ша. Бабки, которые Сережа нарыл по его совету, не произвели на Гришу никакого впечатления. - Ты, пока не поздно, купи на них денег, - посоветовал он и показал Сереже несколько зеленых банкнот. - И вообще, надо отсюда рыть как можно скорее. Сережа и сам понимал, что кроме как отсюда рыть просто неоткуда, но все же принял гришины слова к сведению и накрепко запомнил, что прежде всего надо откопать какое-то приглашение. По-прежнему на его пути регулярно оказывалась дверь домой, телевизор, ванная и кухня, но теперь он начал выкапывать американские журналы и учить английский, на котором говорил с изредка появляющимися из стен лицами. Лица дружелюбно улыбались и обещали помочь. И вот однажды, в длинной песчаной жиле, которую Сережа разрабатывал уже целый месяц, он наткнулся на сложенную вчетверо белую бумажку. Это и было, как он понял, приглашение. Сережа не знал, что надо делать дальше, и решил на всякий случай держаться песчаного слоя. Несколько дней в песке не попадалось ничего интересного, а потом Сережа ощутил под своими лапками каменную стену с вывеской; расчистив ее, он прочел: "ОВИР". Дальше предметы стали попадаться с чудовищной быстротой - он даже не успевал как следует разобраться, что именно выкапывает и кому именно дает взятки; в конце концов Сережа заметил, что пухлого мешка бабок у него больше нет, зато есть несколько зеленых бумажек с портретом благообразного лысоватого толстяка. Песчаная жила кончилась, и рыть ход стало намного труднее, потому что почва стала каменистой; особенно запомнились Сереже бетонные глыбы перед американским посольством - такой величины, что приходилось или подкапываться под них (а это было опасно, потому что глыба могла упасть и раздавить), или рыть ход сбоку, сильно удлиняя дорогу. Посольство Сережа прополз очень быстро, откопал перила авиационного трапа, а потом расчистил от земли прямоугольный иллюминатор и почти целый день любовался облаками и океаном. Дальше начинался слой рыхлого и влажного краснозема, и Сережа долго глядел на стену земли, за которой ждала неизвестность, прежде чем решился протянуть к ней свои мозолистые и усталые, но еще сильные лапки. Первой находкой в слое новой почвы оказалась пожилая негритянка в кабинке таможенного контроля, которая брезгливо спросила, есть ли у Сережи обратный билет. Потом выступила автобусная дверь, сразу за которой Сережа откопал яблочный огрызок и мятую карту Нью-Йорка. Началась новая жизнь. Долгое время Сережа выкапывал из земли в основном пустые консервные банки, зачерствелые ломтики пиццы и старые "Ридерз дайджесты", но он приготовился к упорному труду и не ждал небесной манны, тем более что с небом было напряженно. Со временем он стал находить и деньги. Их было, конечно, куда меньше, чем когда-то попадалось бабок, и встречались они далеко не пачками, но Сережа не унывал. Из стен тоннеля часто выступали огромные пластиковые мешки с мусором и черные руки, протягивающие ему то маленькие пакетики кокаина, то приглашения на религиозные лекции, но Сережа старался не обращать на это внимания, больше улыбаться и быть оптимистом. Постепенно мусора вокруг стало меньше, а в одно тихое утро, с трудом прокапывая ход меж корней старой липы, Сережа обнаружил маленькую зеленую карточку - произошло это через день после того, как он узнал второе главное американское слово "у-упс" (первое, "бла-бла-бла", ему сказал по секрету еще Гриша). Он понял, что теперь сможет найти работу, и действительно - не прошло и пары дней, как вскоре после завтрака Сережа выкопал металлическое табло с горящим словом "work", взволнованно сглотнул слюну и взялся за дело. Новая работа оказалась очень похожей на старую, только кульман был другой, наклонный, и появлявшиеся из стен лица сослуживцев говорили по-английски. С энергичной улыбкой прокопав от обеда до табло со словами "don't work" (ему давно уже удалось соединить в одно целое пространство и время), он понял, что рабочий день окончен. Теперь Сережа откапывал указатели "work" и "don't work" каждый день, а кроме них стал регулярно натыкаться на одни и те же блестящие дверные ручки, ступеньки и предметы быта вроде кондиционера, гудение которого было вездесущим и слегка напоминало ему вой московской вьюги, комплекта японской электроники, сковородок и кастрюль, из чего сам собой напрашивался вывод, что он теперь живет в собственной квартире. Работа была совсем не сложной - надо было переводить старые синьки в компьютерный код, чем, кроме Сережи, занималось еще несколько сослуживцев. Обычно с утра они начинали длинный неспешный разговор на английском, в котором Сережа постепенно научился участвовать. Общение с сослуживцами было для Сережи, безусловно, очень благотворным. Его манера ползти стала более уверенной, и скоро он заметил, что опять пользуется полупрозрачными коричневыми лапками, о которых успел позабыть со времени своей