Умолкли даже певцы и танцоры в комнате за кулисами. Моше оперся руками о колени и медленно встал со стула. Он молчал и смотрел поверх голов куда-то вдаль, и людям казалось, что они видят, как медленно вращаются тяжелые жернова в его мозгу. Он смотрел в темную заснеженную ночь. Он завидовал солдатам, которые заняли город и сейчас защищены от порывов ветра, несущего мокрый снег. А они, смертельно уставшие после восьми суток не очень успешного наступления, мерзнут в покинутой немцами траншее и надеются на то, что им доставят что-нибудь пожрать. Моше очнулся и увидел напряженно замерший зал. Он смущено улыбнулся и сперва очень тихо заговорил: - Сорок лет назад... это был очень тяжелый день. Мы потеряли более половины роты. С утра мы ничего не ели. Ночью старшина привез нам в траншею ужин. Моше грустно улыбнулся. -Ужин! В воде плавало несколько листиков капусты. А малюсенького кусочка хлеба мне хватило на один зуб. И сто граммов водки... В зале царила небывалая тишина. Было слышно, как вдалеке ленивая волна Кинерета раскачивает лодки у деревянного причала. Моше, казалось, прислушивался к этим звукам или к другим, которые никому, кроме него, сейчас не дано было услышать. - Я выпил водку и вдруг вспомнил, что сегодня мне исполнилось двадцать пять лет. И я спросил себя: "Мойше, чего ты себе желаешь в день рождения?" И я сказал себе: "Я желаю тебе, Мойше, прожить еще двадцать лет и чтобы в день твоего рождения через двадцать лет у тебя в каждой руке было по буханке хлеба". - Моше внимательно посмотрел на свои ладони. - И вот прошло не двадцать, а сорок лет. И я еще живу. А хлеб... Ну, кто сейчас думает о хлебе? Так о чем еще я могу просить Бога? Люди долго молчали. И вдруг взорвались такие аплодисменты, каких никогда не слышал этот зал. Когда кибуцники и гости постепенно уселись на свои места, секретарь правления, снисходительно улыбаясь, сказал: - Что касается Бога, то вы, конечно, понимаете, что наш именинник выразился фигурально. Моше приподнял руку, словно пытался успокоить секретаря: - Нет, Шимон, не фигурально. Я не умею говорить фигурально. Меня никто никогда не спрашивал об этом, поэтому я не говорил. Но знай, Шимон, что человек, выбравшийся из ада, не может не верить в Бога. Секретарь поспешно объявил выступление ансамбля, считая, что песни и пляски полезнее членам кибуца, чем теологическая дискуссия с человеком, который вдруг заговорил. 1986 г. ТРУБАЧ Мы познакомились в магазине граммафонных пластинок. Он перестал перебирать конверты и с любопытством посмотрел на меня, когда я спросил у продавца, есть ли пластинки Докшицера. Пластинок не оказалось. Даже не будучи психологом, можно было без труда заметить, что продавец не имеет представления о том, кто такой Докшицер. Я уже направился к выходу, когда он спросил меня: - Судя по акценту, вы из России? - С Украины. - Э, одна холера, - сказал он по-русски. - В Израиле вы не купите Докшицера. - В Советском Союзе - тоже. - Я настроился на агрессивный тон, предполагая, что передо мной один из моих бывших соотечественников, недовольный Израилем. Он деликатно не заметил моей ощетиненности. - Я покупаю Докшицера, когда выезжаю за границу. Недавно его записали западные немцы. А русские выпускают пластинки Докшицера небольшим тиражом для заграницы. Они не очень пропагандируют этого еврея. - Докшицер - не еврей. Тимофей Докшицер - русский. Незнакомец снисходительно улыбнулся. - Тимофей Докшицер такой же русский, как мы с вами. Кстати, меня зовут Хаим. С Докшицером мы лично знакомы. Я даже имел счастье быть его учеником. К сожалению, очень недолго. Если у вас есть несколько свободных минут, я могу вам рассказать об этом. Дважды я имел удовольствие слышать Докшицера в концерте и еще раз - по телевидению. Но я не имел представления о Докшицере-человеке. Поэтому я охотно согласился, надеясь кое-что узнать о замечательном музыканте. Мы перешли улицу и сели за столик в кафе на площади. - Мой дед был трубачом, - начал Хаим. - Вообще-то он был часовым мастером. Но на еврейских свадьбах он был трубачом. Мы жили в местечке недалеко от Белостока. Мои родители были ортодоксальными евреями. Я учился в хедере. Будущее мое не вызывало никаких сомнений. Как и дед и отец, я должен был стать часовым мастером. Уже в десятилетнем возрасте я умел починить "ходики". Но еще в девятилетнем возрасте я играл на трубе. Когда мне исполнилось тринадцать лет, дедушка подарил мне очень хорошую трубу. Родителям такой подарок к "бар-мицве" не понравился. Тем более, что я тоже начал играть вместе с клезмерами на всех торжествах в нашем местечке. Дедушка гордился мной и считал, что я стану выдающимся музыкантом. А родители хотели, чтобы я стал хорошим часовым мастером. В сентябре 1939 года в наше местечко вошла Красная армия. Впервые в жизни я услышал настоящий духовой оркестр. А когда капельмейстер услышал меня, он сказал, что я должен непременно поехать учиться в Минск. Родители, конечно, даже не хотели слышать об этом. Но дедушка сказал, что каждый второй еврей - часовой мастер, а такие трубачи, как Хаим, то есть как я, рождаются раз в сто лет, и тоже не в каждом местечке. Мне как раз исполнилось шестнадцать лет. Я приехал в Минск и поступил в музыкальное училище.