рилось в этой беседе,-- что за каждую секунду человек должен платить, по самому минимальному расчету, 1/432 часть пфеннига, и это будет жизнь нищенская; вам же нужно содержать жену, привыкшую к известной роскоши". "Да-да",-- сказал Лужин, радостно улыбаясь и стараясь вывернуть в уме сложное вычисление, проделанное с такой нежной ловкостью его собеседником. "Для этого требуется несколько больше денег",-- продолжал тот, и Лужин затаил дыхание в ожидании нового фокуса. "Секунда будет обходиться... дороже. Повторяю, я готов первое время -- первый год, скажем,-- щедро приходить вам на помощь... Но со временем... Вот вы побываете у меня как-нибудь в конторе, я вам покажу интересные вещи". Так приятнейшим образом все кругом старалось расцветить пустоту лужинской жизни. Он давал себя укачивать, баловать, щекотать, принимал с зажмуренной душой ласковую жизнь, обволакивавшую его со всех сторон. Будущее смутно представлялось ему, как молчаливое объятие, длящееся без конца, в счастливой полутемноте, где проходят, попадают в луч и скрываются опять, смеясь и покачиваясь, разнообразные игрушки мира сего. Но в неизбежные минуты жениховского одиночества, поздним вечером, ранним утром, бывало ощущение странной пустоты, как будто в красочной складной картине, составленной на скатерти, оказались незаполненные, вычурного очерка, пробелы. И однажды во сне он увидел Турати, сидящего к нему спиной. Турати глубоко задумался, опираясь на руку, но из-за его широкой спины не видать было того, над чем он в раздумий поник. Лужин не хотел это увидеть, боялся увидеть, но все же осторожно стал заглядывать через черное плечо, И тогда он увидел, что перед Турати стоит тарелка супа и что не опирается он на руку, а просто затыкает за воротник салфетку. И в ноябрьский день, которому этот сон предшествовал, Лужин женился. Олег Сергеевич Смирновский и некий балтийский барон были свидетелями того, как Лужина и его невесту провели в большую комнату и усадили за длинный стол, покрытый сукном. Чиновник переменил пиджак на поношенный сюртук и прочел брачный приговор. При этом все встали. После чего, с профессиональной улыбкой, чиновник почтил новобрачных сырым рукопожатием, и все было кончено. У выхода толстый швейцар, мечтая о полтиннике, поклонился, поздравляя, и Лужин добродушно сунул ему руку, которую тот принял на ладонь, не сразу сообразив, что это человеческая рука, а не подачка. В тот же день было и церковное венчание. Последний раз Лужин побывал в церкви много лет назад, на панихиде по матери. Пятясь дальше в глубину прошлого, он помнил ночные вербные возвращения со свечечкой, метавшейся в руках, ошалевшей от того, что вынесли ее из теплой церкви в неизвестную ночь, и наконец умиравшей от разрыва сердца, когда на углу улицы налетал ветер с Невы. Были исповеди в домовой церкви на Почтамтской, и особенно стучали сапоги в ее темноватой пустыне, передвигались, словно откашливаясь, стулья, на которых друг за другом сидели ожидавшие, и порой из таинственно завешенного угла вырывался шепот. И пасхальные ночи он помнил: дьякон читал рыдающим басом и, все еще всхлипывая, широким движением закрывал огромное Евангелие... И он помнил, как легко и пронзительно, вызывая сосущее чувство под ложечкой, звучало натощак слово "фасха" в устах изможденного священника; и помнил, как было всегда трудно уловить то мгновение, когда кадило плавно метит в тебя, именно в тебя, а не в соседа, и так поклониться, чтобы в точности поклон пришелся на кадильный взмах. Был запах ладана, и горячее падение восковой капли на костяшки руки, и темный, медовый лоск образа, ожидавшего лобзания. Томные воспоминания, смуглота, поблескиванья, вкусный церковный воздух и мурашки в ногах. И ко всему этому теперь прибавилась дымчатая невеста, и венец, который вздрагивал в воздухе, над самой головой, и мог того и гляди упасть. Он осторожно косился на него, и ему показалось раза два, что чья-то незримая рука, державшая венец, передает его другой тоже незримой руке. "Да-да",-- поспешно