязан умолчать обо всем, что может затронуть интересы или ущемить чувства живых, тем более если те никак не задевали чести покойного; вовсе не обязательно выставлять их на суд общественного мнения ни в качестве истцов, ни в качестве ответчиков. Биограф также вовсе не обязан посвящать читателей в те события из жизни своего героя, которые бы тот сам охотно вычеркнул из памяти. Если же это событие оказалось в его жизни решающим, если замолчать или же исказить факты значило бы пойти против правды, обесчестить умерших и ущемить чувства живых - тогда, не имея морального права говорить об этом событии, лучше вообще не ворошить прошлое и не браться за перо. Поскольку на протяжении ряда лет я был очень близок с человеком, которому посвящены эти воспоминания; поскольку мне - как, пожалуй, мало кому из ныне живущих - посчастливилось воочию убедиться в его великом даровании, по достоинству оценить его обширные знания, сердечность, самозабвенную заботу о благе своих близких и пылкое стремление облегчить участь (оказывая как денежную, так и моральную помощь) всем тем, кто трудится не покладая рук за ничтожное вознаграждение; поскольку после смерти лорда Байрона, который умер раньше отца Шелли, я остался по завещанию поэта его единственным душеприказчиком; поскольку, наконец, после его гибели я сохранил самые сердечные отношения с его вдовой, ее семьей и по крайней мере с несколькими из оставшихся в живых друзей, - считалось, что биографию Шелли должен писать именно я. Однако по причинам, изложенным выше, я всегда отказывался от подобных предложений. Вордсворт обращается к Кукушке: Я слышу издали сквозь сон Тебя, мой давний друг. Ты - птица или нежный стон, Блуждающий вокруг? * * * Привет любимице весны! До нынешнего дня Ты - звонкий голос тишины, Загадка для меня {*}. {* Пер. С. Маршака.} Шелли любил повторять эти строки, они приходят на ум, когда читаешь и его "Жаворонка": Здравствуй, дух веселый! Взвившись в высоту, На поля, на долы, Где земля в цвету, Изливай бездумно сердца полноту! * * * Сквозь туман пурпурный К небесам родным! К вышине лазурной, Как звезда незрим. Ты поешь, восторгом полный неземным {*}. {* Пер. В. Левика.} Можно только пожалеть, что он, подобно Кукушке Вордсворта, не остался лишь голосом, загадкой; что он, подобно своему Жаворонку, не остался невидимым в высях, недоступных другим: Взлетел над сумраком и суетой, Которые землей зовутся, - не растворился в волшебных строках своих песен. Но, коль скоро Шелли был живым человеком, коль скоро написано о нем так много, а будет написано, вероятно, еще больше, соображения, которые удерживали меня от создания подробного жизнеописания поэта, вовсе не мешают мне комментировать опубликованное другими и исправлять ошибки, если таковые обнаружатся в сочинениях, на которые я ссылаюсь. Сочинения эти я вынес в заглавие своей статьи в порядке их появления на свет. С мистером Миддлтоном я лично не знаком, а мистера Трелони и мистера Хогга имею все основания называть друзьями. Сочинение мистера Миддлтона является по большей части компиляцией уже опубликованных биографий Шелли с малой толикой оригинального материала, к тому же невесть откуда добытого. Сочинение мистера Трелони касается лишь поздней поры жизни Шелли в Италии. Сочинение мистера Хогга основывается на его личном знакомстве с Шелли, а также на неизданных письмах, либо адресованных ему самому, либо предоставленных в его распоряжение сэром Перси Шелли и его супругой. Биография составит четыре тома, из которых два, только что изданных, касаются событий, непосредственно предшествующих уходу Шелли от первой жены. На этом я закончу первую часть настоящих записок. Не станем торопиться с выводами. Остановимся вкратце на наиболее существенных фактах биографии поэта, попутно делясь с читателем наблюдениями, возникающими по ходу дела. Перси Биши Шелли родился в родовом поместье своего отца, в Филд-Плейсе, в Сассексе 4 августа 1792 года. Его дед, сэр Биши Шелли, тогда был еще жив, а отец, Тимоти Шелли 3 эсквайр, в то время либо уже был, либо вскоре должен был стать членом парламента. Род Шелли был очень древним, но своей славой знатное имя обязано поэту в гораздо большей степени, чем он своему имени. У Шелли было четыре сестры и брат, самый младший в семье. Судя по всему, детство поэта было счастливым и безмятежным, проведенным в