Пролетали тучки, легкие, как крылья ангелов. На Неве шел лед. Радост- ный гул и треск ломающихся льдин сливался с гулом колоколов. Казалось, что земля и небо поют: Христос воскресе. После обедни царь, выйдя на паперть, христосовался со всеми, не только с министрами, сенаторами, но и с при- дворными служителями, до последнего истопника и пова- ренка. Царевич смотрел на отца издали, не смея подойти. Петр увидел сына и сам подошел к нему. - Христос воскресе, Алеша! - сказал отец с доброю, милою, прежней улыбкой. - Воистину воскресе, батюшка! И они поцеловались трижды. Алексей почувствовал знакомое прикосновение бри- тых пухлых щек и мягких губ, знакомый запах отца. И вдруг опять, как бывало в детстве, сердце забилось, дух захвати- ло от безумной надежды: "что, если простит, помилует!" Петр был так высок ростом, что, целуясь, должен был, почти для всех, нагибаться. Спина и шея у него забо- лели. Он спрятался в алтарь от осаждавшей толпы. В шесть часов утра, когда уже рассвело, перешли из собора в сенат, мазанковое, низенькое, длинное здание, вроде казармы, тут же рядом, на площади. В тесных при- сутственных палатах приготовлены были столы с кули- чами, пасхами, яйцами, винами и водками для разго- венья. На крыльце сената князь Яков Долгорукий догнал царевича, шепнул ему на ухо, что Ефросинья на днях будет в Петербург и, слава Богу, здорова, только на по- следних сносях, не сегодня, завтра должна родить. В сенях встретился царевич с государыней. В голубой андреевской ленте через плечо, с бриллиантовой звездою, в пышном роброне из ьелои парчи, с унизанным жемчугом и алмазами двуглавым орлом, слегка нарумя- ненная и набеленная, казалась Катенька молодой и хо- рошенькой. Встречая гостей, как добрая хозяйка, улыба- лась всем своей однообразною, жеманною улыбкою. Улыб- нулась и царевичу. Он поцеловал у нее руку. Она по- христосовалась в губы, обменялась яичком и хотела уже отойти, как вдруг он упал на колени так внезапно, по- смотрел на нее так дико, что она попятилась. - Государыня матушка, смилуйся! Упроси батюшку, чтоб дозволил на Евфросинье жениться... Ничего мне боль- шe не надо, видит Бог, ничего! И жить-то, чай, недолго... Только б уйти от всего, умереть в покое... Смилуйся, матушка, ради светлого праздника!.. И опять посмотрел на нее так, что ей стало жутко. Вдруг лицо ее сморщилось. Она заплакала. Катенька любила и умела плакать: недаром говорили русские, что глаза у нее на мокром месте, а иностранцы, что, когда она плачет, то, хотя и знаешь, в чем дело,- все-таки чувству- ешь себя растроганным, "как на представлении Андро- махи". Но на этот раз она плакала искренно: ей, в самом деле, было жаль царевича. Она склонилась к нему и поцеловала в голову. Сквозь вырез платья увидел он пышную белую грудь с двумя темными прелестными родинками, или мушками. И по этим родинкам понял, что ничего не выйдет. - Ох, бедный, бедный ты мой! Я ли за тебя не рада, Алешенька!.. Да что пользы? Разве он послушает? Как бы еще хуже не вышло... И, быстро оглянувшись - не подслушал бы кто - и приблизив губы к самому уху его, прошептала тороп- ливым шепотом: - Плохо твое дело, сынок, так плохо, что, коли мо- жешь бежать, брось все и беги. Вошел Толстой. Государыня, отойдя от царевича, незаметно смахнула слезинки кружевным платком, обер- нулась к Толстому с прежним веселым лицом и спро- сила, не видал ли он, где государь, почему не идет раз- говляться. Из дверей соседней палаты появилась высокая, костля- вая, празднично и безвкусно одетая немка, с длинным узким лошадиным стародевическим лицом, принцесса Ост- Фрисландская, гофмейстерина покойной, Шарлотты, воспи- тательница двух ее сирот. Она шла с таким решитель- ным, вызывающим видом, что все невольно расступались перед ней. Маленького Петю несла на руках, четырех- летнюю Наташу вела за руку. Царевич едва узнал детей своих-так давно их не видел. - Mais saluez done monsieur votre pere, mademoisel- le! - Поздоровайтесь же с вашим батюшкой, мадмуазель! (франц.) подталкивала немка Наташу, которая остановилась, видимо, тоже не узнавая отца. Петя сперва уставился на него с любопытством, потом отвернулся, замахал ручонка- ми и разревелся. - Наташа, Наташа, деточка! - протянул к ней руки ца- ревич. Она подняла на него большие грустные, совсем как у матери, бледно-голубые глаза, вдруг улыбнулась и броси- лась к нему на шею. Вошел Петр. Он взглянул на детей и сказал прин- цессе гневно по-немецки: - Зачем их сюда привели? Им здесь не место. Сту- пайте прочь! Немка посмотрела на царя, и в добрых глазах ее бле- снуло негодование. Она хотела что-то сказать, но увидев, что царевич покорно выпустил Наташу из рук, пожала плечами, яростно встряхнула все еще ревевшего Петю, яростно схватила девочку за руку и молча направилась к выходу, с таким же вызывающим видом, как вошла. Наташа, уходя, обернулась к отцу и посмотрела на него взглядом, который напомнил ему, Шарлотту: в этом взгляде ребенка было такое же, как у матери, тихое отчаяние. Сердце царевича сжалось. Он почувствовал, что не увидит больше детей своих никогда. Сели за стол. Царь - между Феофаном Прокоповичем и Стефаном Яворским. Против