Кавабаты тихо урчало в животе, и Сердюк подумал, что тот уж точно совершит всю процедуру с легкостью и блеском. А ведь мир, который предстояло покинуть японцу - если понимать под этим словом все то, что человек мог почувствовать и испытать в жизни, - уж точно был намного привлекательнее, чем вонючие московские улицы, которые под пение Филиппа Киркорова наплывали на Сердюка каждое утро. Сердюк понял, почему он вдруг подумал о Киркорове, - из-за стены, где сидели девушки, долетала какая-то из его песен. Потом послышались звуки короткого спора, приглушенный плач, и щелкнул переключатель программ. Невидимый телевизор стал передавать программу новостей, причем Сердюку показалось, что на самом деле канал не переключался, просто Киркоров перестал петь и начал тихо говорить. Потом послышался возбужденный шепот одной из девушек: - Ну точно, смотри! Опять бухой! Смотри, как по трапу идет! Ну точно говорю, бухой в сиську! Сердюк думал еще несколько секунд. - Да катись оно все, - решительно сказал он. - Давай меч. Кавабата быстро подошел к нему, встал на одно колено и рукоятью вперед протянул ему меч. - Погоди, - сказал Сердюк и расстегнул рубашку под пиджаком. - Сквозь майку можно? Кавабата задумался. - Вообще такие случаи были. В тысяча четыреста пятьдесят четвертом году Такэда Кацуери, проиграв битву при Окэхадзама, вспорол себе живот прямо сквозь охотничью одежду. Так что нормально. Сердюк взял в руки меч. - Не, - сказал Кавабата. - Я же говорю - правой за рукоять, а левой там, где обернуто. Вот так. - Просто резать, и все? - Секундочку, секундочку. Сейчас. Кавабата пробежал по комнате, взял свой большой меч и вернулся к Сердюку, встав у него за спиной. - Глубоко можно не резать. Вот мне придется глубоко, это да. У меня-то секунданта не будет. А вы везучий. Наверно, хорошо эту жизнь прожили. Сердюк чуть улыбнулся. - Обычно прожил, - сказал он. - Как все. - Зато умираете как воин, - сказал Кавабата. - Ну чего, у меня все готово. Давайте по счету "три". - Ладно, - сказал Сердюк. - Глубокий вдох, - сказал Кавабата, - и поехали. Раз... Два... Два с половиной... И-три! Сердюк воткнул меч в живот. Бумага уперлась в майку. Боли особой не было, но очень сильно ощущался холод от лезвия. На полу зазвонила факс-машина. - Вот, - сказал Кавабата. - А теперь вверх и вправо. Смелей, смелей... Вот так, правильно. Сердюк заерзал ногами. - Теперь быстрее поворот к центру, и на себя обеими руками. Вот так, так... Правильно... Ну еще сантиметрика два... - Не могу, - еле выговорил Сердюк, - жжет все! - А ты думал, - сказал Кавабата. - Сейчас. Он подскочил к факсу и снял трубку. - Але! Да! Правильно, здесь. Да, девятая модель, две тысячи прошла. Сердюк выронил меч на пол и зажал обеими руками кровоточащий живот. - Быстрее! - прохрипел он, - быстрее! Кавабата наморщил лицо и жестом велел Сердюку подождать. - Что? - заорал он в трубку. - Да как это три с половиной дорого? Я за нее пять тысяч заплатил год назад! Медленно, как в кинотеатре перед началом сеанса, свет в глазах Сердюка померк. Некоторое время он еще сидел на полу, а потом стал медленно заваливаться набок - но до того, как его правое плечо коснулось пола, все ощущения от тела исчезли; осталась только всепоглощающая боль. - Да где же битая? Где битая? - доносилось из красной пульсирующей темноты. - Две царапины на бампере - это тебе битая? Что? Что? Да ты сам козел! Говно, мудак! Что? Да пошел ты сам на хуй! Трубка лязгнула о рычаг, и факс-машина сразу же зазвонила опять. Сердюк заметил, что то пространство, откуда прилетают телефонные звонки и ругань Кавабаты и где вообще что-то происходит, находится от него очень далеко и представляет собой до такой степени ничтожный сегмент реальности, что нужно изо всех сил сосредотачиваться, чтобы следить за происходящим в этом сегменте. Между тем, никакого смысла в этом мучительном сосредоточении - а Сердюк уже знал: такое сосредоточение и есть жизнь - не было. Оказалось, что все его долгое, полное тоски, надежды и страха человеческое существование было просто мимолетной мыслью, на секунду привлекшей его внимание. А теперь Сердюк (да и никакой на самом деле не Сердюк) плыл в бескачественной пустоте и чувствовал, что приближается к чему-то огромному, излучающему нестерпимый жар. Самым ужасным было то, что это огромное и пышущее огнем приближалось к нему со спины, и никакой возможности увидеть, что же это такое на самом деле, не было. Ощущение было невыносимым, и Сердюк стал лихорадочно искать ту точку, где остался весь знакомый ему мир. Каким-то чудом это удалось, и в его голове колоколом ударил голос Кавабаты: - На островах сначала не поверили, что вы справитесь. Но я это знал. А теперь позвольте оказать вам последнюю услугу. Ос-с-с! Долгое время после этого не было ничего вообще - так что даже неверно говорить, что долгое время, потому что времени