а свекру. - И где
запропал - того неведомо мне.
- Хороша ты сыну моему супружница, что даже не ведаешь, где муж пропал,
- буркнул старый Долгорукий. - Кажись, не на Москве, а во Березове-городке
живем: домов тута не шибко выросло, могла бы и вызнать, в коем князь Иван
пропадает... Может, покудова ты тут кашу с маслом трескаешь, он с казачкой
местной слюбился!
И стали все, на лавках от удовольствия прыгая, изгиляться в смехе
гыгыкающем. А Катька (гадюка сладострастная) добавила яду:
- Шереметевы испокон веку таково живали: муж от жены, а жена от мужа.
Разве не знаете, тятенька, что и матка еенная спилась на винах сладких да
мужа-фельдмаршала до сроку в гроб вогнала?..
Наташа ложку на стол брякнула. И - в двери; вышла на острожный двор,
посреди которого копанец был, вроде ставка, где по весне лебеди купались.
Стоял в воротах солдат - старенький, ружьецо обнимал, словно палку. Наташа,
щеками пылая, прямо на него шла, слезами давясь. А солдат был ветеран - он
фельдмаршала Шереметева помнил и чтил. Ну как тут дочку его не выпустить?..
- Иди, иди, касатушка, - сказал ветеран. - Погуляй. И выпустил из
острога в город. А городок Березов дик и печален: осели в сугробах избенки,
сверкают льдины в окошках (стекол тут и не знали). Лают собаки, плывет дым,
и ничего здесь не купишь, даже калачика. А за пуд сахару кенарского плати
девять рублев с полтинкой, - в России на такие деньги мужика с бабой обрести
можно... Слезы пряча, шла Наташа через весь город.
Вот и дом, где живет отец Федор Кузнецов - поп березовский. Попадья
Наташу в горницу провела, а на лавке спал пьяный поп Федор (человек он был
добрый и очень хороший).
- Гляди! - сказала попадья, на мужа указывая. - Во, драгоценный адамант
да яхонт мой валяется..." Насилу до дому его доперла. А и твой брильянтовый
тоже Тамотко - у Тишина гуляет!
Через весь Березов, постылый и окаянный, побрела Наташа к подьячему
Осипу Тишину. А там - будто кабак скверный: чадно, пьяно, угарно. Сидят
рядком-ладком пьяницы березовские: сам Тишин, дьякон Какоулин, обыватель
Кашперов да Лихачев Яшка; посередке же - Иван ее, князь Долгорукий, супруг
сладостный.
Тишин сразу княгине стаканчик оловянный с винцом стал в губы тыкать:
пей да пей, госпожа наша! И плясали вокруг молодухи дьякон с обывателем. И
соловьем разливался атаман Яшка Лихачев - вор (из детей боярских), за разбой
кровавый в Сибирь сосланный:
Ты изюминка, наша ягодка,
Наливной сладкой яблочек,
Он по блюдцу катается,
Сахарком рассыпается.
Наташа рвала Ивана от сопитух, тащила прочь:
- Пойдем, Иванушко, ты уже пьян и весел... Куды больше-то тебе? Нешто
меня тебе не жаль? С утра раннего пьешь...
В сенцах кое-как шапку на Ивана нахлобучила. Потащила домой - в острог!
Шел Иван, бывший обер-камергер и гвардии полковник, - подло шел, пьяно, на
плече жены вихляясь. Тяжело Наташе мужа тащить - через сугробы, через кочки.
Запыхалась... А дома - новая пытка: все Долгорукие, забаве рады, в окна
распялились, хихи да хахи строят. И Катька, пиявица царская, на братца
пьяного так глядит, будто Наташа не мужа, а падаль домой принесла.
- Коли опять наблюет здесь, - сказала, - так мы убирать не станем. Сама
и вытрешь за им!
- Да первый раз мне, што ли? - подавленно отвечала Наташа. - Вам еще не
привелось убирать за нами... Иди, Иванушко, ты дома уже. Очухайся!
Потом свекор явился, стал сына палкой лупцевать:
- Почто пьешь беспробудно? Почто без ума пьешь? Иван под палкой
брыкался:
- С горя пью, папенька! Потому как был обер-камергер, а ныне кто я
есть?.. Ой-ой, больно мне!
- А кто повинен в том? - не унимался старый князь. - Нешто я тебя
разуму не учил загодя? Ежели б государь покойный завещаньице наше апробовал,
быть бы Катьке царицей, а тебе - наверху!
Наташа кинулась на защиту Ивана, тут и ей палкой досталось.
- Я тебя, змея подколодная, - сказал ей свекор, - до самого донышка
вызнал: ты на наше добро, на долгоруковское, позарилась, да - не вышло, не
вышло... Не вышло! Хе-хе!
- Эх, вы... Долгорукие, - укорила его Наташа. - Неужто мне ваше злато
надобно? Да и где оно? Что-то не видать.
- Было.., было, - заплакал старый князь и ушел... Иван с полу поднялся.
На жену глядел глазами мутными.
- А ты не перечь.., тятеньке-то моему! - сказал. - Чать, он не глупее
тебя будет. Да и постарше нас с тобою.
- Велика ли заслуга - старым быть? - отвечала Наташа. - Да и
старость-то худа у него, без решпекту. Привык за легионом лакеев жить. А
теперь... Сымай рубаху-то, - велела она Ивану. - Сымай, я чистую дам. Да
ложись спать... - И вдруг кинулась в ноги мужу. - Не пей боле, Иванушко! Не
пей... Пожалей меня, горькую. Любить-то как стану! Крошками со стола твоего
сыта буду, и ничего не надобно мне иного...
Тут Анька с Аленкой вошли, составили к порогу ведра.