кругу любящих людей. О первых десяти годах его жизни мы знаем только из писем сестры Эллен к леди Шелли, которые приводятся в начале книги мистера Хогга. Вот что она пишет в первом письме: "Ребенок, которого с шести лет ежедневно отправляли учить латынь в дом к священнику, а как только сочли нужным, перевели в школу доктора Гринленда, потом послали учиться в Итон, затем в Оксфорд, едва ли мог остаться неучем, о чем пишут некоторые биографы, стремясь убедить читателей в том, что, не пренебрегай родители Шелли его образованием, он стал бы иным". Мисс Эллен приводит пример детской фантазии Шелли: "Как-то он подробнейшим образом живописал свой визит к неким дамам, с которыми познакомился в деревне. Он расписал все: как его приняли, чем занимались, как гуляли по прелестному саду с памятной тропкой через орешник и извилистым, покрытым дерном берегом, которым мы любовались по утрам. Было, верно, нечто странное в этом незначительном происшествии, ибо довольно скоро стало доподлинно известно, что в том доме мальчик никогда не бывал. Однако во лжи его не уличили и не наказали, поскольку уже давно привыкли к его фантазиям. Вообще, он был так непохож на других детей, что на эти истории со временем перестали обращать внимание". То же самое пишет мистер Хогг и о взрослом Шелли: "Он был совершенно неспособен изложить какое бы то ни было событие в строгом соответствии с истиной, опираясь на голые факты, - и не по склонности ко лжи, противной его натуре, но потому, что сам становился покорной, доверчивой жертвой своего же неукротимого воображения. Пиши он десяти разным людям о событии, в котором участвовал сам или которому был очевидцем, - и каждая из десяти версий отличалась бы от остальных. Его утренняя запись, как правило, не совпадала с дневной, а дневная противоречила изложенному накануне". Полагая, что эти фантазии являются следствием непомерно развитого воображения, друзья и близкие поэта уделяли им в своих воспоминаниях немало места. О ярких зрительных образах, порожденных впечатлительным умом, много и со знанием дела писал, например, Колридж, исходя отчасти и из собственного опыта. Когда Шелли исполнилось десять лет, его отправили в школу Сайон-Хаус-Акэдеми близ Брентфорда. "Учитель наш, - вспоминает школьный товарищ Шелли, капитан Медвин {4}, - шотландец, доктор права, был человеком вспыльчивым, с крутым нравом. Был он уже в летах, но весьма бодр и не лишен достоинств, хотя и отличался крайней неуравновешенностью. Его настроение ежечасно менялось под воздействием далеко не безмятежной личной жизни, о чем всегда можно было судить по выражению его лица и по тяжести руки". Сей достойный муж имел обыкновение отпускать непристойные шуточки, которые нравились большинству мальчишек, но только не Шелли. Он не переносил такого рода выходок и не скрывал этого. Как-то раз, обратив внимание на то, с каким неудовольствием Шелли воспринял его очередную шутку, наставник дал ему через пару дней задание сочинить латинское двустишие на тему "Tempestas" {"Гроза" (лат.).}. "Шелли попросил меня помочь ему, - пишет Медвин. - Была у меня одна книжка с подстрочником, служившая мне большим подспорьем, - "Tristibus" Овидия. Я знал, что единственное сочинение Овидия, знакомое доктору, было "Metamorphoses" {"Метаморфозы" (лат.).}, и по счастливой, как мне казалось, случайности, наткнулся на две строки, как раз подходившие к случаю. Гекзаметр я забыл, но пентаметр был таков: "Jam, jam tacturos sidera celsa putes"". Что касается латыни, то Медвин допускает здесь много неточностей. Название книги Овидия не "Tristibus", а "Tristia" или "De Tristibus" {"Скорбные элегии" (лат.).}, в цитате должно стоять facturas, a не tacturos; summa а не celsa (последнее к звездам не применимо). Двустишие было таково: Me miserum! quanti montes volvuntur aquarum! Jam, jam tacturas sidera summa putes {*}. {* Боги! Какие кругом загибаются пенные горы! Можно подумать: сейчас звезды заденут они. (Овидий. Скорбные элегии. Кн. 1, с. 8). (Пер. С. Шервинского).} Возможно, чем-то было заменено "Me miserum". Как бы то ни было, учителю не понравилось латинское двустишие {Не за ошибочное использование слова celsa, но за подлинную латынь Овидия, которая доктору не понравилась. (Примеч. автора).