прошлой работы. Он снова отпустил усы (теперь они были с заметной сединой), но не для того, чтобы слиться с окружающими, которые большей частью тоже были усатыми, а наоборот, чтобы придать своему облику такую же неповторимую индивидуальность, какой обладали они все. Прошло несколько лет, заполненных мерцанием указателей "work" - "don't work". За это время Сережа успел обжиться и выкопал множество полезных предметов - машину, огромный телевизор и даже бачок с приспособлением для дистанционного слива воды. Иногда днем, оказавшись на работе, он раскапывал окно своей конторы, и, не обращая внимания на врывающуюся оттуда духоту, выставлял наружу руку с дистанционным спускателем и нажимал на черную кнопку с изображением водопада. Ничего вроде бы не происходило, но он знал, что примерно в двух милях, там, где расположена его квартира, ревущий вихрь голубоватой воды накатывается на прохладные стенки унитаза. Правда, один раз Сережа по ошибке нажал кнопку "reset" и потом три дня отмывал пол, потолок и стены, но зато после скандала с низеньким скарабеем, назвавшимся его лендлордом, он стал относиться к квартире как к живому существу, тем более что ее название - "Ван Бедрум" - всегда казалось ему именем голландского живописца. Кроме того, он начал внимательно читать инструкции. Иногда Сережа откапывал собачий поводок, из чего делал вывод, что гуляет с собакой. Саму собаку он никогда не раскапывал, но однажды, по совету журнала "Health Week", отвел ее к ветеринару-психоаналитику. Тот некоторое время перелаивался с невидимой собакой за тонким слоем земли, а потом Сережа услышал от него такое, что сразу же привязал поводок к торчащему из земляной стены бамперу грузовика из другого штата, огляделся (никого вокруг, естественно, не было) и торопливо пополз прочь. По выходным он дорывался до парома на Нью-Джерси, раскапывал небольшое окошко в здании, где продавали билеты, и, вспоминая детство, подолгу смотрел на далекую белую статую Свободы, символ равнокрылых возможностей, - последние лучи заката окрашивали терновый венец на ее голове в морковный цвет, и она казалась огромной пожилой снегурочкой. У Сережи появилась близкая женщина, которую он откопал целиком, чтобы изредка говорить с ней о сокровенном, а сокровенного к этому времени у него набралось довольно много. - Ты веришь, - спрашивал он, - что нас ждет свет в конце тоннеля? - Это ты о том, что будет после смерти? - спрашивала она. - Не знаю. Я читала пару книг на эту тему. Действительно, пишут, что там какой-то тоннель и свет в конце, но, по-моему, все это чистое бла-бла-бла. Рассказав ей, что он когда-то чуть было не стал тараканом в далекой северной стране, Сережа вызвал у нее недоверчивую улыбку; она сказала, что он совершенно не похож на выползня из России. - Ты по виду типичный американский кокроуч, - сказала она. - У-упс, - ответил Сережа. Он был счастлив, что ему удалось натурализоваться на новом месте, а слово "кокроуч" он понял как что-то вроде "кокни", только на нью-йоркский лад, - но все же после этих слов в его душе поселилось не совсем приятное чувство. Однажды, довольно сильно выпив после работы, Сережа раскопал свою квартиру, прорыл ход к зеркалу и, взглянув в него, вздрогнул. Оттуда на него смотрела коричневая треугольная головка с длинными усами, уже виденная им когда-то давно. Сережа схватил бритву, и, когда мыльный водоворот унес усы в раковину, на него глянуло его собственное лицо, только уже совсем пожилое, даже почти старое. Он начал остервенело копать прямо сквозь зеркало, разлетевшееся на куски под его лапами, и вскоре отрыл несколько предметов, из которых следовало, что он уже на улице, - это были сидящий на табурете пожилой кореец (его лавка обычно начиналась в двух метрах под табуреткой) и табличка с надписью "29 East St.". Окорябавшись о ржавую консервную банку, он принялся быстро и отчаянно рыть вперед, пока не оказался в пласте сырых глинистых почв где-то в районе Гринвич Виллидж, среди уходящих далеко вниз фундаментов и бетонных колодцев. Откопав вывеску с нарисованной пальмовой рощей и крупным словом "PARADISE", Сережа отрыл далее довольно длинную лестницу вниз, табуретку, небольшой участок стойки и пару стаканов с "водка-тоником", к которому уже успел привыкнуть. Земляные стены только что вырытого им тоннеля дрожали от музыки. Хватив два стакана подряд, Сережа огляделся по сторонам. За его спиной был длинный узкий лаз, полный разрыхленной земли, - он уходил в известность, из которой Сережа уже столько лет пытался найти выход. Впереди из земли торчали деревянная доска стойки, покрытая царапинами, и стаканы. Все-таки было неясно - вылез он наконец наружу или еще нет? И наружу чего? Вот это было самое непонятное. Сережа взял со стойки бледно-зеленый спичечный коробок и увидел те же пальмы, что были на вывеске, а еще раньше, в виде изморози, - на каком-то окне из