- Катька, - сказали, - воду с реки не понесет: она царица у нас! А мы
ишо махонькие... Иди ты по воду!
- Ладно - Наташа с колен поднялась. - Иванушко, помоги мне воду нести.
Надорвусь я, чай, от ведер этих...
- Мое ли дело то? - отвечал муж. - Я обер-камергером был, и теи ведра,
в насмешку себе, никак не понесу.
- Ну что ж, - сказала Наташа. - Бог с вами со всеми... У ворот
острожных ветеран-солдат пожалел ее:
- Они-то ссыльные, а ты едина тут будто каторжная... От реки было идти
тяжело. Громыхали обледенелые бадьи. После родов недавних болело у Наташи
внизу живота: трудные роды были, а в Березове даже повитухи не сыскалось.
Стук да стук - ведра деревянные, плесь да плесь - вода окаянная... Тяжело и
горько!
Светились на взгорье желтые окна острога. Вспомнила она тут готовальни
свои, на Москве оставленные. Еще и шахматы точеные. Игра тонкая! Да задачи
алгебраические, которые решить не успела. Все это заволокло в памяти бедой и
одиночеством. "Эх, - думалось, - только б Иван не пил... Все легше было б!"
И вдруг чьи-то руки перехватили ведра. Вгляделась Наташа в потемки -
это он, воевода Березова, майор Бобров.
- Княгинюшка, - сказал майор, - не печалуйся. Хоша и присягнул стеречь
вас, псу церберскому подобну, но к тебе, миленькая, всегда уваженье выражу.
Потому как люба ты всем нам...
- Спасибо на добром слове, сударь, - отвечала Наташа воеводе. - Но себя
берегите тоже: как бы добро ваше не обернулось бедой для вас... Времена-то
каковы, сами знаете!
Не расплескав, донес воевода Бобров ведра. Постоял у притолоки, на
спящего Ивана глядя, и произнес слова утешительные:
- Не бойсь! Где люди есть - там человеку жить всегда можно...
***
Сибирь, Сибирь! Каторга, рудни, колодки, клейма да плети...
И никуда человеку отсель не деться. Коли не приставы, так леса
дремучие, звери лютые стерегут людей горемычных. Всеми заводами, на коих
спину ломала каторга, управлял Вильгельм Иванович де Геннин - рудознатец и
прибыльщик, человек ученый и честный. Вот от него каторга обид не знала: он
ее - уважал!
От Иркутска расходились по тайге лозоходцы: мужики смышленые, без роду,
без племени, но дело знающие. Они шли и шли, неся в руке лозу расщепленную.
Им ветка лозы знак подавала: где надо - там они колышек вбивали. Знать, тут
земля что-то хоронит от людей. Каменья драгоценные, серебро или медянку
зеленющую. Тех мужиков-лозоходцев де Геннин крепко от себя жаловал и хотел
даже книгу о них писать, дабы Европа знала - сколь мудреные люди есть!
А как писать? На них и глядеть-то страшно, ноздри до кости вынуты,
дышат сипло, на лбах "КА" выжжено, на щеках литеры проставлены - "Т" и "Ъ"
(все вместе - "КАТЪ" получается); у других на лбу, словно звезда горючая,
одна буква светится "Б" (это значит - бунтовщик)... Ну как о таких напишешь?
Однако люди они добрые: от подобных-то катов и бунтовщиков Сибирь в истории
славно двигается. Де Геннин верил, что случись уехать ему - и каторга его
слезами проводит. От такого согласия хорошо и ловко работалось в Сибири!
Сибирский губернатор заседал в Тобольске, а в Иркутске сидел главным
Алексей Петрович Жолобов, который говорил так:
- Бабы городами не володеют...
Отчего и был великий испуг в канцелярии: хотели уже "слово и дело" на
Жолобова кричать. Шутка ли! Анна Иоанновна тоже баба, а всей Россией
владеет. Однако нерчинский начальник, Тимоха Бурцев, все доносы, какие ему
на глаза попадались, в куски рвал.
- Курьи-дурьи! - кричал он. - Здеся вам великая Сибирь, а не Питерсбурх
поганый! Вы мне тута доношеньями не мусорьте. А то свалю вас всех в шахту, и
тую шахту водою по маковку затоплю...
Затихло все... Жолобов вскоре Бурцева к себе вызвал:
- Тимофей Матвеич, ешь-пей... Рассказывай!
- Да што сказать-то? - пригорюнился Бурцев. - Сам видишь, каков я есть:
школ не кончал, дворянства не нажил, походов громких не ломал, награжден не
бывал, в столицах живать не привелось... Весь, как есть, я волк сибирский.
Одно дело мое - рудное!
- А людишек шибко ли треплешь? - спросил его Жолобов.
- Насмерть об стенки их расшибаю! У меня на то особый прием имеется -
каторжный. Как хлопнешь человека, он постоит малость, в сомнение приходя, а
потом снопом.., кувырк, и все тут!
- Ты это оставь, - пасмурно ответил Жолобов. - Заводское дело, оно дело
жестокое. Но убивству я не потатчик. Не век же мы тут вековать станем...
Меня вот, сам ведаешь, от добра бы сюда не прислали. Я шибко противу
самодержавия кричал на Москве! Мне сам граф Бирен, пес худой, отомстил. И
хоша я вице-губернатор и твой живот, Тимоха, в моих руках, все едино - я
тоже есть кат, только литеров на ликах наших еще не выжжено... Ешь-пей!
- А про тебя сказывают, будто очень смел ты, Алексей Петрович, -
отвечал Бурцев, угощаясь. - Почто сам на дыбу скачешь? Привяжи язык свой
покрепче, чтобы на "слово" по "делу" не напороться.