них князь-папа со все- шутейшим собором. Там уже успели разговеться и начи- нали буянить. Для царя был праздник двойной: Пасха и вскрытие Невы. Думая о спуске новых кораблей, он весело погля- дывал в окно на плывущие, как лебеди, по голу- бому простору, в утреннем солнце, белые льдины. Зашла речь о делах духовных. - А скоро ли, отче, патриарх наш поспеет? спросил Петр Феофана. - Скоро, государь: уж рясу дошиваю,- ответил тот. - А у меня шапка готова! - усмехнулся царь. Патриарх был Св. Синод; ряса - Духовный Регламент, который сочинял Прокопович; шапка - указ об учреждении Синода. Когда Феофан заговорил о пользе новой коллегии,- в каждой черточке лица его заиграло, забегало, как живчик, что-то слишком веселое: казалось иногда, что он сам смеет- ся над тем, что говорит. - Коллегиум свободнейший дух в себе имеет, нежели правитель единоличный. Велико и сие, что от соборного правления - не опасаться отечеству бунтов. Ибо простой народ не ведает, как разнствует власть духовная от са- модержавной, но великого высочайшего пастыря честью и славою удивляемый, помышляет, что таковой прави- тель есть второй государь, самодержцу равный, или больше его. И когда услышится некая между оными распря, все духовному паче, нежели мирскому последуют, и за него поборствовать дерзают, и льстят себя, окаян- ные, что по самом Боге поборствуют, и руки свои не оскверняют, но паче освящают, аще бы и на кровопро- литие устремилися. Изречь трудно, коликое отсюда бедствие бывает. Вникнуть только в историю Константинопольскую, ниже Иустиниановых времен - и много того покажется. Да и папа не иным способом превозмог и нс токмо госу- дарство римское пополам рассек и себе великую часть по- хитил, но и прочие государства едва не до крайнего разорения потряс. Да не вспомянутся подобные и у нас бывшие замахи! Таковому злу в соборном духовном пра- вительстве нет места. Народ пребудет в кротости и весьма отложит надежду иметь помощь к бунтам своим от чина духовного. Наконец, в таком правительстве соборном будет аки некая школа правления духовного, где всяк удобно может научиться духовной политике. И так, в Рос- сии, помощью Божией, скоро и от духовного чина гру- бость отпадет, и надеяться должно впредь всего лучшего... Глядя прямо в глаза царю с усмешкою подобо- страстною, но, вместе с тем, такою хитрою, что она каза- лась почти дерзкою, заключил архиерей торжественно: - Ты ecu Петр, К-амень, и на сем камени созижду церковь Мою. Наступило молчание. Только члены всепьянейшего со- бора галдели, да праведный князь Яков Долгорукий бормотал себе под нос, так что никто не слышал: - Воздадите Божия Богови и кесарева кесаревы. - А ты, отче, что скажешь? - обернулся царь к Сте- фану. Пока говорил Прокопович, Стефан сидел, опустив го- лову, смежив глаза, как будто дремал, и старчески бескров- ное лицо его казалось мертвым. Но Петру чудилось в этом лице то, чего боялся и что ненавидел он больше всего - смиренный бунт. Услышав голос царя, старик вздрогнул, как будто очнулся, и произнес тихо: - Куда уж мне говорить о толиком деле, ваше ве- личество! Стар я да глуп. Пусть говорят молодые, а мы послушаем... И опустил голову еще ниже,-еще тише прибавил: - Против речного стремления нельзя плавать. - Все-то ты, старик, хнычешь, все куксишься! - по- жал царь плечами с досадою.- И чего тебе надо? Гово- рил бы прямо! Стефан посмотрел на царя, вдруг съежился весь, и с та- ким видом, в котором было уже одно смирение, без всякого бунта, заговорил быстро-быстро и жадно, и жалобно, словно спеша и боясь, что царь не дослушает: - Государь премилостивейший! Отпусти ты меня на по- кой, на безмолвие. Служба моя и трудишки единому Богу суть ведомы, а отчасти и вашему величеству, на кото- рых силу, здравие, а близко того, и житие погубил. Зре- ние потемнело, ноги ослабли, в руках персты хирагма скривила, камень замучил. Одначе, во всех сих бедствиях моих, единою токмо милостию царскою и благопризре- нием отеческим утешался, и все горести сахаром тем усла- дился. Ныне же вижу лицо твое от меня отвращенно и милость не по-прежнему. Господи, откуда измена сия?.. Петр давно уже не слушал: он занят был пляской князь-игуменьи Ржевской, которая пустилась вприсядку, под песню пьяных шутов: Заиграй, моя дубинка, Заваляй, моя волынка. - Отпусти меня в Донской монастырь, либо где будет воля и произволение вашего величества,- продолжал "хныкать" Стефан.