ответил он на вопрос священника и еще хотел прибавить, как все это хорошо. и странно, и мягко для души, но только взволнованно прочистил горло, и свет в глазах стал расплывчато лучиться. А затем, когда все сидели за большим столом, у него было такое же чувство, как когда приходишь домой после заутрени, н ждет тебя масленый баран с золотыми рогами, окорок, девственно ровная пасха, за которую хочется приняться раньше всего, минуя ветчину и яйца. Было жарко и шумно, за столом сидело много людей, бывших, вероятно, и в церкви,-- ничего, ничего, пусть побудут до поры, до времени... Лужина глядела на мужа, на кудрю, на прекрасно сшитый фрак, на кривую полуулыбку, с которой он приветствовал блюда. Ее мать, щедро напудренная, в очень открытом спереди платье, показывавшем, как в старые времена, тесную выемку между ее приподнятых, екатерининских грудей, держалась молодцом и даже говорила зятю "ты", так что Лужин некоторое время не понимал, к кому. она обращается. Он выпил всего два бокала шампанского, и волнами стала находить на него приятная сонливость. Вышли на улицу. Черная, ветреная ночь мягко ударила его в грудь, не защищенную недоразвитым фрачным жилетом, и жена попросила запахнуть пальто. Ее отец, весь вечер улыбавшийся и поднимавший бокал каким-то особенным образом-- молча, до уровня глаз,-- манера, перенятая у одного дипломата, говорившего очень изящно "скоуль",-- теперь все так же улыбаясь одними глазами, поднимал в знак прощания блестящую при свете фонаря связку дверных ключей. Мать, придерживая на плече горностаевую накидку, старалась не смотреть на спину Лужина, влезавшего в автомобиль. Гости, все немного пьяные, прощались с хозяевами и друг с другом и, деликатно посмеиваясь, окружали автомобиль, который наконец тронулся, и тогда кто-то заорал "ура", и поздний прохожий, обратившись к спутнице, одобрительно заметил: "Землячки шумят". Лужин в автомобиле тотчас уснул, и при случайных, веером раскрывавшихся отблесках белесым светом оживало его лицо, и мягкая тень от носа совершала медленный круг по щеке и затем над губой, и опять было в автомобиле темно, пока не проходил новый свет, мимоходом поглаживая лужинскую руку, которая словно скользила в темный карман, как только опять наплывал сумрак. И потом пошла череда ярких огней, и каждый выгонял из-под белого галстука теневую бабочку, и тогда жена осторожно поправила ему кашне, так как даже в закрытый автомобиль проникал холод ноябрьской ночи. Он очнулся и прищурился от взмаха уличного луча, и не сразу понял, где он, но в это мгновение автомобиль остановился, и жена тихо сказала: "Лужин, мы дома". В лифте он стоял, улыбаясь и мигая, несколько осовевший, но ничуть не пьяный, и глядел на ряд кнопок, одну из которых нажала жена. "На известной вышине",-- сказал он и посмотрел на потолок лифта, точно ожидая там увидеть вершину пути. Лифт остановился. "Ек",-- сказал Лужин и тихо рассыпался смехом. Их встретила в прихожей новая прислуга -- кругленькая девица, сразу протянувшая им красную, непропорционально большую руку. "Ах, зачем вы нас ждали",-- сказала жена. Горничная поздравляла, что-то быстро говорила и с благоговением приняла лужинский шапокляк. Лужин с тонкой улыбкой показал, как он захлопывается. "Удивительно",-- воскликнула горничная. "Идите, идите спать,-- беспокойно повторяла жена.-- Мы сами все запрем", Чередой озарился кабинет, гостиная, столовая. "Открывается телескопом",-- сонно пробормотал Лужин, Ничего он толком не рассмотрел -- слишком слипались глаза. Уже входя в столовую, он заметил, что несет в руках большую плюшевую собаку с розовыми подошвами. Он ее положил на стол, и сразу к ней спустился, как паук, пушистый чертик, повисший с лампы. Комнаты потухли, словно сдвинулись части телескопа, и Лужин оказался в светлом коридоре. "Идите спать",-- кому-то опять крикнула жена, и что-то в глубине шуркнуло, и пожелала доброй ночи. "Вон там людская,-- -сказала жена.-- А тут, слева, ванная". "Где уединение?-- шепнул Лужин.-- Где самая маленькая комната?"