- А я их всех... - сразу забушевал Жолобов. - Я Бирена поганого еще в
Митаве колодкой сапожной бил и, придет время, всех злодеев раком поставлю...
На Москве! На месте Лобном!
Вернулся Бурцев из гостей к себе в Нерчинск - на заводы. А в канцелярии
ему нового ката предъявили - Егорку Столетова, и стал его Бурцев
расспрашивать - где был, что делал, кого знаешь? Егорка хвастал, что был в
адъютантах у фельдмаршала Долгорукого, воедино с ним под указ попал, музыку
и стихи слагать может...
- Это на што же тебе? - задумался Бурцев, волк сибирский.
- А так... - отвечал Егорка. - Для изящества душевного.
- Дурак ты, как я погляжу... Дран был?
- Не! - соврал Егорка для амбиции.
- Ну, мы эти резоны сейчас проверим... Ложись! На лавке несчастного
пиита разложили и долго сукном со спины его натирали. Пока не проступили под
шкурой розовые полосы.
- Зачем врешь? - сказал Бурцев мирно. - Мы ведь здесь не дураками
живем... Ты дран уже был, и я тебя драть тоже имею право!
Но драть не пришлось. Прикатил однажды в Нерчинск Жолобов по делам
службы, целовал Егорку при всех, без боязни. Потом 20 рублей ему дал; с
плеча своего атласный камзол скинул и на Егорку водрузил. Шапками губернатор
с катом обменялся, и на всю улицу кричал Жолобов слова подозрительные:
- Чувствуйте, люди! Вот он - песни умилительные слагает, чего не всякий
может. И вы его не обижайте, ибо пииты и художники по сусекам не валяются...
Это сволочь высокая их не ценит, им бы только оды прихлебальные слушать! А
каторга скоро запоет песни нежные, сим Егоркою сочиненные...
И тогда Егорка от такой заручки осмелел: колодки не нашивал, в шахты не
лазал, дарованные деньги стал пропивать. И всюду шапкою губернатора хвастал.
- Это што! - говорил, гордясь. - Мы с его превосходительством в
приятелях ходим, не раз у цесаревны Елисавет Петровны винцо попивали...
Бывало, и высоких особ мы били! И только время ждем, когда еще бить
станем... Вы, люди, это знайте!
И, по кабакам гуляя, стал Егорка Столетов знакомцами обзаводиться:
крючкодеи ярославские, взяткобравцы питерские, ябедники смоленские - вся
шмоль-голь приказная, в Сибирь за грехи сосланная, окружала "романсьеро"
московского, который поил шарамыжников всех - направо и налево.
- Рази вы люди? - кричал им Столетов. - Пузанчики да лобанчики, што вы
знать можете? А я - да, я знаю: нотной грамоте учен немало, от моих стихов
горячительных любая госпожа моей стать желает. Теи стихи мои сам кавалер
Виллим Монс на императрице Екатерине проверял, и успех любовный имел...
<Именно за эти "горячительные" стихи Е. М Столетов и был сослан при Петре
I на каторжные работы в Рогервик, камергер же В. Монс поплатился своей
головой.>
Но однажды грохнула с разлету дверь кабака, в клубах пара с мороза
ввалились солдаты. А меж ними, весь в собачьих мехах, человек каторжный.
Солдаты размотали его, словно куклу, дали ему водки выпить для обогрева. На
дворе фыркали застуженные кони...
Проезжий долго на Егорку глядел, калачик жуя:
- Али не признал ты меня, романсьеро?
- Ей-ей, не знаю, - перекрестился Столетов.
- А я есть Генрих Фик, камералист в Европах известный. Проекты писал,
кондиции блюл... А ныне - несчастненький.
- Куды же едешь теперича? - спросили его.
- Не еду, а меня возят. И нигде мне места не отведено, чтобы осесть.
Вот сейчас лягу на лавку, вздремну малость, и меня снова повезут. И будут
так возить по Сибири, пока не подохну!
Калачик упал, до рта не донесенный: Генрих Фик уже спал. Затихли люди
кабацкие - люди бездомные. Они чужое горе всегда уважали. Потом солдаты
лошадей в кибитке переменили. Взяли Фика за локотки, поволокли на мороз. Он
так и не проснулся...
Все царствование Анны Иоанновны никто и никогда не видел больше Генриха
Фика: дважды на одном месте спать - и то не давали!
Глава 7
А диспозиция въезда Анны Иоанновны в Петербург была такая.
Первым ехал почт-директор с почтмейстерами.
Верховые почтальоны трубили в рога - протяжно.
За ними - капральство драгунское на лошадях.
Потом иноземные купцы.
А литаврщики, зажмурив глаза, ударяли в тулумбасы.
Цугом катились кареты господ кабинет-министров.
И - генералитет.
И - господа Сенат.
За важными особами ехали конюхи императрицы.
Фурьеры и лакеи - верхами.
Пажи с гофмейстером - чинно.
Наконец показалась карета графа Бирена - пустая.
Вот и матка Анна катит на восьмерике.
А сбоку от нее скачут на жеребцах Бирен и Левенвольде (два любовника
царицы, въезжающей в свою новую резиденцию)...
Сию "диспозицию" составил Миних, и был у него спор с Федором
Соймоновым: куда моряка ставить? Ученый навигатор в "диспозицию" никак не
лез от почета отговаривался. Порешили сообща так: состоять ему у "надзирания
за питиями". Иначе говоря, дежурил Федор Иванович возле бочек с водкой, дабы
драки не было. Трезвых - силою внушения! - понуждал к питию. А тем, которые
лыка не вяжут, тем пить возбранял. Все творилось указно ("под опасением
жесточайшего истязания!"). А вечером был жалован допущением к руке
императрицы. Анна Иоанновна моряком даже залюбовалась. Соймонов был
детинушка добрый. Шея у него - бурая от ветров, кулаки - в тыкву, взор
острый - из-под бровей косматых.