}, и Шелли был примерно наказан. В этом смысле эрудиция доктора не уступает начитанности авторов "Эдинбургского обозрения" {5}, которые приняли строку из Пиндара, позаимствованную Пейн Найтом {6} из перевода отрывка "Барда" Грея {7}, за оригинальное сочинение самого Найта и объявили ее полнейшей бессмыслицей {*}. {* Θερμἀ δ´ότἑγνωνάκρυα στοναχαῑς ["Проливай горячие слезы, со стонами". (Пер. М. Гаспарова)]. Эта строка, безапелляционно объявленная синклитом критиков Северной Британии бессмыслицей, взята из 10-й Немейской оды Пиндара, и, до тех пор пока наши критики не обнародовали свой неумолимый приговор в 14-м выпуске "Эдинбургского обозрения", она единодушно считалась исключительным по силе и утонченности изъявлением смешанного чувства негодования и нежности, столь характерного для печали героя - будь то в современной или в классической оде (Принципы вкуса, ч. II, с. 2). Вообще мне кажется, что у лучших античных поэтов найдется немало строк, которые, если не знать, кто их автор, не выдержали бы строгого суда наших критиков и наставников. (Примеч. автора).} Брентфордского доктора мисс Эллен называет Гринлендом, а мистер Хогг - Гринлоу. Что же касается капитана Медвина, то он его имени вообще не упоминает, хотя и говорит: "Мы оба так ненавидели Сайон-Хаус, что впоследствии никогда не вспоминали про него". Мистер Хогг отмечает: "Во время совместных прогулок в Бишопсгейт {Неточно; не Бишопсгейт, а Бишопгейт, без "с"; вход в Виндзорский парк со стороны Энглфилд-Грин. В 1815-1816 гг. Шелли снимал дом неподалеку от ворот парка. (Примеч. автора).} Шелли не раз показывал мне мрачное кирпичное здание этой школы. О своем учителе, докторе Гринлоу, он отзывался не без уважения, говоря, что тот был "здравомыслящим шотландцем, человеком довольно-таки либеральных взглядов"". Мне, во всяком случае, он об этой поре своей жизни никогда не рассказывал, а сам я ни разу не читал и не слышал ничего сколько-нибудь достоверного. Однако, если сопоставить рассказ Медвина с высказыванием Шелли, которое приводит Хогг, личность доктора превращается в какую-то мифическую фигуру. Впрочем, сам я об этом ничего не знаю. Не помню, чтобы Шелли хоть раз упоминал при мне имя доктора. В дальнейшем нам еще предстоит убедиться, что всякий раз, когда в воспоминаниях о Шелли сталкиваются две различные интерпретации одного и того же факта, многие события из жизни поэта приобретают не менее фантастический характер. Ясно, во всяком случае, что школа Сайон-Хаус-Акэдеми не пошла на пользу впечатлительному, наделенному богатым воображением "мальчику. После окончания школы Шелли в возрасте пятнадцати лет отправили в Итон. В то время наставником там был доктор Кит - фигура хотя и не столь мифическая, как брентфордский Орбилий {8}, но по-своему не менее колоритная. Мистер Хогг пишет: "Доктор Кит был небольшого роста с бычьей шеей и короткими ногами, коренастый, сильный и очень деятельный. Лицом он походил на бульдога, внешность его была не менее приятной и располагающей, а глаза, нос и особенно рот были точь-в-точь как у этого миловидного, привлекательного животного; под стать ему были и коротенькие кривые ножки. В школе говорили, что старый Кит может свалить быка и поднять его зубами. Железный режим Кита казался тем более непереносимым, что до него наставником долгое счастливое время был доктор Гуделл, чей нрав, характер и обращение вполне соответствовали его имени {9} и под чьим началом Кит руководил младшими классами. Дисциплина в умеренных пределах - вещь разумная и необходимая. Кит, однако, совершенно помешался на ней. Говорили, будто однажды за одно утро он ухитрился высечь восемьдесят учеников. Некоторые, правда, уверяют, что при всей своей грубости и жестокости он бывал справедлив и даже не чужд некоторого великодушия. Но в целом его манеры считались вульгарными и недостойными джентльмена, а потому его особенно ненавидели мальчики из аристократических семей, в особенности же такие, как изысканный и утонченный Шелли". Однако от своих соучеников Шелли, надо сказать, страдал еще больше, чем от преподавателей. Так было в Брентфорде и, тем более, в Итоне с его укоренившейся системой прислуживания старшеклассникам, смириться с которой Шелли не заставили даже жестокие расправы. Впрочем, были среди его сверстников и преданные друзья. Вот что пишет один из них в письме от 27 февраля 1857 года (Хогг, I, 43): "Сударыня, Ваше письмо живо напомнило мне счастливую пору