- А ежели имеешь об удалении моем ка- кое сумнительство, кровь Христа да будет мне в поги- бель, аще помышляю что лукавое. Петербург ли, Москва ли, Рязань - везде на мне власть самодержавия вашего, от нее же укрыться не можно, и нет для чего укры- ваться. Камо ' бо пойду от дцха Твоего и от лица Твоего камо бегу... Куда (церковнослав.). А песня заливалась. Заиграй, моя волынка. Свекор с печи свалился, За колоду завалился. Кабы знала, возвестила, Я повыше 6 подмостила, Я повыше 6 подмостила, Свекру голову сломила. И царь притоптывал, присвистывал: Ой, жги! Ой, жги! Царевич взглянул на Стефана. Глаза их встретились. Старик умолк, как будто вдруг опомнился и застыдился. Он потупил взор, опустил голову, и две слезинки скатились вдоль дряхлых морщин. Опять лицо его стало, как мертвое. А Феофан, румянорожий Силен, усмехался. Царевич сравнивал невольно эти два лица. В одном прошлое, в другом - будущее церкви. В низеньких и тесных палатах было душно. Петр велел открыть окна. На Неве, как это часто бывает во время ледохода, поднялся холодный ветер с Ладожского озера. Весна превратилась вдруг в осень. Тучки, которые казались ночью легкими, как крылья ангелов, стали тяжелыми, серыми и грубыми, как булыжники; солнце - жидким и белесова- тым, словно чахоточным. Из питейных домов и кружал, которых было множе- ство по соседству с площадью, в Гостином дворе и далее за Кронверком, на Съестном и Толкучем рынке, доносился гул голосов, подобных звериному реву. Где-то шла драка, и кто-то вопил: - Бей его гораздо, он, Фома, жирен! И врывавшийся в окна, вместе с этим пьяным ревом, оглушительный трезвон колоколов казался тоже пьяным. грубым и наглым. Перед самым Сенатом среди площади, над грязною лужею, по которой плавали скорлупы красных пасхаль- ных яиц, стоял мужик, в одной рубахе - должно быть, все остальное платье пропил - шатался, как будто разду- мывал, упасть, или не упасть в лужу, и непристойно бранился, и громко, на всю площадь, икал. Другой уже свалился в канаву, и торчавшие оттуда босые ноги барах- тались беспомощно. Как ни строга была полиция, но в этот день ничего не могла поделать с пьяными: они валялись всюду по улицам, как тела убитых на поле сражения. Весь город был сплошной кабак. И Сенат, где разговлялся царь с министрами, был тот же кабак; здесь так же галдели, ругались и дрались. Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскими певчими, кто лучше поет. Одни запели: Христос воскреси из мертвых. А другие продолжали петь: Заиграй, моя дубинка, Заваляй, моя волынка. Царевич вспомнил святую ночь, святую радость, уми- ление, ожидание чуда - и ему показалось, что он упал с неба в грязь, как этот пьяный в канаву. Стоило так начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и не будет, а есть только мерзость запустения на месте святом, Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в нем каждое лето, сам наблюдал за устройством "плезирских садов, огородных линей, кашкад и фонтанов". "Одну кашкаду,- приказывал царь,- сделать с брыз- ганьем, а другую, дабы вода лилась к земле гладко, как стекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами; перед большою, наверху, историю Еркулову, который де- рется с гадом седмиглавым, называемым Гидрою, из ко- торых голов будет идти вода; также телегу Нептуно- ву с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртов пойдет вода, и по уступам делать тритоны, яко бы играли в трубы морские, и действовали бы те тритоны водою, и образовали бы различные игры водяные. Велеть сри- совать каждую фонтанну, и прочее хорошее место в перш- пективе, как французские и римские сады чертятся". Была белая майская ночь над Петергофом. Взморье гладко, как стекло. На небе, зеленом, с розовым отливом перламутра, выступали черные ели и желтые стены двор- цов. В их тусклых окнах, как в слепых глазах, мерцал унылый свет зари неугасающей. И все в этом свете казалось бледным, блеклым; зелень травы и деревьев серой, как пепел, цветы увядшими. В садах было тихо и пусто. Фон- таны спали. Только по мшистым ступеням кашкад, да с ноздревых камней, под сводами гротов, падали редкие капли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели, как призраки, бесчисленные мраморные боги - целый Олимп воскресших богов. Здесь, на последних пределах земли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь, подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях те- ней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто, воскреснув, они опять умирали уже второю смертью, от которой нет воскресения. Над низеньким стриженым садом, у самого моря, стоял кирпичный голландский домик - государев дворец Мон- плезир. Здесь также все было тихо и пусто. Только в од- ном окне свет: то горела свеча в царской конторке. За письменным столом сидели друг против друга Петр и Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, как в эту ночь, казались призрачно-бледными. В первый раз, по возвращении в Петербург, царь допрашивал сына. Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувство- вал страха перед отцом, а только усталость и скуку. - Кто из светских, или духовных ведал твое намерение противности, и какие слова бывали от тебя к ним, или от них к тебе? - Больше ничего не знаю,- в сотый раз отвечал Алексей. - Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех - здорова бы мне чернь была? - Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню. Я пьяный всегда вирал всякие слова и рот имел незатво- ренный, не мог быть без противных разговоров в кумпа- ниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, батюшка, пьян-де кто не живет... Да это все пустое! Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что тому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший. Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и пока- зал царевичу. - Твоя рука? - Моя. То была черновая письма, писанного в Неаполе, к ар- хиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили. - Волей писал? - Неволей. Принуждал секретарь графа, Шенборна, Кейль. "Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того ради, пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем" - и не вышел вон, покамест я не написал. Петр указал пальцем на одно место в письме; то были слова: "Прошу вас ныне меня не оставить ныне". Слово ныне повторено было дважды и дважды зачерк- нуто. - Сие ныне в какую меру писано и зачем почернено? - Не упомню,- ответил царевич и побледнел. Он знал, что в этом зачеркнутом ныне - единст- венный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смер- ти отца, о возможном убийстве его. - Истинно ли писано неволею? - Истинно. Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал ден- щика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и начал записывать последние показания царевича. За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алек- сей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств. На пороге стояла Евфросинья. Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была бере- менна. Должно быть, родила в крепости, куда посадили ее, тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова Долгорукова. "Где Селебеный?"- подумал царевич и задрожал, потя- нулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальным взором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрела на него, как будто не видала вовсе. Петр обратился к ней ласково: - Правда Ли, Феодоровна, сказывает царевич, что письмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по при- нуждению цесарцев? - Неправда,- отвечала она спокойно.- Писал один, и при том никого иноземцев не было, а были только я да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе подметывать, а иные архиереям пода- вать и сенаторам. - Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?..-за- лепетал царевич в ужасе. - Не ведает она, забыла, чай спутала,- обернулся он к отцу опять с тою странною усмешкой, от которой становилось жутко.- Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю вицероеву, а не то письмо... - То самое, царевич. При мне и печатал. Аль забыл? Я видела,- проговорила она все так же спокойно и вдруг посмотрела на него в упор тем самым взором, как три года назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросился на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом. По этому взору он понял, что она предала его. - Сын,- сказал Петр,- сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в дей- ство весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако же, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний спра- шиваю, правда ль, что волей писал? Царевич молчал. - Жаль мне тебя, Феодоровна,- сказал Петр,- а де- лать нечего. Буду пытать. Алексей взглянул на отца, на Евфросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется. - Правда,- произнес он чуть слышно, и только что это произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безраз- лично. Глаза Петра блеснули радостью. - В какую же меру ныне писал? - В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в МеКленбургии. А потом подумал, что дурно, и вымарал... - Так значит бунту радовался? Царевич не ответил. -А когда радовался,-продолжал Петр, как будто услышав неслышный ответ,- то, чаю, не без намерения; ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы? - Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того... Остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием: - Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял... - А когда бы при живом? - спросил Петр по- спешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза. - Ежели б сильны были, то мог бы и при живом,- ответил Алексей так же тихо. - Объяви все, что знаешь,- опять обратился Петр к Евфросинье. - Царевич наследства всегда желал прилежно,- за- говорила она быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть.- А ушел оттого, будто ты, госу- дарь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услы- шал, .что у тебя меньшой сын царерич Петр Петрович болен, говорил мне: "Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог-свое!" И надежду имел на сенаторей: "Я-де ста- рых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле". И когда слыхал о каких видениях, или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: "либо-де отец мой умрет, либо бунт будет"... Она говорила еще долго, припоминала такие слова его, которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердца его, которых он сам не видел. - А когда господин Толстой приехал в Неаполь, царевич хотел из цесарской протекции к папе римскому, и я его удержала,- заключила Евфросинья. - Все ли то правда? - спросил Петр сына. - Правда,- ответил царевич. - Ну, ступай, Феодоровна. Спасибо тебе! Царь подал ей руку. Она поцеловала ее и поверну- лась, чтобы выйти. - Маменька! Маменька! - опять вдруг весь потянулся к ней царевич и залепетал, как в бреду, сам не помня, что говорит.-Прощай, Афросьюшка!.. Ведь, может быть, больше не свидимся. Господь с тобой!.. Она ничего не ответила и не оглянулась. - За что ты меня так?..