- Ну и здоров ты, флотской! - восхитилась Анна Иоанновна. - Накось, -
протянула Соймонову бокал свой, - согреши из ручек моих царских...
- Матушка-государыня, - отвечал ей Соймонов, - хотя я, надзирая сей
день за питиями, на морозе стоя, невольно с ведро белого принял уже, но из
твоих ручек.., изволь!
И, достав чистый плат, слюнявый край бокала - после бабы пьяной - он
тщательно вытер. Тут императрица раздулась от гнева.
- А-а-а! - заорала. - Так ты мною брезгуешь! Это мною-то, самой
императрицей, брезгуешь... Я тебе не лягушка худая!
И уже руку подняла, чтобы драться. Но тут (спасибо судьбе) подвернулся
изящный Рейнгольд Левенвольде и сказал:
- Ваше величество! В европских странах культурным обычаем принято
посуду чужую платочком вытирать. Даже после Людовикуса вельможи версальские
всегда бокалы, галантно оботрут...
Анна Иоанновна пьяно пошатнулась, Соймонова за шею обхватила, обожгла
его дыханием винным.
- Ой, держи меня, - говорила с хохотом. - Держи, морячок, крепше... Вся
я такая сегодня нежная.., нежная... Ой, хосподи, да што это меня ноги сей
день не держат?..
С одной стороны - Рейнгольд, с другой - Соймонов, они дотянули грузную
царицу до покоев внутренних. На постель она не пожелала, на полу шкуры
лежали медвежьи - так и рухнула... Федор Иванович со лба пот смахнул и
зарекся более у двора бывать. И к престолу более не лез. Его дорога иная,
строго научная, деловая. Ныне вот, прокурором Адмиралтейств-коллегий став,
он президенту, адмиралу Головину, сразу так и сказал:
- Изящнейший граф! Только не воровать...
И граф Головин его сразу невзлюбил. Ну и не люби.
По утрам Соймонова часто навещал Иван Кирилов - обер-секретарь
сенатский. Как и в Москве, раскладывали они карты.
- Академик Жозеф Делиль для нужд Камчатской экспедиции карту составил.
И в Сенате уже толкуют, чтобы Витусу Берингу к Америке идти, землю Хуаны да
Гама искать... А где есть земля та? Не ведаю.
Кирилов грудью бился об стол, - жестоко кашляя.
- Может, такой и совсем нету? - сказал, отдышавшись. - Нет ли подвоха
тут? Дабы навигаторов наших от земель Камчатских отдалить, на бесплодные
поиски их посылая? Не к тому ли Делиль и братца своего из Парижа сюды вызвал
да в отряд к Берингу его пихает?
- Сколько слов я сказал! - обозлился Соймонов. - А все без толку...
Подозрение имею. Будто Делиль тот, муж в науках почтенный. Генеральную карту
России сознательно искажает. Мало того, копии с наших ландкарт снимает и
подлым способом их в Париж переводит...
Неву однажды переезжая, Федор Иванович в Академию завернул.
- Имею, - огорошил Шумахера, - срочную надобность в сочинениях
гишпанцев - де Фонте и дон Хуана Гамы...
Шумахер рот открыл. Думал. Потом спросил:
- А какого цвета книги сии?.. Была как будто одна. Вроде пергамин
травчато-зеленый, а спрыск обреза на золоте...
- Тьфу! - сказал Соймонов и ушел, ничего не добившись.
Лошади завернули его на канал - прямо к дому Еропкина.
- Петра Михайлыч, - сказал он архитектору, - ты книгочей славный. Нет
ли книжиц у тебя о землях басенных, что нижае Камчатки лежат? Будто великий
хвастун де Фонте там города великие видел. Мне сверить надобно: чтобы Беринг
по морям не напрасно плавал, химеры сказочные отыскивая! А прямо шел - к
цели...
День окончен. От трудов праведных можно домой отъехать в саночках. На
Васильевском острове лошади ноги ломали: весь остров канавами перекопан -
ровными, как линии. То остатки творения гениального Леблона, который мечтал
здесь русскую Венецию создать. Но Венеции у него не получилось: горячий
Леблон со всеми разлаялся и уехал. Меншиков же деньги (отпущенные на
Венецию) разворовал, а до дому теперь "с великим потужением" добираются
жители, через канавы те ползая на карачках...
Шубу скинув, шаухтбенахт поднялся в дом. Сенные девки воды вынесли,
полотенца подали. Фыркая оглушительно, мылся Соймонов.
Вот и к столу пора. В светлице стенки холстиной обиты, печка в зеленых
изразцах, три картинки бумажные в рамочках самодельных. В углу - шкаф, а в
нем за стеклом чашечки стоят порцеленовые. По стенам - коробья с книгами
латинскими и немецкими. На подставке особой красуется модель корабля
"Ингерманланд", которую Соймонов саморучно сделал в память себе: на этом
корабле, в чине мичмана, он плавал под синим флагом самого Петра.
- Дарьюшка! Привечай мужа да к столу сопроводи... Первым делом - чарку
водки, перцовой. Эк! Даже дух захватило. А потом - щи. Когда жена рядом, то
простые щи идут за милую душу.
- Ну, мать, - сказал Соймонов жене, наевшись. - Ты баба у меня золотая,
и пропасть тебе я не дам. А потому наказываю супружески, наистрожайше: ко
двору царицы не суйся! Меня тут Остерман стал заискивать, а знать, и тебя
опохвалить захотят. Ежели на ласку придворную поддашься, так я возьму тебя
за волосы и буду по комнатам возить, покеда ты не сомлеешь...