-- "В ванной, все в ванной",-- ответила она, и Лужин осторожно приоткрыл дверь и, убедившись в чем-то, проворно заперся. Его жена прошла в спальню и села в кресло, оглядывая упоительно пухлые постели. "Ох, я устала",-- улыбнулась она и долго следила глазами за крупной, вялой мухой, которая, безнадежно жужжа, летала вокруг мавританской лампы, а потом куда-то исчезла. "Сюда, сюда",-- крикнула она, услышав в коридоре неуверенно шаркающий шаг Лужина. "Спальня".-- сказал он одобрительно и, заложив руки за спину, некоторое время посматривал по сторонам. Она открыла шкап, куда накануне сложила вещи, подумала и обернулась к мужу. "Я ванну приму,-- сказала она.-- Все ваши вещи вот здесь". "Подождите минуточку",-- проговорил Лужин и вдруг во весь рот зевнул. "Подождите",-- небным голосом повторил он, запихивая между слогами упругие части зевка. Но, захватив пижаму и ночные туфли, она быстро вышла из комнаты. Голубой, толстой струей полилась из крана вода и стала заполнять белую ванну, нежно дымясь и меняя тон журчания по мере того, как поднимался ее уровень. Глядя на льющийся блеск, она с некоторой тревогой думала о том, что наступает предел ее женской расторопности и что есть область, в которой не ей путеводительствовать. Сидя затем в ванне, она смотрела, как собираются мелкие водяные пузыри на коже и на погружающейся пористой губке. Опустившись в воду по шею, она видела себя сквозь уже слегка помутившуюся от мыльной пены воду тонкотелой, почти прозрачной, и когда колено чуть-чуть поднималось из воды, этот круглый, блестящий розовый остров был как-то неожиданен своей несомненной телесностью, "В конце концов, это вовсе не мое дело",-- сказала она, высвободив из воды сверкающую руку и отодвигая волосы со лба. Она напустила еще горячей воды, наслаждаясь тугими волнами тепла, проходившими по животу, и, наконец, вызвав легкую бурю в ванне, вышла и не спеша принялась вытираться. "Прекрасная турчанка",-- сказала она, стоя в одних шелковых пижамных штанах перед зеркалом, слегка запотевшим от пара. "В общем, довольно благоустроенно",-- сказала она погодя. Продолжая смотреться в зеркало, она стала медленно натягивать пижамную кофточку. "Бока полноваты",-- сказала она. Вода в ванне, стекавшая с легким урчанием, вдруг пискнула, и все смолкло: ванна была пуста, и только в дырке еще был маленький мыльный водоворот. И вдруг она поняла, что нарочно медлит, стоя в пижаме перед зеркалом,-- и холодок прошел в груди, как когда перелистываешь прошлогодний журнал, зная, что сейчас дверь откроется и встанет дантист на пороге. Громко посвистывая, она пошла в спальню, и сразу свист осекся. Лужин, прикрытый до пояса пуховиком, в расстегнутой, топорщившейся крахмальной рубашке, лежал в постели, подогнув руки под голову, и с мурлыкающим звуком храпел. Воротничок висел на изножье, штаны валялись на полу, раскинув помочи, фрак, криво надетый на плечики вешалки, лежал на кушетке, подвернув под себя один хвост. Все это она тихо собрала, сложила. Перед тем, как лечь, она отодвинула штору окна, чтоб посмотреть, спущено ли жалюзи. Оно не было спущено В темной глубине двора ночной ветер трепал какие-то кусты, и при тусклом свете, неведомо откуда лившемся, что-то блестело, быть может -- лужа на каменной панели вдоль газона) и в другом месте то появлялась, то скрывалась тень какой-то решетки. И вдруг все погасло, и была только черная пропасть. . Она думала, что уснет, как только бухнет в постель, но вышло иначе. Воркующий храп подле нее, и странная грусть, и эта темнота в незнакомой комнате держали ее на весу, не давали соскользнуть в сон. И почему-то слово "партия" все проплывало в мозгу,-- "хорошая партия", "найти себе хорошую партию", "партия", "партия", "недоигранная, прерванная партия", "такая хорошая партия". "Передайте маэстро мое волнение, волнение..." "Она могла бы сделать блестящую партию",-- отчетливо сказала мать, проплывая во мраке. "Чокнемся",-- шепнул нежный голос, и отцовские глаза показались из-за края бокала, и пена поднималась, поднималась, и новые туфли слегка жали, и в церкви было так жарко... 