ет, - ответила Люся, чуть отстраняясь и чувствуя, как у нее снова начинает ныть грудь. - Раньше она всегда после "Времени" была. А сейчас только иногда заводят. - Это французская песня. Называется "Манчестер - Ливерпуль". - Но города-то английские, - сказала Люся. - Ну и что. А песня французская. Знаешь, сколько я себя помню, все мы едем, едем в этом поезде... Манчестера я не запомнила, а в Ливерпуль, наверно, так и не попаду. Люся почувствовала, как Нелли опять придвигается к ней ближе, так что стало ощутимо тепло ее тела под тонкой зеленой шерстью. Потом Нелли положила ей руку на плечо - еще неопределенным движением, которое можно было истолковать и как простое выражение приязни - но Люся уже поняла, что сейчас произойдет. - Нелли, что ты... - Ах, Франция, - чуть слышно выдохнула Нелли. Она придвинулась еще теснее, и ее рука соскользнула с Люсиного плеча на талию. "Время" кончилось, но вместо вечности на экране возник сначала диктор, а потом какой-то ободранный цех, в центре которого толпились угрюмые рабочие в кепках. Мелькнул корреспондент с микрофоном в руке, и появился стол, за которым сидели дородные мужчины в пиджаках; один из них взглянул Люсе в глаза, спрятал под стол непристойно волосатые ладони и заговорил. - Париж... - шептала Нелли в самое люсино ухо. - Не надо этого, - шептала Люся, автоматически повторяя слова экранной хари, - рабочие этого не одобрят и не поймут... - А мы им не скажем, - безумно бормотала Нелли в ответ, и ее движения становились все бесстыдней; пахло от нее завораживающим зноем "Анаис Анаис", и была еще, кажется, горьковатая нотка "Фиджи". "Ну что же, - с неожиданным облегчением подумала Люся, роняя ладонь на бедро Нелли, - пусть это станет моим последним экзаменом..." Люся лежала на спине и глядела в потолок. Нелли задумчиво рассматривала ее покрытый нежным пушком пудры профиль. - Ты знаешь, - нарушила она наконец долгую тишину, - а ведь ты у меня первая. - Ты у меня тоже, - ответила Люся. - Правда? - Да. - Тебе хорошо со мной? Люся закрыла глаза и чуть заметно кивнула. - Послушай, - зашептала Нелли, - обещай мне одну вещь. - Обещаю, - прошептала Люся в ответ. - Обещай мне, что ты не встанешь и не уйдешь, что бы я тебе не сказала. Обещай. - Конечно обещаю. Что ты. - Ты во мне ничего необычного не заметила? - Да нет. Милицейских слов только много говоришь. Знаешь, если ты на них и работаешь - какое мне дело? - А кроме этого? Ничего? - Да нет же. - Ну ладно... Нет, я не могу. Поцелуй меня... Вот так. Ты знаешь, кем я раньше была? - Господи, да какая разница? - Нет, я не в том смысле. Ты когда-нибудь про транссекс слышала? Про операцию по перемене пола? Люся почувствовала, как на нее вдруг накатил страх - даже сильнее, чем в автобусе, и опять мучительно заболела грудь. Она отодвинулась от Нелли. - Ну, слышала. А что? Так вот, - быстро и сбивчиво зашептала Нелли, - только слушай до конца. Я мужиком раньше была, Василием звали, Василием Цыруком. Секретарем райкома комсомола. Ходила, знаешь, в костюме с жилетом и галстуком, все собрания какие-то вела... Персональные дела... Повестки дня всякие, протоколы... И вот так, знаешь, идешь домой, а там по дороге валютный ресторан, тачки, бабы вроде тебя, все смеются - а я иду в этом жилете сраном, со значком и усами, и еще портфель в руке, а они хохочут, и по машинам, по машинам... Ну, думаю, ничего... Партстаж наберу, потом, глядишь, инструктором в горком - все данные у меня были... Еще, думал, не в таких ресторанах погуляю - на весь мир... И тут, понимаешь, пошел на вечер палестинской дружбы, и надо же, Авада Али, араб пьяный, стакан с чаем мне в морду кинул... А в райкоме партии спрашивают - что ж это, Цырук, стаканы вам в морду кидают? Вам почему-то кидают, а нам - нет? И - выговор с занесением. Чуть с ума я не сошел, а потом читаю в "Литгазете", что есть такой мужик, профессор Вишневский, который операцию делает - это для этих, значит, гомиков - ты не подумай только, что я тоже... Я без склонностей был. Просто читаю, что он гормоны разные колет, и психика изменяется, а мне как раз психику старую трудно было иметь. Короче, продал я свой старый "Москвич", и лег - шесть операций подряд, гормоны без конца кололи. И вот год назад вышла из клиники, волосы отросли уже, и все по-другому - иду по улице, а вокруг сугробы, как когда-то вата возле елки... Потом привыкла вроде. А недавно стало мне казаться, что все на меня смотрят и все про меня понимают. И вот встретила я тебя, и думаю, а ну проверю, женщина