детства. Кроме пальм, на коробке были телефоны, адрес и уверение, что это "hottest place on island". "Господи, - подумал Сережа, - да разве hottest place - это рай? А не наоборот?" Из земляной стены перед ним появилась рука, сгребла пустые стаканы и поставила один полный. Стараясь держать себя в лапках, Сережа посмотрел вверх. Земляной свод, как обычно, нависал в полуметре над головой, и Сережа вдруг с недоумением подумал, что за всю долгую и полную усилий жизнь, в течение которой он копал, наверное, во все возможные стороны, он так ни разу и не попробовал рыть вверх. Сережа вонзил лапки в потолок, и на полу стала расти горка отработанной земли. Потом ему пришлось подтянуть к себе табуретку и встать на нее, а еще через минуту его пальцы нащупали пустоту. "Конечно, - подумал Сережа, - поверхность - это ведь когда не надо больше рыть! А рыть не надо там, где кончается земля!" Снизу раздалось щелканье пальцев, и, бросив туда кошелек с небольшой колодой кредитных карт (на том месте, где он только что сидел, теперь неподвижно лежал непонятно откуда взявшийся здоровенный темно-серый шар), Сережа схватился за край дыры, подтянулся и вылез наружу. Вокруг был безветренный летний вечер, сквозь листву деревьев просвечивали лиловые закатные облака. Вдали тихо шумело море, со всех сторон долетал треск цикад. Разорвав старую кожу, Сережа вылез из нее, поглядел вверх и увидел на дереве, которое росло у него над головой, ветку, с которой он свалился на землю. Сережа понял, что это и есть тот самый вечер, когда он начал свое длинное подземное путешествие, потому что никакого другого вечера просто не бывает, и еще он понял, о чем трещат - точнее, плачут - цикады. И он тоже затрещал своими широкими горловыми пластинами о том, что жизнь прошла зря, и о том, что она вообще не может пройти не зря, и о том, что плакать по всем этим поводам совершенно бессмысленно. Потом он расправил крылья и понесся в сторону лилового зарева над далекой горой, стараясь избавиться от ощущения, что копает крыльями воздух. Что-то до сих пор было зажато у него в руке - он поднес ее к лицу, увидел на ладони измятый и испачканный землей коробок с черными пальмами и неожиданно понял, что английское слово "Paradise" обозначает место, куда попадают после смерти. 13. ТРИ ЧУВСТВА МОЛОДОЙ МАТЕРИ Доедая последнюю мятую сливу, Марина совершенно не волновалась насчет будущего - она была уверена, что ночью найдет все необходимое на рынке. Но когда она решила вылезти и посмотреть, не ночь ли на дворе, и сползла с кучи слежавшегося под ее тяжестью сена, она увидела, что выхода на рынок нет, и вспомнила, что Николай заделал его почти сразу после своего появления. Сделал он все настолько аккуратно, что не осталось никаких следов, и Марина даже не могла вспомнить, где этот выход был. Она отчаянно огляделась: из черной дыры, перед которой лежал сплетенный Николаем половичок, тянуло ледяным ветром, а остальные три стены были совершенно одинаковыми - черными и сырыми. Начинать рыть ход заново нечего было и думать - не хватило бы сил, и Марина, бессильно зарыдав, упала на сено. В фильме, который она стала вспоминать, возможность такого поворота событий не предусматривалась, и Марина совершенно не представляла, что делать. Наплакавшись, она несколько успокоилась - во-первых, ей не особенно хотелось есть, а во-вторых, еще оставались два тяжелых свертка, с которыми она вышла из театра. Решив перетащить их в камеру, Марина протиснулась в черную дыру и поползла по узкому и кривому лазу, в который намело довольно много снега. Через несколько метров она ощутила, что ползти ей очень трудно - бока все время цеплялись за стены. Ощупав себя руками, она с ужасом поняла, что за те несколько дней, что она пролежала на сене, приходя в себя после шока от гибели Николая, она невероятно растолстела; особенно раздалась талия и места, где раньше росли крылья - теперь там были настоящие мешки жира. В одном особенно узком участке коридора Марина застряла и даже решила, что теперь ей отсюда не выбраться, но все же после долгих усилий ей удалось доползти до выхода наружу. Баян и свертки лежали на том же месте, где она их и оставила, только были занесены снегом. Подумав, Марина решила не тащить с собой баян и взяла назад только свертки, а баяном изнутри подперла крышку, закрывавшую вход в нору. Кое-как вернувшись на место, Марина устало поглядела на серую газетную бумагу свертков. Она догадывалась, что найдет внутри, и поэтому не очень спешила их разворачивать. На бумаге крупным псевдославянским шрифтом было напечатано: "Магаданский муравей", а сверху был подчеркнутый девиз "За наш магаданский муравейник!", набранный готическим курсивом. Ниже была фотография, но что именно на ней изображено, Марина не поняла из-за корки засохшей крови, которой была покрыта нижняя часть свертка; единственное, что она разобрала из