12 Большая поездка куда-нибудь за границу была отложена до весны,-- единственная уступка, которую Лужина сделала родителям, желавшим хоть первые несколько месяцев быть поблизости. Сама Лужина немного боялась для мужа жизни в Берлине, опутанном шахматными воспоминаниями; впрочем, оказалось, что Лужина и в Берлине нетрудно развлекать. Большая поездка куда-нибудь за границу, разговоры о неи, путевые замыслы. В кабинете, очень Лужину полюбившемся, нашелся в книжном шкалу великолепный атлас. Мир, сперва показываемый, как плотный шар, туго обтянутый сеткой долгот и широт, развертывался плоско, разрезался на две половины и затем подавался по частям. Когда он развертывался, какая-нибудь Гренландия, бывшая сначала небольшим придатком, простым аппендиксом, внезапно разбухала почти до размеров ближайшего материка. На полюсах были белые проплешины. Ровной лазурью простирались океаны. Даже на этой карте было бы достаточно воды, чтобы, скажем, вымыть руки,-- что же это такое на самом деле,-- сколько воды, глубина, ширина... Лужин показал жене все очертания, которые любил в детстве,-- Балтийское море, похожее на коленопреклоненную женщину, ботфорту Италии, каплю Цейлона, упавшую с носа Индии. Он считал, что экватору не везет,-- все больше идет по морю,-- правда, перерезает два континента, но не поладил с Азией, подтянувшейся вверх: слишком нажал и раздавил то, что ему перепало,-- кой-какие кончики, неаккуратные острова. Он знал самую высокую гору и самое маленькое государство и, глядя на взаимное расположение обеих Америк, находил в их позе что-то акробатическое. "Но в общем все это можно было бы устроить пикантнее,-- говорил он, показывая на карту мира.-- Нет тут идеи, нет пуанты". И он даже немного сердился, что не может найти значения всех этих сложных очертаний, и долго искал возможность, как искал ее в детстве, пройти из Северного моря в Средиземное по лабиринтам рек или проследить какой-нибудь разумный узор в распределении горных цепей. "Куда же мы поедем?"-- говорила жена и слегка причмокивала, как делают взрослые, когда, начиная игру с ребенком, изображают приятное предвкушение. И затем она громко называла романтические страны. "...Вот сперва на Ривьеру,-- предлагала она.-- Монте-Карло, Ницца. Или, скажем, Альпы".-- "А потом немножко сюда,-- сказал Лужин.-- В Крыму есть очень дешевый виноград",-- "Что вы, Лужин, Господь с вами, в Россию нам нельзя".-- "Почему? -- спросил Лужин.-- Меня туда звали".-- "Глупости, замолчите, пожалуйста",-- сказала она, рассердившись не столько на то, что Лужин говорит о невозможном, сколько на то, что косвенно вспомнил нечто, связанное с шахматами. "Смотрите сюда,-- сказала она, и Лужин покорно перевел глаза на другое место карты.-- Вот тут, например, Египет, пирамиды. А вот Испания, где делают ужасные вещи с бычками..." Она знала, что во многих городах, которые они могли бы посетить, Лужин, вероятно, не раз уже побывал, и потому, во избежание вредных реминисценции, больших городов не называла. Напрасная предосторожность. Тот мир, по которому Лужин в свое время разъезжал, не был изображен на карте, и, если бы она назвала ему Рим или Лондон, то, по звуку этих названий в ее устах и по полной ноте на карте, он представил бы себе что-то совсем новое, невиданное, а ни в коем случае не смутное шахматное кафе, которое всегда было одинаково, находись оно в Риме, Лондоне или в той же невинной Ницце, доверчиво названной ею. Когда же она принесла из железнодорожного бюро многочисленные проспекты, то еще резче как будто отделился мир шахматных путешествий от этого нового мира, где прогуливается турист в белом костюме, с биноклем на перевязи. Были черные силуэты пальм на розовом закате, и опрокинутые силуэты этих же пальм в розовом, как закат, Ниле. Было до непристойности синее море, сахарно белая гостиница с пестрым флагом, веющим в другую сторону, чем дымок парохода на горизонте, были снеговые