отрочества, "когда мысль есть речь, а речь есть правда" {10}, когда я учился в Итоне и дружил с Шелли. Свели нас, как я теперь понимаю, родство чувств и развитое воображение. Сколько счастливых часов провели мы вместе, гуляя по чудесным окрестностям старого доброго Итона. Мы подолгу бродили по Клуэру, Фрогмору, Виндзорскому парку и его окрестностям. Я всегда с неизменным удовольствием слушал его дивные истории о привидениях, духах, призраках, - в то время он очень увлекался потусторонним миром. (Воображение у него было гораздо более богатое, чем у меня.) Излюбленными местами наших прогулок были также Стоук-парк и живописное кладбище, где, по преданию, Грей написал свою "Элегию", которую Шелли очень ценил. Сам я тогда был еще слишком молод, чтобы составить себе какое-то представление о его характере, но я любил Шелли за доброту и отзывчивость. Он не был создан для грубых, шумных итонских увеселений. По натуре тихий, мягкий, он уносился мыслями в заоблачные дали и погружался в причудливые мечтания, ибо был замкнут и склонен к уединению. Школьные задания были для него детской забавой, а способность к латинскому стихосложению - просто поразительной. Уже тогда, помнится, он начал сочинять какое-то большое произведение, но я его так и не видел. Шелли очень любил природу. Когда им овладевало какое-то высокое, сильное чувство, в его выразительных глазах сиял поэтический гений. В Итоне он конечно же не мог быть счастлив, ведь такому, как он, нужен был особый наставник, который бы вдохновлял и направлял благородные помыслы и устремления его на редкость чуткой, восприимчивой натуры. При этом он обладал большим нравственным мужеством, ничто не могло его устрашить, кроме подлости, фальши и низости. В спортивных играх он участия не принимал и, что примечательно, никогда не плавал на лодке. Разумеется, сударыня, в моих воспоминаниях вы не найдете для себя ничего нового, но, надеюсь, вам, по крайней мере, будет приятно узнать, что их автор воздает искреннюю и почтительную дань тому, кто стал несправедливой жертвой злословия. Когда Шелли отчислили из Оксфорда {11}, он сказал мне: "Вот, Холидей, пришел с вами попрощаться - если только не боитесь, что нас увидят вместе". Потом я видел его только раз - осенью 1814 года, когда он представил меня своей жене. Насколько я помню, он говорил, что недавно вернулся из Ирландии {12}. Вы поступили совершенно правильно, обратившись непосредственно ко мне. Сожалею, что не располагаю никакими подробностями его жизни, а также письмами того времени. Остаюсь искренне Ваш, Уолтер Холидей". Это единственный из сохранившихся рассказов о жизни Шелли в Итоне, к тому же записанный человеком, хорошо его знавшим. На двух примерах этого письма лишний раз убеждаешься, что полагаться можно только на прямые свидетельства очевидцев. Так, не подлежит сомнению тот факт, что Шелли в ту пору не занимался греблей, а между тем капитан Медвин пишет: "Он рассказывал мне, что гребля доставляла ему в Итоне огромное удовольствие. Темзу он полюбил гораздо раньше, чем поступил в Итон, ибо еще в Брентфорде мы не раз прогуливали занятия и плыли на лодке до Кью, а однажды и до Ричмонда". Однако эти самовольные прогулки по реке были в то время редкими. Пристрастие к гребле по" явилось у Шелли гораздо позже, о чем еще будет сказано. А вот второй пример: "Насколько я помню, он говорил, что недавно вернулся из Ирландии". На самом же деле осенью 1814 года Шелли вернулся не из Ирландии, а из Европы. "Жизнь Шелли" капитана Медвина грешит многими неточностями, однако большей частью факты у него не намеренно искажены, а просто неверно истолкованы, либо - за давностью лет - просто перепутаны. Относится это и к истории отношений между Шелли и его кузиной Харриет Гроув, в которую молодой человек одно время был сильно влюблен. Это чувство, равно как и ранняя любовь лорда Байрона к Мэри Чаворт, кончилось ничем. Впрочем, подобные чувства испытывают большинство мальчиков, обладающих сколько-нибудь развитым воображением, и увлечения эти, как в случае с Шелли и Байроном, как правило, кончаются ничем. Вообще, по-моему, юношеским увлечениям двух поэтов уделяют слишком большое внимание. По-видимому, большинство поэтов, о которых пишет Джонсон {13}, испытали в отрочестве схожие чувства, однако если наш литературный Геракл и знал про эти увлечения, то не