подзаголовков, это что номер воскресный и посвящен в основном вопросам культуры. Марину томило незнакомое физическое ощущение, и, чтобы развеяться, она решила немного почитать. Осторожно отвернув начало листа, она увидела с другой его стороны столбцы текста. Первой шла статья майора Бугаева "Материнство". Увидев перед собой это слово, Марина ощутила, как у нее екнуло в груди. Со всем вниманием, на которое она была способна, она стала читать. "Приходя в эту жизнь, - писал майор, - мы не задумываемся над тем, откуда мы взялись и кем мы были раньше. Мы не размышляем о том, почему это произошло - мы просто ползем себе по набережной, поглядывая по сторонам, и слушаем тихий плеск моря." Марина вздохнула и подумала, что майор знает жизнь. "Но наступает день, - стала она читать дальше, - и мы узнаем, как устроен мир, и понимаем, что наша первая обязанность перед природой и обществом - дать жизнь новым поколениям муравьев, которые продолжат начатое нами великое дело и впишут новые славные страницы в нашу многовековую историю. В этой связи считаю необходимым остановиться на чувствах молодой матери. Во-первых, ей свойственна глубокая и нежная забота о снесенных яйцах, которая находит выражение в постоянном попечении. Во-вторых, ее не оставляет легкая печаль, являющаяся следствием непрестанных размышлений о судьбе потомства, часто непредсказуемой в наше неспокойное время. И в-третьих, ее не покидает радостная гордость от сознания..." Последнее слово упиралось в ссохшуюся коричневую корку, и Марина, хмурясь от нахлынувших на нее незнакомых чувств, перевела взгляд на соседний столбец. "Для коммунистической партии Латвии я оказался чем-то вроде Кассандры", - прочла она и отбросила газету. - А ведь я беременна, - сказала она вслух. Первое яйцо Марина снесла незаметно для себя, во сне. Ей снилось, что она опять стала молоденькой самочкой и строит снеговика во дворе магаданского оперного театра. Сначала она слепила маленький снежок, потом стала катать его по снегу, и постепенно он становился все больше и больше, но почему-то был не круглым, а сильно вытянутым, и как Марина ни старалась, она не могла придать ему круглую форму. Когда она проснулась, она увидела, что во сне сбросила с себя штору и, разметавшись, лежит на сене, а на полу возле постели - в том месте, где раньше стояли сапоги Николая, - белеет предмет, точь-в-точь повторяющий странный снежный ком из ее сна. Марина пошевелилась, и на пол скатилось еще одно яйцо. Она испуганно вскочила, и ее тело начало содрогаться в неудержимых, но практически безболезненных спазмах. На пол упало еще несколько яиц. Они были одинаковые, белые и холодные, покрытые мутной упругой кожурой, а по форме напоминали дыни средних размеров; всего их было семь. "Что ж теперь делать?" - озабоченно подумала Марина, и тут же ей стало ясно что - надо было первым делом вырыть для яиц нишу. Привычно откидывая совком землю, Марина прислушивалась к своим чувствам и с недоумением замечала, что совсем не испытывает радости материнства, так подробно описанной майором Бугаевым. Единственными ее ощущениями были озабоченность, что ниша выйдет слишком холодной, и легкое отвращение к снесенным яйцам. Видно, роды отобрали у нее слишком много сил, и, закончив работу, она ощутила усталость и голод. Есть можно было только то, что было в свертке, и Марина решилась. - Я ведь это не для себя, - сказала она, обращаясь к кубу темного пространства, в центре которого она сидела на четвереньках. - Я для детей. В первом свертке оказалась ляжка Николая в заскорузлой от крови зеленой военной штанине. Своими острыми жвалами Марина распорола штанину вдоль красного лампаса и стянула ее как колбасную шкурку. На ляжке у Николая оказалась татуировка - веселые красные муравьи с картами в лапках сидели за столом, на котором стояла бутылка с длинным узким горлышком. Марина подумала, что ничего, в сущности, не успела узнать про своего мужа, и откусила от ляжки небольшой кусок. На вкус Николай оказался таким же меланхолично-основательным, каким был и при жизни, и Марина заплакала. Она вспомнила его сильные и упругие передние лапки, поросшие редкой рыжей щетиной, и их прикосновения к ее телу, раньше вызывавшие только скуку и недоумение, теперь показались ей исполненными тепла и нежности. Чтобы прогнать тоску, Марина стала читать клочки газеты, лежавшие перед ней на полу. "Для негодования уже не остается сил, - писал неизвестный автор, - можно только поражаться бесстыдству масонов из печально знаменитой ложи П-4 ("психоанализ-четыре"), уже много десятилетий измывающихся над международной общественностью и простерших свою изуверскую наглость до того, что в центре мировой научной полемики благодаря их усилиям оказались два самых гнусных ругательства древнекоптского языка, которым масоны пользуются для оплевывания чужих национальных святынь. Речь в данном случае