- прибавил он тихо, без упрека, только с бесконечным удивлением, закрыл лицо руками и услышал, как за нею затворилась дверь. Петр, делая вид, что просматривает бумаги, поглядывал на сына исподлобья, украдкою, как будто ждал чего-то. Был самый тихий час ночи, и тишина казалась еще глубже, потому что было светло, как днем. Вдруг царевич отнял руки от лица. Оно было страшно. - Где ребеночек?.. Ребеночек где?..-заговорил он, уставившись на отца недвижным и горящим взором.- Что вы с ним сделали?.. - Какой ребенок? - не сразу понял Петр. Царевич указал на дверь, в которую вышла Евфро- синья. - Умер,- сказал Петр, не глядя на сына.- Родила мертвым. - Врешь! - закричал Алексей и поднял руки, словно грозя отцу.-Убили, убили!.. Задавили, аль в воду как щенка выбросили!.. Его-то за что, младенца невинного?.. Мальчик, что ль? - Мальчик. - Когда б судил мне Бог на царстве быть,- про- должал Алексей задумчиво, как будто про себя,- наслед- ником бы сделал... Иваном назвать хотел... Царь Иоанн Алексеевич... Трупик, трупик-то где?.. Куда девали?.. Говори!.. Царь молчал. Царевич схватился за голову. Лицо его исказилось, по- багровело. Он вспомнил обыкновение царя сажать в спирт мерт- ворожденных детей, вместе с прочими "монстрами", для сохранения в кунсткамере. - В банку, в банку со спиртом!.. Наследник царей всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! - захо- хотал он вдруг таким диким хохотом, что дрожь пробе- жала по телу Петра. Он подумал опять: "Сумасшед- ший!" - и почувствовал то омерзение, подобное нездешне- му ужасу, которое всегда испытывал к паукам, тарака- нам и прочим гадам. Но в то же мгновение ужас превратился в ярость: ему показалось, что сын смеется над ним, нарочно "дурака лома- ет", чтоб запереться и скрыть свои злодейства. - Что еще больше есть в тебе? - приступил он снова к допросу, как будто не замечая того, что происходит с царевичем. Тот перестал хохотать так же внезапно, как начал, откинулся головой на спинку кресла, и лицо его поблед- нело, осунулось, как у мертвого. Он молча смотрел на отца бессмысленным взором. - Когда имел надежду на чернь,- продолжал Петр, возвышая голос и стараясь сделать его спокойным,- не подсылал ли кого к черни о том возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь хочет бунтовать? Алексей молчал. - Отвечай! - крикнул Петр, и лицо его передернула судорога. Что-то дрогнуло и в лице Алексея. Он разжал губы с усилием и произнес: - Все сказал. Больше говорить не буду. Петр ударил кулаком по столу и вскочил. - Как ты смеешь!.. Царевич тоже встал и посмотрел на отца в упор. Опять они стали похожи друг на друга мгновенным и как будто призрачным сходством. - Что грозишь, батюшка?-проговорил Алексей тихо.- Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, и душу, и тело. Больше взять нечего. Разве убить. Ну что ж. убей! Мне все равно. И медленная, тихая усмешка искривила губы его. Пет- ру почудилось в этой усмешке бесконечное презрение. Он заревел, как раненый зверь, бросился на сына, схватил его за горло, повалил и начал душить, топтать ногами, бить палкою, все с тем же нечеловеческим ревом. Во дворце проснулись, засуетились, забегали, но никто не смел войти к царю. Только бледнели да крестились, подходя к дверям и прислушиваясь к страшным звукам, которые доносились оттуда: казалось, там грызет человека зверь. Государыня спала в Верхнем дворце. Ее разбудили. Она прибежала, полуодетая, но тоже не посмела войти. Только когда все уже затихло, приотворила дверь, заглянула и вошла на цыпочках, крадучись за спиною мужа. Царевич лежал на полу без чувств, царь - в креслах, тоже почти в обмороке.. Послали за лейб-медиком Блюментростом. Он успокоил государыню, которая боялась, что царь убил сына. Царе- вич был избит жестоко, но опасных ран и переломов не было. Он скоро пришел в себя и казался спокойным. Царю было хуже, чем сыну. Когда его перевели, почти перенесли на руках в спальню, с ним сделались такие судороги, что Блюментрост опасался паралича. Но к утру полегчало, а вечером он уже встал и, несмотря на мольбы Катеньки и предостережения лейб- медика, велел подать шлюпку и поехал в Петербург. Царевича везли рядом в другой закрытой шлюпке. На следующий день, 14-го мая, объявлен был народу второй манифест о царевиче, в котором сказано, что госу- дарь изволил обещать сыну прощение, "ежели он истинное во всем принесет покаяние, и ничего не утаит; но понеже он, презрев такое отцово милосердие, о намерении своем по- лучить наследство, чрез чужестранную помощь, или чрез бунтовщиков силою, утаил, то прощение не в прощение". В тот же день назначен был над царевичем, как над государственным изменником, Верховный суд. Через месяц, 14-го июня, привезли его в гварнизон Петропавловской крепости и посадили за караул в Трубец- кой раскат. "Преосвященным митрополитам, и архиепископам, и епископам, и прочим духовным. Понеже вы нЫне уже до- вольно слышали о малослыханном в свете преступлении сына моего против нас, яко отца и государя своего, и, хотя я довольно власти над оным, по божественным и гражданским