Виктор Пелевин. День Бульдозериста Что они делают здесь Эти люди? С тревогой на лицах Тяжелым ломом Все бьют и бьют. Исикава Такубоку I Иван Померанцев упер локти в холодный сырой бетон подоконника с тремя или четырьмя изгибающимися линиями склейки (Валерка, когда жену пугал, ударил утюгом), сдул со стекла ожиревшую черную муху и выглянул в залитый последним осенним солнцем двор. Было тепло, и снизу поднимался слабый запах масляной краски, исходивший от жестяной крыши пристройки, покрашенной несколько лет назад и начинавшей вонять, как только чуть пригревало солнце. Еще пахло мазутом и щами - тоже совсем несильно. Слышно было, как вдали орут дети и ржут лошади, но казалось, что это не природные звуки, а прокручиваемая где-то магнитофонная запись - наверно, потому казалось, что ничего одушевленного вокруг не было, кроме неподвижного голубя на подоконнике через несколько окон. Улица была какой-то безжизненной, словно никто тут не селился и даже не ходил никогда, и единственным оправданием и смыслом ее существования был выцветший стенд наглядной агитации, аллегорически, в виде двух мускулистых фигур, изображавший народ и партию в состоянии единства. В коридоре продребезжал звонок. Иван вздрогнул, отложил уже размятую пегасину - сигарета была сырой, твердой, и напоминала маленькое сувенирное полено - и пошел открывать. Идти было долго: он жил в большой коммуналке, переделанной из секции общежития, и от кухни до входа было метров двадцать коридора, устланного резиновыми ковриками и заставленного детскими кедами да грубой обувью взрослых. За дверью бухтел тихий мужской голос и время от времени коротко откликалась женщина. - Кто? - спросил Иван бытовым тоном. Он уже понял, кто - но ведь не открывать же сразу. - К Ивану Ильичу! - отозвался мужчина. Иван открыл. На лестничной клетке стояла так называемая пятерка профбюро, состоявшая у них в цехе из двух всего человек, потому что эти двое - Осьмаков и Алтынина (она была сейчас в марлевом костюмчике и держала в руках, далеко отнеся от туловища, пахнущий селедкой сверток) - совмещали должности. - Иван! Ванька! - заулыбался с порога Осьмаков, входя и протягивая Ивану две подрагивающие мягкие ладони. - Ну ты как сам-то? Болит? Ноет? - Ничего не болит, - смутясь, ответил Иван. - Идем в комнату, что ли. От Алтыниной еще сильнее, чем селедкой, пахло духами; Иван, когда шли по коридору, специально чуть отстал, чтоб не чувствовалось. - Вот так, значит, Ванюша, - грустно и мудро сказал Осьмаков, сев у стола, - все выяснили. То, что произошло, признано несчастным случаем. Это, дорогой ты мой человек, дефект сварки был. На носовом кольце. И с имени твоего теперь снято всякое недоверие. Осьмаков вдруг потряс головой и огляделся по сторонам, словно чтобы определить, где он, - определил и тихо вздохнул. - У ней ведь корпус из урана, у бомбы, - продолжал он, - а кольцо-то стальное. Надо спецэлектродом приваривать. А они, во втором цеху, простым приварили. Передовики майские. Вот оно и отлетело, кольцо-то. Ты хоть помнишь, как все было? Иван прикрыл глаза. Воспоминание было какое-то тусклое, формальное, - словно он не вспоминал, а в лицах представлял себе рассказанную кем-то историю. Он видел себя со стороны: вот он нажимает тугую кнопку, которая останавливает конвейер, кнопка срабатывает с большой задержкой, и щербатую черную ленту приходится отгонять назад. Вот он цепляет крюком подъемника за кольцо отбракованную бомбу, с жирной меловой галкой на боку (криво приварен стабилизатор, и вообще какая-то косая), включает подъемник, и бомба, тяжело покачнувшись, отрывается от ленты конвейера и ползет вверх; цепь до упора наматывается на барабан, и срабатывает концевик. "Уже четвертая за сегодня, - думает Иван, - так, глядишь, и премия маем гаркнет". Он нажимает другую кнопку - включается электромотор, и подъемник начинает медленно ползти вдоль двутавра, приваренного к потолочным балкам. Вдруг что-то заедает, и бомба застревает на месте. Так иногда бывает - вмятина на двутавре, кажется. Иван заходит под бомбу и начинает качать ее за стабилизатор - так она набирает инерцию, чтобы колесо подъемника перекатилось через вмятину на рельсе, - как вдруг бомба странным образом поддается, а в следующую секунду Иван понимает, что держит ее в правой руке над своей головой за заусенчатую жесть стабилизатора. Дальше в памяти - окно больничной палаты: шест с бельевой веревкой да половина дерева... - Вань, - прозвучал осьмаковский голос, - ты чего? - Порядок, - помотал Иван головой. - Вспоминал вот. - Ну и что? Помнишь? - Частично. - Самое главное, - сказала Алтынина, - что вы, Иван Ильич, из-под бомбы выскочить все-таки успели. Она рядом упала. А... - А по почкам тебе баллон с дейтеридом лития звезданул, - перебил Осьмаков, - сжатым воздухом выкинуло, когда корпус треснул. Хорошо хоть, баллон не грохнул - там триста атмосфер давление. Иван сидел молча, слушая то Осьмакова, то большую черную муху, которая через равные промежутки времени билась в окно. "Верно, гости растревожили, - думал он, - раньше тихо сидела... Чего ж они хотят-то?" Скоро с Осьмаковым