счел нужным упоминать их. В свое время я еще вернусь к юношеской страсти Шелли - главным образом затем, чтобы внести полную ясность в этот вопрос. Сам Шелли часто рассказывал мне об Итоне и издевательстве старшеклассников, причем с таким отвращением он говорил разве что про лорд-канцлера Элдона {14}. Он рассказывал, как однажды был вынужден перочинным ножом проткнуть руку одному из своих мучителей, что и послужило причиной его преждевременного отъезда из Итона. Правда, благодаря своему богатому воображению, он часто представлял желаемое за действительное. Ведь если бы подобное происшествие действительно имело место, его бы запомнили и другие. Вместе с тем если даже Шелли и выдумал эту историю, то вымысел свидетельствует о том, с каким глубоким отвращением он вспоминал школьные годы. Мистер Хогг отстаивает систему прислуживания старшеклассникам, полагая, что ему она сослужила неплохую службу, научив дисциплинированности. Но мистер Хогг при этом не учитывает, что, будучи человеком невозмутимого нрава и несокрушимого терпения, он попал, вероятно, в хорошие руки, - ведь не все же старшеклассники были отпетыми негодяями. Что же касается Шелли, то он, как никто другой, был неприспособлен к этой системе, какой бы разумной она ни была, а потому ему, как видно, доставалось гораздо больше, чем любому из его сверстников. В Итоне он сблизился с доктором Линдом, "хорошо известным среди профессоров медицины", пишет миссис Шелли и продолжает: "Этот человек (о чем не раз говорил Шелли) был именно таким, каким должен быть человек в старости. Независимый, уравновешенный, благожелательный, с юношеским задором. В его убеленной сединами голове, в ярком блеске глаз было что-то сверхъестественное... Он был высок, бодр, здоров телом и несокрушим духом. Ему я обязан больше, несравненно больше, чем родному отцу. Меня он по-настоящему любил, и я никогда не забуду наших долгих бесед, в которых он проявил себя человеком редкой доброты, терпимости и исключительной мудрости. Однажды, когда на каникулах я тяжело заболел и еще лежал в постели, оправляясь от воспаления мозга, ко мне зашел слуга (слуги всегда меня любили) и сообщил, что слышал, будто отец собирается отправить меня в сумасшедший дом. Ужас мой был неописуем, и, если бы они попытались осуществить свой чудовищный план, я, наверное, и впрямь сошел бы с ума. У меня оставалась одна надежда. За три фунта наличными, которыми я располагал, мне удалось со слугой отправить доктору Линду письмо. Он приехал. Никогда не забуду, как он держался. Профессия придавала ему внушительности, любовь ко мне - рвения. Он вывел отца на чистую воду, и его угрозы возымели желаемое действие". К этому мистер Хогг добавляет: "Я не раз слышал от Шелли о его болезни и о том, что произошло в Филд-Плейсе, причем почти в тех же словах, что и миссис Шелли. Его воспоминания казались мне, да и другим тоже, воспоминаниями человека, не до конца оправившегося после тяжелой болезни и еще не совсем пришедшего в себя после мучительных головных болей". Как бы то ни было, мысль, что отец только и ждет предлога, чтобы упечь его в сумасшедший дом, преследовала Шелли всю жизнь. Он часто испытывал таинственное, непреодолимое чувство страха, что отец все же осуществит свой замысел, и делился своими опасениями с друзьями, тем самым доказывая им, что не может оставаться в отцовском доме и вынужден бежать за границу. Не стану подробно останавливаться на его ребяческом увлечении чертовщиной - об этом и так достаточно сказано в книге мистера Хогга. Из того, что Шелли в этой связи говорил мне сам, я запомнил почему-то всего одну историю, которую даже он не мог рассказывать без смеха: как-то ночью в Итоне он уронил в камин сковороду с какой-то дьявольской смесью и ужасающим зловонием поднял на ноги всех обитателей пансиона. Если он и в самом деле верил в колдовские заклинания, так это было еще до нашего знакомства. Мы подошли к первому по-настоящему важному событию в жизни Шелли - исключению из Оксфорда. Мистер Хогг познакомился с ним в октябре 1810 г. в университетском колледже Оксфорда. С первых же слов Шелли стал превозносить естественные науки, особенно химию. Мистер Хогг вспоминает: "Предмет разговора меня ничуть не занимал, поэтому я имел прекрасную возможность внимательно изучить моего гостя, внешность которого, скажу откровенно, меня