У меня не было нужной подготовки по общеобразовательным предметам. Я очень плохо говорил по-русски. В местечке мы говорили на идише. Я знал польский, а еще немного - иврит. Но когда они услышали мою мою игру на трубе, меня зачислили в училище без всяких разговоров и еще назначили стипендию. Не успел я закончить второй курс, как началась война. Уже в первый день немцы заняли наше местечко. А я чудом выбрался из Минска на восток. Не стану занимать вашего времени рассказами об эвакуации. Одно только скажу, что осенью сорок первого года в Саратов добрался мой скелет, обтянутый кожей, а всех вещей у меня была одна труба. Два месяца я успел поучиться в Саратовском музыкальном училище, и меня забрали в армию. Это было очень кстати, потому что от голода у меня мутилось в голове, ноты сливались в сплошную серую полосу, а в груди не хватало воздуха на целую гамму. Поскольку я был западником, к тому же еще трубачом, меня не послали на фронт. Я попал в музыкальный эскадрон кавалерийской дивизии, которая стояла в Ашхабаде. Вообще, музыкальным эскадроном назывался обыкновенный духовой оркестр, но при особых построениях мы сидели на конях. Мне это даже нравилось, Я люблю лошадей, и моя лошадь любила меня. Не посчитайте меня хвастуном, но в Минске и даже в Саратове все говорили, что я буду знаменитым трубачом. Я ничего не могу сказать по этому поводу. Но уже на второй день в Ашхабаде капельмейстер дал мне первую партию, хотя в эскадроне было десять трубачей и корнетистов и среди них - даже трубач из одесской оперы. Можно было бы жить по-человечески, если бы не отношение некоторых музыкантов. Вы уже знаете, что мое имя Хаим. Я был Хаимом всегда. И при поляках. И в Минске. И в Саратове. Я не могу сказать, что в Минске и в Саратове это было очень удобно. И когда меня призвали в армию, в военкомате вместо Хаим хотели записать Ефим. Я не акшн, но категорически отказался изменить мое имя. Тем более, что это имя моего любимого дедушки, замечательного человека и хорошего клезмера. Из Ашхабада я отсылал бесчисленные письма в Богуруслан и в другие места, надеясь узнать что-нибудь о моей семье, хотя я хорошо понимал, что они не могли убежать от немцев. Тем более я хотел остаться Хаимом. Но мое имя раздражало антисемитов еще больше, чем моя игра. Вам это может показаться удивительным, но самым злым моим врагом оказался, нет, вы не угадаете, не трубач, не корнетист и даже не флейтист. Даже они меня любили. Больше всего меня ненавидел большой барабанщик. Он был самым старым в эскадроне - уже перевалил за сорок. На гражданке он был барабанщиком в оркестре пожарной команды в Виннице. В течение нескольких месяцев он мне делал всякие пакости. Однажды, когда я вернулся в казарму, сыграв отбой, у меня под простыней оказалась плоская металлическая тарелка с водой. В темноте я ее не заметил. Надо было перевернуть матрас, высушить простыню и кальсоны. Это вместо того, чтобы выспаться. К тому же в казарме было очень холодно. В другой раз, когда я должен был сыграть подъем, я не мог надеть штаны, потому что штанины были натуго перевязаны мокрыми штрипками. Я опоздал и получил три наряда вне очереди. Но когда у меня в трубе оказался песок, я не выдержал и сказал ему: "Ну, Кириленко, ты хотел войну, так ты ее будешь иметь". Я достал пурген и незаметно насыпал ему в суп. Правда, я немного перестарался. Доза оказалась большей, чем нужна хорошему слону, страдающему хроническим запором. А после обеда в этот день было торжественное построение дивизии. Мы выехали на плац, играя кавалерийский марш. Знаете: фа-си-фа-до, фа-си-фа-до. И вдруг Кириленко стал бледным, как смерть. Вместо удара на каждый такт он стал судорожно колотить по барабану, а потом испуганно замер. Вы представляете себе эту картину? Допустим, внезапно перестал бы играть один грубач, или один кларнетист, или даже геликон. Э, могли бы не заметить. Но ведь это большой барабан. В первой шеренге. Между маленьким барабаном и тарелками. Что вам сказать? Да сидеть в седле с полными штанами. Эскадрон еле доиграл марш. Попробуйте дуть в мундштук, когда распирает смех. От вони можно было задохнуться. После построения Кириленко исчез. В казарму он вернулся перед самым отбоем. Надо было вам услышать шутки всех музыкантов по поводу его поноса. Казарма еще никогда не видела такого веселья. Я был самым молодым в эскадроне и почти ко всем обращался на вы, тем более к старому Кириленко. Но тут я впервые обратился к нему на ты: "Послушай, засранец