произошло обычное рефлекторное переключение, которое вызывал у него простой акт сидения за столом в течение некоторого срока: его глаза подобрели, голос стал еще человечней, а слова стали налезать одно на другое - чем дальше, тем заметней. - Ты, Вань, - говорил он, маленькими кругами двигая по клеенке невидимый стакан, - и есть самый настоящий герой трудового подвига. Не хотел тебе говорить, да скажу: про тебя "Уран-Баторская Правда" будет статью печатать, уже даже корреспондент приезжал, показывал заготовку. Там, короче, написано все как было, только завод наш назван Уран-Баторской консервной фабрикой, а вместо бомбы на тебя пятилитровая банка с помидорами падает, но зато ты потом еще успеваешь подползти к конвейеру и его выключить. Ну и фамилия у тебя другая, понятно... Мы советовались насчет того, какая красивее будет - у тебя она какая-то мертвая, реакционная, что ли... Май его знает. И имя неяркое. Придумали: Константин Победоносцев. Это Васька предложил, из "Красного Полураспада"... Умный, май твоему урожаю... Иван вспомнил - так называлась заводская многотиражка, которую ему пару раз приходилось видеть. Ее было тяжело читать, потому что все там называлось иначе, чем на самом деле: линия сборки водородных бомб, где работал Иван, упоминалась как "цех плюшевой игрушки средней мягкости", так что оставалось только гадать, что такое, например, "цех синтетических елок", или "отдел электрических кукол"; но когда "Красный полураспад" писал об освоении выпуска новой куклы "Марина" с семью сменными платьицами, которой предполагается оснастить детские уголки на прогулочных теплоходах, Иван представлял себе черно-желтую заграницу с обложки "Шакала" и злорадно думал: "Что, вымпелюги майские, схавали в своих небоскребах?" Правда, уже полгода "Красый полураспад" распространялся по списку, - как было объяснено в редакционной статье, "в связи с тем значением, которое придается производству мягкой игрушки", - и Иван даже не сразу сообразил, что речь идет о заводской многотиражке. - В общем, жужло баба, - тихо говорил Осьмаков, глядя на что-то невидимое в метре от своего лица, - трудяга... Я ей кричу: какого же ты мая, мать твою, забор разбираешь... - Это, Иван Ильич, - перебила Алтынина, - вообще первый случай, когда про наш завод городская газета напишет. И еще, может быть, с телевидения приедут. Мы уже место нашли, где снять можно. И совком не против. - Чем? - не понял Иван. - Совком, - отчетливо повторила Алтынина. - Товарищ Копченов сейчас занят - здание детям передает. Но сам лично звонил. - Шуму-то сколько, Галина Николаевна. - Надо ж на чем-то детей воспитывать. А то от них одни поджоги со взрывами. Вчера на Санделя опять мусорный бак взорвали. По песочницам бродят... Осьмаков вдруг издал булькающий звук и повалился головой на стол. Началась суета - Иван побежал на кухню за тряпкой, Алтынина захлопотала вокруг Осьмакова, приводя его в чувство и объясняя, как он сюда попал и где находится. Когда Иван принес тряпку, Осьмаков выглядел уже совершенно трезвым и мрачно позволял Алтыниной оттирать ему лацкан пиджака носовым платком. Гости сразу же стали собираться - встали, Алтынина взяла со стола пахнущий селедкой сверток (Иван решил почему-то, что тот предназначался для него) и стала его переупаковывать - заворачивать в свежую газету, потому что бумага уже пропиталась коричневым рассолом и грозила вот-вот разорваться. Осьмаков с фальшивым интересом уставился в настенный календарь с изображением низенькой голой женщины у заснеженного "Запорожца". Наконец селедка была упакована и гости попрощались - Иван так и проводил их до выходной двери с тряпкой в руке и с этой же тряпкой вернулся в комнату, кинул ее на пол и сел на диванчик. Некоторую странноватую вялость своего состояния он объяснял тем, что из-за ушиба почек не пил уже целых две недели: одну неделю в больнице, а вторую - дома. Но всерьез смущало его то, что никак не удавалось вспомнить свою жизнь до несчастного случая. Хоть он более или менее помнил ее фактическую сторону, воспоминания не были по-настоящему живыми. Например, он помнил, как они с Валеркой пили после смены "Алабашлы" и Валерка на отрыжке произнес "слава труду" в тот момент, когда Иван подносил бутылку к губам, - в результате полный рот портвейна пришлось выплюнуть на кафельный пол, так было смешно. А сейчас Иван вспоминал самого себя смеющимся, вспоминал короткую борьбу с мышцами собственной гортани за отдающий марсианской нефтью глоток, вспоминал хохочущую рожу Валерки, но совершенно не мог припомнить самого ощущения радости и даже не понимал, как это он мог с таким удовольствием пить в пахнущем мочой закутке за ржавым щитом пятого реактора. То же относилось и к комнате. Вот, например, этот календарь с "Запорожцем" - Иван совершенно не мог представить себе состояния, в котором могло появиться желание повесить этот глянцевый лист на стену. А он висел. Точно так же непонятно было происхождение большого количества пустых, зеленого стекла, бутылок, стоявших на полу перед шкафом - то есть ясно, сам Иван с Валеркой их и выпили, да еще не все здесь