тоже не было. А потом послышался кашель, скрип каких-то половиц, и голос Тимура Тимуровича сказал: - Да, Сеня. Вот так тебя и нашли у калорифера, с розочкой в руке. С кем пил-то на самом деле, помнишь? Ответа не было. - Татьяна Павловна, - сказал Тимур Тимурович, - пожалуйста, два кубика. Да. - Тимур Тимурович, - неожиданно заговорил из угла Володин, - а ведь это духи были. - Вот как? - вежливо спросил Тимур Тимурович. - Какие духи? - А из дома Тайра. Клянусь. И вел он себя с ними так, как будто смерти искал. Да он, похоже, ее и искал. - Почему же он тогда жив остался? - спросил Тимур Тимурович. - Так на нем же майка была с олимпийской символикой. Ну, помните, Московская олимпиада, да? Много-много маленьких эмблемочек, да? А резал он через майку. - И что? - Можно считать, что это были магические иероглифы. Я в книге читал, в древности был такой случай, когда одного монаха всего расписали защитными знаками, только про уши забыли. И когда к нему пришли духи Тайра, они эти уши и забрали, потому что все остальное было для них просто невидимым. - А зачем они к нему приходили? В смысле, к этому монаху? - На флейте хорошо играл. - Ах, на флейте, - сказал Тимур Тимурович. - Очень логично. А вас не удивило, что эти призраки болеют за "Динамо"? - А что тут удивительного, - ответил Володин. - Одни призраки болеют за "Спартак". Другие за ЦСКА. Почему бы третьим не болеть за "Динамо"? 7 - Динама! Динама! Куда пошла, твою мать! Я вскочил с кровати. Какой-то малый в рваном фраке, накинутом прямо на голое тело, бегал по двору за лошадью и орал: - Динама! Стой, дура! Куда пошла! Под окном фыркали кони и толпилось огромное количество солдат-красногвардейцев, которых еще вчера здесь не было. Собственно говоря, понять, что это красногвардейцы, можно было только по их расхристанному виду - они были одеты как попало, преимущественно в гражданское, из чего следовало, что экипироваться они предпочитали с помощью грабежей. В центре толпы стоял человек в буденовском шлеме с косо налепленной красной звездой и махал руками, отдавая какие-то распоряжения. Он был удивительно похож на комиссара ивановских ткачей Фурманова, которого я видел на митинге у Ярославского вокзала, только через всю щеку у него проходил багровый сабельный шрам. Но я недолго рассматривал эту пеструю публику - мое внимание привлек экипаж, стоявший в центре двора. В него как раз впрягали четверку вороных. Это было длинное открытое ландо на дутых шинах с рессорами и мягкими кожаными сиденьями, сделанное из дорогого дерева с сохранившимися следами позолоты. Что-то невыразимо ностальгическое было в этой роскошной вещи, в этом осколке навсегда канувшего в небытие мира, обитатели которого наивно надеялись переехать в будущее на таких вот транспортных средствах. Вышло так, что поход в будущее удался только самим транспортным средствам, и то ценой превращения в подобие гуннских боевых колесниц. Именно такие ассоциации рождали три соединенных штангой пулемета "Льюис", укрепленные в задней части ландо. Я отошел от окна, сел на кровать и вдруг вспомнил, что такие колесницы называются у бойцов непонятным словом "тачанка". Происхождение этого термина было загадочным и темным - натягивая сапоги, я перебрал в уме все варианты возможной этимологии и не нашел не одного подходящего. Правда, мне пришел в голову забавный каламбур: "тачанка" - "touch Anka". Но после вчерашнего объяснения с Анной, одно воспоминание о котором заставило меня покраснеть и нахмуриться, поделиться этой шуткой мне было не с кем. В таких примерно мыслях я сбежал вниз по лестнице и вышел во двор. Кто-то сказал мне, что Котовский просил меня зайти в штабной амбар, и я не теряя времени отправился туда. На часах у входа стояли двое бойцов в черной форме - когда я проходил мимо, они вытянулись по швам и отдали мне честь. По их напрягшимся лицам я понял, что они хорошо меня знают, - к сожалению, контузия стерла их имена из моей памяти. Котовский в глухо застегнутом коричневом френче сидел на столе. Он был в комнате один. Я отметил мертвенную бледность его лица - казалось, на него был наложен толстый слой пудры. Он явно сильно зарядился кокаином с самого утра. Рядом с ним на столе стоял прозрачный цилиндр, в котором клубились и медленно поднимались вверх маленькие облачка расплавленного белого вещества. Это была лампа, состоящая из спиртовки и длинной стеклянной колбы, где в подкрашенном глицерине плавали комки воска. Лет пять назад такие лампы были весьма модны в Петербурге. Котовский протянул мне руку. Я заметил, что его ладонь слегка подрагивает. - Отчего-то с самого утра, - сказал он, поднимая на меня ясные глаза, - я думаю о том, что ждет нас за гробовой доской. - Вы полагаете, что нас там что-то ждет? - спросил я. - Может быть, я неудачно выразился, - сказал Котовский. - Сказать проще, я думаю о смерти и