я или... Люся, ты что? Люся, уже отодвинувшись, сидела у стены, обеими руками прижимая к груди колени. Некоторое время стояла тишина. - Я тебе противна, да? - прошептала Нелли. - Противна? - Усы, значит, были, - сказала Люся, и откинула упавшую на лицо прядь. - А помнишь может, у тебя зам был по оргработе? Андрей Павлов? Еще Гнидой называли? - Помню, - удивленно сказала Нелли. - За пивом тебе ходил еще? А потом ты ему персональное дело повесила с наглядной агитацией? Когда на агитстенде Ленина в перчатках нарисовали, и Дзержинского без тени? - А ты откуда... Гнида? Ты?! - И кличку эту ты мне придумала - за что? За то что я в рот тебе смотрел, протоколы собраний переписывал каждый вечер до одиннадцати? Господи, да все по-другому могло бы... Ты знаешь, о чем я второй год мечтаю? Чтоб прокатить мимо твоего райкома на пятисотом мерседесе, в крутом навороте - и чтоб Цырук, ты то есть, шел там со своими татарскими усиками и портфелем с протоколами собраний - чтоб, значит, просто посмотреть на него с заднего сидения, в глаза, и взгляд так дальше, на стену... Не заметить. Понимаешь? - Андрон, да ведь это не я... Это ведь в партбюро Шерстеневич сказал, что зам по оргработе отвечает... Ведь какой скандал - старейший в районе член партии с ума сошел, хер старый, когда твой стенд увидел. Сходил за кефиром... Нет, Андрон, правда - ты, что ли? Люся вытерла простыней губы. - У тебя водка есть? - Спирт есть, - сказала Нелли, вставая с кровати - я сейчас. Прикрываясь скомканной простыней, она убежала на кухню, оттуда донесся лязг посуды; что-то стеклянное упало и разбилось. Люся прокашлялась и длинно сплюнула на ковер, а потом еще раз тщательно вытерла губы о простыню. Через минуту Нелли вернулась с двумя наполовину наполненными гранеными стаканами. - Держи... Райкомовские... Не знаю даже, как к тебе обращаться... - А как раньше - Гнида, - сказала Люся, и на ее глазах блеснули слезы. - Да забудь ты. А то как баба прямо... Давай. За встречу. Выпили. - Ты кого-нибудь из наших видишь? - спросила после паузы Нелли. - Да нет. Так, слухи доходят. Вот Васю Прокудина из интерсектора помнишь? - Помню. - Третий год за шведом замужем. - Ты что... Он что, тоже операцию сделал? - Да нет. В Швеции можно хоть на жирафе жениться. - А-а. А то я думаю - он же рябой был, как Батый, и глаза косые. - Черт их поймет, иностранцев этих, - устало сказала Люся. - Бесятся с жиру. Я вот тут недавно видела одного мужика в метро - лет сорок, харя как булыжник, лба нет почти, а в авоське - "Молодая Гвардия". Значит, и на таких спрос есть... Слушай, а ты Астрахань помнишь? Стройотряд? Нелли нежно посмотрела на Люсю. - Конечно. - Помнишь, там одна песня все время играла? Про трубача? И про то, как мы танцуем под луной? Сегодня в "Москве" ее крутили. - Помню. Да она у меня есть. Поставить? Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на голые плечи простыню, подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка. - А тебе кто операцию делал? - спросила Нелли. - В кооперативе, - сказала Люся, разглядывая разбросанные по столику упаковки французских гигиенических тампонов. - Они меня, кажется, кинули круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я, под Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на морозе. И болит часто. - Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит. Нелли вздохнула и замолчала. - Ты о чем задумалась-то? - спросила Люся через минуту. - Да так... Иногда, знаешь, кажется, что я так и иду по партийной линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть. Понимаешь? Время просто другое. - А не боишься, что все назад вернется? - спросила Люся. - Только честно. - Да не очень, - сказала Нелли. - Вернется, посмотрим. У нас с тобой опыт работы есть? Есть. Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому шоссе ехал маленький зеленый автобус. Иногда ему навстречу выскакивало ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо проносились несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем же названием, только перечеркнутым жирной красной чертой. Два черных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой, на которой еле держалась пилотка - он вел автобус. У другого, сидящего на ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала и морщась от боли, он медленно и громко читал. - Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина и честь. Дисциплина как проявление созидающей воли. Сознательная любовь к дисциплине. Дисциплина - это порядок. Порядок