остались - много повылетало в окно. Непонятно было другое - почему весь этот портвейн оказался выпитым, да еще в обществе Валерки. Словом, Иван помнил все недавние события, но не помнил себя самого посреди этих событий, и вместо гармонической личности коммуниста или хотя бы спасающейся христианской души внутри было что-то странное - словно хлопала под осенним ветром пустая оконная рама. - Марат, - убеждал за стеной женский голос, - будешь писать в окно, тебя в санделята не примут. Послушай маму... II С утра весь город узнавал, что дают в винном. Бесполезно было бы пытаться понять как - об этом не сообщали по радио или телевизору, но все же каким-то странным образом это становилось известно, и даже малыши, обдумывая планы на вечер, вполне могли думать что-нибудь вроде: "Ага... сегодня в винном портвейн по два девяносто... папа будет после восьми. А водка уже кончается. Значит - до одиннадцати..." Но они не задавались вопросом, откуда это узнали, - точно так же, как не спрашивали себя, откуда они знают, что сегодня стоит солнечная погода или, наоборот, хлещет проливной дождь. Винных магазинов в городе было, конечно, не один и не два, но продавали в них всегда одно и то же; даже пиво кончалось одновременно и в подвале на улице Спинного Мозга, и в бакалее на Сухоточном проезде, на противоположном конце Уран-Батора, так что жители любого района думали обобщенно: "винный", о какой бы конкретной точке ни шла речь. Вот и Иван, прикинув, что сегодня в винном коньяк по тринадцать пятьдесят, а с черного хода - еще и болгарский сушняк по рупь семьдесят плюс полтинник сверху, решил, что Валерка, сосед и кореш, наверняка возьмет сушняка, а потом еще задержится в подсобке поболтать с грузчиками, - и, подойдя к винному, наткнулся прямо на него. Валерка тоже не удивился, увидев Ивана, - словно знал, что тот возникнет в прямоугольнике света между рядами темно-синих ящиков, на фоне уже повешенной на заборе напротив гирлянды тряпичных гвоздик. - Пойдем, - сказал Валерка, перекинул позвякивающую сумку в другую руку, подхватил Ивана под локоть и потащил его вниз по Спинномозговой, кивая друзьям и огибая пронзительно пахнущие лужи рвоты. Дошли до обычного места - дворика с качелями и песочницей. Сели: Валерка, как всегда, на качели, а Иван - на дощатый борт песочницы. Из песка торчали несколько полузанесенных бутылок, узкий язык газеты, подрагивавший на ветру, и несколько сухих веточек. Эта песочница очень высоко ценилась у бутылочных старушек - она давала великолепные урожаи, почти такие же, как избушки на детской площадке в парке имени Мундинделя, и старухи часто дрались за контроль над ней, сшибаясь прямо на Спинномозговой, астматически хрипя и душа друг друга пустыми сетками; из какого-то странного такта они всегда сражались молча, и единственным звуковым оформлением их побоищ - часто групповых - было торопливое дыхание и редкий звон медалей. - Пить будешь? - спросил Валерка, скусив пластмассовую пробку и выплюнув ее в пыль. - Не могу, - ответил Иван. - Ты же знаешь. Почки у меня. - У меня тоже не листья, - ответил Валерка, - а я пью. Ты на всю жизнь, что ли, дураком стал? - До праздника потерплю, - ответил Иван. - На тебя смотреть уже тошно. Как будто ты... - Валерка сморщился в поисках определения, - как будто ты нить жизни потерял. Кисло пахнуло сушняком - Валерка задрал голову вверх, опрокинул бутылку над разинутым ртом и принял в себя ходящую из стороны в сторону из-за каких-то гидродинамических эффектов струю. - Вот, - сказал он, - птиц сразу слышу. И ветер. Тихие такие звуки. - Тебе б стихи писать, - сказал Иван. - А я, может, и пишу, - ответил Валерка, - ты откуда знаешь, знамя отрядное? - Может, пишешь, - равнодушно согласился Иван. Он с некоторым удивлением заметил, что дворик, где они сидят, состоит не только из песочницы и качелей, а еще и из небольшой огороженной клумбы, заросшей крапивой, из длинного желтого дома, пыльного асфальта и идущего зигзагом бетонного забора. Вдали, там, где забор упирался в дом, на помойке копошились дети, иногда подолгу задумчиво замиравшие на одном месте и сливавшиеся с мусором, отчего невозможно было точно определить, сколько их. "В центре дети воспитанные и уродов мало, - подумал Иван, глядя на их возню, - а отъехать к окраине, так и на качели залазят, и в песочнице роются, и ножиком могут... И какие страшные бывают..." Дети словно почувствовали давление Ивановой мысли: одна из фигурок, до этого совершенно незаметная, поднялась на тонкие ножки, походила немного вокруг мятой желтой бочки, лежавшей чуть в стороне от остального мусора, и нерешительно двинулась по направлению к взрослым. Это оказался мальчик лет десяти, в шортах и курточке с капюшоном. - Мужики, - спросил он, подойдя поближе, - как у вас со спичками? Валерка, занятый второй бутылкой, в которой отчего-то оказалась тугая пробка, не заметил, как ребенок приблизился, - а обернувшись на его голос, очень разозлился. - Ты! - сказал он. - Вас в школе не учили, что детям у качелей и песочниц делать нечего? Мальчик подумал. - Учили, - сказал он. - Так чего ж ты? А если б