бессмертии. - Отчего вас посетило такое настроение? - О, - сказал Котовский с холодной улыбкой, - в сущности говоря, оно не покидает меня с одного памятного случая в Одессе... Впрочем, не важно. Он сложил руки на груди и указал подбородком на лампу. - Посмотрите на этот воск, - сказал он. - Проследите за тем, что с ним происходит. Он разогревается на спиртовке, и его капли, приняв причудливые очертания, поднимаются вверх. Поднимаясь, они остывают; чем они выше, тем медленнее их движение. И, наконец, в некой точке они останавливаются и начинают падать туда, откуда перед этим поднялись, часто так и не коснувшись поверхности. - В этом есть какой-то платоновский трагизм, - сказал я задумчиво. - Возможно. Но я не об этом. Представьте себе, что застывшие капли, поднимающиеся вверх по лампе, наделены сознанием. В этом случае у них сразу же возникнет проблема самоидентификации. - Без сомнения. - Здесь-то и начинается самое интересное. Если какой-нибудь из этих комочков воска считает, что он - форма, которую он принял, то он смертен, потому что форма разрушится. Но если он понимает, что он - это воск, то что с ним может случиться? - Ничего, - ответил я. - Именно, - сказал Котовский. - Тогда он бессмертен. Но весь фокус в том, что воску очень сложно понять, что он воск. Осознать свою изначальную природу практически невозможно. Как заметить то, что с начала времен было перед самыми глазами? Даже тогда, когда еще не было никаких глаз? Поэтому единственное, что воск замечает, это свою временную форму. И он думает, что он и есть эта форма, понимаете? А форма произвольна - каждый раз она возникает под действием тысяч и тысяч обстоятельств. - Великолепная аллегория. Но что из нее следует? - спросил я, вспомнив нашу вчерашнюю беседу о судьбах России и ту легкость, с какой он перевел ее на кокаин. Легко могло статься, что он просто хотел получить остаток порошка и постепенно подводил к этому разговор. - А следует то, что единственный путь к бессмертию для капли воска - это перестать считать, что она капля, и понять, что она и есть воск. Но поскольку наша капля сама способна заметить только свою форму, она всю свою короткую жизнь молится Господу Воску о спасении этой формы, хотя эта форма, если вдуматься, не имеет к ней никакого отношения. При этом любая капелька воска обладает теми же свойствами, что и весь его объем. Понимаете? Капля великого океана бытия - это и есть весь этот океан, сжавшийся на миг до капли. Но как, скажите, как объяснить это кусочкам воска, больше всего боящимся за свою мимолетную форму? Как заронить в них эту мысль? Ведь именно мысли мчат к спасению или гибели, потому что и спасение, и гибель - это тоже, в сущности, мысли. Кажется, Упанишады говорят, что ум - это лошадь, впряженная в коляску тела... Тут он щелкнул пальцами, словно в голову ему пришла неожиданная мысль, и поднял на меня холодный взгляд: - Кстати, раз уж речь у нас зашла о колясках и лошадях. Вы не находите, что полбанки кокаина за пару орловских рысаков... Резкий грохот, ударивший мне в уши, заставил меня отшатнуться. Лампа, стоявшая рядом с Котовским, взорвалась, облив стол и карту водопадом глицерина. Котовский соскочил со стола, и в его руке из ниоткуда, словно у фокусника, появился наган. В дверях стоял Чапаев с никелированным маузером в руке. На нем был серый китель, перетянутый портупеей, папаха с косой муаровой лентой и подшитые кожей черные галифе с тройным лампасом. На груди у него блестела серебряная пентаграмма (я вспомнил, что он называл ее "Орденом Октябрьской Звезды"), а рядом с ней висел маленький черный бинокль. - Хорошо ты говорил, Гриша, про каплю воска, - сказал он хрипловатым тенорком, - только что ты сейчас скажешь? И где теперь твой окиян бытия? Котовский ошарашенно перевел взгляд на место, где только что стояла лампа. На карте расплывалось огромное жирное пятно. Слава Богу, фитиль спиртовки погас при взрыве - иначе в комнате уже полыхал бы пожар. - Форма, воск - кто все это создал? - спросил Чапаев грозно. - Отвечай! - Ум, - ответил Котовский. - А где он? Покажи. - Ум - это лампа, - сказал Котовский. - Была. - Если ум - это лампа, куда ты пойдешь, когда она разбилась? - Что же тогда ум? - спросил Котовский растерянно. Чапаев еще раз выстрелил, и пуля превратила стоявшую на столе чернильницу в облако синих брызг. Отчего-то я ощутил мгновенное головокружение. На белых скулах Котовского выступили два ярко-красных пятна. - Да, - сказал он, - вот теперь понял. Поправил ты меня, Василий Иванович. Крепко поправил. - Эх, Гриша, - сказал Чапаев печально, - что ж ты? Ведь сам знаешь, нельзя тебе ошибаться сейчас. Нельзя. Потому что в такие места едешь, где тебя уже никто не поправит. А как скажешь, так все и будет. Не поднимая глаз, Котовский повернулся и выбежал из амбара на улицу. - Сейчас выступаем, - сказал Чапаев, убирая дымящийся