- Как вам угодно, государь мой любезной! - отвечала жена.
***
- Ай вы, кони же мои, вы, лошадки мои удалые! Хороши ж и вы, кобылы мои
- да с жеребятками малыми...
Вот она, стезя-то, - открылась: летит карьер Волынского на гнедых да
каурых, все шибче. Что там еще мешает? Доносы? Пущай дураки их боятся. А ему
не привыкать сухим из воды выходить. Нагрянул в Юстиц-коллегию под
воскресный день, когда ни президента, ни вице, ни прокурора не было: в баню
ушли париться да квасы пить. Только стоит за столом асессор Самойлов -
строка приказная (под "зерцалом" урожден, гербовой бумагой пеленут, с конца
пера вскормлен). Волынский на руку ему - рраз! Да столь тяжело, что рука
асессора провисла от золота. Взятко-бравство? И затрясся асессор: мол, не
погуби, не вводи в соблазн. Семья, три дочки.., жена пузом опять хворает.
- Ври больше! - сказал ему Волынский. - Я в дверях постою, а ты дело
спроворь... Эвон и печка топится!
И все доносы, какие были на него скоплены (по делам Астрахани, Казани и
прочим хворобам), тут же в печке спалили. Артемий Петрович сам кочергой золу
разгреб, смеялся.
- Дурень! - сказал Самойлову. - Знаю я вашу подлую породу... У всех у
вас по три дочки да жены с пузом...
И - вышел. Было ему хорошо. Даже дышать стало легче. Главный враг его,
Ягужинский Пашка, ныне в Берлине - заброшен. Остерман, супостат
вестфальский, за двором в Питер поволочился. А вот он, губернатор и дипломат
бывый, на Москве при лошадках остался.
Большой пост! Что есть лошадь? Лошадь есть все... Не будь лошади - не
вспашет мужик пашенки (вот и голодай); не будь коня - нечем снарядить
кавалерию добрую (и поражен в битве будешь). А что охота? А что почта? А что
дороги? В гости, ведь если подумать здраво, и то без лошади не сунешься.
Вот и выходит, что лошадь - мощь и краса государства! Зимою Волынский
открыл на Москве особую Комиссию для рассмотрения порядка в делах
коннозаводских. Левенвольде - лодырь. Ему бы по бабам ходить да в карты
понтировать. Такие люди всегда поздно встают. А вот Волынский в пять часов
утра (еще темно было) открыл ту Комиссию торжественно. И кого выбрали в
президенты? Конечно, его и выбрали президентом Комиссии.
Да, хорошо начинал Волынский после инквизиции и розысков свою карьеру
заново. Круто брал судьбу за рога, и валил ее, подминал под себя,
податливую. Загордился. Вознес подбородок над париками сановными. Ходил -
руки в боки да погогатывал:
- Ай да и кони же вы мои! Кобылки вы мои - с жеребятками! До чего же
любо мне - вскачь нестись.., галопом-то!
Только, глядь, сидят в уголку канцелярии двое. Оба серые, как мыши
амбарные. Один конверты горазд ловко клеить. Другой, уже в летах пожилых,
клей варит. И по-русски - ни бельмеса.
- Кто такие? - подступился к ним Волынский.
- Я фон Кишкель-старший.
- Я фон Кишкель-младший.
- А ну.., брысь отсюда! Чтобы и духу не было... Обоих так и высвистнул
за порог. Побежали фон Кишкели к Левенвольде - жаловаться. Три часа в
передней ждали, пока граф проснется. Проснулся он и вышел к ним - в самом
дурном виде (после проигрыша). Послушал брезгливо и велел убираться:
- Мое дело - лошади, а ваши кляузы - не по мне... Вернулись фон Кишкели
в канцелярию дел конюшенных, а там, на их месте, уже сидят двое русских:
Богданов и Десятов, бумаги пишут дельные... Волынский сжалился и сказал,
морщась:
- Ладно! Столов боле нет, так вы к подоконникам приткнитесь...
Затаив свое рыцарское зло, присели фон Кишкели к подоконникам и стали
(тихо-тихо, никому не мешая) клеить конверты. За стеной раздавался легкий
шаг - шаг президента. Все выше и выше всходила, осиянная фавором, звезда
Артемия Петровича Волынского...
По вечерам фон Кишкели слезливо вспоминали Митаву.
***
Лепные гении ревели под потолком в трубы. У них были толстые ноги и
непомерно раздутые щеки. Под теми гениями сидел сам Данила Шумахер и
записывал академиков в журнал: когда и куда отлучились? Баба-повариха
принесла секретарю обед, приготовленный знаменитым кухмистером Фельтеном (на
дочери которого и был женат Данила Шумахер). Секретарь Академии "де-сиянс"
поднял крышку с котла, понюхал пары благовонные, потом долго гладил
бабу-повариху по обжорным мясам. "Галант, - сказал он. - Это деликатес..."
Тайком от него (в журнал не записываясь), пока Шумахер ел и бабу
гладил, утекнули из Академии двое - мужи ученые. Это были два брата - Жозеф
Делиль и Луи Делиль де ла Кройер (астрономы). Трактирный дом в два этажа был
строен на юру. Его продувало откуда хочешь. Трещали паркеты. Выли печи
голландские. Изразцы на них - в корабликах. Входя в трактир, Жозеф Делиль
сказал брату:
- Петр Великий потому и был велик, что велел содержать при Академии
наук кухмистера. Дабы мы, ученые мужи, по трактирам не шлялись. Но повара
того подлый Шумахер подарил Кейзерлингу, и теперь самой природой извечного
голода осуждены мы транжирить себя по харчевням... Виват!
- Виват, виват, - отвечали из-за столов, из-за печек. Сели два брата за
стол и попросили вина:
- Фронтиниаку! (На что получили ответ, что фронтиниаку нету.) Как нету?
- возмутился Делиль-старший, академик и астроном. - А вон, я вижу отсюда,
сидят два шалопая и вовсю тянут фронтиниак!
И тогда по остерии пронеслось:
- Тссссс...
А два шалопая, задетые за живое, встали и представились:
- Штрубе де Пирмон, секретарь его высокородного сиятельства господина
обер-камергера графа Бирена!
- А я - Пьер Леруа, наставник нравственности и наук изящных при детях
его высокого сиятельства графа Бирена! Тогда Жозеф Делиль тоже встал с
ответной речью:
- Достопочтеннейшие господа! Штрубе де Пирмон, и вы, сударь Леруа! Вижу
отсюда, из этой петербургской остерии, как звезды судеб ваших рушатся
торжественными фейерверками... Куда бы вы думали? Конечно же, в кресла
почетных академиков. Виват, будущие коллеги!
И стали (уже вчетвером) пить фронтиниак. Но потом обернулись,
распаленные дружбой нежной, и потребовали согласно:
- Водкус!
. А за печкой стоял, руки грея, некто неизвестный. Было ему лет под
сорок. Взгляд - лучист. Он весь этот разговор слышал и потому фронтиниаку
просить не стал, а сразу потребовал для себя:
- Водкус! - Потому как водку давали здесь беспрепятственно.
Он слушал, о чем говорят ученые люди.
- Ныне, - рассказывал Леруа, - я занят отысканием могилы Адама,
прародителя нашего...
- Извольте! - отвечал Луи Делиль де ла Кройер. - Некрополистика древняя
мне знакома... И где же, вы думаете, погребен Адам?
- Конечно же.., там! На острове Цейлоне! И граф Бирен, при всей его
любви к просвещению, вполне со мною согласен...
Раздался грохот. Это, выпив водкус, свалился из-за печки таинственный
незнакомец. Лежал, и торчала из-под него острая шпажонка.
- Ого! - сказал Жозеф Делиль. - Если этот человек был сражен от первой
же чарки, то из этого следует тонкое философское заключение, что дворянин
сей первый день находится в России...
Незнакомец открыл глаза - хитрые-прехитрые.
- Вы правы, сударь, - ответил он, вставая. - Я только что прибыл в
Россию и ночлегом не обеспечен.
- Назовите же себя, - попросили его. И тогда, бодая за собой воздух
шпагой, он расшаркался:
- Меня зовут граф Франциск Локателли!
- О-о-о, так что же вы, граф, сидите в одиночестве, а не идете к нам?
Просим, граф... Фронтиниак? Мушкатель? Или.., водкус?
И повели потом графа Франциска Локателли спать прямо в Академию наук.
Проспавшись, таинственный граф сознался:
- Имею надобность ехать на Камчатку и дальше. Нельзя ли мне быть
причисленным к экспедиции сэра Витуса Беринга?
- Тсссс... - зашептали ему братья Делили. - О таких вещах в Петербурге
громко не говорят... Вы что, граф, - шпион?
- Нет, нет, - возразил Локателли. - Зачем так плохо думать обо мне?
Меня на Камчатке интересуют лишь русские меха...
Глава 8
Санкт-Петерсбурх... Дворцы, не достроенные на зыбких трясинах,
разваливались. Карета едет - в буфетах посуда звякает. Мостовые осели, и по
весне вода подмывала низкие набережные. Нищий люд планы умные презирал и
возводил лачуги где мог ("на просторе"). Разбойники жили в лесах за
Фонтанкой, и Анна Иоанновна по ночам просыпалась от свиста - совсем рядом
свистели разбойники! Жить было негде: граф Растрелли сомкнул воедино дома
Апраксиных, Ягужинского, Румянцева, Чернышева - вот и получился Зимний
дворец для императрицы... Там и жила, непристроенно!
Зато спешно заканчивали Конюшенный двор - большой манеж для лошадиных
забав графа Бирена. А на просеках перспектив еще стояли со времен Петра I
виселицы; на ветру болтались истлевшие петли, - и так на каждой версте;
здесь вешали тех, кто осмелится дерево срубить. Пусто, неуютно и одичало
было в новой столице, которой управлял всесильный Миних.
Бурхард Христофор Миних был человеком правил твердых. Лбом стенки
прошибал! Он еще молод был, когда дрались в Европе два врага - самых
яростных: Россия и Швеция. И думал Миних: кто победит? где прибыльней? Но
тут Карла XII, короля шведского, застрелили, и это решило судьбу - он сложил
свою шпагу к ногам Петра I. Один лишь бес мучил Миниха постоянно - быть
самым главным. Чтобы он говорил. Чтобы все другие ему внимали. И чтобы
никакие Бирены, никакие Остерманы под ногами его не путались. Но Остерман
бельмом сидел в глазу Бирена, сам Остерман завидовал Миниху, и... Три собаки
одну кость миром никогда не поделят: жди свары великой. Сцепятся - где
голова, где хвост. Только будь умным - не лезь разнимать...
В глухую зимнюю ночь выло в печных трубах. Душно в опочивальне супругов
Минихов. Колышется огонек свечи. Бродят вдоль потолков, на которых небосвод
расписан, стоглавые тени. Жутко!.. Рядом с женою (сухой, как палка) лежит
великий прожектер Европы - фортификатор, боец, драчун, горлопан, бахвал и
зверь ненасытный, Бурхард Христофор Миних.