правам, имею, а особливо, по правам Российским (которые суд между отца и детей, и у парти- кулярных людей, весьма отмещут), учинить за пре- ступление по воле моей, без совета других, а однако ж, боюсь Бога, дабы не погрешить: ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие - в их; тако ж и врачи: хотя б и всех искуснее который был, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призывает других; - подобным образом и мы сию болезнь свою вру- чаем вам, прося лечения оной, боясь вечныя смерти. Еже- ли б один сам оную лечил, иногда бы не познал силы в сво- ей болезни, а наипаче в том, что я, с клятвою суда Божия, письменно обещал оному своему сыну прощение и потом словесно подтвердил,- ежели истинно вины свои скажет. Но, хотя он сие и нарушил утайкою наиваж- нейших дел и особливо замысла своего бунтовного про- тиву нас, яко родителя и государя своего, однакож, мы, вспоминая слово Божие, где увещевает в таковых де- лах вопрошать и чина священного, как написано во главе 17 Второзакония, желаем от вас архиереев и всего ду- ховного чина, яко учителей слова Божия,- не издадите каковый о сем декрет, но да взыщете и покажете от Свя- щенного Писания нам истинное наставление и рассужде- ние, какого наказания сие богомерзкое и Авессаломову прикладу уподобляющееся намерение сына нашего по бо- жественным заповедям и прочим святого Писания прикла- дам и по законам, достойно. И то нам дать за подпи- санием рук своих на письме, дабы мы, из того усмотря, неотягченную совесть в сем деле имели. В чем мы на вас, яко по достоинству блюстителей заповедей Божиих и верных пастырей Христова стада и доброжелательных отечествия, надеемся и судом Божиим и священством вашим закли- наем, да без всякого лицемерства и пристрастия в том поступите. Петр" Архиереи ответили: "Сие дело весьма есть гражданского суда, а не духовного, и власть превысочайшая суждению подданных своих не подлежит, но творит, что хочет, по своему усмотрению, без всякого совета степеней низших, однакож, понеже ве- лено нам, приискали мы от Священных Писаний то, что возмнилося быть сему ужасному и бесприкладному делу сообщно". Следовали выписки из Ветхого и Нового Завета, а в заключение повторялось: "Сие дело не нашего суда; ибо кто нас поставил судьями над тем, кто нами обладает? Как могут главу наставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обла- даемы? К тому же суд наш духовный по духу должен быть, а не по плоти и крови; ниже вручена есть духовному чину власть меча железного, но власть духовного меча. Все же сие превысочайшему монаршескому рассуждению с должным покорением подлагаем, да сотворит Государь, что есть благоугодно пред очами его: ежели, по делам и по мере вины, хочет наказать падшего, имеет образцы Ветхого Завета; ежели благоизволит помиловать, имеет образ самого Христа, который блудного сына принял и ми- лость паче жертвы превознес. Кратко сказав: сердце Царево в руце Божией. Да изберет ту часть, куда Бо- жия рука его преклоняет". Подписались: "Смиренный Стефан, митрополит Рязанский. Смиренный Феофан, епископ Псковский". Еще четыре епископа, два митрополита греческих, Ставропольский и Фифандский, четыре архимандрита, в том числе Федос, и два иеромонаха - все будущие члены Святейшего Правительствующего Синода. На главный вопрос государя - о клятве, данной сы- ну, простить его, во всяком случае - отцы не, ответили вовсе. Петр, когда читал это рассуждение, испытывал жуткое чувство: словно то, на что он хотел опереться, провали- лось под ним, как истлевшее дерево. Он достиг того, чего сам желал, но, может быть, слишком хорошо достиг: церковь покорилась царю так, что ее как бы не стало вовсе; вся церковь - он сам. А царевич об этом рассуждении сказал с горькой усмешкой: - Хитрее-де черта смиренные! Еще духовной коллегии нет, а уже научились духовной политике. Еще раз почувствовал он, что церковь для него пере- стала быть церковью, и вспомнил слово Господне тому, о ком сказано: "Ты - Петр, Камень, и на сем камне созижду Церковь Мою". Когда ты был молод, то препоясывался сам и хо- дил куда хотел; а когда состареешься, то прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь. Первое заседание Верховного суда назначено было 17-го июня в аудиенц-зале Сената. В числе судей были министры, сенаторы, генералы, губернаторы, гвардии и флота капитаны, майоры, пору- чики, подпоручики, прапорщики, обер-кригс-комиссары, чины новых коллегий, и старые бояре, стольники, околь- ничьи-всего гражданского и воинского чина 127 чело- век - с борка, да с сосенки, жаловались знатные. Иные даже не умели грамоте, так что не могли подписаться под приговором. Отслужив обедню Духу Святому у Троицы, для испро- шения помощи Божией в столь трудном деле, судьи пере- шли из собора в Сенат. В палате открыли окна и двери, не только для све- жего воздуха - день был знойный, предгрозный,- но и для того, чтобы суд имел вид всенародный. Загородили, однако, рогатками, заперли шлагбаумами соседние улицы, и целый батальон лейб-гвардии стоял под ружьем на пло- щади, не пропуская "подлого народа". Царевича привели из крепости как арестанта, под ка- раулом четырех