маузер в кобуру. - Не поехать ли нам с тобой в коляске, которую ты вчера у Гришки отыграл? И поговорим заодно. - С удовольствием, - сказал я. - Вот я и велел запрячь, - сказал Чапаев. - А Гришка с Анкой на тачанке поедут. Вероятно, по моему лицу пробежала тень, потому что Чапаев громко засмеялся и изо всех сил хлопнул меня ладонью по спине. Мы вышли во двор, пробрались сквозь толпу красногвардейцев и оказались у конюшен. Там царила знакомая сердцу каждого кавалериста тревожно-веселая суета, которая всегда сопровождает сбор отряда, идущего в бой. Бойцы подтягивали седла, проверяли подковы и о чем-то весело переговаривались - но за этой их веселостью чувствовалась трезвая собранность и высшее напряжение всех струн души. Лошадям, казалось, передавались человеческие чувства - они переминались с ноги на ногу, изредка ржали и, норовя выплюнуть мундштук, косили темными магнетическими глазами, в которых сияла какая-то сумасшедшая радость. Я почувствовал, что и на меня подействовал гипноз близкой опасности. Чапаев стал что-то объяснять двум бойцам, а я подошел к ближайшему коню, привязанному к вбитому в стену кольцу, и запустил пальцы в его гриву. Отлично помню эту секунду - густые волосы под моими пальцами, кисловатый запах новенького кожаного седла, пятно солнечного света на стене перед моим лицом и удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение полноты, окончательной реальности этого мига. Наверно, это было то чувство, которое пытаются передать словами "вдохнуть полной грудью", "жить полной жизнью". И хоть оно длилось всего одну короткую секунду, я в очередной раз успел понять, что эта полная и настоящая жизнь никогда не длится дольше в силу самой своей природы. - Петька! - закричал сзади Чапаев, - пора! Я похлопал коня по шее и пошел к коляске, косясь на тачанку, где уже сидели Анна и Котовский. Анна была в белой фуражке с красным околышем и простой гимнастерке, перетянутой ремешком с маленькой замшевой кобурой. Синие рейтузы с узким красным лампасом были заправлены в высокие ботинки на шнуровке. В этом наряде она казалась нестерпимо юной и походила на гимназиста. Поймав мой взгляд, она отвернулась. Чапаев был уже в коляске. Впереди сидел тот самый молчаливый башкир по прозвищу "Батый", который когда-то разливал шампанское в поезде, а потом чуть не заколол меня штыком на своем нелепом посту возле стога сена. Как только я сел рядом с Чапаевым, башкир натянул вожжи, чмокнул, и мы выехали за ворота. Вслед за нами двинулась тачанка с Котовским и Анной, а затем уже конники. Мы повернули вправо и поехали вверх по улице. Собственно, это была уже не улица, а дорога, потому что последним домом на ней была наша усадьба. Круто поднимаясь вверх, она завернула вправо и уперлась в зеленую стену листвы. Мы въехали в подобие туннеля, образованного сплетающимися над дорогой ветками деревьев - деревья эти были довольно странными и больше походили на чрезмерно разросшиеся кусты. Туннель оказался очень длинным, или, может быть, такое ощущение возникло потому, что ехали мы довольно медленно. Сквозь ветки деревьев просвечивало солнце, сверкающее на последних каплях утренней росы; зелень листвы была такой яркой и слепящей, что был момент, когда я даже потерял ориентацию - мне показалось, что мы медленно падаем в бесконечный зеленый колодец. Я прикрыл глаза, и это чувство прошло. Заросли вокруг кончились так же внезапно, как и начались. Мы оказались на идущей в гору грунтовой дороге. С левого ее края начинался пологий обрыв, а справа вставала выветрившаяся каменная стена удивительно красивого бледно-лилового оттенка, в трещинах которой росли кое-где небольшие деревца. Мы поднимались по этой дороге еще около четверти часа. Чапаев сидел на своем месте с закрытыми глазами, сложив ладони на рукояти упертой в пол шашки. Казалось, он о чем-то глубоко задумался или впал в дрему. Вдруг он открыл глаза и повернул лицо ко мне. - Тебя еще мучают эти кошмары, на которые ты жаловался? - Как всегда, Василий Иванович, - ответил я. - Что, и опять об этой лечебнице? - О, если бы только о ней, - сказал я. - Знаете, как в любом сне, там все меняется с фантастической легкостью. Сегодня, например, мне снилась Япония. А вчера действительно снилась лечебница, и знаете, что произошло? Этот палач, который всем там заправляет, попросил меня подробно изложить на бумаге то, что со мной происходит здесь. Он сказал, что ему это нужно для работы. Можете себе представить? - Могу, - сказал Чапаев. - А почему бы тебе его не послушать? Я изумленно посмотрел на него. - Вы что, серьезно советуете мне это сделать? Он кивнул. - А зачем? - Ты же сам сказал, что в твоих кошмарах все меняется с фантастической быстротой. А любая однообразная деятельность, к которой ты возвращаешься во сне, позволяет создать в нем нечто вроде фиксированного центра. Тогда сон становится более