мы, взрослые, стали бы к вам на помойки лазить? - В сущности, - сказал мальчик, - ничего бы не изменилось. - Ты откуда такой борзой? - с недобрым интересом спросил Валерка. - Да ты знаешь, что у меня сын такой же? Валерка чуть преувеличивал - его сын, Марат, был с тремя ногами и недоразвитый - третья нога была от радиации, а недоразвитость - от отцовского пьянства. И еще он был младше. - Да у вас, может, и спичек нет? - спросил мальчик. - А я говорю тут с вами. - Были бы - не дал, - ответил Валерка. - Ну и успехов в труде, - сказал мальчик, повернулся и побрел к помойке. Оттуда ему махали. - Я тебя сейчас догоню, - заорал Валерка, забыв даже на секунду о своей бутылке, - и объясню, какие слова можно говорить, а какие - нет... Наглый какой, труд твоей матери... - Да плюнь, - сказал Иван, - что, сам, что ли, таким не был? Давай поговорим лучше... Со мной, знаешь, что-то странное творится. Как будто с ума схожу. Вроде все про себя помню, но так, словно не про себя, а про кого-то другого... Понимаешь? - А чего тут не понять? - спросил Валерка. - Ты сколько уже не пьешь? - Две недели, - ответил Иван. - Сегодня как раз. - Так чего ж ты хочешь. Это у тебя черная горячка начинается. - Нет, - сказал Иван, - не может такого быть. Мне главврач сказал, что она раньше чем через полгода не бывает. - Ты их слушай больше. Может, они думают, что ты через неделю первомай отметишь, и утешают - чтоб не мучился зря. - Все равно, - сказал Иван, - не в этом дело. Я, представляешь, детства не помню. То есть помню, конечно, - могу в анкете написать, где родился, кто родители, какую школу кончил, но это все как-то не по-настоящему, что ли... Понимаешь, для себя ничего вспомнить не могу - для души. Закрываю глаза - и чернота одна, или груша желтая, если лампочка отпечатается... По двору торопливо пробежали дети с помойки и скрылись за углом. Последним бежал мальчик, искавший спички. - Ну ты загнул, брат, - сказал Валерка. (Пока Иван говорил, он добил третью бутылку.) - Да кто ж его помнит, детство-то? Я тоже только слова одни помню. Так что можешь считать, с тобой все в порядке. Вот когда картинки всякие вспоминать начнешь - это и будет черная горячка. И потом, какого мира его помнить-то, детство? Чего в нем хорошего? Как раз и... В углу двора, среди металлолома, багрово сверкнуло и оглушительно грохнуло - словно по ушам хлопнули чьи-то огромные ладоши. Вверху провизжали осколки, и кусок желтой жести вонзился в борт песочницы в нескольких сантиметрах от ноги Ивана. - Вот оно, детство твое, - придя в себя от неожиданности, сказал Валерка. - Пошли. Я тут больше пить не смогу - какую вонь подняли... Иван встал и пошел за Валеркой. Все-таки ему не удалось выразить того, что он хотел сказать, - все, что он произносил вслух, оказывалось путаным и полоумным, и Валерка был совершенно прав в своем раздражении. "Выпить бы", - почесал Иван в затылке. Что-то подсказывало ему: стоит выпить, даже совсем немного, бутылки две сухого - и все пройдет. "А что пройдет?" - подумал Иван. Действительно, непонятно было, что должно пройти. У Ивана, скорей, было чувство, что что-то уже прошло, и теперь именно этого, прошедшего, и не хватает. "Ладно. А что прошло?" Это было совсем неясно, и, как Иван ни старался, единственное, что он мог сказать себе, - что прошло то состояние, в котором этих вопросов не возникало. Самое главное, что он даже не помнил, существовало ли в его памяти до несчастного случая какое-нибудь другое, отличное от нынешнего, воспоминание о прошлом - или и тогда все ограничивалось бесцветными анкетными формулами. Вышли на Спинномозговую. Валерка оглядел багровые кирпичные стены и развешанные к празднику красные шестерни на фасадах. - Ну, куда теперь? - спросил он. Иван пожал плечами. Ему было все равно. - А пошли к совкому, - сказал Валерка. - Прямо на площади и выпьем. Может, там кто из наших будет... До площади Санделя, где находился совком, идти надо было вниз по Спинномозговой. Иван задумался, а от задумчивости незаметно перешел к тихому внутреннему оцепенению, так что на площади оказался как-то незаметно для себя. На фасаде серого параллелепипеда совкома уже были вывешены три профиля - Санделя, Мундинделя и Бабаясина, а напротив, над приземистой совкомовской баней, развернута кумачовая лента со словами: "Да здравствует дело Мундинделя и Бабаясина!" Еще видно было несколько черных телег с мигалками, и помахивали хвостами пасущиеся на газоне совкомовские мерины Истмат и Диамат. - Слышь, Валер, - сказал Иван, - а почему тут Мундиндель с волосами? Он же лысый был. И про дело Санделя ничего не пишут - что оно, хуже, что ли? Раньше же вроде писали. - Откуда я знаю? - отозвался Валерка. - Ты еще спроси, почему трава зеленая. Выстланное рубчатыми бетонными плитами, протяженное пустое пространство перед совкомом больше всего напоминало бы военный аэродром, если бы не огромный памятник прямо напротив здания - трехметровый усатый Бабаясин, занесший над головой легендарную саблю, и худенькие крохотные Сандель и Мундиндель, словно подпирающие его с двух сторон и почти прекрасные в своем романтическом