- Что мне надо? - спросил он в пугающую темноту.
- Что? - спросила жена, не просыпаясь.
- Много, - ответил ей Миних.
- Хватит, - сказала жена, так и не проснувшись.
- Дура! - И отвернулся, обиженный женской глупостью...
Итак, думай, Миних... Думай, думай, думай, Миних! Ладожский канал
выкопал. Полки ланд-милиций создал.
Петербург построю.., заново! Что еще? Этого мало, - Не спи, - разбудил
жену, и она открыла глаза.
- Отвернитесь от меня, сударь, - сказала недовольно. - Какую гадкую
мастику вы вчера пить изволили?
- Граф Бирен, - четко произнес Миних, - женат на курляндской дворянке
рыцарского дома Тротта фон Трейден... Так?
- О, проклятая горбунья! - пылко прошептала жена. - Вы бы видели,
сударь, какие у нее дивные бриллианты...
- Но, - подхватил Миних, - у графини-горбуньи Бирен есть сестра Фекла,
которая ныне фрейлиной при дворе... Так?
- Так, - согласилась жена. - Фекла, как и ее сестра, графиня Бирен,
говорят, неспособна к супружеской жизни...
- Это и ни к чему! - сказал Миних, вскакивая.
- Куда вы спешите? - зевнула жена.
- Спи! - ответил он и, накинув халат, выскочил... Со свечою в руках
фельдмаршал тихо проник в спальню своего сына. Мягко светилось при лунном
свете нежное французское белье. Темнел лаком в углу клавесин. На столе
лежали не дописанные с вечера стихи - о пастушках, о свирели, о розах, о
смерти...
- Встать! - рявкнул Миних по-солдатски, и сын оторопело вскочил. -
Слушай внимательно, - сказал ему отец. - Завтра ты заявишь любовную
декларацию перед фрейлиной Феклой Тротта фон Трейден!
- Зачем? - спросил сын, испуганно прервав зевок.
- А затем, глупец, что этим браком я породнюсь с графом Биреном, и он
станет моим надежным конфидентом. В комплоте общем мы сковырнем в канаву
Остермана презренного, и тогда... О, тогда!
- Нет, нет, нет! - закричал сын, падая отцу в ноги. - Она уродлива... Я
люблю другую! Ее же - нет! Пощадите меня, мой падре...
- Что значит - не люблю? - удивился Миних, подымая свечу повыше. -
Какое ты имеешь право любить или не любить? Живу ведь я с твоей матерью,
совсем не любя ее.
- Умоляю вас, - заплакал сын. - Трейден не нужна мне.
- Но зато мне нужна вся Россия!
- Пожалуйста, мой падре: добывайте ее себе сами...
- Завтра! - крикнул Миних и дунул на свечу. - Завтра, - повторил он в
темноте, - мы поплывем дьявольскими каналами, и ты будешь моим сатанинским
эмиссаром... Спокойной ночи, мой любимый, мой единственный, мой прекрасный,
мой гениальный сын!
***
Бирен смотрел на свояченицу Феклу, смущенную и жалкую, и заливался
веселым смехом.
- И тебе молодой Миних нравится? - спросил он.
- Юноша очень красив и нежен, - потупилась Фекла.
- Таких много!
- Но не каждый пишет стихи и музицирует.
- И что ты отвечала на его амурную декларацию?
- Я жду вашего решения, граф, - отвечала Фекла. Бирен погрыз ноготь,
поглядел хмуро:
- А знаешь.., я ведь разгадал замысел моего хищного друга! Миних желает
опутать меня лентами Гименея. На самом же деле он ворвется" в мою судьбу не
божком любви, а - бомбой... Ступай! - велел он Фекле. - И скажи молодому
Миниху... Впрочем, нет - влюбленным женщинам не доверяю, я сам отвечу за
тебя!
Фекла возрыдала.
Бирен вышел в соседние комнаты - к Миниху.
- Вы так любезны, мой юный друг, - начал он. - Семейство дома Тротта
фон Трейден никогда не забудет, что славный сын великого Миниха оказал честь
фамилии, сделав предложение. Но, - вздохнул Бирен, - вы, юноша, должны
понять и мою свояченицу; ее бедное сердце, вспыхнувшее от ваших слов любви,
обратилось к разуму, а разум не желает сделать вас несчастным. Фекла Тротта
фон Трейден слаба здоровьем и не способна составить вам счастья. Будьте же
благоразумны и вы, мой милый друг...
Сын Миниха вернулся домой, отцепил шпагу, отбросил перчатки.
- Падре! - закричал он, счастливый. - Мне отказали! Миних-отец долго
молчал. Думай, Миних, думай, думай...
- Мне нужна.., война! - сказал он сыну. - Да. Мне нужна победа. Слава
знамен. Мои боевые штандарты в пороховом дыму... Русский солдат смел и
доблестен, он сделает меня героем. Россия - великая страна: здесь можно
угробить миллион солдат, но зато осиять свое чело славой непреходящей...
***
Между тем граф Бирен еще долго издевался над Минихом.
, - , - Какой остолоп! - говорил он Либману. - Однако я сразу разгадал
его коварство... Вот бы еще предугадать: что думает плюгавый Остерман? Как
ты думаешь, Лейба, кого можно противопоставить Остерману, чтобы свалить его
с высот служебных?
- Хм.., немец не свалит, - ответил Либман.
- Вот как?
- Конечно, граф. Тут нужен русский с чугунным лбом.
- Но я такого не знаю.
- Волынский, - тихо подсказал Либман. - Вот человек, который сам по
себе уже давно дьявол, и Остерман его боится.
- Боится? Поклянись, что это так.