поразила. Она как бы вся состояла из противоречий: он был изящен и хрупок, но широк и крепок в кости; высокого роста, но так сутулился, - что казался гораздо ниже, чем был на самом деле; сюртук на нем был дорогой, шитый по последней моде, но при этом какой-то мятый и нечищеный; движения резкие, порывистые, порой даже неловкие, однако в них сквозило благородство и изящество; лицо нежное, чтобы не сказать женственное, кожа чистая, бело-розового оттенка, а между тем лицо загорелое, с веснушками от солнца... Черты лица мелкие, голова крошечная, но из-за густых, спутанных волос, которые он постоянно теребил, запуская пальцы в длинные вьющиеся кудри, маленькая голова казалась просто громадной. Черты его лица, взятые по отдельности, - за исключением, пожалуй, рта - были неправильными, зато все лицо производило неизгладимое впечатление. Таких одухотворенных, выразительных, излучающих искрометный ум лиц мне раньше видеть не доводилось, причем благородство подкупало в его облике не меньше, чем красота. Я искренне наслаждался энтузиазмом моего нового знакомого, его пытливостью, жаждой знаний. Был в этом человеке лишь один физический изъян, но изъян, который мог свести на нет все его достоинства". Этим изъяном был его голос. Неблагозвучному голосу Шелли мистер Хогг уделяет немало места в двух томах своей биографии. У него действительно был неприятный голос, но проявлялся этот недостаток только в тех случаях, когда поэт волновался. Тогда голос его не просто резал слух, словно лопнувшая струна, а срывался на крик, который невозможно было переносить. Когда же он говорил спокойно, а тем более читал, то, напротив, превосходно владел своим голосом - низким, грудным, но при этом чистым, ясным и выразительным. Мне он читал вслух почти все трагедии Шекспира и некоторые из самых его поэтических комедий, чем всякий раз доставлял неизъяснимое удовольствие. Надо сказать, что описание мистера Хогга дает лучшее представление о Шелли, чем помещенный в начале его книги портрет, который совпадает с изображением Шелли в книге мистера Трелони, - с той лишь разницей, что у мистера Трелони литография {Мистер Трелони пишет: "Что касается сходства Шелли с портретом, помещенным в этой книге, то должен заметить, что он никогда не позировал профессиональным художникам. В 1819 году в Риме дочь знаменитого Керрана {15} начала было писать его, но так и не закончила; портрет получился вялым и невыразительным. В 1821 или 1822 году его друг Уильямс {16} сделал акварельный набросок, в котором на удивление точно передал внешность поэта. Возвратившись в Англию после смерти Шелли, миссис Уильямс уговорила Клинта написать по этим двум эскизам портрет, который все знавшие Шелли в последний год его жизни сочли весьма удачным. Поскольку акварельный набросок был утерян, портрет кисти Клинта оставался единственным представляющим ценность изображения Шелли. Мистер Винтер - художник, известный как своей точностью, так и выразительностью, по моей просьбе снял с этого портрета копию и сделал литографию. Литография публикуется впервые". (Примеч. автора).}, а у мистера Хогга гравюра. Мне, по правде сказать, эти портреты не кажутся очень удачными. По-моему, им не хватает сходства с оригиналом, и прежде всего потому, что художник не сумел передать выразительности его лица. Во флорентийской галерее есть портрет, который дает о Шелли куда более верное представление. Написан он Антонио Лейзманом (Ritratti de'Pittori {Портреты художников (ит.).}, Э 155 по парижскому переизданию). Два друга общими усилиями досконально проработали учение Юма {17}. Записи вел Шелли. На основании этих заметок он написал небольшую книжку, напечатал ее и разослал по почте всем, кто, по его мнению, хотел бы вступить в метафизическую дискуссию. Рассылал он свою брошюру под вымышленным именем, с предписанием получателю, если тот пожелает принять участие в дискуссии, отправить ответ по указанному адресу в Лондоне. Ответов он получил множество, однако в скором времени до руководства колледжа, как и следовало ожидать, дошли слухи об этой книжке и ее предполагаемых авторах. Мистер Хогг пишет: "Прекрасным весенним утром 1811 года, на благовещение я пришел к Шелли. Его не было. Не успел я собрать наши книги, как он ворвался в комнату. Он был страшно взволнован, и я с тревогой спросил, что случилось. "Я исключен, - сказал