идет о выражениях "sigmund freud" и "eric bern", в переводе означающих, соответственно, "вонючий козел" и "эректированный волчий пенис". Когда же магаданская наука, последняя из нордических наук, стряхнет с себя многолетнее оцепенение и распрямит свою могучую спину?" Марина не понимала, о чем идет речь, но догадывалась, что за газетным обрывком стоит неведомый ей мир науки и искусства, который она мимоходом видела на старом расписном щите возле моря: мир, населенный улыбающимися широкоплечими мужчинами с логарифмическими линейками и книгами в руках, детьми, мечтательно глядящими в неведомую взрослым даль, и небывалой красоты женщинами, замершими у весенних роялей и кульманов в тревожном ожидании счастья. Марине стало горько от того, что она никогда уже не попадет на этот фанерный щит, но это еще могло произойти с ее детьми, и она ощутила беспокойство за лежащие в нише яйца. Она подползла к ним поближе и стала внимательно их изучать. Мутная пелена на их поверхности успела рассосаться, и стали видны зародыши. Они совершенно не походили на муравьев и скорее напоминали толстых червяков, но следы их будущего строения были уже различимы. Пять из них были бесполыми рабочими насекомыми, а шестой и седьмой имели крылышки, и Марина с радостным испугом увидела, что один из них - мальчик, а другой - девочка. Она вернулась к кровати, надергала сена и тщательно обложила им яйца, потом накрыла их снятой с себя шторой и зарылась в остатки сена. Оно неприятно кололо голое тело, но Марина старалась не обращать внимания на это неудобство. Некоторое время она с нежностью глядела на получившееся гнездышко, а потом ее глаза закрылись и ей начала сниться магаданская наука, распрямляющая спину под черным небом ледовитого океана. На следующее утро она заметила, что хоть уже долгое время ничего не ела, но растолстела до такой степени, что не только потеряла возможность вылезти в коридор, но и в самой камере помещается лишь потому, что лежит по диагонали, головой к кладке яиц. Ей трудно было представить, что раньше она протискивалась в крохотный квадратный лаз, отверстие которого чернело на стене. Из-за складок жира на шее она даже не могла толком повернуть голову, чтобы посмотреть, какой она стала, но чувствовала, что там, за шеей, течет по своим законам жизнь большого самодостаточного тела, которое уже не совсем Марина - Мариной оставалась только голова с немногими мыслями и пара еще подчиняющихся этой голове лапок (остальные были намертво придавлены брюхом к полу.) В теле бродили соки, в его недрах раздавались странные завораживающие звуки, и оно, совершенно не спрашивая у Марины ни разрешения, ни совета, иногда начинало медленно сокращаться или переваливалось с боку на бок. Марина думала, что дело тут в генах: за все время с тех пор, как она стала матерью, она съела только ляжку Николая, и то не потому, что сильно хотелось есть, а чтобы та не испортилась. Шли дни. Но однажды она проснулась с чувством голода, который не походил ни на что из испытанного ею раньше: сейчас голодна была не худенькая девушка из прошлого, а огромная масса живых клеток, каждая из которых пищала тоненьким голосом о том, как ей хочется есть. Решившись, Марина подтянула к себе оставшийся сверток, развернула его и увидела бутылку шампанского. Сначала она обрадовалась, потому что так и не попробовала шампанского в театре и часто думала, какое оно на вкус, но потом поняла, что осталась совсем без еды. Тогда она протянула лапки к яичной кладке, выбрала яйцо, в котором медленно дозревал бесполый рабочий муравей, подтянула его и, не давая себе опомниться, вонзила жвалы в хрустнувшую полупрозрачную оболочку. Яйцо оказалось вкусным и очень сытным, и Марина, до того как пришла в себя и вновь обрела контроль над своими действиями, съела целых три. "Ну и что, - подумала она, чувствуя, как к горлу подступает сытая отрыжка, - пусть хоть кто-то останется. А то все вместе..." Сильно захотелось шампанского, и Марина стала открывать бутылку. Шампанское хлопнуло, и не меньше трети содержимого белой пеной выплеснулось на пол. Марина расстроилась, но потом вспомнила, что точно так же было в фильме, и успокоилась. Шампанское ей не очень понравилось, потому что в рот из бутылки попадала только пузырящаяся пена, которую трудно было глотать, но все же она допила его до конца, отбросила пустую бутылку в угол и стала изучать газету, в которую та была упакована. Это тоже был номер "Магаданского муравья", но не такой интересный, как прошлый. Почти весь его объем занимал репортаж с магаданской конференции сексуальных меньшинств; это ей было скучно читать, но зато на большой групповой фотографии она нашла автора статьи о материнстве майора Бугаева - он был, как следовало из подписи, пятый сверху. Отложив газету, Марина прислушалась к ощущениям от собственного тела. Не верилось, что все это толстое и огромное