- Клянусь! Остерман больше всех боится Волынского... Бирен напряженно
мыслил:
- Опасный человек этот Волынский... И твой проект, Лейба, пока
прибережем. Знаешь, что я заметил? Имея дело с Волынским, всегда надо
держать за пазухой камень. Чтобы выбить ему все зубы сразу, когда он начнет
кусаться... Ты прав. Он - человек опасный!
Ему доложили, что из Кабарды прибыл драгоценный товар. Накинув шубу,
Бирен спустился во двор. Стояла там крытая кожей повозка на полозьях. Кожу
вспороли ножом, и Бирен заглянул в прорезь. Внутри повозки, тесно прижавшись
одна к другой, сидели пленные черкешенки. Тонкобровые, юные, голодные и
задрогшие. Из темноты возка гневно сверкали их прекрасные очи.
- Они очень пикантны, - сказал Бирен. - Но я не охотник до восточных
тонкостей. Кусок свинины я всегда предпочитал итальянским маслинам. Везите
товар прямо к Рейнгольду Левенвольде...
По морозцу, жизни своей радуясь, покатил Бирен в манеж, чтобы
проследить за его постройкой. Манеж создавали - как дворец: каждой лошади по
отдельной комнате, чтобы цветы там редкостные, чтобы печи духовые под
полом... Именно отсюда, из конюшен, Бирен мечтал управлять Россией, в
конюшнях он принимал просителей и послов иноземных. Секретарь Штрубе де
Пирмон, сидя в карете напротив Бирена, читал ему список лиц, кои желают на
сей день представиться его высокой особе.
- ..а с ними и некий Меншиков, - закончил он чтение.
- Стой! - гаркнул Бирен и сразу вспотел под шубами. Мело за окном
кареты поземкой. С берегов пуржило.
Звенели бабьи ведра от прорубей, над которыми клубился туманец. Бирен
выглянул в окошко кареты.
- Не пойму.., где мы сейчас? - спросил.
- Мойка, ваше сиятельство, - отвечал Пирмон. - Сейчас приедем... Что
испугало ваше благородство?
Бирен устало отвалился на подушки, выпер кадык.
- Поехали дальше, - сказал. - Всех вычеркни. Оставь одного лишь
Меншикова... Только его, одного его, приму до своей персоны!
В приемной манежа, наспех просушенной, стояли деревянные "болваны",
придворные куаферы распяливали на болванах графские парики, завивали на них
букли и осыпали пудрой - фиолетовой, сиреневой и розовой (какую граф
пожелает!). Но сегодня Бирен, даже не сменив парика, ногой распахнул перед
собой двери, ведущие в приемные апартаменты. Всех уже выгнали - здесь его
ждал один Меншиков, жалкий и пугливый, с бледными вялыми губами.
- А-а, вот и вы.., мой друг... - начал Бирен любезно. Сын Голиафа
поцеловал ему руку.
- Ну стоит ли? - отмахнулся Бирен и сам чмокнул юного Меншикова в
узенький лобик. - Будьте, - сказал, - просты со мной. И не чинитесь... Слава
вашего покойного отца столь велика! Страдания его в Березове столь
незаслуженны. А десять миллионов, которые он сложил в банки Лондона и
Амстердама.., почему бы вам, мой юный друг, не перевести в Россию?
Меншиков пошатнулся и грохнулся навзничь... Обморок!
Бирен сел в кресло. Десять миллионов генералиссимуса прилипали к
пальцам. Меншиков очнулся и встал, весь содрогаясь узкими плечами.
- Каков был ваш полный титул? - вежливо спросил его Бирен.
В ответ зашевелились бледные губы:
- Я был князь двух империй. Российской и Римской, я был обер-камергер,
генерал-лейтенант и ордена Андреевского кавалер и прочих - тоже.
- Поздравляю вас, - сказал Бирен. - Поздравляю с чином.., прапорщика!
Начинать жизнь заново никогда не поздно. А ваша сестра, возвращенная с вами
из ссылки, сейчас в Москве? Сколько же ей лет?.. Скажите! - удивился граф. -
Она совсем невеста! Не желает ли она составить счастье достойному
избраннику?
- Кому? - шепотом спросил Меншиков.
- Ну, надо подумать... Если я возьмусь за это, то жених будет
великолепен по всем статьям! Вы верите?
***
- Марфутченок! - позвал Остерман. - Любишь ли ты своего старого Ягана?
- Еще бы не любить, - отвечала ему Марфа Ивановна.
- Всевышний, - обратился к богу Остерман, - ты наградил меня
единственной любовью... Розенберг! Эйхлер! Где вы, бездельники?
Вошел Иоганн Эйхлер, бывший флейтист, а ныне секретарь при Кабинете ея
величества. Растолстел он, весь в бархате, ему служба при Остермане впрок
пошла: в нем даже князья заискивать стали.
- Розенберга нет, - сказал, - а я здесь, ваше сиятельство.
- Мой верный секретарь, - велел ему Остерман, - сегодня я жду
разбойников-гостей. Проследите за кухней...
- Граф! - обозлился толстый Эйхлер. - Я не дворецкий в вашем доме, а
секретарь Кабинета ея величества, и мне не пристало посуду вашу
пересчитывать и в погреб лазать.
- Ах, боже мой! - засмеялся Остерман. - До чего же вы, милый Эйхлер,
стали сердитым мужчиной. Вам бы пойти в солдаты...
- Поверьте, граф, - дерзил ответно Эйхлер. - Быть солдатом при Минихе
выгоднее, нежели быть секретарем при вашей особе. По крайней мере,
фельдмаршал не послал бы меня на кухню!
С густого парика Остермана скатилось насекомое, упав прямо на список
приг