он, немного придя в себя. - Исключен! Несколько минут назад меня неожиданно вызвали в профессорскую. Там сидели ректор и два члена совета колледжа. Ректор достал экземпляр наших заметок и спросил, не я ли автор этого сочинения. Держался он со мной грубо, резко, высокомерно. Я спросил, с какой целью он задает мне этот вопрос. Он не ответил и с раздражением повторил: "Вы автор этого сочинения?" - "Насколько я могу судить, - сказал я, - вы накажете меня, если получите утвердительный ответ. Если вы знаете, что эту работу действительно написал я, так представьте ваши доказательства. А допрашивать меня в таком тоне и по такому поводу вы не имеете никакого права. Это несправедливо и незаконно. Подобное разбирательство пристало суду инквизиторов, а не свободным людям свободной страны". - "Стало быть, вы предпочитаете отрицать, что это ваше сочинение?" - так же грубо и раздраженно повторил он". Шелли жаловался, что ректор вел себя с ним развязно и недостойно. "Мне и раньше приходилось испытывать на себе тиранство и несправедливость, и я хорошо знаю, что такое грубое принуждение, - говорил он, - но с такой низостью я еще не сталкивался. Я спокойно и твердо заявил ему, что не стану отвечать на вопросы, касающиеся брошюры, которая лежит у него на столе. Однако ректор продолжал настаивать. Я не поддавался. Тогда, окончательно разъярившись он сказал: "В таком случае вы отчислены. Извольте покинуть колледж не позднее завтрашнего утра". Член совета взял со стола два листа бумаги и один подал мне. Вот он". Шелли протянул мне официальный приказ об исключении, составленный по всей форме и скрепленный печатью колледжа. Вообще, по натуре он был прямодушен и бесстрашен, но при этом застенчив, скромен и в высшей степени чувствителен. Впоследствии мне довелось наблюдать его во многих тяжелых испытаниях, но я не помню, чтобы он был так потрясен и взволнован, как тогда. Человека с обостренным чувством чести задевают и мелкие обиды; даже самые незаслуженные и бессовестные оскорбления он переживает очень тяжело. Шелли сидел на диване и с судорожной горячностью повторял: "Исключен! Исключен!" Голова у него тряслась от волнения, все тело содрогалось". Такая же в точности процедура ожидала и мистера Хогга, который описывает ее во всех подробностях. Те же вопросы, тот же отказ отвечать, то же категорическое требование покинуть колледж ранним утром следующего дня. В результате Шелли с другом наутро уехали из Оксфорда. Мне кажется, что в целом мистер Хогг не погрешил против истины. Между тем, если верить самому Шелли, все было совсем иначе. Даже учитывая склонность поэта к преувеличению, о чем уже говорилось, одно обстоятельство остается совершенно необъяснимым. Исключение, по его словам, было обставлено с церемониальной торжественностью, состоялось даже нечто вроде общего собрания, на котором он произнес длинную речь в свою защиту. В этой речи он якобы призывал славных предков, увенчавших лаврами стены колледжа, обратить свой негодующий! взгляд на их выродившихся преемников. Но вот что самое странное: Шелли показывал мне оксфордскую газету, в которой был напечатан отчет о собрании и полный текст его речи. Заметку в университетской газете едва ли можно назвать нетленной {*}, а потому искать ее теперь бесполезно. Тем не менее я прекрасно помню, что у него сохранилась эта газета и он мне ее показывал. Как и некоторые из речей, приписываемых Цицерону, речь Шелли, скорее всего, была лишь плодом его воображения: в ней содержалось все то, что он мог и должен был бы сказать, но не сказал. Но как в таком случае она попала в газету, остается только гадать. {* Сумей увидеть вечный свет В бессмертных полосах газет. Гудибрас. (Примеч. автора).