офицеров со шпагами наголо. В аудиенц-зале находился трон. Но не на трон, а на простое кресло, в верхнем конце открытого четырех- угольника, образуемого рядами длинных, крытых алыми сукнами, столов, за которыми сидели судьи, сел царь пря- мо против сына, как истец против ответчика. Когда заседание объявили открытым, Петр встал и про- изнес: - Господа Сенат и прочие судьи! Прошу вас, дабы истиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируя и не похлебствуя, и отнюдь не опасаясь того, что, ежели дело сие легкого наказания достойно, и вы так учините, мне противно было б,- в чем клянусь самим Богом и судом Его! Також не рассуждайте того, что суд надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погу- бите душ своих и моей, чтоб совести наши остались чисты в день страшного испытания, и отечество наше безбедно. Вице-канцлер, Шафиров прочел длинный перечень всех преступлений царевича, как старых, уже объявленных в прежних повинных, так и новых, которые он, буд- то бы, скрыл на первом розыске. - Признаешь ли себя виновным? -спросил царевича князь Меншиков, назначенный президентом собрания. Все ждали того, что, так же, как в Москве, в Столовой палате, царевич упадет на колени, будет плакать и молить о помиловании. Но по тому, как он встал и оглянул собрание спокойным взором, поняли, что теперь будет не то. - Виновен я, иль нет, не вам судить меня, а Богу единому,- начал он и сразу наступила тишина; все слушали, притаив дыхание.- И как судить по правде, без вольного голоса? А ваша воля где? Рабы государевы-в рот ему смотрите: что велит, то и скажете. Одно звание суда, а делом - беззаконие и тиранству лютое! Знаете басню, как с волком ягненок судился? И ваш суд волчий. Ка- кова ни будь правда моя, все равно засудите. Но если бы не вы, а весь народ Российский судил меня с ба- тюшкой, то было бы на том суде не то, что здесь. Я на- род пожалел. Велик, велик, да тяжеленек Петр - и не вздохнуть под ним. Сколько душ загублено, сколько крови пролито! Стоном стонет земля. Аль не видите, не слыши- те?.. Да что говорить! Какой вы Сенат - холопы царские, хамы, хамы все до единого!.. Ропот возмущения заглушил последние слова царевича. Но никто не смел остановить его. Все смотрели на царя, ждали, что он скажет. А царь молчал. На застывшем, как будто окаменелом лице его ни один мускул не дви- гался. Только взор горящих, широко раскрытых глаз уста- вился в глаза царевичу. - Что молчишь, батюшка? - вдруг обернулся он к отцу с беспощадной усмешкою.- Аль правду слушать в диковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б сло- ва не молвил. А вздумал судиться, так любо, не любо,- слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской, не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь? Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Евро- пою! Самодержец Российский - клятворугатель и лжец! - Сего слушать не можно! Оскорбление величества! Помешался в уме! Вывести, вывести вон! - послышался гул голосов. К царю подбежал Меншиков и что-то сказал ему на ухо. Но царь молчал, как будто ничего не видел и не слышал в своем оцепенении, подобном столбняку, и мерт- вое лицо его было как лицо изваяния. - Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты пер- вый прольешь! - опять заговорил царевич, и казалось, что он уже не от себя говорит: слова его звучали, как про- рочество.- И падет сия кровь от главы на главу, до по- следних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя накажет Бог Россию!.. Петр зашевелился медленно, грузно, с неимоверным усилием, как будто стараясь приподняться из-под страшной тяжести; наконец, поднялся, лицо исказилось неистовой судорогой - точно лицо изваяния ожило - губы разжа- лись, и вылетел из горла сдавленный хрип: - Молчи, молчи... прокляну! - Проклянешь? - крикнул царевич в исступлении, бросился к царю и поднял над ним руки. Все замерли в ужасе. Казалось, что он ударит отца или плюнет ему в лицо. - Проклянешь?.. Да я тебя сам... Злодей, убийца, зверь. Антихрист!.. Будь проклят! проклят! проклят!.. Петр повалился навзничь в кресло и выставил руки впе- ред, как будто защищаясь от сына. Все вскочили. Произошло такое смятение, как во время пожара или убийства. Одни закрывали окна и двери; дру- гие выбегали вон из палаты; иные окружили царевича и тащили прочь от отца; иные спешили на помощь к царю. Ему было дурно. С ним сделался такой же припадок, как месяц назад, в Петергофе. Заседание объявили закрытым. Но в ту же ночь Верховный суд опять собрался и при- говорил царевича пытать. "Обряд, како обвиненный пытается. Для пытки приличившихся в злодействах сделано особливое место, называемое застенок, огорожен палисад- ником и покрыт, для того, что при пытках бывают судьи и секретарь и для записки пыточных речей подьячий. В застенке же для пытки сделана дыба, состоящая в трех столбах, из которых два вкопаны в землю, а тре- тий сверху, поперек. И когда назначено будет время, то кат или палач явиться должен в застенок с инструментами; а оные суть: хомут шерстяной, к нему пришита веревка долгая; кнутья и ремень. По приходе судей в застенок, долгую веревку палач