дал, однако, снимающимися покрышками, заслужившими одобренье Давида, и был особенно любезен ему тем, что отыскался в таком захолустье. Круг попросил у молодого румяного бакалейщика карманную фляжку коньяку (Максимовы пили лишь чай). Пока он расплачивался за нее и за машинку, которую Давид осторожно катал взад-вперед по прилавку, носовые тона Жабы, величаво усиленные, ворвались снаружи. Бакалейщик застыл, внимая, уставясь в гражданственном восторге на флаги, украсившие общинное здание, которое вместе с полоской белесого неба виднелось в проеме двери. -- ... и тем, кто верит мне, как себе самому, -- проревел громковещатель заканчивая фразу. Треск рукоплесканий, последовавший за этим, был предположительно прерван мановением кисти оратора. -- Отныне, -- продолжал жутко раздувшийся тиранозавр, -- путь к повальному счастью открыт. Вы обретете его, собратья, в пылком сопряженье друг с другом, уподобясь счастливым мальчикам в наполненной шепотом спальне, подстроив мысли ваши и чувства к мыслям и чувствам гармоничного большинства; вы обретете его, сограждане, выполов с корнем высокоумные представления, которых не разделяет и не должно разделять наше общество; вы обретете его, о юноши, когда растворите личности ваши в мужественном единении с Государством; тогда и только тогда будет достигнута цель. Ваши бредущие ощупью индивидуальности станут взаимосменяемыми, и вместо того, чтобы корчиться в тюремной камере беззаконного эго, ваша нагая душа соприкоснется с душою каждого из людей, населяющих эту землю; о нет, больше того, каждый сможет найти себе приют в растяжимом внутреннем Я любого из граждан и перепархивать от одного к другому до той поры, когда вы уже не будете знать, кто вы, Петр или Иоанн, -- так плотно сомкнут вас объятия Государства, так радостно будете вы крум карум ---- Речь потонула в клохтанье. Наступило оглушительное молчанье: видать, деревенское радио еще не достигло полной боеспособности. -- Что за дивный голос, хоть на булку намазывай, -- заметил Круг. Того, что за этим последовало, он никак уж не ожидал: бакалейщик подмигнул. -- Боже милостивый, -- сказал Круг, -- ясный луч из мрачных туч! Подмигиванье, однако, содержало в себе некий намек. Круг обернулся. Прямо за ним стоял солдат-эквилист. Впрочем, тому был нужен всего лишь фунт семечек. Круг и Давид осмотрели картонный домик, стоявший в углу на полу. Давид присел на корточки, чтобы заглянуть через окна внутрь. Но окна оказались просто нарисованными на стене. Он медленно встал, продолжая смотреть на домик, и машинально сунул ладошку в лапу Круга. Они вышли из лавки и, чтобы избегнуть однообразия возвратной дороги, решили пройтись вдоль озера, а там тропинкой, петляющей в лугах, обогнуть лес и вернуться к максимовской даче. Уж не спасти ли меня норовил этот дурень? От чего? От кого? Простите, я необорим. Собственно, не намного глупее предложения отпустить бороду и перейти границу. Мне нужно уладить массу дел, прежде чем я начну размышлять о политике, -- если эту околесицу и впрямь можно назвать политикой. И если, сверх того, через пару недель или несколько позже какой-нибудь нетерпеливый обожатель не прихлопнет Падука. Недопонимание, так сказать, перекос духовного людоедства, которое сам же бедняжка и насаждал. Интересно также (по крайности может кого-то заинтересовать, -- любопытного в этом вопросе мало), что извлекли из его элоквенции селяне. Вероятно, смутные воспоминания о церкви. Прежде всего, нужно найти ему хорошую няню -- няню из книжки с картинками, добрую, мудрую и безупречно чистую. Потом придется выдумать что-то о тебе, любовь моя. Представим, что белый больничный поезд с белым дизельным тепловозом увез тебя через туннели в приморские горы. Там ты поправляешься. Но писать ты пока не можешь, потому что пальцы твои еще очень слабы. Лунным лучам не удержать и белого карандаша. Картинка мила, но долго ли она продержится на экране? Мы ожидаем нового слайда, но у владельца волшебного фонаря ни одного не осталось в запасе. Позволить ли теме долгой разлуки разрастаться, пока она не разразится слезами? Сказать ли (изящно тасуя обеззараженные белые символы), что поезд -- это Смерть, а санатория -- Рай? Или оставить картинку блекнуть, сливаться с другими блекнущими впечатлениями? Но мы хотим писать тебе письма, пусть даже ты и не можешь ответить. Попустим ли мы, чтобы медленные валкие каракули (мы осилили наше имя и два-три слова привета) торили свой совестливый и бессмысленный путь по просторам почтовой открытки, которой не суждено увидеть почты? Не оттого ли так тяжелы для меня эти проблемы, что мой мозг еще не поладил с твоею смертью? Мой разум еще не принял трансформации физического непостоянства в неизменное постоянство нефизического элемента, ускользающее от очевидных законов, как не принял и бессмыслицы накопления неисчислимых сокровищ мысли и чувства