Кириленко, сегодня ты завонял всю дивизию. Так имей в виду, если ты не прекратишь свои антисемитские штучки, ты завоняешь весь Среднеазиатский военный округ". Вы знаете, подействовало. За два года в эскадроне я стал вполне профессиональным музыкантом. Мы давали концерты в разных частях, в госпиталях и для гражданского населения. Мы играли классическую музыку. Капельмейстер давал мне сложные сольные партии. Был у нас в эскадроне валторнист-москвич, очень хороший музыкант. Однажды после репетиции, когда в марше Чернецкого я впервые сыграл целый кусок на октаву выше остальных труб (это прозвучало очень красиво), он мне сказал: -Есть у тебя, Хаим, Божий дар. Если будешь серьезно работать - кто знает, сможешь стать таким трубачом, как Тимофей Докшицер. Так я впервые услышал это имя. Я узнал, что Докшицер еврейский парень, хотя и Тимофей, из украинского городка недалеко от Киева, что был он, как и я теперь, в военном оркестре, а сейчас - первая труба в оркестре Большого театра. Я серьезно работал. Только думы о родителях и о дедушке мешали мне. На фронте дела шли лучше, и появилась надежда, что я еще вернусь в родные места. В ноябре 1943 года старшина раздал нам ноты двух каких-то незнакомых мелодий. Валторнист-москвич шепнул мне по секрету, что это американский и английский гимны. Мы разучили их. Много раз играли по группам и всем оркестром. В двадцатых числах ноября дивизия пришла в Тегеран. Все хранилось в большой тайне. А в конце ноября мы увидели Сталина, Рузвельта и Черчилля. Это для них мы разучивали гимны. Пожалуй, не было более напряженных дней за всю мою службу в армии. Но, слава Богу, Сталин, Рузвельт и Черчилль вернулись домой. А мы остались в Тегеране. Однажды начфин полка сказал, что он нуждается в моей помощи. Я забыл упомянуть, что у меня была еще одна должность в дивизии: ко мне обращались с просьбой починить часы. Офицеры даже собрали мне кое-какие инструменты. Так вот, начфин сказал, что он должен купить сорок ручных часов - в награду офицерам дивизии. Пошли мы с ним по часовым магазинам и лавкам Тегерана. Я смотрел часы, узнавал цены, выбирал, прикидывал. Мы порядком устали и присели в сквере отдохнуть. Было довольно холодно. У капитана была фляга с водкой или чем-то другим. Он предложил мне отхлебнуть, но я поблагодарил его и отказался. Он хорошо приложился к фляге. Тогда я ему сказал, что, пока он отдохнет, я загляну еще в несколько магазинов. Он кивнул. Все пока шло, как я наметил. Я поспешил в магазин, в котором мы уже были. Вы спросите, почему я зашел именно в этот магазин? Прийдя туда в первый раз, на косяке двери я увидел мезузу. И хозяин, паренек чуть старше меня, мне тоже понравился. Звали его Элиагу. Смуглый, с большими черными глазами, красивый парень. Если бы не мезуза, я бы никогда не отличил его от перса. -"Ата мевин иврит?" {Ты понимаешь иврит? (ивр.)} - спросил я его. -"Кцат"{Немного } - ответил он мне. Увы, ни моего, ни его иврита не было достаточно, чтобы договориться о том, о чем я хотел с ним договориться. Но с Божьей помощью, с помощью рук, взглядов и еще неизвестно чего мы договорились, что за сорок пар часов, которые капитан купит у него, Элиагу выплатит мне десять процентов комиссионных. Потом мы еще немного посидели с капитаном. Зашли еще в несколько магазинов. Мы купили у Элиагу сорок пар часов. Вы, конечно, будете смеяться, но выяснилось, что почти все часовые мастерские принадлежали евреям. Но как я мог отличить этих евреев от персов? И как бы я мог отличить Элиагу, если бы не мезуза на его двери? Через несколько дней, когда я получил увольнительную записку, я пришел к Элиагу, и он уплатил мне десять процентов комиссионных. - Но ведь он мог не уплатить? - впервые я прервал рассказ Хаима. - О чем вы говорите? Надо было только посмотреть на него, чтобы понять, какой это человек. У меня появилась крупная сумма денег для солдата. И не так просто было тратить эти деньги, чтобы это оставалось незамеченным. Но Бог мне помог. Был довольно теплый день. Я только что вышел из расположения, получив увольнение, когда меня внезапно окликнул сержант с орденом Красной Звезды на гимнастерке. Я не мог поверить своим собственным глазам: это оказался Шимон из нашего местечка. Шимон был моложе меня на год. Пока мы сидели в кафе, он рассказал, что произошло с ним за эти более чем два с половиной года войны. Уже через три дня после того, как немцы заняли наше местечко, они с помощью местного населения провели акцию - уничтожили евреев. Всех евреев местечка. И моих родителей. И моего дедушку. И двух моих сестричек. Шимон чудом спасся. Он притаился в погребе одного белоруса-хуторянина, который вместе с немцами участвовал в акции. Когда пьяный хуторянин, ничего не подозревая, спустился в погреб с награбленными еврейскими вещами, Шимон зарезал его серпом. Было уже довольно темно. Шимон