порыве. Со стороны памятника светило солнце, и своим контуром он напоминал воткнутые кем-то в бетон огромные толстые вилы. В тени памятника на вынесенных из совкома белых табуретах сидели несколько человек; перед ними, прямо на бетоне, была расстелена газета, на которой зелено блестели бутылки и краснели помидоры. - Пошли к этим, что ли, - сказал Валерка. По гноящимся воспаленным глазам в сидящих у памятника легко было узнать рабочих с "Трикотажницы", пригородной фабрики химического оружия. Двое из них кивнули Валерке - весь город знал его как виртуоза-матершинника (даже кличка у него была - "Валерка-диалектик"), а ребята с "Трикотажницы" очень гордились своими традициями краснословия. - Пить кто будет, мужики? - спросил Валерка. - Не, - после некоторой паузы ответил один из химиков, - мы секретаря ждем. Уже тяпнули, хватит пока. - А... Ну и день, прямо не верится - даже на маяву не пьют... Валерка сел на бетон и оперся спиной о низкую ограду памятника. По поверхности серой плиты покатилось полиэтиленовое колесико пробки. Иван сел рядом, так же подоткнув под зад край ватника, и зажмурил глаза. На душе у него по-прежнему было беспричинно грустно - зато и спокойно, и даже мелькнуло на секунду в какой-то словно бы щели воспоминание - странного вида красная кепка, и еще пластмассовая поверхность стола, на которой... - Валерка! - тихо позвал кто-то из химиков. - Валерка! - Чего? - перестав булькать, спросил Валерка. - Как там у вас, на Самоварно-Матрешечном? Выполнит план ваш коллектив? Иван чуть вздрогнул. Это был откровенный вызов и оскорбление. Но, сообразив, что химики вовсе не собираются затевать разборку, а просто хотят посостязаться с мастером языка, которому не обидно и проиграть, он успокоился. Валерка тоже понял, в чем дело, - давно привык. - Выполняем помаленьку, - лениво ответил он. - А у вас как трудовая вахта? Какие новые почины к майским праздникам? - Думаем пока, - ответил химик. - Хотим у вас в трудовом коллективе побывать, с передовиками посоветоваться. Главное ведь - мирное небо над головой, верно? - Верно, - ответил Валерка. - Приходите, посоветуйтесь. Хотя ведь у вас и своих ветеранов немало, вон доска почета-то какая - в пять Стахановых твоего обмена опытом в отдельно взятой стране... Кто-то тихо крякнул. - Точно, есть у нас ветераны, - не сдавался химик, - да ведь у вас традиция соревнования глубже укоренилась, вон вымпелов-то сколько насобирали, ударники майские, в Рот-Фронт вам слабое звено и надстройку в базис! "Хорошо, - отметил Иван, - а то уж больно он от нервов по-газетному начал..." - Лучше бы о материальных стимулах думали, пять признаков твоей матери, чем чужие вымпела считать, в горн вам десять галстуков и количеством в качество, - дробной скороговоркой ответил Валерка, - тогда и хвалились бы встречным планом, чтоб вам каждому по труду через совет дружины и гипсового Павлика! Иван вдруг подумал, что сегодняшняя беседа с мальчиком у качелей все же как-то повлияла на Валерку, хоть он ни словом не обмолвился об этом, - что-то горькое прорывалось в его речи. Химик несколько секунд молчал, собираясь с мыслями, а потом уже как-то примирительно сказал: - Хоть бы ты заткнулся, мать твою в город-сад под телегу. - Ну так и отмирись от меня на три мая через Людвига Фейербаха и Клару Цеткин, - равнодушно ответил Валерка. Победа, как чувствовал Иван, не принесла ему особой радости. Это был не его уровень. - Дай выпить, а? - пробормотал смущенный химик. Иван открыл глаза и увидел, как тот принимает протянутую Валеркой бутылку. Химик оказался совсем молодым парнем, но, судя по цвету лица и фиолетовым нарывам на шее, поработал уже и с "Черемухой", и с "Колхозным ландышем", а может, и с "Ветерком". Все молчали - Иван хотел было что-то сказать для сердечности, но передумал и уставился на черный кончик тени от сабли Бабаясина, незаметно для глаза ползущий по бетону. - А ты ничего маюги травишь, - сказал через некоторое время Валерка, - только расслабляться нужно. И не испытывать ненависти. Парень просиял от удовольствия. - А вы чего тут маетесь? - спросил кто-то из химиков. - Ждете кого-то? - Так, - ответил Иван, - нить жизни ищем. - Ну и чего, нашли? - раздался сзади звучный голос. Иван обернулся и увидел секретаря совкома Копченова, зашедшего, видно, со стороны памятника, чтобы послушать живой разговор в массах. Копченова Иван видел пару раз на заводе - это был небольшой плотный человек, совершенно неопределенного вида, носивший обычно дешевый синий костюм с большими лацканами, желтую рубашку и фиолетовый галстук. Раньше он работал в каком-то банке, где украл не то двадцать, не то тридцать тысяч рублей, за что его частенько поругивали в печати. - Послушал я вас, ребята, - сказал Копченов, потирая руки, - и подумал - ну до чего ж у нас народ талантливый... Как это ты, Валерий, диалектику с повседневной жизнью увязал - ну, хоть сейчас в газету. Будем тебя в следующем году в народные соловьи выдвигать... А вы, ребята, чего? - Записались, - ответил кто-то из химиков. - Выслушаю, - сказал Копченов, - выслушаю. Ты, Иван, тоже не уходи - кое-что тебе вручить должен. Пошли... Первое, что бросалось в глаза внутри совкома, - это огромное количество детей. Они были всюду: ползали по широкой мраморной лестнице, покрытой красной ковровой дорожкой, висели на бархатных шторах, паясничали перед широким, в полстены, зеркалом, жгли в дальнем углу холла что-то вонючее, убивали под лестницей кошку - и непереносимо, отвратительно галдели. Пока поднимались по лестнице, Ивану два раза пришлось переступать через синюшных, стянутых пеленками младенцев, которые передвигались, извиваясь всем телом, как черви. Пахло внутри совкома мочой и гречневой кашей. - Вот так, - обернувшись, сказал Копченов. - Отдали детям. Дети - наиважнейший участок, а бывает порой и самым узким. Поднялись на пятый этаж. В коридорном тупике в глубоких креслах неподвижно сидели пять-шесть ребят в круглых авиационных шлемах с прозрачными запотевшими забралами. - Это кто? - полюбопытствовал Валерка. - Эти-то? Юные космонавты. Подсекция Дворца пионеров. У нас тут теперь Дворец пионеров, а внизу - еще детский сад и ясли. - А зачем они в шлемах? - Чтоб ацетон дольше не испарялся. За каждую бутылку деремся. Наконец дошли до кабинета Копченова. Кабинет оказался совсем маленьким и скудно обставленным. Почти весь его объем занимал длинный стол для заседаний, из-под которого Копченов за ухо вытащил и пинком выпроводил в коридор маленького слюнявого олигофрена. Иван заметил, что штора на окне как-то подозрительно шевелится - видно, за ней тоже прятались дети, - но решил не вмешиваться. - Садитесь, - сказал Копченов и показал на стол. Иван с Валеркой сели под портретом матери Санделя, пронзительно глядящей в комнату из-под белого чепца, а остальные присели к столу. - Вот, значит, - сказал химик, который пытался состязаться с Валеркой, - хотим, значит, на хозрасчет переходить. И на самоокупаемость. Коллектив прислал. - Хозрасчет, - сказал Копченов, - дело хорошее. Вы как, по какой модели собираетесь? - А май его знает, - ответил, подумав, химик. - Ты и расскажи. Мы, думаешь, понимаем? Вот допустим, сколько фосгена к хлорциану добавлять надо, чтоб "Колхозный ландыш" получился, это я знаю, а про модели эти - откуда? Вся жизнь в цеху прошла. - Верно, - сказал Копченов. - Ох, верно. И правильно сделали, ребята, что сюда пришли. Куда ж вам, как не сюда... Он встал из-за стола и заходил взад-вперед по узкому проходу вдоль стола, одной рукой держа себя сзади под пиджаком за брючный ремень, а другой - с оттопыренным большим пальцем - тыкая вперед, словно для незримого рукопожатия, сильно наклоняя при этом туловище вперед. Иван вспомнил виденную когда-то дээспэшную брошюру, называвшуюся "Партай-чи", где был описан целый комплекс движений, благодаря которым человек даже самых острых умственных способностей мог настроить себя на безошибочное проведение линии партии. Упражнение, которое выполнял Копченов, было оттуда. - Да... - сказал он, вдруг остановившись. Иван поглядел на него и поразился - глаза Копченова изменились и из прежних хитро прищуренных щелочек превратились в два оловянных кружка. Теперь он как-то по-другому дышал, и его голос стал на октаву ниже. - Чего сказать-то вам, - медленно произнес он и вдруг с каким-то горьким пониманием затряс головой. - Вижу! Все ведь вижу, что думаете, газет почитавши! Верно, долго нам врали. Долго. Но только прошло это время. Все теперь знаем - и как шашель порошная нам супорос закунявила, и как лубяная сутемень нам уд кондыбила. Почему знаем? Да потому что правду нам сказали. Теперь так спрошу - должны мы о детях и внуках думать? Вот ты, Валерий, соловей наш, скажи. - Вроде должны. - сказал Валерка. - Конечно. - Понятно. Так вот прикинь: они подрастут, дети наши, а к тому времени и новая правда поспеет. Так как мы, хотим, чтобы им эту новую правду сказали, как нам нынче? - Хотим, чего спрашивать-то, - зашумели за столом. - Ты дело говори! - А дело самое простое. Руководство-то сейчас приглядывается: как народ работает? Будем плохо работать, так кто ж нам правду скажет? Да уж и из благодарности простой надо бы. А не икру чужую считать и дачи. Вот это и есть настоящий хозрасчет. Копченов о чем-то на секунду задумался и подобрел лицом. - А вообще, - сказал он, - если сказать, черт возьми, по-человечески - до чего же хочется жить! Видно, он нажал какую-то кнопку - тотчас после его слов в кабинет ввалилась толпа пионеров и плотно-плотно обступила Валерку, Ивана и химиков. Пионеры были в отглаженных белых рубашках с галстуками и пахли леденцами и крахмалом, отчего у Ивана в прокуренной груди поднялась и опала волна ностальгии по собственному детству, а точнее даже - по выветрившейся памяти. - В музей их, - сказал Копченов. - Пошли, - скомандовал один из пионеров, и красногалстучный поток в две секунды смыл и Ивана с Валеркой, и химиков с пола копченовского кабинета. Дальнейшее Иван помнил весьма смутно. От музея славы у него остались только обрывки воспоминаний - сначала их всех подвели к совсем маленькой стеклянной витрине, за которой хранились первые документы народной власти в Уран-Баторе (тогда называвшемся как-то по-другому) - "Декрет