и мысли, скрытой за мыслью, и чувства -- за чувством, -- и лишь для того, чтобы утратить их все, разом и навсегда, в припадке черной тошноты, за которым следует нескончаемое ничто. Кавычки закрыть. -- Ну-ка посмотрим, сумеешь ты залезть на этот валун? По-моему, не сумеешь. Давид припустил по мертвому лугу к валуну, похожему на барашка (забытого каким-то беспечным глетчером). Коньяк оказался дрянной, но службу свою сослужил. Он вспомнил вдруг летний день, когда он гулял по этому самому лугу с высокой черноволосой девушкой с полными губами и пушистыми руками, за которой он ухаживал прежде, чем встретиться с Ольгой. -- Да, вижу, вижу. Молодец. Теперь попробуй спуститься. Спуститься Давид не сумел. Круг подошел к валуну и осторожно снял его. Это малое тело. Они посидели немного на гранитном барашке, глядя на бесконечный товарный состав, пыхтевший в полях на пути к приозерной станции. Тяжело прохлопала мимо ворона, шлепки ее крыльев делали это гниющее пастбище и гнетущее небо еще печальнее, чем они были на деле. -- Так ты ее потеряешь. Дай лучше мне, я ее в карман положу. Пошли дальше. Давид полюбопытствовал, далеко ли осталось идти. Тут уже рядом. Прошли опушкой леса и свернули на грязный проселок, который привел их к их недолгому дому. Перед коттеджем стояла тележка. Старая белая лошадь оглянулась на них через плечо. На ступеньках крыльца сидели рядком двое: крестьянин, что жил на холме, и его жена, прислуга Максимовых. -- А их нету, -- сказал крестьянин. -- Надеюсь, они не отправились нас встречать, мы шли по другой дороге. Давид, зайди, вымой руки. -- Да нет, -- сказал крестьянин. -- Их вовсе нету. Их увезли в полицейской машине. Тут заголосила его жена. Она как раз спускалась с холма и увидала, как солдаты выводят пожилую чету. Она напугалась и ближе не подошла. А жалованье-то с октября не плачено. Она заберет все банки с вареньем, сказала она. Круг вошел в дом. Стол, накрытый на четверых. Давид захотел получить игрушку, если, конечно, папа ее не потерял. На кухонном столе лежал кусок сырого мяса. Круг сел. Крестьянин вошел следом, погладил щетинистый подбородок. -- Можете отвезти нас на станцию? -- немного погодя спросил Круг. -- Неприятности могут выйти, -- ответил крестьянин. -- Ну, бросьте, я заплачу вам больше, чем платила за все ваши услуги полиция. -- Вы же не полиция, стало, не имеете права меня подкупать, -- ответил честный и щепетильный крестьянин. -- Значит, отказываетесь? Крестьянин безмолвствовал. -- Ладно, -- сказал Круг, вставая, -- боюсь, мне придется настоять на своем. Мальчик устал, а я не собираюсь тащить и его, и чемодан. -- Ну, так сколько? -- спросил крестьянин. Круг надел очки и открыл бумажник. -- По пути остановитесь у участка, -- добавил он. Зубные щетки и пижамы упаковались быстро. Давид принял внезапный отъезд с полной невозмутимостью, но предложил прежде поесть. Добрая женщина нашла для него немного печенья и яблоко. Пошел легкий дождик. Шляпа Давида не отыскалась, и Круг отдал ему свою, широкополую, черную, но Давид все время снимал ее, потому что она налезала на уши, а ему хотелось слышать шлепки копыт и скрип колес. Когда они проезжали то место, где два часа назад сидел на неотесанном заборе мужчина в густых усах и с бегающими глазами, Круг увидал, что теперь на месте мужчины сидит лишь парочка rudobrustkov, или ruddockov [птички вроде малиновок], а к самому забору прибит квадратный картон. Корявая надпись чернилами (уже поплывшими от дождя) гласила: Bon Voyage! Круг обратил на нее внимание возчика, который, не повернув головы, заметил, что в наши дни (эвфемическое обозначение "нового порядка") случается много чего необъяснимого и что лучше не вглядываться слишком пристально в мимотекущие феномены. Давид потянул отца за рукав, желая узнать, о чем речь. Круг пояснил, что речь идет о странных причудах людей, затевающих пикники в унылом ноябре. -- Отвез бы я вас, ребяты, прямо на станцию, а то ведь на час сорок-то не поспеете, -- сказал на пробу крестьянин, но Круг заставил его придержать у кирпичного дома -- местной штаб-квартиры полиции. Круг вылез из тележки и вошел в участок, где усатый старик в расстегнутом на горле мундире прихлебывал из синего блюдца чай и отдувался между глотками. Ничего он об этом деле не знает, сказал он. Арест, сказал он, произвела Стража Столицы, а не его участок. Он может только предполагать, что их увезли в какую-нибудь городскую тюрьму, -- как политических лиходеев. Кругу же он предложил перестать соваться в чужие дела и благодарить небеса за то, что во время ареста его не было в доме. Круг отвечал, что, напротив, он намерен сделать все посильное, чтобы выяснить, почему двух пожилых и почтенных людей, которые много лет мирно жили в деревне и ни с кем не были связаны... Начальник прервал его, указав, что лучшее, что может сделать профессор (если он взаправду профессор), -- это заткнуться и уматывать из деревни. Блюдце опять понеслось к бородатым губам. Двое молоденьких полицейских топтались тут же, глазея на Круга. С минуту он постоял, глядя в стену, на плакат, призывающий войти в положение состарившихся полицейских, на календарь (в безобразном соитии с барометром); поразмыслил о взятке; решил, что они тут и впрямь ничего не знают; и пожав тяжелыми плечами, -- вышел. Давида в тележке не было. Крестьянин поворотился, поглядел на пустое сиденье и сообщил, что мальчонка, знать, пошел за Кругом в присутствие. Круг вернулся туда. Шеф с раздражением его обозрел и сказал, что он с самого начала видел тележку в окно и что в ней не было никакого мальчишки. Круг попытался открыть другую дверь в коридор, она была заперта. -- Отставить, -- рявкнул начальник, теряя терпение, -- или мы вас арестуем за нарушение порядка. -- Мне нужен мой малыш, -- сказал Круг (другой Круг, чудовищно искаженный спазмой в горле и уханьем в сердце). -- Не гони лошадей, -- сказал один из молодых полицейских. Тут тебе не ясли, тут детей нету. Круг (теперь это был человек в черном с лицом из слоновой кости) отпихнул его и снова вышел наружу. Он откашлялся и завопил, призывая Давида. Двое селян в средневековых kappen, стоявших рядом с тележкой, глянули на него, потом друг на дружку, потом один поворотился и стал глядеть куда-то вбок. "Вы не?.." -- спросил Круг. Но они не ответили, а только еще раз переглянулись. Не терять головы, -- думал Адам Девятый, -- ибо было уже немало последовательных Кругов: один поворачивался туда-сюда, словно сбитый с толку игрок в "жмурки"; другой в клочья разносил воображаемыми кулаками картонный полицейский участок; третий бежал по кошмарным туннелям; четвертый выглядывал с Ольгой из-за ствола, чтобы увидеть, как Давид на цыпочках обходит другое дерево и все его тельце готово затрепетать от восторга; пятый обыскивал хитро запутанную подземную тюрьму, в которой опытные руки где-то пытали воющего ребенка; шестой обнимал сапоги обмундиренной твари; седьмой душил эту тварь среди хаоса перевернутой мебели; восьмой находил в темном подвале скелетик. Здесь можно упомянуть, что на безымянном пальчике левой руки Давид носил детское эмалевое колечко. Круг было уже кинулся обратно в участок, но тут заметил узкий проулок, окаймленный сохлой крапивой и идущий вдоль кирпичной стены участка (двое селян давно уж смотрели в том направлении), и своротил в него, больно запнувшись при этом о бревно. -- Не поломай копыт, сгодятся, -- произнес с добродушным смешком крестьянин. В проулке босой золотушный мальчонка в розовой с красными заплатами рубахе крутил кубаря, и Давид стоял, наблюдая, сложив за спиною руки. -- Это невыносимо, -- крикнул Круг. -- Никогда, никогда не смей так исчезать. Ну, успокойся. Да, держу. Влезай. Влезай. Один из селян с рассудительной миной слегка постучал по виску, а дружок его покивал. Молодой полицейский в открытом окне прицелился Кругу в спину огрызком яблока, но его удержал степенный товарищ. Тележка отъехала. Круг порылся, ища платок, не нашел и вытер лицо ладонью еще дрожащей руки. Злосчастное озеро показало простор лишенной примет посеревшей воды, и когда тележка выбралась на шоссе, что бежало берегом к станции, прохладный ветер приподнял незримыми пальцами (указательным и большим) серебристую редкую гриву старой кобылы. -- А когда мы приедем, мама уже вернется? -- спросил Давид. -------- * * * 7 Волнистый стакан с фиалкой в голубых прожилках и кувшин горячего пунша стоят на столе у постели Эмбера. Три гравюры висят над постелью (он в сильной простуде) на светло-желтой стене. Номер первый изображает джентльмена шестнадцатого столетия при передаче им книги простоватому малому, держащему в левой руке пику и украшенную лаврами шляпу. Заметьте эту левизну (Почему? Да-с, "вот в чем вопрос", как выразился однажды мосье Оме, цитируя le journal d'hier; вопрос, на который деревянным басом отвечает Портрет с титула Первого фолио). Заметьте также подпись: "Ink, a drug". Чей-то досужий карандаш (Эмбер весьма ценил эту ученую шутку) занумеровал буквы так, что получилось "Grudinka", -- это означает "бекон" в некоторых славянских языках. Номер второй показывает того же увальня (теперь приодетого джентльменом), стягивающего с головы самого джентльмена (он теперь сидит за столом и пишет) некое подобие шапски. Понизу той же рукой написано: "Ham-let, или Homelette au Lard". Наконец, на номере третьем -- дорога, пеший путник (в украденной шапске) и указатель "В Хай-Уиком". Имя его подобно Протею. В каждом углу он плодит двойников. Почерку его бессознательно подражают законники, которым выпала доля писать той же рукой. В сырое утро 27 ноября 1582го года он -- Шакспир, она -- Уотли из Темпл-Графтон. Два дня спустя, он -- Шагспир, она же -- Хатуэй из Стратфорда-на-Авоне. Так кто же он? Вильям Икс, прехитро составленный из двух левых рук и личины. Кто еще? Человек, сказавший (не первым), что слава Господня в том, чтобы скрыть, а человечья -- сыскать. Впрочем, то, что уорикширский парень писал пьесы, более чем удовлетворительно доказывается мощью сморщенных яблок и бледного первоцвета. Здесь две темы: шекспировская, исполняемая в настоящем времени Эмбером, чинно принимающим гостя в своей спальне; и совершенно иная -- сложная смесь прошлого, настоящего и будущего -- тема, которой ужасное отсутствие Ольги причиняет страшные затруднения. Это была, это есть их первая встреча со времени ее смерти. Круг не заговорит о ней, даже не спросит о прахе; и Эмбер, который тоже стесняется смерти, не знает, что сказать. Имей он возможность свободно передвигаться, он мог бы молча обнять своего толстого друга (жалкое поражение для философа и поэта, привыкших верить, что слово превыше дела), но как это сделать, когда один из двух лежит в постели? Круг, наполовину намеренно, остается недосягаемым. Трудный он человек. Описать спальню. Упомянуть о ярких карих глазах Эмбера. Горячий пунш и приступ жара. Крепкий блестящий нос в голубых прожилках, браслет на волосистом запястье. Ну, скажи что-нибудь. Спроси о Давиде. Упомяни кошмар репетиций. -- Давид тоже слег с простудой (ist auk beterkeltet), но мы не потому вернулись назад [zueruk]. Так что [shto bish] ты говорил о репетициях [repetitiakh]? Эмбер благодарно принимает предложенную тему. Он мог бы спросить: "а почему?". Чуть позже он узнает причину. В этой туманной области он смутно ощущает опасность для чувствительной души. И предпочитает поговорить на профессиональные темы. Последний шанс описать спальню. Слишком поздно. Эмбер ораторствует. Он даже преувеличивает свой ораторский пыл. В сжатом и обезвоженном виде последние впечатления Эмбера, литературного советника Государственного Театра, можно представить так: -- Лучшие два Гамлета, какие у нас были, да просто единственно сносные, оба загримировались, перешли границу и теперь, сказывают, неистово интригуют в Париже, дорогой едва не поубивав друг друга. Из молодых, которых мы смотрели, ни единый никуда не годится, хотя один-два обладают по крайней мере тучностью, потребной для роли. По причинам, которые я сейчас поясню, Озрик и Фортинбрас чрезвычайно возвысились над прочими персонажами. Королева в положении. Лаэрт по своей комплекции не способен освоить и азов фехтования. Я утратил к этой постановке всякий интерес, потому что мне не по силам изменить нелепые очертания, которые она принимает. Единственная моя скромная цель нынче -- заставить актеров усвоить мой перевод вместо той гадости, к которой они пристрастились. С другой стороны, этот любимейший из моих трудов, начатый так давно, пока не вполне окончен, и необходимость подстегивать его ради случайной (чтоб не сказать большего) цели раздражает меня чрезвычайно. Но, впрочем, и это пустяки в сравненьи с кошмаром -- слышать, как актеры с каким-то атавистическим облегчением съезжают на тарабарщину традиционной версии (Кронберга) всякий раз, что жулик Верн, а Верн слаб и предпочитает идеи словам, позволяет им это у меня за спиной. Эмбер принимается объяснять, почему новое правительство сочло возможным стерпеть постановку запутанной елизаветинской пьесы. Он излагает идею, лежащую в основе спектакля. Верн, покорно возглавивший постановку, извлек концепцию пьесы из диковинной книги покойного профессора Гамма "Подлинная интрига 'Гамлета'". -- "Лед и сталь [писал профессор] -- вот физическая амальгама, мысль о которой внушает нам личность странно жесткого и тяжкого Призрака. В этом союзе будет ныне рожден Фортинбрас (Железнобокий). Согласно извечным принципам сцены, все предвещаемое обязано овеществиться: потрясение должно состояться, чего бы оно ни стоило. Экспозиция "Гамлета" угрюмо сулит зрителю пьесу, основанную на попытке молодого Фортинбраса вернуть земли, проигранные его отцом королю Гамлету. Вот конфликт и вот интрига. Втихую переносить ударение со здоровой, сильной, ясно очерченной нордической темы на хамелеонистические настроения импотентного Датчанина означало бы, в условиях современной сцены, наносить оскорбление детерминизму и здравому смыслу. Каковы бы ни были намерения Шекспира или Кида, нельзя сомневаться в том, что лейтмотивом, движущей силой действия пьесы является коррупция гражданской и военной жизни в Дании. Вообразите мораль армии, где солдат, коему не пристало страшиться ни грома, ни безмолвия, сообщает, что у него на сердце тоска! Сознательно или подсознательно автор "Гамлета" создал трагедию масс, обосновав тем самым доминирование общества над личностью. Это не означает, впрочем, что в пьесе отсутствует осязаемый герой. Но таковым не является Гамлет. Подлинный герой -- это, разумеется, Фортинбрас, цветущий юный рыцарь, прекрасный и твердый до мозга костей. С Божьего соизволения этот славный нордический юноша перенимает власть над жалкой Данией, которой столь дурно управляли дегенеративный король Гамлет и жидо-латинянин Клавдий. Как и во всех упадочных демократиях, в Дании, выведенной в пьесе, каждый страдает недержанием речи. Если необходимо спасать Государство, если нация хочет быть достойной нового сильного правительства, значит, следует переменить все; здравый смысл народа обязан выплюнуть изысканные яства, состряпанные из поэзии и лунного света, и простое слово, verbum sine ornatu, равно внятное и человеку и зверю, слово, сопровождаемое соответственным делом, должно воцариться снова. Молодой Фортинбрас обладает древним и наследственным правом на датский престол. Некое темное дело, неправедное и насильственное, некий грязный трюк дегенеративного феодализма, некий масонский маневр, измышленный Шейлоками из высших финансовых кругов, лишили его семью предмета ее законных притязаний, и тень этого преступления, подобно темному заднику, продолжает нависать до той поры, пока в заключительной сцене идея правосудия масс не налагает на пьесу в целом присущего ей отпечатка исторической значимости. Трех тысяч червонцев и недели, примерно, наличного времени вряд ли могло хватить для захвата Польши (по крайней мере в те времена); но их как раз хватило для другого. Пропивший свой разум Клавдий вполне был обманут уверениями молодого Фортинбраса в том, что он, Фортинбрас, пройдет через земли Клавдия на своем (удивительно окольном) пути в Польшу вместе с армией, набранной для решения совершенно иной задачи. О нет, грязным полякам нечего было трястись от страха: это завоевание не состоялось, не их болот и лесов домогался наш герой. Вместо того, чтобы маршировать к порту, Фортинбрас, этот гениальный солдат, затаился в ожидании, и "вперед не торопясь" (как прошептал он своим войскам, отправив Капитана с поклоном к Клавдию) могло означать лишь одно: не торопясь отправляйтесь в укрытие, покамест враг (король датский) думает, что вы отплыли в Польшу. Подлинная интрига пьесы становится ясной, как день, если понять следующее: Призрак, явившийся на зубчатые стены Эльсинора, -- это вовсе не тень отца Гамлета. Это тень отца Фортинбраса, убитого королем Гамлетом. Дух убитого прикидывается духом убийцы, -- какой великолепный пример дальновидной стратегии, какое глубокое и напряженное восхищение возбуждает он в нас! Многословный и, вероятно, совершенно неверный отчет о смерти старого Гамлета, сообщенный этим прелестным притворщиком, предназначен единственно для того, чтобы создать в государстве innerliche Unruhe и подорвать моральный дух датчан. Яд, по капле вливаемый спящему в ухо, есть символ умелого впрыскивания смертоносных слухов, символ, который вряд ли мог пройти незамеченным партером времен Шекспира. Таким образом, старик Фортинбрас, надев личину вражьего призрака, готовит крушение вражьего сына и триумф своего отпрыска. О нет, "кары" не были случайны, "убийства" не были негаданны, как представляется свидетелю Горацио, нота глубокого удовлетворения (которого не может не разделить и публика) присутствует в гортанном выкрике молодого героя: -- Ха-ха, вся эта кровь кричит о бойне (понимай: все эти лисы слопали друг дружку), -- когда он озирает груды мертвых тел, -- все, что осталось от гнили датской державы. Мы легко можем вообразить его присоединившимся к грубоватой вспышке сыновьей признательности: "Неплохо поработал, старый крот!" Но возвратимся к Озрику. Болтливый Гамлет только что обращался к черепу шута; теперь череп паясничающей смерти обращается к Гамлету. Обратите внимание на замечательное сопоставление: череп -- скорлупа: "Побежал со скорлупой на макушке". Йорик и Озрик почти рифмуются, но то, что было ерничаньем в одном, стало остью (костью, осью -- os) в другом. Мешая язык судна с языком посудной лавки, этот посредник, одетый в наряд причудливого придворного, явился как комиссионер смерти, той самой смерти, которой Гамлет только что избегнул на море. Крылышки на камзоле и цветистые околичности маскируют серьезность цели, дерзновенный и коварный ум. Кто же он, этот мастер церемоний? Один из блистательнейших шпионов молодого Фортинбраса." Ну хватит, теперь ты видишь, что мне приходится сносить. Круг не в силах сдержать улыбки, слушая жалобы Эмбера. Он замечает, что чем-то это напоминает манеру Падука. Я имею в виду замысловатость кружения этой беспримесной глупости. Эмбер, стремясь подчеркнуть отрешенность художника от жизни, говорит, что не знает и знать не желает (показательный оборот), кто таков этот Падук или Падок -- "bref, la personne en question". В порядке разъяснения Круг рассказывает Эмберу о своей поездке на Озера и о том, чем она завершилась. Эмбер, естественно, в ужасе. Он живо воображает, как Круг и малыш бродят по комнатам опустевшего домика, где пара часов (одни