перекинет через поперечный в дыбе столб и взяв подле- жащего к пытке, руки назад заворотит, и положа их в хомут, через приставленных для того людей встягивает, дабы пытанный на земле не стоял, у которого руки и выво- ротит совсем назад, и он на них висит; потом свяжет ремнем ноги и привязывает к сделанному нарочно впе- реди дыбы столбу; и растянувши сим образом, бьет кну- том, где и спрашивается о злодействах и все записывает- ся, что таковой сказывать станет". Когда утром 19 июня привели царевича в застенок, он еще не знал о приговоре суда. Палач Кондрашка Тютюн подошел к нему и сказал: - Раздевайся! Он все еще не понимал. Кондрашка положил ему руку на плечо. Царевич огля- нулся на него и понял, но как будто не испугался. Пустота была в душе его. Он чувствовал себя как во сне; и в ушах его звенела песенка давнего вещего сна: Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Точат ножи булатные, Хотят тебя зарезати. - Подымай! - сказал Петр палачу. Царевича подняли на дыбу. Дано 25 ударов. Через три дня царь послал Толстого к царевичу: - Сегодня, после обеда, съезди, спроси и запиши не для розыску, но для ведения: 1. Что есть причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд? 2. Отчего так бесстрашен были не опасался наказания? 3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства? Когда Толстой вошел в тюремный каземат Трубец- кого раската, где заключен был царевич, он лежал на кой- ке. Блюментрост делал ему перевязку, осматривал на спине рубцы от кнута, снимал старые бинты и накладывал новые, с освежительными примочками. Лейб-медику велено было вылечить его, как можно скорее, дабы приготовить к следующей пытке. Царевич был в жару и бредил: - Федор Францович! Федор Францович! Да прогони ты ее, прогони, ради Христа... Вишь, мурлычит, прокля- тая, ластится, а потом как выскочит на грудь, станет ду- шить, сердце когтями царапать... Вдруг очнулся и посмотрел на Толстого: - Чего тебе? - От батюшки. - Опять пытать?.. - Нет, нет, Петрович! Не бойся. Не для розыска, а только для ведения... - Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! - за- стонал и заметался царевич.- Оставьте меня! Убейте, толь- ко не мучьте! А если убить не хотите, дайте яду, аль бритву,- я сам... Только скорее, скорее, скорее!.. - Что ты, царевич! Господь с тобою,-глядя на него нежным бархатным взором, заговорил Толстой тихим бар- хатным голосом. - Даст Бог, все обойдется. Перемелется, мука будет. Полегоньку, да потихоньку. Ладком, да мирком. Мало ли чего на свете не бывает. Дело житейское. Бог терпел и нам велел. Аль думаешь, мне тебя не жаль, родимый?.. Он вынул свою неизменную табакерку с аркадским пастушком и пастушкою, понюхал и смахнул слезинку. - Ох, жаль, болезный ты наш, так тебя жаль, что, кажись, душу бы отдал!.. И, наклонившись к нему, прибавил быстрым шепотом: - Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал и те- перь желаю... Вдруг запнулся, не кончил под взором широко откры- тых недвижных глаз царевича, который медленно припо- дымался с подушек: - Иуда Предатель! Вот тебе за твое добро! - плюнул он Толстому в лицо и с глухим стоном - должно быть, повязка слезла - повалился навзничь. Лейб-медик бросился к нему на помощь и крикнул Толстому: - Уходите, оставьте его в покое, или я ни за что не отвечаю! Царевич опять начал бредить: - Вишь, уставилась... Глазища, как свечи, а усы торч- ком, совсем как у батюшки... Брысь, брысь!.. Федор Фран- цович, Федор Францович, да прогони ты ее, ради Христа!.. Блюментрост давал ему нюхать спирт и клал лед на голову. Наконец, он опять пришел в себя и посмотрел на Толстого, уже без всякой злобы, видимо, забыв об ос- корблении. - Петр Андреич, я ведь знаю, сердце у тебя доброе. Будь же другом, заставь за себя Бога молить! Выпроси у батюшки, чтоб с Афросей мне видеться... Толстой припал осторожно губами к перевязанной руке его и проговорил голосом, дрожавшим от искренних слез: - Выпрошу, выпрошу, миленький, все для тебя сде- лаю! Только бы вот как-нибудь нам по вопросным-то пунктам ответить. Немного их, всего три пунктика... Он прочел вслух вопросы, писанные рукою царя. Царевич закрыл глаза в изнеможении. - Да ведь что ж отвечать-то, Андреич? Я все сказал, видит Бог, все. И слов нет, мыслей нет в голове. Совсем одурел... - Ничего, ничего, батюшка?! - заторопился Толстой, придвигая стол, доставая бумагу, перо и чернильницу.- Я тебе говорить буду, а ты только пиши... - Писать-то сможет? - обратился он к лейб-медику и посмотрел на него так, что тот увидел в этом взоре не- преклонный взор царя. Блюментрост пожал плечами, проворчал себе под нос: "Варвары!" и снял повязку с правой руки царевича. Толстой начал диктовать. Царевич писал с трудом, кривыми буквами, несколько раз останавливался; голова кружилась от слабости, перо выпадало из пальцев. Тогда Блюментрост давал ему возбуждающих капель. Но лучше капель действовали слова Толстого: - С Афросьюшкой свидишься. А может, и совсем про- стит, жениться позволит! Пиши, пиши, миленький! И царевич опять принимался писать. "1718 года, июня в 22 день, по пунктам, по которым спрашивал меня господин Толстой, ответствую: