я в собственной природе. А поскольку никакой собственной природы у понятия и образа России нет, в результате Россия окажется полностью обустроенной . Он внимательно поглядел на меня. - Понятно, - сказал он. - Американским сионистам только этого и надо. Потому-то всему вашему поколению мозги и запорошили. Машина тронулась с места и повернула на Никитскую. - Не очень понимаю, о ком вы говорите, - сказал я, - но в таком случае надо взять и обустроить этих американских сионистов. - А их вы, интересно, как обустроите? - Точно так же, - ответил я. - И Америку тоже обустроить надо. Да и вообще, зачем входить в частности. Если уж обустраивать, так весь мир сразу. - Так что же вы этого не сделаете? - Именно это я и собираюсь сегодня осуществить, - сказал я. Господин снисходительно кивнул бородой. - Глупо, конечно, говорить с вами всерьез, но я должен заметить, что не вы первый порете эту чушь. Делать вид, что сомневаешься в реальности мира, - самая малодушная форма ухода от этой самой реальности. Полное убожество, если хотите знать. Несмотря на свою кажущуюся абсурдность, жестокость и бессмысленность, этот мир все же существует, не так ли? Существует со всеми проблемами, которые в нем есть? Я промолчал. - Поэтому разговоры о нереальности мира свидетельствуют не о высокой духовности, а совсем наоборот. Не принимая творения, вы тем самым не принимаете и Творца. - Я не очень понимаю, что такое "духовность", - сказал я. - А что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком. - Вот как? - Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином. - Это все, что вы можете про него сказать? - Пожалуй, еще я могу сказать, что голова у него сейчас залеплена пластырем. - Понятно. Вы, позвольте спросить, из какой психиатрической больницы сбежали? Я задумался. - Кажется, из семнадцатой. Да, точно, там у дверей была такая синяя вывеска, и на ней была цифра семнадцать. И еще было написано, что больница образцовая. Машина затормозила. Я поглядел в окно. За ним было здание консерватории. Мы были где-то рядом с "Табакеркой". - Слушайте, - сказал я, - давайте спросим дорогу. - Я вас дальше не повезу, - сказал господин. - Вылезайте из машины ко всем чертям. Пожав плечами, я открыл дверь и вылез. Каплеобразный автомобиль сорвался с места и укатил в направлении Кремля. Было обидно, что моя попытка говорить откровенно и искренне натолкнулась на такой прием. Впрочем, к моменту, когда я добрался до угла консерватории, я уже полностью обустроил бородатого господина со всеми его чертями. Я огляделся по сторонам. Улица определенно была мне знакома. Я прошел по ней с полсотни метров и увидел поворот направо. И почти сразу же за ним была знакомая подворотня, у которой автомобиль фон Эрнена остановился в ту памятную зимнюю ночь. Она была такой же в точности, как и тогда, только, кажется, изменился цвет дома. И еще на мостовой перед подворотней стояло множество разноцветных машин самых разнообразных очертаний. Быстро пройдя невыразимо угнетающий двор, я оказался перед дверью, над которой торчал футуристический козырек из стекла и стали. К козырьку была прикреплена небольшая вывеска: ИВАН БЫК John Bull Pubis International Несколько соседних с дверью окон, закрытых полуспущенными розовыми гардинами, светились; из-за них доносился заунывно-механический звук неясного инструмента. Я потянул на себя дверь. За ней открылся короткий коридор, увешанный тяжелыми шубами и пальто; в его конце была неожиданно грубая стальная дверь. Навстречу мне поднялся с табурета похожий на преступника человек в канареечном пиджаке с золотыми пуговицами; в руке у него была странного вида телефонная трубка с оборванным проводом, от которого оставался кусок длиной не более дюйма. Я готов был поклясться, что за секунду перед тем, как встать мне навстречу, он говорил в эту трубку, от возбуждения