в столовой, другие в кухне), вероятно, идут, одинокие, нетронутые, трогательно верные понятиям человека о времени даже после того, как человека не стало. Он задумывается, успел ли Максимов получить его так хорошо написанное письмо касательно смерти Ольги и беспомощного состояния Круга. Ну что тут сказать? Священник ошибочно принял за вдовца подслеповатого старца из свиты Виолы и, читая молитву, пока горело за толстой стеной большое прекрасное тело, все время обращался к нему (а тот все кивал в ответ). Даже не дядя, даже не любовник ее матери. Эмбер отворачивается к стене и заливается слезами. Чтобы вернуть их беседу на менее чувствительный уровень, Круг начинает рассказ о любопытном человеке, с которым он когда-то ехал по Штатам, о человеке, фанатически жаждавшем сделать из "Гамлета" фильм. Мы начнем, -- говорил он, -- с Глумленья призраков, что в саванах дырявых проносятся вдоль гулких улиц Рима. С поруганной луны... Потом: бастионы и башни Эльсинора, его драконы и вычурные решетки, луна, усеявшая рыбьей чешуей его черепичные кровли, русалочий хвост, размноженный шпицами крыши, отблескивающей под равнодушным небом, и зеленая звездочка светляка на помосте перед темным замком. Первый свой монолог Гамлет произносит в невыполотом саду, в зарослях бурьяна. Главные захватчики -- лопух с чертополохом. Жаба пыжится и мигает в любимом садовом кресле покойного короля. Где-то ухает пушка, -- пьет новый король. По законам сна и экрана ствол пушки плавно преобразуется в покосившийся ствол сгнившего дерева в саду. Ствол, точно пушечный, указывает в небеса, где на мгновенье неспешные кольца грязно-серого дыма слагаются в слово "самоубийство". Гамлет в Виттенберге, вечно опаздывающий, пропускающий лекции Дж. Бруно, никогда не наблюдающий времени, полагаясь на Горацио с его хронометром, а тот отстает, обещающий быть на укреплениях в двенадцатом часу и приходящий заполночь. Лунный свет на цыпочках крадется за Призраком, полностью забранным в броню, отблеск его то плещется на скругленном оплечье, то стекает по набедреннику. Еще мы увидим Гамлета, волокущим мертвую Крысу, -- из-под ковра, по полу, по винтовым ступеням, чтобы бросить тело в каком-то темном проходе, -- и зловещую игру света, когда швейцарцев с факелами отправляют искать это тело. Или вот еще волнующий эпизод: Гамлет в бушлате, не страшась бушующих волн, невзирая на брызги, карабкается по тюкам и бочонкам датского масла, прокрадывается в кабину, где похрапывают в общей койке Розенстерн и Гильденкранц, кроткие взаимозаменяемые близнецы, которые "пришли, чтоб вылечить, ушли, чтоб умереть". По мере того, как полынные равнины и холмы в леопардовых пятнах проносились за окнами мужского вагона-люкс, выявлялось все больше фильмовых возможностей. Мы могли бы увидеть, говорил он (это был потертый человечек с ястребиным лицом и ученой карьерой, внезапно оборванной нерасчетливым выбором времени для амурной истории), Р., крадущегося за Л. Латинским кварталом, молодого Полония, играющего Цезаря в университетском спектакле, череп, обрастающий чертами живого шута (с разрешения цензора) в обтянутой перчаткой ладони Гамлета; может быть, даже старого здоровяка короля Гамлета, разящего боевым топором полчища полячишек, оскальзывающихся и ползающих по льду. Тут он вытянул из заднего кармана фляжку и сказал: "хлопнем". Он-то решил, по бюсту судя, что ей самое малое восемнадцать, а оказалось только-только пятнадцать, сучке. А потом еще смерть Офелии. Под звуки "Les Funérailles" Листа мы покажем ее гибнущей -- гивнущей, как сказал бы другой русалочий отче, -- в борьбе с ивой. Девица, ивица. Он предполагал дать здесь панорамой гладь вод. В главной роли плывущий лист. А там -- снова ее белая ручка, сжимая венок, пытается дотянуться, пытается обвиться вокруг обманчиво спасительного сучка. Тут трудновато будет сообщить драматический оттенок тому, что в неозвученные времена было pièce de résistance комических коротышек, -- фокусу с внезапным намоканием. Человек-ястреб в клозете спального люкса указывал (между сигарой и плевательницей), что можно бы изящно обойти эту трудность, показав лишь ее тень, падение тени, падение, промельк за край травянистого бережка под дождем теневых цветов. Представляете? Затем: плывет гирлянда. Пуританская кожа (на которой они сидели) -- вот и все, что сохранилось от филогенетической связи между современной, крайне дифференцированной пульмановской идеей и скамьей примитивного дилижанса: от сена к керосину. Тогда -- и только тогда -- мы увидим ее, говорил он, как она плывет по ручью (который дальше ветвится, образуя со временем Рейн, Днепр, Коттонвудский Каньон или Нова-Авон) на спине, в смутном эктоплазменном облаке намокших, набухших одежд из стеганной ваты, мечтательно напевая "эх, на-ни, на-ни, на-ни-на" или какие-нибудь иные старинные гимны. Напевы становятся колокольным звоном, мы видим заболоченную равнину, где растет Orchis mascula, и вольного пастуха: исторические лохмотья, солнцем просвеченная борода, пяток овечек и один прелестный ягненок. Очень важен этот ягненок, хоть он и появится лишь на миг -- на один удар сердца, -- буколическая тема. Напевы тянутся к пастуху королевы, овечки тянутся к ручью. Анекдот Круга оказывает нужное действие. Эмбер перестает шмыгать. Он слушает. Он уже улыбается. И наконец, игра захватывает его. Конечно, ее нашел пастух. Да ведь и имя ее можно вывести из имени влюбленной пастушки, жившей в Аркадии. Или, что более чем возможно, оно -- анаграмма имени Алфея (Alpheios Ophelia -- с "s", затерявшейся в мокрой траве), -- Алфей, это был речной бог, преследовавший долгоногую нимфу, пока Артемида не обратила ее в источник, что, разумеется, пришлось в самую пору его текучести (ср. "Winnipeg Lake", журчание 585, изд-во "Vico Press"). Опять-таки, мы можем взять за основу и греческий перевод стародатского названия змеи. Lithe -- тонко-гибкая, тонкогубая Офелия, влажный сон Амлета, летейская русалка, Russalka letheana в науке (под пару твоим "красным хохолкам"). Пока он ухлестывал за немецкими горничными, она сидела дома за дребезжащим от ледяного весеннего ветра стеклом затертого льдами окна, невинно флиртуя с Озриком. Столь нежна была ее кожа, что от простого взгляда на ней проступали розоватые пятна. От необычного насморка, такого же как у ботичеллиева ангела, чуть краснели кромки ноздрей, краснота сползала к верхней губе, знаешь, где краешек губ становится кожей. Она оказалась также чудесной кухаркой, -- впрочем, вегетарианского толка. Офелия, или запасливость. Скончалась, попавши в запас. Прекрасная Офелия. Первое фолио с его жеманными поправками и множеством грубых ошибок. "Мой добрый друг Горацио (мог бы сказать Гамлет), при всей ее телесной мягкости она была крепка, как гвоздь. А уж скользкая: что твой букетик угрей. Из этих прелестных, узких и скользких, змеевидных девиц с жидкой кровью и светлыми глазками, одновременно истеричных до похотливости и безнадежно фригидных. Тихой сапой, с дьявольской изощренностью семенила она по дорожке, начертанной амбициями ее папаши. Даже обезумев, она лезла ко всем со своей тайной, с этими ее перстами покойника. Которые упорно тыкали в меня. Да, еще бы, я любил ее, как сорок тысяч братьев, ведь вору вор поневоле брат (терракотовые горшки, кипарис, узкий ноготь луны), но мы же все здесь ученики Ламонда, коли ты понимаешь, что я хочу сказать." Он мог бы добавить, что застудил себе затылок при представленьи пантомимы. Розоватая лощина ундины, арбуз, принесенный со льда, l'aurore grelottant en robe rose et verte. Ее непрочный подол. Помянув словесный помет, заляпавший ношенную шляпу немецкого филолога, Круг предлагает заодно уж поэкспериментировать и с именем Гамлета. Возьмем Телемаха, говорит он, "Telemachos" -- "разящий издали", что опять-таки и было гамлетовой идеей ведения военных действий. Подрежем его, уберем ненужные буквы, все они суть вторичные добавления, -- и получим древнее "Telmah". Прочитаем задом наперед. Так ударяется капризное перо в бега с распутной мыслью, и Гамлет задним ходом становится сынком Улисса, истребляющим маминых любовников. "Worte, worte, worte". Во рте, во рте, во рте. Любимейший мой комментатор -- Чишвитц, бедлам согласных, или soupir de petit chien. Эмбер, однако, еще не развязался с девицей. Упомянув мимоходом, что Elsinore есть анаграмма от Roseline, что также не лишено возможностей, он возвращается к Офелии. Она ему нравится, сообщает он. Что бы там Гамлет ни говорил про нее, у девушки был шарм, надрывающий душу шарм: эти быстрые серо-голубые глаза, внезапный смех, ровные мелкие зубы, пауза, чтобы понять, не смеетесь ли вы над ней. Колени и икры, хоть и прелестные по форме, были чуть крупноваты в сравненьи с тонкими руками и легким бюстом. Ладони рук, как влажное воскресенье, и она носила на шее крестик, там, где маленькой изюминке ее плоти, сгущенному, но все прозрачному пузырьку голубиной крови, казалось, вечно грозила опасность быть рассеченным тонкой золотой цепочкой. И еще, ее утреннее дыхание, аромат нарциссов до завтрака и простокваши -- после. Что-то неладное с печенью. Мочки ушей ее были голы, хоть и проколоты еле заметно -- для миниатюрных кораллов, не для жемчужин. Сплетение этих деталей -- острые локти, светлые-светлые волосы, тугие блестящие скулы и призрак светлого пуха (так нежно колючего с виду) в уголках ее рта -- напоминает ему (говорит Эмбер, вспоминая детство) малокровную горничную-эстонку, чьи трогательно разлученные грудки бледно болтались в блузе, когда она наклонялась -- низко, так низко, -- чтоб подтянуть его полосатые чулки. Тут Эмбер неожиданно возвышает голос до визга разгневанного отчаянья. Он говорит, что вместо этой аутентичной Офелии роль получила невозможная Глория Колокольникова, безнадежно пухлявая, с ротиком в виде туза червей. Его особенно распаляют оранжерейные лилии и гвоздики, которые выдает ей дирекция, чтобы ей было, с чем поиграть в сцене "безумия". Она и режиссер -- ну, точно, как Гете, -- воображают Офелию в виде банки с персиковым компотом: "все ее существо купалось в сладко созревшей страсти", -- говорит Иоганн Вольфганг, нем. поэт, ром., драм. и фил. О ужас! -- Или ее папаша... Все мы знаем и любим его, не так ли? чего уж проще, его-то сделать как следует: Полоний-Панталоний, приставучий старый дурак в стеганном халате, шаркающий ковровыми тапками вслед за очками, свисающими с кончика носа, пока он переваливается из комнаты в комнату, неопределенно женоподобный, совмещающий папу и маму, гермафродит с комфортабельным задом евнуха, -- а у них взамен долговязый, чопорный мужчина, игравший когда-то Меттерниха в "Вальсах мира" и возжелавший до конца своих дней остаться коварным и мудрым государственным мужем. О ужас, ужас, ужас! Но худшее еще впереди. Эмбер просит друга подать ему некую книгу, -- нет, красную. Извини, другую красную. -- Как ты, возможно, заметил, Вестовой упоминает какого-то Клавдио, передавшего ему письма, которые Клавдио "получил... от тех, кто их принес (с корабля)". Более эта персона в пьесе не упоминается. Теперь откроем вторую книгу великого Гамма. Что он делает? Да, это здесь. Он берет этого Клавдио и -- ладно, ты только послушай. -- "То, что это был королевский дурак, видно из факта, что в немецком оригинале ("Bestrafter Brudermord") новость приносит шут Фантазмо. Поразительно, что никто до сих пор не взялся проследить эту прототипическую улику. Не менее очевиден и тот факт, что Гамлет с его пристрастием к каламбурам, разумеется, позаботился бы, чтобы матросы передали его послание именно "королевскому дураку", поскольку он, Гамлет, короля одурачил. Наконец, если мы вспомним, что в те времена придворный шут часто брал себе имя господина, лишь слегка изменяя окончание, картина становится полной. Мы имеем, следовательно, интереснейшую фигуру итальянского или итальянизированного шута, слоняющегося по мрачным залам северного замка, человека лет сорока, но такого же осторожного, как в молодости, лет двадцать назад, когда он сменил Йорика. Если Полоний был "отцом" благих вестей, то Клавдио -- "дядюшка" дурных. Характер его даже тоньше, чем у этого мудрого и достойного старика. Он опасается сам предстать перед королем с посланием, о содержании коего уже осведомился не без помощи проворных пальцев и проницательных глаз. Он понимает, что не может так просто явиться к королю и сказать ему "your beer is sour" ["ваша брага сбродила"], построив каламбур на "beer" и разумея: "your beard is soar'd" ["вас дернули за бороду"]. Поэтому с грандиозным хитроумием он измышляет стратагему, которая делает более чести его уму, чем моральной отваге. Что же это за стратагема? Она гораздо глубже всего, до чего сумел бы додуматься "бедный Йорик". Пока матросы спешат в приюты тех наслаждений, какие способен предложить им давно лелеемый порт, Клавдио, этот темноглазый мастер интриги, аккуратно складывает опасное письмо и небрежно вручает его другому вестнику -- "Вестовому" пьесы, который, ни о чем не догадываясь, относит письмо королю." Но довольно об этом, послушаем лучше некоторые известные строки в переводе Эмбера: Ubit' il' ne ubit'? Vot est' oprosen. Vto bude edler: v razume tzerpieren Ogneprashchi i strely zlovo roka... (или, как изложил бы это француз): L'égorgerai-je ou non? Voici le vrai problème. Est-il plus noble en soi de supporter quand même Et les dards et le feu d'un accablant destin... Ну, разумеется, шучу. А вот настоящее: Tam nad ruch'om rostiot naklonno iva, V vode iavliaia list'ev sedinu; Guirliandy fantasticheskie sviv Iz etikh list'ev -- s primes'u romashek, Krapivy, lutikov... [over yon brook there grows aslant a willow Showing in the water the hoariness of its leaves; Having tressed fantastic garlands of these leaves, with a sprinkling of daisies, Nettles, crowflowers...] Как видишь, мне приходится самому выбирать своих комментаторов. Или вот этот трудный пассаж:
Ne dumaete-li vy, sudar', shto vot eto [песенка о раненом олене], da les per'ev na shliape, da dve kamchatye rosy na proreznykh bashmakakh, mogli by, kol' fortuna zadala by mne turku, zasluzhit' mne uchast'e v teatral'noi arteli; a, sudar'?
Или начало моей любимой сцены---- Круг, пока он сидит, слушая Эмбера, не может не дивиться странности этого дня. Он воображает себя, вспоминающего в какой-то из точек будущего именно эту минуту. Он, Круг, сидел у постели Эмбера. Эмбер, подняв колена под одеялом, читал с бумажных клочков обрывки белых стихов. Недавно Круг потерял жену. Город оглушен новым политическим порядком. Двое людей, любимых им, схвачены и, может быть, казнены. Но в