о земле", "Декрет о небе" и исторический "Приказ N1": "С первого числа мая месяца сего года под страхом смертной казни запрещается въезд и выезд из города. Комиссары: Сандель, Мундиндель, Бабаясин". Дальше почему-то шел стенд "Жизнь народов нашей страны до революции", где к обтянутой холстом доске были проволокой прикручены подкова, желтая лошадиная челюсть и сморщенный лапоть. Рядом, в освещенном стеклянном шкафу, висели крошечные дамские браунинги Санделя и Мундинделя, а под ними - зазубренная сабля Бабаясина, показавшаяся не такой уж и большой. Всюду были фотографии каких-то усатых рож, и все время что-то говорил голос пионера-экскурсовода, объяснявший, кажется, какую-то непонятную разницу. Потом голос приобрел глубокие и мягкие бархатные обертона и начал говорить о смерти - описывал разные ее виды, начиная с утопления. Неожиданно Иван понял... III - Я тебе покажу, щенок, как надо при матери разговаривать! Я тебе дам "майский жук"! Это кричал где-то за стеной Валерка, и еще долетал детский плач. - Маратик, потерпи, - говорил другой голос, женский. - Потерпи, милый, - папа ведь... Иван повернулся на спину и уставился на чуть золотящийся под потолком крендель люстры. Это была Валеркина комната, и он почему-то лежал на его кровати в брюках и пиджаке. Но главным было не это, а тот сон, который только что кончил ему сниться. В этом сне он попал в какое-то странное место - в какую-то мрачноватую комнату со стрельчатыми окнами, бывшую когда-то, видимо, церковным помещением, а сейчас полную старых ободранных лыж с размокшими ботинками, от которых шел сырой тюремный дух. В узкой щели окна был виден кусочек серого неба и изредка мелькали поднимающиеся вверх клубы пара. Сам Иван сидел на крохотной скамеечке, а перед ним, на огромной куче старых ватников, спал старик с широкой бородой на груди - так во сне выглядел Копченов. Иван попытался встать - и понял, что не может сделать этого, потому что ноги Копченова лежат у него на плечах.И еще Иван понял, что умирает, и это связано не столько даже с ушибленной почкой, сколько с лежащими у него на плечах ногами. А наступить смерть должна была тогда, когда Копченов проснется. Иван попытался осторожно снять со своих плеч копченовские ноги, и Копченов начал просыпаться - зашевелился, самычал, даже чуть приподнял руку. Иван в испуге притих. Старик захрапел опять, но спал он уже неспокойно, вертел во сне головой и мог, как казалось, проснуться в любую минуту. Иван очень не хотел умирать - в его жизни было что-то, ради чего имело смысл терпеть и кислую вонь этой комнаты, и копченовские ноги на плечах, и даже тяжелую мысль, словно висящую в воздухе вместе с запахом размокшей кожи, - о том, что ничего, кроме этой комнаты, в мире просто нет. "Должен быть какой-то способ, - подумал Иван, - выбраться. Обязательно должен быть." И тут он заметил, что на копченовских ногах надеты лыжи - их концы только чуть-чуть не доставали до пола. Тогда Иван вытащил из-под себя скамеечку и стал осторожно сгибаться, прижимаясь к полу. Концы лыж уперлись в пол, и Иван почувствовал, что может вылезти из-под копченовских ног. И как только он выбрался из-под них и сделал два шага в сторону, так сразу же перестала болеть ушибленная почка. А потом Иван понял, что он вообще никакой не Иван, - но эта мысль его совершенно не опечалила. Главное, он уже твердо знал, что нужно делать. В стене напротив стрельчатого окна была маленькая дверца. Иван на цыпочках дошел до нее, открыл, протиснулся в тесную черноту и стал на ощупь продвигаться вперед. Его руки прошлись по каким-то пыльным рамам, стульям, велосипедному рулю - и нащупали новую дверь впереди. Иван перевел дух и толкнул ее. Снаружи был жаркий солнечный день. Иван стоял в маленьком дворе, по которому расхаживали куры и петухи. Двор был обнесен корявым, но прочным забором, за которым были видны поднимающиеся вверх оранжевые каменистые склоны с торчащими кое-где синими домиками. Иван подошел к забору, схватился за его край и поднял над ним голову. Совсем недалеко, метрах в трехстах, был берег моря. И там ослепительно сверкал на солнце тонкий белый силуэт... Больше Иван ничего не запомнил. - Оклемался? - спросил Валерка, входя в комнату. - Вроде, - вставая, ответил Иван. - А что со мной было? - Переутомился, маек. Нас в музей этот повели, на четвертый этаж, а потом Копченов спустился, стал говорить, как ты тонущего ребенка от смерти спас, - и хотел тебе от имени совкома альбом преподнести. Вот тут-то ты и грохнулся. Тебя сюда на совкомовской телеге привезли, прямо как короля. А альбом вот он. Валерка протянул Ивану пудовую книжищу в глянцевой обложке. Иван с трудом удержал ее в руках. "Моя Албания" - было крупными буквами написано на обложке. - Что это? - Картины, - ответил Валерка. - Да ты погляди, там интересные есть. Я тоже сначала думал, что одно гээмка, а посмотрел - ничего. Иван открыл альбом и попал на большую, в разворот, репродукцию. Она изображала большое полено и лежащего на нем животом вниз голого толстого человека. - "В поисках внутреннего Буратино", - прочел Иван название. Непонятно