покачивая ногой, причем держал ее неправильно - так, что обрывок провода был вверху. Эта трогательная детская способность полностью погружаться в свои фантазии, совершенно необычная для такого громилы, заставила меня испытать к нему нечто вроде симпатии. - У нас вход только для членов клуба, - сказал он. - Слушайте, - сказал я, - я тут совсем недавно был с двумя приятелями, помните? Вас еще прикладом в пах ударили. На недобром лице канареечного господина проступили усталость и отвращение. - Помните? - переспросил я. - Помню, - сказал он. - Но ведь мы уже заплатили. - Я не за деньгами, - ответил я. - Мне бы хотелось просто посидеть у вас. Поверьте, я буду здесь недолго. Канареечный господин вымученно улыбнулся, открыл стальную дверь, за которой висела бархатная штора, откинул ее, и я вошел в полутемный зал. Место изменилось мало - оно по прежнему напоминало ресторан средней руки с претензией на шик. За небольшими квадратными столиками в густых клубах дыма сидела пестрая публика. Кажется, кто-то курил гашиш. Освещала все это большая круглая люстра странного вида - она медленно вращалась вокруг оси, и по залу, словно лунные зайчики, плыли пятна тусклого света. На меня никто не обратил внимания, и я сел за пустой столик недалеко от входа. Зал кончался ярко освещенной эстрадой, где за небольшим клавишным органчиком стоял мужчина средних лет с черной звериной бородой на широкоскулом лице и волчьим голосом пел: Не убивай - не убивал. Не предавай - не предавал. Не пожалей - отдам последнюю рубаху. Не укради - вот тут я дал, вот тут я дал в натуре маху... Это был припев. Кажется, в песне шла речь о христианских заповедях, но рассматривались они под несколько странным углом. Непривычная для меня манера пения, видимо, была близка собравшимся в зале - каждый раз, когда повторялось загадочное "вот тут я дал в натуре маху", над залом проносился шелестящий аплодисмент, и певец, не переставая ласкать огромными ладонями свой инструмент, слегка кланялся. Мне стало чуть грустно. Я всегда гордился своей способностью понимать новейшие веяния в искусстве и узнавать то вечное и неизменное, что скрывалось за неожиданной и изощренной формой, но сейчас разрыв между моим привычным опытом и тем, что я видел, был слишком велик. Впрочем, объяснение могло быть простым - кто-то говорил мне, что Котовский до своего знакомства с Чапаевым был чуть ли не уголовником, и именно здесь могла скрываться причина моей полной неспособности расшифровать эту странную культуру, проявления которой ставили меня в тупик еще в сумасшедшем доме. Портьера у входа колыхнулась, и оттуда высунулся человек в канареечном пиджаке, по-прежнему сжимающий в руке телефонную трубку. Он щелкнул пальцами и кивнул на мой столик. Тотчас передо мной вырос половой в черном пиджаке и бабочке. В руках у него была кожаная папка с меню. - Что будем кушать? - спросил он. - Есть я не хочу, - ответил я, - а вот водочки бы выпил с удовольствием. Озяб. - Смирнофф? Столичная? Абсолют? - Абсолют, - ответил я. - И еще мне хотелось бы... Как бы это сказать... Чего-нибудь растормаживающего. Половой с сомнением поглядел на меня, потом повернулся к канареечному господину и сделал какой-то шулерский жест. Канареечный господин кивнул. Тогда половой склонился к моему уху и прошептал: - Псилоцибы? Барбитураты? Экстаз? Секунду или две я мысленно взвешивал эти иероглифы. - Знаете что? Возьмите экстаз и растворите его в абсолюте. Будет в самый раз. Половой еще раз повернулся к канареечному господину, еле заметно пожал плечами и крутанул пальцами у виска. Тот гневно наморщился и опять кивнул головой. На моем столе появилась пепельница и ваза с бумажными салфетками. Последнее было очень кстати. Я вытащил из кармана ручку, которую стащил у Жербунова, взял салфетку и хотел было начать писать, как вдруг заметил, что ручка кончается не пером, а дырой, очень похожей на обрез ствола. Я развинтил ее, и на стол выпал небольшой патрон с черной свинцовой пулей без оболочки, вроде тех, что продают к ружьям "Монтекристо". Это остроумное изобретение было весьма кстати - без браунинга в кармане брюк я чувствовал себя немного шарлатаном. Аккуратно вставив патрон на место, я завинтил ручку и жестом попросил бледного господина в канареечном пиджаке дать мне что-нибудь пишущее. Подошел половой с подносом, на котором стоял стакан. - Ваш заказ, - сказал он. Залпом выпив водку, я принял из рук канареечного господина самопишущее перо и углубился в работу. Сначала слова никак не хотели слушаться, но потом заунывные звуки органа подхватили меня, понесли, и подходящий текст был готов буквально через десять минут. К этому времени бородатый певец исчез. Я не заметил момента его ухода со сцены, потому что музыка все время продолжала звучать. Это было очень странно - играл целый невидимый оркестр, минимум из десяти инструментов, но музыкантов не было видно. Причем это явно было не радио, к которому я привык в лечебнице, и не граммофонная запись - звук был очень чистым и, несомненно, живым. Моя растерянность прошла, когда я догадался, что это действует принесенная половым смесь. Я стал вслушиваться в музыку и вдруг четко различил фразу на английском языке, которую хриплый голос пропел где-то совсем рядом с моим ухом : You had to stand beneath my window with your bagel and your drum while I was waiting for the miracle - for the miracle to come... Я вздрогнул. Это и был знак, которого я ждал. Ясно это было по словам "miracle", "drum" (это, бесспорно, относилось к Котовскому) и "bagel" (тут ни в каких комментариях не было нужды). Правда, певец, кажется, не вполне владел английским - он произносил "bagel" как "bugle", но это было неважно. Сидеть дальше в этом прокуренном зале не имело смысла. Я встал и, покачиваясь, неторопливо поплыл к сцене через пульсирующий аквариум зала. Музыка стихла, что было очень кстати. Забравшись на эстраду, я облокотился на органчик, затянувший в ответ протяжную ноту неприятного тембра, и оглядел напряженно затихший зал. Публика была самая разношерстная, но больше всего было, как это обычно случается в истории человечества, свинорылых спекулянтов и дорого одетых блядей. Все лица, которые я видел, как бы сливались в одно лицо, одновременно заискивающее и наглое, замершее в гримасе подобострастного самодовольства, - и это, без всяких сомнений, было лицо старухи-процентщицы, развоплощенной, но по-прежнему живой. У закрывавшей вход портьеры появилось несколько похожих на переодетых матросов парней с румяными от мороза щеками; канареечный господин что-то быстро залопотал, кивая в мою сторону головой. Убрав локоть с гудящего органчика, я поднес к глазам исписанную салфетку, откашлялся и, в своей прежней манере, никак совершенно не интонируя, а только делая короткие паузы между катернами, прочел: Вечное невозвращение. Принимая разные формы, появляясь, исчезая и меняя лица, И пиля решетку уже лет, наверное, около семиста Из семнадцатой образцовой психиатрической больницы Убегает сумасшедший по фамилии Пустота. Времени для побега нет, и он про это знает . Больше того, бежать некуда, и в это некуда нет пути. Но все это пустяки по сравнению с тем, что того, кто убегает Нигде и никак не представляется возможным найти. Можно сказать, что есть процесс пиления решетки, А можно сказать, что никакого пиления решетки нет. Поэтому сумасшедший Пустота носит на руке лиловые четки И никогда не делает вида, что знает хоть один ответ. Потому что в мире, который имеет свойство деваться непонятно куда, Лучше ни в чем не клясться, а одновременно говорить "Нет, нет" и "Да, да". С этими словами я поднял жербуновскую ручку и выстрелил в люстру. Она лопнула, как елочная игрушка, и