выбрался из погреба и в течение нескольких месяцев пробирался на восток, счастливо избежав опасных встреч. Потом он добровольно пошел на фронт. Воевал на Северном Кавказе. По этому поводу он вдруг высказал мысль, которая никогда не приходила мне в голову и которая показалась мне тогда очень странной. Он сказал, что орден Красной Звезды (а знаете, в ту пору очень редко можно было встретить сержанта даже с медалью) он должен был получить не столько от советского правительства, сколько от евреев Палестины. Это их он защищал на Кавказе. А еще он сказал, что уже в погребе у белоруса ему стало ясно, как евреи могут защитить себя от немцев, белорусов и других врагов: они должны жить в своем государстве и иметь свою сильную армию. Хотя я лично страдал от антисемитизма и Кириленко был не единственным, кто отравлял мою жизнь, я почему-то никогда не думал об еврейском государстве и даже о Палестине. Шимон сказал, что он пытался в Иране попасть в польскую армию, чтобы таким образом выбраться в Палестину, но у него ничего не получилось. Будь у него несколько туманов, он бы сделал это на свой страх и риск. Я ему сказал, что это очень опасно, что дезертирство карается смертной казнью. Шимон рассмеялся. Он уже столько раз получал смертную казнь, что сбился со счета. Он видит только единственный смысл рискнуть своей жизнью, чтобы оказаться среди евреев, в стране, которая непременно станет еврейским государством. Для меня это все было каким-то туманным и неопределенным, но задело какие-то струны в моей душе. Короче, я отдал Шимону все деньги, до последнего тумана. Но вы спросите, где же Докшицер? Сейчас, подождите минуточку. Закончилась война и началась демобилизация. Когда валторнист-москвич прощался со мной, он сказал, что такой музыкант, как я, должен получить хорошую школу. А хорошая школа - это Московская консерватория. После демобилизации я приехал в Москву. Валторнист, русский человек, принял меня, как родного брата. Он повел меня в консерваторию. Но там даже не захотели с нами разговаривать. Выкладывай документы. А какие у меня документы? Школы я не окончил. Была у меня только справка из Саратова об окончании двух курсов музыкального училища. Они даже возмутились, что какой-то нахал с подобной справкой посмел сунуться в Московскую консерваторию. "Послушайте, как он играет", - настаивал валторнист. Но они не хотели слушать даже его. Мы уже спустились с лестницы, когда в вестибюль консерватории вошел еврейский парень с таким же футляром, как у меня. Трубач. Он был чуть старше меня. Трубач и валторнист пожали друг другу руки. Мы познакомились. "Тимофей", - сказал он. "Хаим", - сказал я. "Вот так просто - Хаим?" - спросил он. "А почему нет?" - ответил я. Тимофей явно смутился. Но валторнист тут же рассказал ему обо мне. Мы поднялись по лестнице, вошли в пустой класс, я извлек из футляра трубу, подумал минуту, что бы такое сыграть и, даже не додумав до конца, начал "Кол нидрей", хотя для приемной комиссии консерватории у меня были приготовлены три вальса Крейслера. Говорили, что они звучали у меня, как на скрипке. Почему же я сыграл "Кол нидрей"? Может быть, потому что таким контрапунктом прозвучало там, в вестибюле, Тимофей и Хаим? Или потому, что так горько было спускаться по лестнице консерватории, о которой я мечтал и в которую меня не приняли? Не знаю. Хотите знать правду? Никогда раньше я вообще не играл "Кол нидрей". Докшицер смотрел на меня очень внимательно, потом велел нам подождать его в этом классе и ушел. Вернулся он минут через двадцать, злой и возмущенный. Он ничего не объяснил, только сказал, что постарается устроить меня в оркестре Большого театра. Мы встречались с ним еще несколько раз. Как-то я захотел показать ему наши с дедушкой "коленца" во "Фрейлехс", которые мы играли на свадьбах в местечке. Но Докшицер тут же начал играть вместе со мной. Если бы вы слышали, как он их играл! Что ни говорите, но в мире нет второго такого трубача. Я спросил его, откуда он знает эти "коленца". Оказывается, он играл их вместе с клезмерами в своем городке на Украине. "Разве ты не слышишь, что это надо играть только так?" - сказал он. Конечно, я слышал. Если бы мы с дедушкой не слышали, мы бы не играли так. В то утро Докшицер велел мне прийти в Большой театр. Он хотел, чтобы меня послушал Мелик-Пашаев, главный дирижер театра. Послушал. Восторгался. Пошел к директору. Потом шептался о чем-то с Докшицером. Мне сказал, что сделал все возможное, чтобы я играл в его оркестре. Потом Докшицер спросил меня, почему я не поменял свое имя. Я только посмотрел на него и ничего не ответил. Он понял. К этому времени я жил у валторниста чуть больше двух недель. Забыл сказать, что уже на третий день после приезда в Москву произошло самое главное событие в моей жизни. Я познакомился с замечательной девушкой. Буквально с первого такта у нас