только, где он Буратино ищет - в бревне или в себе. - По-моему, - ответил Валерка, - одномайственно. Иван перевернул страницу и вдруг чуть не выронил альбом из рук. Он увидел - и сразу узнал - огороженный дворик с петухами и курами, забор, за которым по оранжевым горным склонам взбегали вверх синие домики с белыми андреевскими крестами на ставнях. В центре двора на растрескавшейся лавке сидел человек в сером военном френче с закатанными рукавами и играл на небольшом аккордеоне, открытый футляр от которого лежал рядом. - "Ожидание белой подводной лодки", - прочел Иван, подхватил альбом и отправился в свою комнату, даже не поглядев на Валерку. Ключ лежал не как у всех, под половиком, а в кармане висящего на гвозде ватника. Иван понял, почему он оказался в комнате у Валерки, - видимо, те, кто привез его домой, не смогли отпереть дверь. Все в его комнате было по-прежнему: на скатерти - пятно от селедки; громоздился маленький бутылочный кремль у двери шкафа и, изо всех сил стараясь казаться обнаженной, улыбалась фотографу голая баба у "Запорожца" на календаре. Иван повалился спать. С той самой минуты, как он коснулся головой поролоновой подушки, ему снова начали сниться сны. Он стоял на какой-то невероятно высокой крыше и глядел вниз, на раскинувшийся далеко кругом ночной город, похожий на нагромождение гигантских кварцевых кристаллов, освещенных изнутри тысячами оттенков электрического света, и совршенно не боялся, что сейчас его схватят и куда-то поволокут (в Уран-Баторе самым высоким зданием был пятиэтажный совком, но и мечтать было нечего когда-нибудь поглядеть на город с его крыши). Потом он оказался внизу, на широкой и светлой улице, полной веселых и беззаботных людей, и даже не сразу сообразил, что дело происходит ночью, а светло вокруг от фонарей и витрин. В следующий момент он уже несся по висящей на тонких опорах дороге в тихо ревущей машине, и перед ним на приборной доске загорались синие, красные, оранжевые цифры и линии, а вокруг в несколько рядов шли машины, среди которых невозможно было найти и двух одинаковых. Потом он оказался за столиком в ресторане - вокруг сидели несколько человек в военной форме, которых он отлично знал, а на столе, между неправдоподобными стаканами и бутылками, лежало несколько пачек "Винстона". - А-а-а, - завыл Иван, просыпаясь, - а-а-а-а... Странный сон рассыпался и исчез - когда Иван открыл глаза, вокруг была знакомая комната, и за черным окном привычно тренькала гитара. У него осталось неясное воспоминание об испытанном потрясении, а в чем было дело, он не помнил совершенно. Но оставаться в кровати было страшно. Он встал и нервно заходил по крашеным доскам пола. Надо было чем-то себя занять. "А не убраться ли в комнате? - подумал он. - Такое свинство, просто страшно делается... свинство... свинство, - повторил он несколько раз про себя, чувствуя, как от этого слова внутри что-то начинает подниматься, - свинство..." Странное ощущение постепенно прошло. Оглядевшись, он решил начать с бутылок. "Чего-то такое странное было, - вспомнил он, раскрывая окно и выглядывая вниз, в заваленный мусором двор, - насчет аккордеона..." Во дворе было пусто - только в его дальнем конце, там, где были качели и песочница, дрожали сигаретные огоньки. Дети давно разошлись по домам, и можно было выкидывать мусор прямо вниз, на помойку, не боясь кого-нибудь изувечить. Иван швырнул несколько бутылок в окно, прошла примерно секунда, и тут снизу долетел немыслимый по своей пронзительности кошачий вой, которому немедленно ответило радостное улюлюканье со стороны качелей и песочницы. - Давай, трудячь, в партком твою Коллонтай! - закричал оттуда пьяный голос Валерки - видно, успел спуститься. Захохотали какие-то бабы. - Всем котам первомай сделаем в три цэка со свистом! - Со свистом, - повторил Иван, - свинство... со свистом... винстон... Он вдруг отшатнулся от окна и схватился руками за голову - ему показалось, что его плашмя ударили доской по лицу. - Господи! - прошептал он. - Господи! Да как я забыть-то мог? Он кинулся к шкафу, раскидал оставшиеся бутылки - они покатились по полу, несколько разбилось - и распахнул косые дверцы. Внутри стоял ободранный футляр от аккордеона; Иван вытащил его из шкафа, перенес на кровать, щелкнул замками, откинул крышку и положил ладони на шероховатую панель передатчика. Одна его ладонь поползла вправо, перешла в другое отделение и нащупала холодную рукоять пистолета; другая нашла пакет с деньгами и картами. - Господи, - еще раз прошептал он, - а ведь все позабыл, все-все. Не долбани эта штука по спине, так ведь и сейчас с ними пил бы... И завтра... Он встал и еще раз прошелся по комнате, вороша волосы ладонью. Потом сел на место, пододвинул к себе раскрытый футляр и включил передатчик, который словно раскрыл на него два разноцветных глаза: зеленый и желтоватый. IV На следующее утро Ивана разбудила музыка. Проснувшись, он первым делом ощутил ужас от мысли, что все позабыл. Вскочив на ноги, он метнулся было к шкафу - и выдохнул, убедившись, что все помнит. Оказалась лишней сделанная карандашом на обоях контрольная над