под потолком полыхнуло ослепительным электрическим огнем. Зал погрузился во тьму, и сразу же у двери, где стоял канареечный господин и румяные парни, засверкали вспышки выстрелов. Я упал на четвереньки и медленно пополз вдоль края эстрады, морщась от нестерпимого грохота. В противоположном конце зала тоже начали стрелять, причем сразу из нескольких стволов, и от стальной двери в зал полетели веселые новогодние искры рикошетов. Я сообразил, что ползти надо не вдоль края эстрады, а к кулисам, и повернул на девяносто градусов. От стальной двери донесся стон, похожий на вой раненного волка. Пуля сшибла с органчик с подставки, и он шлепнулся на пол совсем рядом со мной. Наконец-то, думал я, ползя к кулисам, наконец-то я попал в люстру. Боже мой, да разве это не то единственное, на что я всегда только и был способен - выстрелить в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки? Какая глубина символа, думал я, и как жаль, что никто из сидящих в зале не в состоянии оценить увиденное. Впрочем, думал я, как знать. За кулисами было так же темно, как и в зале, - похоже, электричество отказало на всем этаже. При моем появлении кто-то кинулся прочь по коридору, споткнулся, упал, но не встал, а затаился в темноте. Поднявшись с четверенек на ноги, я выставил руки вперед и побрел по невидимому коридору. Как оказалось, я отлично запомнил дорогу к двери черного хода. Она была заперта. Провозившись минуту с замком, я открыл его и оказался на улице. Несколько глотков морозного воздуха привели меня в чувство, но все равно приходилось опираться на стену - поход по коридору оказался невероятно утомительным. Входная дверь, от которой меня отделяло метров пять заснеженного асфальта, распахнулась, из нее выскочили двое человек, подбежали к длинному черному автомобилю и открыли крышку багажного отделения. У них в руках появились жуткого вида ружья, и они, даже не захлопнув крышку, кинулись назад - словно больше всего на свете их пугала возможность того, что они не успеют принять участия в происходящем. На меня они даже не посмотрели. В черных окнах ресторана одна за другой появлялись новые дыры; ощущение было такое, что в зале работают сразу несколько пулеметов. Я подумал, что в мое время люди вряд ли были добрее, но нравы определенно были мягче. Однако пора было уходить. Пошатываясь, я прошел через двор и вышел на улицу. Броневик Чапаева стоял как раз на том месте, где я ожидал его увидеть, и снежная шапка на его башне была именно такой, какой должна была быть. Его мотор работал, и за косой стальной кормой вилось сизое облачко дыма. Добравшись до двери, я постучал в нее. Она открылась, и я влез внутрь. Чапаев совершенно не изменился, только его левая рука висела на черной полотняной ленте. Кисть руки была перебинтована, и на месте мизинца под слоями марли угадывалась пустота. Я был не в состоянии сказать ни единого слова - моих сил хватило только на то, чтобы повалиться на лавку. Чапаев сразу понял, что со мной, - захлопнув дверь, он что-то тихо сказал в переговорную трубку, и броневик тронулся с места. - Как дела? - спросил он. - Не знаю, - сказал я. - Трудно разобраться в вихре гамм и красок внутренней противоречивой жизни. - Понятно, - сказал Чапаев. - Тебе привет от Анны. Она просила передать тебе вот это. Нагнувшись, он протянул здоровую руку под сиденье и поставил на стол пустую бутылку с золотой этикеткой, сделанной из квадратика фольги. Из бутылки торчала желтая роза. - Она сказала, что ты поймешь, - сказал Чапаев. - И еще, кажется, ты обещал ей какие-то книги. Я кивнул, повернулся к двери и припал к глазку. Сначала сквозь него были видны только синие точки фонарей, прорезавших морозный воздух, но мы ехали все быстрее - и скоро, скоро вокруг уже шуршали пески и шумели водопады милой моему сердцу Внутренней Монголии. Кафка-юрт, 1923-1925.