создает ритм, а ритм рождает свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок - это хаос. Хаос - это гнет. Беспорядок - это рабство. Армия - это дисциплина. Здесь, так же как при закалке стали, главное - не перекалить металл, для этого его иногда отпускают... Автобус вдруг резко вильнул, и офицер выронил журнал. Ты что? - спросил он второго. - Совсем уже? - Как же мы их отпустили... - простонал тот. - Теперь он проиграет. Проиграет этому... Этому... - Это они нас отпустили, - ядовито сказал первый, нагибаясь за журналом. - Ну что, дальше читать? - Ты в себя еще не пришла? - Нет. Не пришла я ни в какую себя. - Тогда прочти про шинель. - А где это? - спросил первый, возясь с заляпанными грязью страницами. - Забыла уже, да? - с кривой улыбкой сказал второй. - Короткая же у тебя память. Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело. - Со слова "Лермонтов", - сказал второй. - Лермонтов, - начал читать первый, - когда-то назвал кавказскую черкеску лучшим в мире нарядом для мужчин. К горной черкеске как одежде-символу можно теперь смело причислить еще русскую офицерскую шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в истории редко, она стала после Бородина и Сталинграда национальна. Ее древний силуэт художник различит на фресках старинного письма. Даже если сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать одежду совершенней и благороднее, чем русская шинель. "Не хватит на то, - как сказал бы полковник Тарас Бульба, - мышиной их натуры..." - Там нет слова "полковник", - перебил второй. - Да, - сказал первый, пробежав глазами по странице, - нет. Это в другом месте: "Завет отца - отчет, как живешь. Помните полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде всего нравственное. В этом..." - Хватит, - сказал второй. От последних слов его лицо словно засветилось изнутри, а черные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе к постепенно белеющей Луне, висящей над далекой снежной стеной леса. Первый положил журнал на заляпанную застывшим парафином дерматиновую плоскость, придвинул к себе коробку зефира в шоколаде и стал есть. Вдруг он всхлипнул. - Я ведь тебя слушаю, - заговорил он, кривясь от подступившего к горлу плача, - слушаю с детства. Во всем тебе подражаю. А ведь ты, Варя, давно сошла с ума. Сейчас мне стало ясно... Ты посмотри, на кого мы похожи - лысые, в тельняшках, плаваем на этой консервной банке и пьем, пьем... И эти шахматы... - Но идет борьба, - сказал второй. - Непримиримая борьба. Мне ведь тоже тяжело, Тамара. Первый офицер закрыл лицо и несколько секунд был не в состоянии говорить. Постепенно он успокоился, взял из коробки зефирину и целиком затолкал ее в рот. - Как я тогда тобой гордилась! - заговорил он опять. - Даже подругу жалела, что у нее старшей сестры нет... И все за тобой, за тобой, и все - как ты... А ты все время делаешь вид, что знаешь, зачем мы живем, и как жить дальше... Но теперь - хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по ночам - с шилом... Нет, уйду я. Все. - А как же наше дело? - спросил второй. - А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы. Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался в сугроб на обочине. Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли. - Нет! Хватит! - заорал он. - Теперь я своим умом жить буду. А ты езжай на "Тамбов". Слышишь, тормози! Его опять скрутило в рыданиях. Он полез в карман своей куртки, с трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул их на коричневый дерматин. Следом туда же полетел пистолет. - Тормози, гадина! - закричал он, - тормози, а не то я на ходу прыгну! Автобус затормозил, и передняя дверь открылась. Офицер с воем выскочил на дорогу, и, прижимая к груди пакет с сервилатом, диагонально побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе, лесом и какими-то заборами - навстречу далекому лесу и Луне, теперь уже окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но все же он перемещался довольно быстро. Второй молча глядел на черную фигурку, постепенно уменьшавшуюся на ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала, опять поднималась на ноги и бежала дальше. Наконец, она совсем исчезла из виду. Тогда по щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза. Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось; повисшая на подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла. - Семь лет в стальном гробу-у, - тихо запел он навстречу новому дню и широкой, как жизнь, дороге.