реальным. Ничего лучше, чем делать записи во сне, просто не придумаешь. Я задумался. - Но для чего мне фиксированный центр кошмаров, если на самом деле я хочу от них избавиться? - Именно для того, чтобы от них избавиться. Потому что избавиться можно только от чего-то реального. - Допустим. И что, я могу писать про все-все, что здесь происходит? - Конечно. - А как мне называть вас в этих записях? Чапаев засмеялся. - Нет, Петька, не зря тебе психбольница сниться. Ну какая разница, как ты будешь называть меня в записках, которые ты делаешь во сне? - Действительно, - сказал я, чувствуя себя полным идиотом. - Просто я опасался, что... Нет, у меня действительно что-то с головой. - Называй меня любым именем, - сказал Чапаев. - Хоть Чапаевым. - Чапаевым? - переспросил я. - А почему нет. Можешь даже написать, - сказал он с ухмылкой, - что у меня были усы и после этих слов я их расправил. Бережным движением пальцев он расправил усы. - Но я полагаю, что совет, который тебе дали, в большей степени относится к реальности, - сказал он. - Тебе надо начать записывать свои сны, причем стараться делать это, пока ты их помнишь в подробностях. - Забыть их невозможно, - сказал я. - В себя придешь, так понимаешь, что это просто кошмар был, но пока он снится... Даже и непонятно, что правда на самом деле. Коляска, в которой мы сейчас едем, или тот кафельный ад, где по ночам меня мучают бесы в белых халатах. - Что правда на самом деле? - переспросил Чапаев и опять закрыл глаза. - На этот вопрос ты вряд ли найдешь ответ. Потому что на самом деле никакого самого дела нет. - Это как? - спросил я. - Эх, Петька, Петька, - сказал Чапаев, - знавал я одного китайского коммуниста по имени Цзе Чжуан. Ему часто снился один сон - что он красная бабочка, летающая среди травы. И когда он просыпался, он часто не мог взять в толк, то ли это бабочке приснилось, что она занимается революционной работой, то ли это подпольщик видел сон, в котором он порхал среди цветов. Так вот, когда этого Цзе Чжуана арестовали в Монголии за саботаж, он на допросе так и сказал, что он на самом деле бабочка, которой все это снится. Поскольку допрашивал его сам барон Юнгерн, а он человек с большим пониманием, следующий вопрос был о том, почему эта бабочка за коммунистов. А он сказал, что она вовсе не за коммунистов. Тогда его спросили, почему в таком случае бабочка занимается подрывной деятельностью. А он ответил, что все, чем занимаются люди, настолько безобразно, что нет никакой разницы, на чьей ты стороне. - И что с ним случилось? - Ничего. Поставили его к стенке и разбудили. - А он? Чапаев пожал плечами. - Дальше полетел, надо полагать. - Понимаю, Василий Иванович, понимаю, - сказал я задумчиво. Дорога сделала еще одну петлю, и слева открылся головокружительный вид на город. Я заметил желтую точку нашей усадьбы и ярко-зеленую полосу зарослей, сквозь которые мы так долго пробирались. Пологие горные склоны, сходящиеся со всех сторон, образовывали нечто вроде чашеобразного углубления, и в этой чаше, на самом ее дне, лежал Алтай-Виднянск. Сильное впечатление производил не сам вид на город, а именно панорама образованной склонами гор чаши; город был неопрятен и больше всего напоминал кучу мусора, нанесенного дождевыми потоками в яму. Людей видно не было; дома были полускрыты еще не развеявшейся до конца утренней дымкой. Я вдруг с удивлением понял, что я - часть мира, расположенного на дне этой гигантской сточной канавы, где идет какая-то неясная гражданская война, где кто-то жадно делит крохотные уродливые домики, косо нарезанные огороды, веревки с разноцветным бельем, чтобы крепче утвердиться на этом буквальном дне бытия. Я подумал о китайском сновидце, про которого рассказал Чапаев, и еще раз посмотрел вниз. Перед лицом неподвижно раскинувшегося вокруг мира, под спокойным взглядом изучающего мир неба делалось невыразимо ясно, что городишко на дне ямы в точности похож на все остальные города мира. Все они, думал я, лежат на дне таких же котловин, пусть даже невидимых глазу. Все они варятся в огромных адских котлах на огне, который, как говорят, бушует в центре Земли. И все они - просто разные варианты одного и того же кошмара, который никак нельзя изменить к лучшему. Кошмара, от которого можно только проснуться. - Если от твоих кошмаров тебя разбудят таким же способом, как этого китайца, Петька, - сказал Чапаев, не открывая глаз, - ты всего-то навсего попадешь из одного сна в другой. Так ты и мотался всю вечность. Но если ты поймешь, что абсолютно все происходящее с тобой - это просто сон, тогда будет совершенно неважно, что тебе приснится. А когда после этого ты проснешься, ты проснешься уже по-настоящему. И навсегда. Если, конечно, захочешь. - А почему все происходящее со мной - это сон? - Да потому, Петька, - сказал Чапаев, - что ничего другого просто не бывает. Подъем кончился - мы выехали на широкое плоскогорье. Далеко на горизонте, за линией пологих холмов, поднимались синие, сиреневые и лиловые выступы гор, а перед ними лежало огромное пространство, покрытое травой и цветами. Их краски были приглушенными и выцветшими, но цветов было так много, что общий тон степи казался не зеленым, а скорее каким-то палевым. И это было настолько красиво, что на несколько минут я забыл и о словах Чапаева, и обо всем на свете. Кроме, как ни странно, этого китайца. Глядя на бледные пятна цветов, плывущие мимо коляски, я представлял себе, как он порхает между ними, норовя иногда по старой памяти наклеить на узкий побег эфедры антиправительственную листовку, и каждый раз вздрагивает, вспоминая, что никаких листовок у него давно нет. Да и кто стал бы их читать, даже если бы они были? Вскоре, однако, любоваться цветами стало невозможно. Видимо, Чапаев дал нашему вознице какой-то знак. Мы начали разгоняться, и все вокруг коляски стало сливаться в цветные полосы. Башкир безжалостно стегал коней, привставая на козлах и выкрикивая гортанные слова на неизвестном языке. Дорога, по которой мы ехали, была чисто символической. Может быть, на ней росло меньше цветов, чем в поле, да еще виднелись в ее центре следы какой-то древней колеи - но в целом догадаться о ее существовании было непросто. Несмотря на это, нас почти не трясло - поле было идеально ровным. Конники в черном, замыкавшие наш небольшой отряд, съехали с дороги, нагнали нашу коляску и образовали две группы по ее бокам. Теперь они неслись над травой вровень с нами, растянувшись в длинную дугу, словно два узких темных крыла, выросших у нашего экипажа. Пулеметное ландо, в котором сидели Анна с Котовским, тоже прибавило ходу и почти нагнало нас. Я заметил, что Котовский тычет своего возницу тростью в спину и кивает на нашу коляску. Они явно пустились с нами наперегонки. В какой-то момент им почти удалось обогнать нас. Во всяком случае, они мчались совсем рядом, в нескольких метрах. Я заметил на борту тачанки эмблему - круг, разделенный волнистой линией на две части, черную и белую, в каждой из которых помещался маленький кружок противоположного цвета. Кажется, это был какой-то восточный символ. Рядом была крупная надпись, грубо намалеванная белой краской: СИЛА НОЧИ, СИЛА ДНЯ ОДИНАКОВА ХУЙНЯ Наш башкир стегнул лошадей, и тачанка отстала. Мне показалось непостижимым, что Анна соглашается ездить в экипаже, расписанном такой непотребщиной. А через миг у меня появилась догадка, сразу же перешедшая в уверенность, что именно она и написала эти слова на борту ландо. Как мало, в сущности, я знал про эту женщину! Под дикий свист и гиканье всадников наш отряд мчался по степи. Должно быть, мы покрыли таким манером пять или шесть верст - холмы, стоявшие на горизонте, приблизились настолько, что стали ясно различимы выступающие из них скалы и растущие на них деревья. Поверхность поля, по которому неслась наша коляска, сделалась куда менее ровной, чем в начале нашей скачки, - иногда нас подбрасывало высоко в воздух вместе с коляской, и я уже стал опасаться, что для кого-то из наших это кончится сломанной шеей. Тут наконец Чапаев вытащил из кобуры свой маузер и выстрелил вверх. - Ну хватит! - заорал он. - Шагом! Наша коляска затормозила. Всадники, словно боясь пересечь невидимую черту, которая проходила сквозь ось ее задних колес, резко сбавили ход и стали по одному исчезать у нас за спиной. Ландо с Анной и Котовским тоже отстало, и через несколько минут мы оказались далеко впереди, как в самом начале поездки. Я заметил впереди вертикальный столб дыма, поднимающийся из-за холмов, - он был белым и густым, какой бывает, когда в огонь охапками бросают траву и сырые листья. Что самое странное, он почти не расширялся, отчего казался похожим на высокую белую колонну, подпирающую небо. До этого столба было не больше версты; сам костер был скрыт холмами. Еще несколько минут мы ехали вперед, а потом остановились. Дорога упиралась в два невысоких крутых бугра, между которыми пролегал узкий проход. Эти бугры образовывали подобие естественных ворот и были настолько симметричными, что казались какими-то древними башнями, ушедшими в землю много веков назад. Они словно отмечали границу, за которой местность меняла рельеф - там начинались холмы, переходящие у горизонта в горы. Похоже, за этой границей менялся не только рельеф - почувствовав на своем лице ощутимую волну ветра, я с недоумением поглядел на идеально прямой столб дыма, до невидимого источника которого было теперь совсем недалеко. - Отчего мы стоим? - спросил я Чапаева. - Ждем, - сказал он. - Кого? Врагов? - спросил я. Чапаев промолчал. Я вдруг заметил, что забыл дома шашку и с собой у меня только браунинг, так что если нам придется иметь дело с конницей, я окажусь в неприятном положении. Впрочем, судя по тому, что Чапаев продолжал спокойно сидеть в коляске, непосредственная опасность нам не угрожала. Я оглянулся. Ландо, в котором находились Котовский и Анна, стояло рядом. Я увидел белое лицо Котовского - сложив руки на груди, он неподвижно сидел на заднем сиденье. В нем было что-то от оперного певца перед выходом на сцену. Анна, которую я видел со спины, возилась с пулеметами - мне показалось, что она занялась этим не потому, что их надо было готовить к стрельбе, а потому, что ее тяготило соседство непомерно торжественного Котовского. Сопровождавшие нас всадники, словно боясь приближаться к земляным воротам, держались совсем далеко - мне были видны только их темные силуэты. - Так кого мы все-таки ждем? - повторил я свой вопрос. - У нас встреча с Черным Бароном, - ответил Чапаев. - Я полагаю, Петр, что вам запомнится это знакомство. - А что это за странная кличка? Я полагаю, у него есть имя? - Да, - сказал Чапаев. - Его настоящая фамилия Юнгерн фон Штернберг. - Юнгерн? - переспросил я. - Юнг-ерн... Что-то я такое слышал... Он, случайно, с психиатрией никак не связан? Не занимался толкованием символов? Чапаев смерил меня удивленным взглядом. - Нет, - сказал он. - Насколько я могу судить, он презирает все символы, к чему бы они ни относились. - А, - сказал я, - вот теперь вспомнил. Это тот, который расстрелял вашего китайца. - Да, - сказал Чапаев. - Это защитник Внутренней Монголии. Про него говорят, что он инкарнация бога войны. Раньше он командовал Азиатской Конной Дивизией, а сейчас - Особым Полком Тибетских Казаков. - Никогда о таких не слышал, - сказал я. - А почему его называют Черным Бароном? Чапаев задумался. - Действительно, - сказал он, - я даже не знаю. А почему бы вам не спросить у него самому? Он уже здесь. Я вздрогнул и повернул голову. В узком проходе между двумя холмами появился какой-то странный предмет. Приглядевшись, я понял, что это паланкин, очень архаичный и странный, состоящий из кабинки с округлой крышей и четырех длинных ручек, на которых эту кабинку носили. Материал, из которого были сделаны крыша и ручки, казался позеленевшей от времени бронзой, покрытой множеством крохотных нефритовых бляшек, которые блестели загадочно, как кошачьи глаза в темноте. Вокруг не было видно никого, кто мог бы незаметно принести паланкин, - оставалось только думать, что неведомые носильщики, чьими ладонями до блеска были отполированы длинные ручки, успели спрятаться за земляными воротами. Паланкин стоял на изогнутых ножках, которые делали его похожим не то на какой-то жертвенный сосуд, не то на крохотную хижину на четырех коротких сваях. Сходство с хижиной, впрочем, было ощутимее - его усиливали занавески из тонкой шелковой сетки зеленого цвета. За занавеской угадывался силуэт неподвижно сидящего человека. Чапаев выпрыгнул из коляски и подошел к паланкину. - Здравствуйте, барон, - сказал он. - Добрый день, - ответил низкий голос из-за занавески. - Я опять с просьбой, - сказал Чапаев. - Полагаю, что вы и в этот раз просите не за себя. - Да, - сказал Чапаев. - Вы помните Григория Котовского? - Помню, - сказал голос из паланкина. - А что с ним случилось? - Я никак не могу объяснить ему, что такое ум. Сегодня утром он до того меня довел, что я полез за пистолетом. Все, что можно сказать, я уже много раз ему говорил, так что нужна демонстрация, барон, нечто такое, чего он уже не смог бы игнорировать. - Ваши проблемы, милый Чапаев, довольно однообразны. Где ваш протеже? Чапаев повернулся к коляске, где сидел Котовский, и махнул рукой. Занавеска паланкина откинулась, и я увидел человека лет сорока, блондина с высоким лбом и холодными бесцветными глазами. Несмотря на висячие татарские усы и многодневную щетину, его лицо было очень интеллигентным; одет он был в странного вида черную не то рясу, не то шинель, по фасону похожую на монгольский халат с длинным полукруглым вырезом. Я, собственно, и не подумал бы никогда, что это шинель, если бы не погоны с генеральскими зигзагами на его плечах. На его боку висела точь-в-точь такая же шашка, как у Чапаева, только кисть, прикрепленная к ее рукояти, была не лиловой, а черной. А на груди у него было целых три серебряных звезды, висящих в ряд. Он быстро вылез из паланкина (оказалось, что он почти на голову меня выше) и смерил меня взглядом. - Кто это? - Это мой комиссар Петр Пустота, - ответил Чапаев. - Отличился в бою на станции Лозовая. - Что-то слышал, - сказал барон. - Он здесь по тому же делу? Чапаев кивнул. Юнгерн протянул мне руку. - Приятно познакомится, Петр. - Взаимно, господин генерал, - ответил я, пожимая его сильную сухую ладонь. - Зовите меня просто бароном, - сказал Юнгерн и повернулся к подходящему Котовскому: - Григорий, сколько лет... - Здравствуйте, барон, - ответил Котовский. - Сердечно рад вас видеть. - Судя по вашей бледности, вы так рады меня видеть, что вся ваша кровь прилила к сердцу. - Да нет, барон. Это из-за мыслей о России. - А, опять вы за старое. Не одобряю. Но, однако, не будем терять времени. Не пойти ли нам погулять? Юнгерн кивнул в сторону земляных ворот. Котовский сглотнул. - Почту за честь, - ответил он. Юнгерн вопросительно повернулся к Чапаеву. Тот протянул ему какой-то бумажный сверток. - Здесь две? - спросил барон. - Да. Юнгерн спрятал сверток в широкий карман своего одеяния, обнял Котовского за плечи и буквально потащил к воротам; они исчезли в проеме, и я повернулся к Чапаеву. - Что за этими воротами? Чапаев улыбнулся. - Не хочу портить вам впечатления. За воротами глухо хлопнул револьверный выстрел. Через секунду в них выросла одинокая фигура барона. - А теперь вы, Петр, - сказал он. Я вопросительно посмотрел на Чапаева. Тот, сощурив глаза, утвердительно кивнул головой, причем каким-то необычайно сильным жестом, словно вжимая невидимый гвоздь себе в грудь подбородком. Я медленно пошел к барону. Признаться, мне стало страшно. Дело было не в том, что я ощутил нависшую над собой опасность. Точнее, это было именно ощущение опасности - но не такого рода, как бывает перед дуэлью или боем, когда знаешь, что если и случится самое страшное, то все же оно случится именно с тобой. Сейчас у меня было чувство, что опасность угрожает не мне самому, а моим представлениям о себе; ничего страшного я не ожидал, но вот тот я, который не ожидал ничего страшного, вдруг показался мне канатоходцем над пропастью, заметившим первое дуновение усиливающегося ветерка. - Я покажу вам свой лагерь, - сказал барон, когда я приблизился. - Послушайте, барон, если вы собираетесь меня разбудить, как этого китайца... - Ну что вы, - сказал барон и улыбнулся. - Чапаев небось понарассказывал вам всяких ужасов. Я не такой. Он взял меня под локоть и повернул к земляным воротам. - Прогуляемся среди костров, - сказал он, - посмотрим, как наши ребята. - Я не вижу никаких костров, - сказал я. - Не видите? - сказал он. - А вы посмотрите внимательней. Я опять поглядел в просвет между двумя оплывшими земляными буграми. И тут барон неожиданно толкнул меня в спину. Я полетел вперед и повалился на землю; его движение было настолько резким, что на секунду мне показалось, что я калитка, которую он сшиб с петель ударом ноги. В следующий момент какая-то зрительная судорога прошла по моим глазам; я зажмурился, и в темноте передо мной вспыхнули яркие пятна, как это бывает, если пальцами надавить на глаза или сделать резкое движение головой. Но когда я открыл глаза и поднялся на ноги, эти огни не исчезли. Я не понимал, где мы находимся. Холмы, летний вечер - все это исчезло; вокруг была густая тьма, и в этой тьме вокруг нас, насколько хватало глаз, горели яркие пятна костров. Они располагались в неестественно строгой последовательности, как бы в узлах невидимой решетки, разделившей мир на бесконечное число квадратов. Расстояние между кострами было где-то в пятьдесят шагов, так что от одного уже не было видно тех, кто сидел у другого, - можно было различить только смутные силуэты, но сколько там человек и люди ли это вообще, сказать с уверенностью было нельзя. Но самым странным было то, что поле, на котором мы стояли, тоже неизмеримо изменилось - теперь у нас под ногами была идеально ровная плоскость, покрытая чем-то вроде короткой пожухшей травы, и нигде на ней не было ни выступа, ни впадины - это было ясно по идеально правильному узору горящих вокруг огней. - Что же это такое? - спросил я растеряно. - Ага, - сказал барон. - Теперь, я полагаю, видите. - Вижу, - сказал я. - Это один из филиалов загробного мира, - сказал Юнгерн, - тот, что по моей части. Сюда попадают главным образом лица, при жизни бывшие воинами. Может быть, вы слышали про Валгаллу? - Слышал, - ответил я, чувствуя, как во мне растет несуразное детское желание вцепиться в край бароновой рясы. - Вот это она и есть. Только, к сожалению, сюда попадают не только воины, но и всякая шелупонь, которая много стреляла при жизни. Бандиты, убийцы - удивительная бывает мразь. Вот поэтому и приходится ходить и проверять. Иногда даже кажется, что работаешь здесь чем-то вроде лесника. Барон вздохнул. - Хотя, как я вспоминаю, - сказал он с легкой печалью в голосе, - в детстве мне и хотелось быть лесником... Вы, Петр, знаете что - возьмите-ка меня за рукав. А то ходить тут не так просто. - Не вполне понимаю, - сказал я с облегчением, - но, впрочем, извольте. Я вцепился в сукно его рукава, и мы пошли вперед. Сразу же я почувствовал одну странность - шел барон не особо быстро, во всяком случае, не быстрее, чем ходил до этой жуткой трансформации мира, но огни, мимо которых мы шли, уносились назад с чудовищной быстротой. Казалось, что мы с ним неспешно идем по какой-то платформе, которую с невероятной скоростью тянет за собой невидимый поезд, а направление движения этого