пошло "крещендо". А сейчас уже было три форте. Но что самое удивительное, ее, москвичку, совсем не интересовало мое устройство ни в консерватории, ни в Большом театре, ни в Москве, ни вообще в Советском Союзе. Она была вторым человеком, который говорил точно так же, как Шимон из нашего местечка. Помните, мы встретились с ним в Тегеране? Она напомнила мне, что я - гражданин Польши и мы можем уехать. Конечно, не в Польшу, а в Палестину. Но главное - вырваться из Советского Союза. Мне лично такая мысль никогда не приходила в голову. Однако постепенно я начинал думать так, как думала Люба. И когда утром Мелик-Пашаев что-то шептал Докшицеру, я понял, о чем идет речь. Директор театра не хотел принять еще одного еврея. Докшицер, правда, сказал, что мне мешает отсутствие диплома. Но я уже знал, что у темы есть вариации и совсем не обязательно сказать "пошел вон, жидовская морда!", когда тебе указывают на дверь. Мы распрощались с Докшицером, как друзья. Я сказал ему, что собираюсь уехать в Палестину, что, как считает Люба, все евреи должны быть вместе в своем государстве. Он посмотрел на меня и по-своему отреагировал на "всех евреев вместе". Он сказал: "Никто не говорил, что один хороший музыкант хочет помочь другому хорошему музыканту. Говорили, что один еврей тащит другого". Так он сказал. Не одобрил, не осудил. Ну, вот. Надеюсь, сейчас вы не станете убеждать меня в том, что первая труба мира, Тимофей Докшицер, русский, или папуас, или еще какой-нибудь француз. - Не буду. А дальше? - Что дальше? - Дальше. Что случилось с вами? - Это, как говорится, целая Одиссея. Не стану морочить вам голову рассказом о том, как мы с Любой намучились, пока выехали из Союза, пока выбрались из Польши. Как мы мыкались в Германии, потому что англичане не давали разрешения на въезд в Палестину. В Германии нас уже было трое. У нас родился сын. Труба нас почти не кормила. Здесь больше пригодилась моя профессия часового мастера. Как только провозгласили государство Израиль, мы на одном из первых легальных пароходов приехали в Хайфу. Не успели мы ступить на нашу землю, как я пошел на фронт. В бою под Латруном был ранен пулей в правую руку. Но, слава Богу, обошлось, и уже через четыре месяца я мог почти свободно владеть всеми тремя пальцами. У меня уже получались шестьдесят четвертые. Моей игрой восхищались. Говорили, что я большой музыкант. Но труба, как вы понимаете, не рояль и даже не виолончель. Публику еще не приучили слушать соло на трубе. Может быть, потому, что солисты очень редки? Труба - это инструмент в оркестре. А в существующих оркестрах было вполне достаточно своих трубачей. Я снова занялся часами. Все меньше ремонтировал, все больше продавал. Постепенно начал ювелирные работы. Родилась дочь. Надо было кормить семью. Так оно... - И вы забросили музыку? - Кто вам сказал? Вы забыли, где вы меня встретили. - Я понимаю. Но вы не стали трубачом? - Я был трубачом. Был. Послушайте, вы хотели купить пластинку Докшицера. Пойдемте ко мне. Я живу тут рядом. В двух шагах. Я вас даже не спрашиваю, какую именно пластинку вы хотели купить. В Израиле можно достать Докшицера, только если вы закажете. Пойдемте. Вы не пожалеете. Действительно, он жил рядом с площадью. Бульвар, по которому мы шли к его дому, был "оккупирован" детьми - от младенцев в колясках до подростков. У самого дома к Хаиму бросился этакий сбитый крепыш лет восьми, который мог послужить моделью ангелочка для художников итальянского Ренессанса. У самой необыкновенной красавицы не могло быть более прекрасных черных глаз. Хаим поцеловал крепыша и сказал: - Знакомтесь, мой внук Хаим, будущий выдающийся трубач. У него губы моего дедушки и мои. Он уже сейчас берет верхнее соль. Хаим-младший вскинул ресницы, подобные которым не может купить даже голливудская дива, и улыбнулся. Солнце засияло в тени бульвара. - Вы говорите, я не стал трубачом. У меня просто биография не получилась. Хотя кто знает? Я в Израиле. И мой внук Хаим будет выдающимся израильским трубачом. Не клезмером. Не муыкантом, которому для карьеры придется изменить отличное имя Хаим - жизнь - на какое-нибудь Ефим или Вивьен. Хаим! Что может быть лучше этого! - Откуда у него такие глаза и цвет кожи? - спросил я. - От матери. Красавица неописуемая. Когда вы ее увидите, вы убедитесь, что на конкурсе красавиц она могла бы заткнуть за пояс любую королеву красоты. А какой характер у моей невестки! Мы ее любим, как родную дочь. Между прочим, она дочь моего компаньона. Собрание пластинок действительно поразило меня. Здесь были записи лучших духовых оркестров мира. Здесь были записи выдающихся исполнителей на духовых инструментах от Луи Армстронга и Бени Гудмена до Мориса Андре, Рампаля и Джеймса Голвея. Классическая музыка, джаз, народная музыка всех материков. Любая настоящая музыка в исполнении на трубе и корнет-а-пистоне. Здесь