и есть она. Или, наоборот, этому огромному и толстому уже не верилось, что оно - это Марина. "А вот начну с завтрашнего дня спортом заниматься, - чувствуя, как из живота медленно поднимается пузырящаяся надежда, подумала Марина, - похудею, опять пророю ход на юг, к морю... И найду того генерала, который Николая хвалил. Он на мне женится, и..." Дальше Марина боялась даже думать. Но она ощутила, что она еще молода, еще полна сил, и, если не сдаваться обстоятельствам, вполне можно начать все сначала. Потом она задремала и спала очень долго, без сновидений. Разбудили ее чавкающие звуки. Марина открыла глаза и обомлела. Из угла на нее смотрели два больших ничего не выражающих глаза. Сразу под глазами были острые сильные челюсти, которые быстро что-то перетирали, а ниже располагалось небольшое червеобразное тельце белого цвета, покрытое короткими и упругими чешуйками. - Ты кто? - испуганно спросила Марина. - Я твоя дочь Наташа, - ответило существо. - А что это ты ешь? - спросила Марина. - Яйца, - невинно прошамкала Наташа. - А... Марина поглядела на нишу с яйцами, увидела, что та совершенно пуста, и подняла полные укора глаза на Наташу. - А что делать, мам, - сквозь набитый рот ответила та, - жизнь такая. Если б Андрюшка быстрее вылупился, он бы сам меня слопал. - Какой Андрюшка? - Братишка, - ответила Наташа. - Он мне говорит, значит, давай маму разбудим. Прямо из яйца еще говорит. Я тогда говорю - а ты, если б первый кожуру прорвал, стал бы маму будить? Он молчит. Ну, я и... - Ой, Наташа, ну разве так можно, - прошептала Марина, покачивая головой и разглядывая Наташу. Она уже не думала о яйцах - все остальные чувства отступили перед удивлением, что это странное существо, запросто двигающееся и разговаривающее, - ее родная дочь. Марина вспомнила фанерный щит у видеобара, изображавший недостижимо прекрасную жизнь, и попыталась в своем воображении поместить на него Наташу. Наташа молча на нее глядела, потом спросила: - Ты чего, мам? - Так, - сказала Марина. - Знаешь что, Наташа, сползай-ка в коридор. Там баян стоит. Принеси его сюда, только осторожней, смотри, чтобы крышка вниз не упала. Снегу наметет. Через несколько минут Наташа вернулась с источающей холод черной коробкой. - Теперь послушай, Наташа, - сказала Марина. - У меня была тяжелая и страшная судьба. У твоего покойного папы - тоже. И я хочу, чтобы с тобой все было иначе. А жизнь - очень непростая вещь. Марина задумалась, пытаясь в несколько слов сжать весь свой горький опыт, все посещавшие ее долгими магаданскими ночами мысли, чтобы передать Наташе главный итог своих раздумий. - Жизнь, - сказала она, отчетливо вспомнив торжествующую улыбку на лице завернутой в лимонного цвета штору сраной уродины, - это борьба. В этой борьбе побеждает сильнейший. И я хочу, Наташа, чтобы победила ты. С сегодняшнего дня ты будешь учиться играть на баяне твоего отца. - Зачем? - спросила Наташа. - Ты станешь работником искусства, - объяснила Марина, кивая на черную дыру в стене, - и пойдешь работать в магаданский военный оперный театр. Это прекрасная жизнь, чистая и радостная (Марина вспомнила генерала со сточенными жвалами и парализованными мышцами лица), полная встреч с самыми удивительными людьми. Хочешь ты так жить? Поехать во Францию? - Да, - тихо ответила Наташа. - Ну вот, - сказала Марина, - тогда начнем прямо сейчас. Успехи Наташи были удивительными. За несколько дней она так здорово выучилась играть, что Марина про себя решила - все дело в отцовской наследственности. Единственной нотной записью, которую они с Наташей нашли в "Магаданском муравье", оказалась музыка песни "Стража на Зее", приведенная там в качестве примера истинно магаданского искусства. Наташа стала играть сразу же, прямо с листа, и Марина потрясенно вслушивалась в рев морских волн и завывание ветра, которые сливались в гимн непреклонной воле одолевшего все это муравья, и размышляла о том, какая судьба ждет ее дочь. - Вот такие песни, - шептала она, глядя на быстро скачущие по клавишам пальцы Наташи. Как-то Марина подумала о мелодии из французского фильма и напела дочке то, что смогла. Наташа сразу же подхватила мотив, сыграла его несколько раз, а потом поразмышляла и сыграла его несколько иначе, и Марина вспомнила, что именно так в фильме и было. После этого она окончательно поверила в свою дочь, и когда Наташа засыпала рядом, Марина заботливо накрывала шторой беззащитную белую колбаску ее тельца, словно Наташа была еще яйцом. Иногда по вечерам они начинали мечтать, как Наташа станет известной артисткой и Марина придет к ней на концерт, сядет в первый ряд и даст наконец волю гордым материнским слезам. Наташа очень любила играть в такие концерты - она садилась перед матерью на фанерную коробку, прижимала баян к груди и исполняла то "Стражу на Зее", то "Подмосковные вечера"; Марина в самый неожиданный момент прерывала ее игру тоненьким криком "браво" и начинала истово бить друг о друга двумя последними действующими лапками. Тогда Наташа вставала и кланялась; выходило это у нее так, словно всю свою жизнь перед этим она ничего другого не делала, и Марине оставалось только клоком сена размазывать по лицу сладкие слезы. Она чувствовала, что живет уже не сама, а через Наташу, и все, что ей теперь нужно от жизни, - это счастья для дочери. Но шли дни, и Марина стала замечать в дочери странную вялость. Иногда Наташа замирала, баян в ее руках смолкал, и она надолго уставлялась в стену. - Что с тобой, девочка? - спрашивала Марина. - Ничего, - отвечала Наташа и принималась играть вновь. Иногда она бросала баян и уползала в ту часть камеры, которой Марина не могла видеть, и не отвечала на вопросы, занимаясь там непонятным. Иногда к ней приходили друзья и подруги, но Марина не видела их, а слышала только молодые самоуверенные голоса. Однажды Наташа спросила ее: - Мама, а кто лучше живет - муравьи или мухи? - Мухи-то лучше, - ответила Марина, - но до поры до времени. - А после поры да времени? - Ну как тебе сказать, - задумалась Марина. - Жизнь у них, конечно, неплохая, но очень неосновательная и, главное, без всякой уверенности в будущем. - А у тебя она есть? - У меня? Конечно. Куда я отсюда денусь. Наташа задумалась. - А в моем будущем у тебя уверенность есть? - спросила она. - Есть, - ответила Марина, - не волнуйся, милая. - А ты можешь так сделать, чтобы ее у тебя больше не было? - Что? - не поняла Марина. - Ну, можешь ты так сделать, чтобы не быть насчет меня ни в чем уверенной? - А почему ты этого хочешь? - Почему, почему. Да потому что пока у тебя будет уверенность в моем будущем, я отсюда тоже никуда не денусь. - Ах ты дрянь неблагодарная, - рассердилась Марина. - Я тебе все отдала, всю жизнь тебе посвятила, а ты... Она замахнулась на Наташу, но та быстро уползла в угол камеры, где Марина не могла ее даже видеть. - Наташа, - через некоторое время позвала Марина, - слышишь, Наташа! Но Наташа не отвечала. Марина решила, что дочь обиделась на нее, и решила больше ее не трогать. Опустив голову, она задремала. Утром на следующий день она очень удивилась, не нащупав рядом маленького упругого наташиного тельца. - Наташа! - позвала она. Никто не отозвался. - Наташа! - повторила Марина и беспокойно заерзала на месте. Наташа не отзывалась, и Марина испытала самую настоящую панику. Она попробовала повернуться, но огромное жирное тело совершенно ей не подчинялось. У Марины мелькнула мысль, что оно, может быть, еще в состоянии двигаться, но просто не понимает, чего Марина от него хочет, или не в состоянии расшифровать сигналы, идущие от мозга к его мышцам. Марина сделала колоссальное волевое усилие, но единственным ответом тела было раздавшееся в его недрах тихое урчание. Марина попыталась еще раз, и ее голова немного повернулась вбок. Стал виден другой угол камеры, и Марина, изо всех сил выворачивая глаз, рассмотрела висящий под потолком небольшой серебристый кокон, состоящий, как ей показалось, из множества рядов тонких шелковых нитей. - Наташа, - опять позвала она. - Ну что, мам? - долетел из кокона тихий-тихий голос. - Ты что это? - спросила Марина. - Известно что, - ответила Наташа. - Окуклилась. Пора уже. - Окуклилась? - переспросила Марина и заплакала. - Что ж ты меня не позвала? Совсем уже взрослая стала, выходит? - Выходит так, - ответила Наташа. - Своим умом теперь жить буду. - И что ты делать хочешь, когда вылупишься? - спросила Марина. - А в мухи пойду, - ответила Наташа из-под потолка. - Шутишь? - И ничего не шучу. Не хочу так, как ты, жить, понятно? - Наташенька, - запричитала Марина, - цветик! Опомнись! В нашей семье такого позора отроду не было! - Значит, будет, - спокойно ответила Наташа. На следующее утро Марина проснулась от скрипа. Висящий под потолком кокон слегка покачивался, и Марина поняла, что Наташа готова вылупиться. - Наташа, - стараясь говорить спокойно, начала Марина, - пойми. Чтобы пробиться к свободе и солнечному свету, надо всю жизнь старательно работать. Иначе это просто невозможно. То, что ты собираешься сделать, - это прямая дорога на дно жизни, откуда уже нет спасенья. Понимаешь? Кокон треснул по всей длине, и из появившегося в его верхней части отверстия высунулась голова - это была Наташа, но совсем не та девочка, с которой Марина долгими вечерами играла в магаданские концерты. - А мы, по-твоему, где живем? На потолке, что ли? - грубо отозвалась она. - Смотри, - с угрозой сказала Марина, еле удерживая взгляд на коконе, - вернешься вся ободранная, яиц в подоле принесешь - на порог тебя не пущу. - Ну и не надо, - отвечала Наташа. Она уже разорвала стенку кокона, и вместо скромного муравьиного тельца с четырьмя длинными крыльями Марина увидела типичную молодую муху в блядском коротеньком платьице зеленого цвета с металлическими блестками. Наташа была, конечно, красива - но совсем не целомудренной и быстрорастворимой красотой муравьиной самки. Она выглядела крайне вульгарно, но в этой вульгарности было нечто завораживающее и притягательное, и Марина поняла, что мордастый мужчина из французского фильма, случись ему выбирать между Мариной, какой она была в молодости, и Наташей, выбрал бы, несомненно, Наташу. - Проститутка! - выпалила Марина, чувствуя, как к оскорбленным родительским чувствам примешивается женская ревность. - Сама проститутка, - не оборачиваясь, отозвалась Наташа, занятая своей прической. - Ты... Ах ты... - зашипела Марина, - на мать... Прочь из моего дома! Слышишь, прочь! - Сейчас сама уйду, - сказала, заканчивая туалет, Наташа. - Больно надо. - Немедленно! - закричала Марина. - Какими словами на мать! Прочь отсюда! - И баян мне твой надоел, старая дура, - бросила Наташа. - Сама на нем играй, пока не подохнешь. Марина уронила голову на сено и в голос зарыдала. Она ожидала, что через несколько минут Наташа опомнится и приползет извиняться, и даже решила не извинять ее сразу, а некоторое время помучить, но вдруг услышала звяканье врезающегося в землю совка. - Наташа, - закричала она, чудовищным усилием поворачивая голову, - что ты делаешь! - Ничего, - ответила Наташа, - наружу выбираюсь. - Так вон ведь выход! Ты что, хочешь все разрушить, что мы с отцом построили? Наташа не ответила - она продолжала сосредоточенно копать и, какие бы материнские проклятия ни обрушивала на ее голову Марина, даже не оборачивалась. Тогда Марина, как могла, приблизила голову к черной дыре в стене и завопила: - Помогите! Люди добрые! Милиция! Но ответом ей было только далекое завывание ледяного ветра. - Спасите! - опять заорала Марина. - Да чего ты орешь, - тихо сказала из-под потолка Наташа, - во-первых, добрых людей там нет, а во-вторых, все равно никто не услышит. Марина поняла, что дочь права, и впала в оцепенение. Под потолком мерно позвякивал совок, так продолжалось час или два, а потом в камеру упал солнечный луч и ворвался полный забытых запахов свежий воздух; Марина вдохнула его и неожиданно поняла, что тот мир, который она считала навсегда ушедшим в прошлое вместе с собственной юностью, на самом деле совсем рядом и там началась осень, но еще долго будет тепло и сухо. - Пока, мама, - сказала Наташа. "Улетает", - поняла наконец Марина и закричала: - Наташа! Сумку хоть возьми! - Спасибо! - крикнула сверху Наташа, - я взяла! Она чем-то прикрыла прорытую наверх дыру, и в камере опять стало темно и холодно, но тех нескольких секунд, пока светило солнце, хватило Марине, чтобы вспомнить, как все было на самом деле в тот далекий полдень, когда она шла по набережной и жизнь тысячью тихих голосов, доносящихся от моря, из шуршащей листвы, с неба и из-за горизонта, обещала ей что-то чудесное. Марина поглядела на стопку газет и с грустью поняла, что это все, что у нее осталось, - точнее, все, что осталось для нее у жизни. Ее обида на дочь прошла, и единственное, чего она хотела, - это чтобы Наташе повезло на набережной больше, чем ей. Марина знала, что дочь еще вернется, но знала и то, что теперь, как бы близко к ней ни оказалась Наташа, между ними всегда будет тонкая, но непрозрачная стена - словно то пространство, где они когда-то играли в магаданские концерты, вдруг разделила доходящая до потолка комнаты глухая желтая ширма. 14. ВТОРОЙ МИР - ...избавиться от ощущения, - говорил Митя, стоя с закрытыми глазами в центре площадки под шестом маяка, - что он копает крыльями пустоту, и из последних сил удерживая себя от догадки, что всю предшествовавшую жизнь он занимался именно этим. Пока вместе с сотнями других цикад он летел к далекой горе, второй раз в жизни видя мир таким, как он есть, вокруг стемнело и ему стало казаться, что он потерял дорогу - хотя куда именно он летит, он твердо не знал, - но тут он вспомнил, что стоит между черными кустами терновника и торчащими из земли выветренными скалами причудливой формы, которые с того места, где он находился, казались просто участками неба без звезд... Он несколько раз моргнул и слегка надавил на веки пальцами. За ними разлилось слабое голубоватое сияние, но яркой точки, которая сияла там несколько минут назад, уже не было. - Все. Больше ничего не вижу, - сказал он. - И сколько все это продолжалось? Дима пожал плечами. - Хотя да, - сказал Митя. - Конечно. - Цикады - наши близкие родственники, - сказал Дима. - Но они живут в совершенно другом мире. Я бы сказал, что это подземные мотыльки. Там все так же, как у нас, но совсем нет света. Он повернулся и пошел вверх по тропинке. Митя пошел следом, и через минуту или две они вышли на плоскую площадку между скалами, один край которой обрывался в пустоту. Отсюда было видно море с широкой лунной дорогой - даже не дорогой, а целой взлетно-посадочной полосой - и еще были видно дро