} После исключения из Оксфорда Шелли окончательно охладел к мисс Харриет Гроув. Теперь она его избегала; впрочем, если судить по его собственным письмам, а также по письмам мисс Эллен Шелли, она никогда не испытывала к нему подлинного чувства, да и его любовь, как видно, продолжалась недолго. Вместе с тем капитан Медвин, а вслед за ним и мистер Миддлтон убеждены, что со стороны Шелли это было весьма серьезное увлечение, в подтверждение чего приводят факты, не имеющие к этому делу решительно никакого отношения. Так, Медвин пишет, что "Королева Маб" была посвящена Харриет Гроув - между тем как поэма, безусловно, посвящена Харриет Шелли; Медвин даже печатает посвящение с инициалами "Харриет Г.", тогда как в оригинале за именем Харриет следует отточие. О другом стихотворении он пишет: "Глубокое разочарование поэта в любви проявилось в строках, ошибочно посвященных "Ф. Г." вместо "X. Г." и, несомненно, относящихся к более раннему времени, чем полагает миссис Шелли". Мне же доподлинно известны обстоятельства, о которых идет речь в этом отрывке. Инициалы той женщины, которой Шелли посвятил эти строки, действительно были "Ф. Г.", совпадает и дата - 1817 год. Содержание обоих стихотворений доказывает, что к мисс Харриет Гроув они никакого отношения не имели. Посмотрим сначала, что говорит о ней сам Шелли в письмах к мистеру Хоггу: "23 декабря 1810 года. При встречах со мной она, по всей видимости, отнюдь не проявляет того энтузиазма, какой проявляю я... Иногда сестра пытается за меня заступаться, но безуспешно. Харриет ей сказала: "Подумайте сами, даже если бы я по достоинству оценила добродетели и чувства вашего брата, которые вы так превозносите, что, может быть, невольно даже несколько преувеличиваете, - какое право я имею сблизиться с существом столь совершенным? Представьте себе его горькое разочарование, когда он воочию убедится, насколько я уступаю тому идеальному образу, какой возник в его пылком воображении". 26 декабря 1810 года. Обстоятельства складываются таким образом, что предмет моей любви недосягаем - то ли по причине влияния со стороны, то ли потому, что она руководствуется чувством, запрещающим ей обманывать ближнего, дабы не давать ему повод к разочарованию. 3 января 1811 года. Она больше не принадлежит мне. Она ненавидит меня за скептицизм, за все то, что раньше любила. 11 января 1811 года. Ее нет. Она потеряна для меня навсегда. Она вышла замуж - и за кого: за бездушного истукана; она сама станет такой же бездушной, все ее прекрасные задатки погибнут". Посмотрим теперь, что пишет по этому поводу мисс Эллен Шелли: "Безответная любовь глубоко его опечалила... Отношения расстроились вовсе не по обоюдному согласию. Просто оба они были еще очень молоды, к тому же ее отец считал, что брак с Шелли не принесет ей счастья. Впрочем, как человек истинно благородный, он никогда не стал бы настаивать, если бы знал, что дочь связала себя обещанием. Но обещания она не давала, и в конце концов время залечило его раны благодаря совсем другой Харриет, которая обратила на себя внимание брата как именем, так и внешним сходством с Харриет Гроув". И наконец, предоставим слово брату юной леди: "После нашего визита в Филд-Плейс (в 1810 году) мы отправились к моему брату в Линкольнс-Инн-Филд. Там к нам присоединились Биши, его мать и Элизабет, с которыми мы чудесно провели месяц. Биши пребывал в прекрасном настроении, был весел и оживлен оттого, что моя сестра отвечает ему взаимностью. Если мне не изменяет память, после нашего возвращения в Уилтшир между Биши и Харриет завязалась оживленная переписка. Харриет, однако, насторожила проявившаяся в письмах склонность Шелли к отвлеченным идеям. Она обратилась за советом сначала к матери, а затем к отцу. Именно это обстоятельство, насколько я могу судить, и привело в конечном итоге к расстройству помолвки, на ^которую прежде давали согласие и его отец, и мой". Мне же кажется, что эта девица оказалась попросту на редкость бесчувственной особой. Но обратимся к стихам. Сначала о посвящении к "Королеве Маб". Если вспомнить, что Шелли начал писать поэму в 1812 году, а закончил в 1813-м, едва ли можно говорить об уместности подобного посвящения той, которая двумя годами раньше возненавидела его за скептицизм, вышла замуж за "истукана" и вообще никогда ни словом, ни делом не доказала ему своей любви. В стихотворении говорится, что она "сдержала стрелы жгучие презренья". Но как же может идти речь о Харриет Гроув, если та, напротив, выпустила в него "жгучую стрелу" ненависти?! К Харриет... Чья нежная любовь, блистая в мире, Сдержала стрелы жгучие презренья? Чьи похвалы, чье теплое пристрастье Награда добрых дел? Моя душа под ласкою чьих взглядов В добре мужала и взрастала в правде? В чьи взоры я глядел с глубоким чувством, Сильней любя людей? О, Харриет, твои - для этой песни Ты мне была как ум и вдохновенье; Твои - цветы, расцветшие с зарею, Хоть сплел в венок их я. Залог любви прижми к груди с любовью; И знай: пром