были все записи Тимофея Докшицера. Хаим поставил пластинку сольного концерта Докшицера -труба под аккомпанимент фортепиано. Крейслер, Дебюсси, Сарасате, Римский-Корсаков, Рубинштейн, Аренский, Рахманинов, Мясковский, Шостакович. Произведения, написанные для скрипки, исполнялись на трубе. Но как! Иногда я говорил себе -нет, это невозможно, трель, сто двадцать восьмые на такой высоте, и сразу же легато на две октавы ниже, а звук такой, как хрустальная поверхность медленно текущей воды. В эти моменты, словно угадывая мои мысли, Хаим смотрел на меня, и губы трубача складывались в гордую улыбку. - Ну, что вы скажете? - спросил он, когда перестал вращаться диск. - Невероятно? Но подождите, вы сейчас услышите еще лучшую пластинку. Я с ужасом посмотрел на часы. - Ну, хорошо, - сказал он, - в другой раз. А эту пластинку можете взять и переписать на кассету. Я поблагодарил его и удивился, что такой знаток и коллекционер доверяет пластинку незнакомому человеку. - У меня чутье на людей. Я знаю, что вы вернете пластинку и она будет в порядке. Вы спросили, как я знал, что Элиагу, тот еврей в Тегеране, заплатит мне комиссионные. Чутье. Я ему поверил мгновенно. И как видите, не ошибся. Он бережно упаковал пластинку. Мы распрощались. Уже на бульваре, куда он вышел проводить меня, я спросил, как ему удалось собрать такую уникальную коллекцию. Ведь даже поиски занимают уйму времени. - На работе я не перегружен. У меня замечательный компаньон. О, я совсем забыл вам рассказать! Вы знаете, кто мой компаньон? Элиагу. Тот самый тегеранский еврей, который уплатил мне десять процентов комиссионных. 1981 г. ПОЕЗДКА В ШОМРОН Очерк Фрау Эрна позвонила из Дюссельдорфа и попросила оказать гостеприимство ее младшему сыну, который снова собирается в Израиль. С фрау Эрной мы познакомились несколько лет назад, когда отдыхали на Мертвом море. Она услышала русскую речь и подошла к моей жене. Фрзу Эрна приехала сюда со своим шестнадцатилетним внуком. Русский язык, по ее мнению, она уже начала забывать. Ведь она уехала из России в Германию еще в 1928 году. Трудно объяснить, как и почему возникает взаимная симпатия между случайно встретившимися людьми. К фрау Эрне, вероятно, больше всего привлекала ее естественность. Она не старалась казаться лучше, чем есть. Это отличало ее от знакомых нам немцев. Фрау Эрна много путешествует. Ее заносило в самые экзотические места земного шара. Израиль ее тоже интересует. Но не больше и не по другим причинам, чем, скажем, Индонезия или Таити. Никаких комплексов. Никакого чувства вины. Зато у ее младшего сына непреодолимая любовь к Израилю. Пять раз он приезжал сюда. Жил в кибуцах и у бедуинов в Негеве, не просто смотрел, а изучал все, что доступно иностранцу в Израиле. Несомненно, ее сыну будет интересно познакомиться новыми гражданами, выходцами из Советского Союза, почувствовавшими себя неотъемлемой частью своей страны. С этой стороной израильской жизни ее сын еще не знаком. Ведь у немцев тоже есть проблема трансфера. И вот сейчас фрау Эрна позвонила и предупредила нас о приезде в Израиль своего младшего сына. - А на каком языке мы будем общаться? - спросила жена. - Арвид владеет английским, - ответила фрау Эрна. Арвид прилетел в Израиль за несколько дней до праздника Суккот. Однажды в Мюнхене мы обедали с женой в ресторане недалеко от ратуши. Солидная атмосфера добропорядочного ресторана. Отличная кухня. Метрдотель, словно отставной адмирал. Спорые, исключительно вежливые официанты. Но кусок не лез в горло. За соседними столиками сидели, казалось, мои старые знакомые. Мужчины моего возраста и старше в мышиных пиджаках без отворотов, мышино-зеленоватых пиджаках, как будто перешитых мундирах офицеров вермахта. Только ли вермахта? А вот этот поджарый немец с прической ежиком за вторым столиком, не убийца ли он из СС? Вкусный обед остался недоеденным. Мы покинули ресторан, подавленные атмосферой уже виденного. Поток положительных эмоций во время посещения красивейших мест в Германии и в Австрии немедленно прерывался, когда я встречал немцев и австрийцев, казавшихся мне знакомыми. Мне трудно было отрешиться от подобного чувства и во время случайных встреч с пожилыми немцами, поселившимися в США и в Канаде. Арвиду сорок три года. Он родился в 1945 году. Я не уточнил, когда именно. Но даже появись он на свет в первый день этого года, я, в последний раз раненный в конце января, не мог встретиться с ним в бою. Арвид оказался симпатичным интеллигентным человеком. Он бизнесмен. Его хобби - стеклянная скульптура. Нет, он не следует классике. Его произведения - это своеобразные конструкции из целого и битого стекла, это символы, смысл которых абсолют-но ясен благодаря изречениям из Библии. Все надписи на иврите. Буквы ивритского алфавита в его скульптурах так красивы, что сами по себе составляют существенную часть воплощенного художественного замысла. Почему надписи на иврите? Действительно, готический шрифт представляет художнику не меньшие возможности. Но все его произведения на сугубо еврейскую тему, и Арвид дарит их синагоге. К раввину он относится с огромным почтение и считает себя его учеником. Арвид, конечно, верующий, хотя не может отнести себя ни к одному из известных ему вероисповеданий. Пожалуй, иудаизм ему ближе всего. Но евреев он никак не может понять. Как после всего могут они селиться в Германии? Как могут они выносить немецкую речь и даже считать ее своим родным языком? Как могут они жить рядом со своими убийцами? Ведь еще сегодня в Германии немало бывших нацистов, гнавших евреев в газовые камеры. Можно было бы понять и простить таких евреев, если бы у них не было своего дома. Но сейчас, когда у них есть прекрасная страна, Израиль, которой он не перестает восторгаться, сейчас снова рассеиваться по свету и тем более селиться в Германии? Нет, это непостижимо! Я был готов подписаться под каждым словом Арвида. Но что-то будило во мне непонятный протест и даже подавляемое в зародыше озлобление. Не могу понять, почему я лишал его права на такие высказывания. В разговоре, естественно, возникла тема так называемой "интифады" - беспорядков в Иудее, Самарии и Газе, - длившейся к тому времени уже более девяти месяцев. Арвид рассказал о непрекращающемся потоке антиизраильской пропаганды в Европе, об отрицательном образе израильского солдата-оккупанта, ничем не отличающегося от немецких фашистов. Я рассмеялся. Арвид с недоверием слушал мой рассказ об арабах, бросающих бутылки с зажигательной смесью в автомобили с еврейскими женщинами и детьми, ударом ножа в спину убивающих безоружных учащихся ешив, направлявшихся помолиться к Стене плача, об израильских солдатах, безмолвно сносящих отборную брань, плевки и град камней, потому что командование категорически запрещает применять оружие в случаях, непосредственно не угрожающих жизни. Арвид не хотел поверить мне, когда я рассказал о том, как военный суд наказал четверых солдат, которые поколотили двух мерзавцев, бросавших в них камни. Что касается немецких фашистов, то, применив их средства, можно было бы прекратить "интифаду" в течение нескольких часов. Даже с моим советским опытом я установил бы порядок в течение двух дней. Для этого мне вовсе не потребовались бы войска. В первый же день силы полиции должны были обезвредить всех, кто посягнул на жизнь евреев. Убитых было бы значительно меньше, чем за прошедших девять месяцев. Надо было немедленно выселить из Израиля несколько десятков зачинщиков с их семьями и, естественно, не допустить журналистов с теле- и фотокамерами, стимулирующими террор. Арвид не нашел ничего предосудительного в этом, если, конечно, обстановка соответствует моему описанию. Но очень трудно поверить услышанному после всего, что он увидел на экране телевизора. Внезапно у меня возникла идея. Раз в неделю, по четвергам, я работаю в Самарии. Когда началась "интифада", я посчитал своим гражданским долгом хоть таким образом помочь еврейским поселенцам, жизнь котрых постоянно подвергается опасности из-за преступной игры нашего правительства в неограниченную демократию. Ни одно демократическое правительство в мире не позволило бы себе такой роскоши. Интересно, знают ли наши правители знаменитое изречение Черчилля о том, что главнейшим долгом всякого правительства является защита своих граждан? Арвид не смог бы ответить на этот вопрос, поэтому я спросил его о другом: - Вы были в Самарии? - К сожалению, нет. Я был в Иудее, в Синае, я видел ваш прекрасный Ямит - чудо, построенное на дюнах. Я очень переживал, когда вы разрушили Ямит, отдав Синай Египту. А в Самарии мне быть не довелось. Конечно, я мечтаю увидеть эту землю. - Считайте, что ваша мечта уже осуществилась. Завтра в семь часов утра, если вы не возражаете, мы поедем в Шомрон, так называется на иврите Самария. Я видел, как из уст Арвида рвется вопрос, не очень ли опасна такая поездка. Но мужское достоинство не позволило ему задать его. На следующий день, как только мы сели в автомобиль, я предупредил Арвида, что буду гидом с весьма ограниченной функцией. От меня он услышит только географические названия, а ему остается следить за спидометром, думать и делать выводы. Думать и делать выводы можно без помощи гида. Мы поехали на север по шоссе Геа. На перекрестке Мороша, где мы свернули на шоссе, пересекающее Шомрон, я попросил Арвида запомнить, что это место находится в пяти километрах от Средиземного моря. Навстречу шел непрерывный поток автомобилей. Внезапно из него на нашу полосу вырвался зеленый "Мерседес". Идущий впереди меня "Фиат" почти остановился. Я резко затормозил и смачно матюкнулся. Не знаю, понял ли Арвид смысл классической русской фразы, но его реакция не отличалась от моей: "Донерветер!" - вырвалось у него. "Мерседес" втиснулся в свою полосу, чуть не задев "Фиат" и автомобиль, который оказался за ним. - Не могу вас уверить, что так не поступил бы какой-нибудь еврей, но у арабов это чуть ли не норма, - сказал я. - Откуда вы знаете, что это был араб? - спросил Арвид. Я объяснил, что на автомобилях израильтян платы желтого цвета, а "Мерседес" был с бирюзовой платой. Именно такие на автомобилях арабов Иудеи, Самарии и сектора Газы. На семнадцатом километре шоссе я снизил скорость, отлично понимая, как отреагирует на это идущая за мной колонна. Девяносто километров в час, скорость, с которой мы ехали все время, их тоже не очень устраивала. Фактически мы уже были в Шомроне, хотя еще не доехали до "зеленой черты", границы Израиля до июня 1967 года. Не знаю, чем объяснить, но всегда, когда я подъежал к этому месту, у меня сладостно замирало сердце. Все те же холмы, все те же террасы, слева стесанная стена горы, под которой проложили шоссе, но что-то непонятное... - Я чувствую присутствие Бога, - вдруг торжественно произнес Арвид. Я посмотрел на него, улыбнулся и нажал на акселератор. Через две минуты я обратил внимание Арвида на дома слева от дороги. - Это арабское село Кафр-Касем, последний населенный пункт на территории Израиля до "зеленой черты" А вон там, в пятистах метрах на холме, это Шаарей-Тиква, еврейское поселение в Шомроне, то, что вы называете оккупированной территорией. - Не может быть! - воскликнул Арвид, посмотрев на спидометр. - От перекрестка мы проехали семнадцать километров. И это ведь не по прямой. Если выпрямить, будет, скажем, пятнадцать. Плюс пять - двадцать километров от границы до моря? Не может быть! - Замечу, Арвид, что это не самое узкое место Израиля, отмеренного нам Организацией Объединенных Наций,очень добропорядочных и высоконравственных наций. - Не может быть! - продолжал восклицать Арвид. - Но ведь вы шестой раз в Израиле. Неужели только сейчас дошла до вас эта истина? - Я действительно шестой раз в Израиле, но, знаете, я как-то не замечал его размеров. Несколько климатических зон. Множество впечатлений. Невероятное количество встреч с интересными людьми. Продолжая мыслить европейскими категориями, я ощущал европейские просторы. Понимаете, выбранный масштаб. И вдруг. Проезжая мимо поселения Элькана, я сказал Арвиду, что здесь живут мои ближайшие друзья. Если он будет продолжать мыслить европейскими категориями и за точку отсчета примет не климатические зоны, а число интеллигентных людей, то это небольшое еврейское поселение в Шомроне вполне сойдет за Дюссельдорф или Эссен. На двадцать девятом километре от перекрестка Мораша, в тридцати километрах от Средиземного моря, мы въехали в город Ариэль. Я попросил знакомого показать Арвиду город и приступил к работе. Через два с половиной часа, когда я отпустил последнего пациента, в кабинет вошел возбужденный Арвид. - Вы не имеете права отдавать Ариэль! Вы без него, как без правой руки. - Арвид, мы договорились, что я буду гидом с ограниченной функцией. Думайте и делайте выводы сами. Я не хочу навязывать вам своих взглядов, тем более что даже не все мои соотечественники разделяют их. Мы сели в автомобиль и поехали в Гинот-Шомрон. Свернув на север с шоссе, автомобиль стремительно покатился вниз в широкую долину между холмами. Жаркое сентябрьское солнце неописуемыми красками разрисовало каменные террасы, поросшие дымчато-зелеными маслинами. Библейские холмы, словно сказочные декорации на фоне безоблачного синего неба. Темные кипарисы, как восклицательные знаки в конце мудрых изречений, высеченных катаклизмами в желтовато-серых скалах. - Какая потрясающая красота! Ведь здесь фактически ничего нет, почему же это так прекрасно? - спросил Арвид Я не ответил. Я был гидом с ограниченной функцией. Мы свернули в Якир, хоть это было не по пути. Отсюда с высокого обрыва, я показал Арвиду Нофим, и Карней-Шомрон, и Гинот-Шомрон, и долину, которую нам предстояло объехать. Напрямик до поселений рукой подать, но у непосвященного, едущего по шоссе, создается впечатление о значительных расстояниях. Арвид стоял, очарованный красотой и покоем, в который мы окунулись. Но меня ждали пациенты. С дороги я показал Арвиду город религиозных евреев - Иммануэль, ступени многоэтажных домов, взбирающихся по склону горы. Когда мы проезжали мимо арабского села Джинсафут, Арвид обратил внимание на богатые каменные дома, проектируя которые, архитекторы не очень ограничивали свою фантазию. - Не так уж плохо живут у вас арабы. У нас, в Германии, у фермеров нет таких роскошных строений. - Это детали, замеченные вами с дороги. За двадцать лет израильской "оккупации" здесь открыты школы, больницы и даже университеты, которых и близко не было ни при турецком владычестве, ни в течение тридцати лет цивилизованного британского мандата, ни в течение девятнадцати лет род