вершины и висячие мосты, и лагуны с гондолами, и в бесконечном количестве старинные церкви, и какой-нибудь узенький переулок, и ослик с двумя толстыми тюками на боках... Все было красиво, все было забавно, перед всем неведомый автор проспектов приходил в восторг, захлебывался похвалами... Звонкие названия, миллион святых, воды, излечивающие от всех болезней, возраст городского вала, гостиницы первого, второго, третьего разряда -- от всего этого рябило в глазах, и все было хорошо, всюду ждали Лужина, звали громовыми голосами, безумели от собственного радушия и, не спрашивая хозяина, раздаривали солнце. В эти же первые дни супружества Лужин посетил контору тестя. Тесть что-то диктовал, а пишущая машинка твердил" свое-- скороговоркой повторяла слово "то", приблизительно со следующей интонацией: "то ты пишешь не то, Тото, то -- то то, то это мешает писать вообще",-- и что-то с треском передвигалось. Тесть ему показал стопки бланков, бухгалтерские книги с зетоподобными линиями на страницах, книги с оконцами на корешках, чудовищно толстые тома коммерческой Германии, счетную машину, очень умную, совершенно ручную. Однако, больше всего Лужину понравился Тото, пишущий не то, слова, быстро посыпавшиеся на бумагу, чудесная ровность лиловых строк и сразу несколько копий. "Я бы тоже... Надо знать",-- сказал он. и тесть одобрительно кивнул, и пишущая машинка появилась у Лужина в кабинете. Ему было предложено. что один из конторских служащих придет и ему все объяснит, но он отказался, ответив, что научится сам. И точно: он довольно быстро разобрался в устройстве, научился вставлять ленту, вкатывать листы, подружился со всеми рычажками. Труднее оказалось запомнить расположение букв, стукание шло чрезвычайно медленно; никакой тотовой скороговорки не получалось, и почему-то с первого же дня -- пристал восклицательный знак,-- выскакивал в самых неожиданных местах. Сперва он переписал полстолбца из немецкой газеты, а потом сам кое-что сочинил. Вышло короткое письмецо такого содержания: "Вы требуетесь по обвинению в убийстве. Сегодня 27 ноября. Убийство и поджог. Здравствуйте, милостивая государыня! Теперь, когда ты нужен, восклицательный знак, где ты? Тело найдено. Милостивая государыня!! Сегодня придет полиция!!!" Лужин перечел это несколько раз и, вставив обратно лист, подписал довольно криво, мучительно ища букв: "Аббат Бузони". Тут ему стало скучно, дело шло слишком медленно. И как-нибудь нужно было приспособить написанное письмо. Порывшись в телефонной книге, он выискал некую Луизу Альтман, рантьершу, написал от руки адрес и послал ей свое сочинение. Некоторым развлечением служил и граммофон. Бархатным голосом пел шоколадного цвета шкапчик под пальмой, и Лужин, обняв жену, сидел на диване, и слушал, и думал о том, что скоро ночь. Она вставала, меняла пластинку, держа диск к свету, и на нем был зыбкий сектор шелкового блеска, как лунная гралица на море. И снова шкапчик источал музыку, и опять садилась рядом жена, опускала подбородок на скрещенные пальцы и слушала, моргая. Лужин запоминал мотивы и даже пытался их напевать. Были стонущие, трескучие, улюлюкающие танцы и нежнейший американец, поющий шепотом, и была целая опера в пятнадцать пластинок -- "Борис Годунов" -- с колокольным звоном в одном месте и с жутковатыми паузами. Часто заходили родители жены, и было заведено, что три раза в неделю Лужины у них обедают. Мать не раз пробовала узнать у дочери кое-какие подробности брака н пытливо спрашивала; "Ты беременна? Я уверена, что уже беременна". "Да что ты,-- отвечала дочь,-- я давно родила". Была она все так же спокойна, и так же улыбалась исподлобья, и так же звала Лужина по фамилии и на вы. "Мой бедный Лужин,-- говорила она, нежно выдвигая губы,-- мой бедный, бедный". И Лужин щекой терся об ее плечо, и она смутно думала, что, вероятно, бывают еще блаженства, кроме блаженства сострадания, но что до этого ей нет дела. Единственной ее заботой в жизни было ежеминутное старание возбуждать в Лужине любопытство к вещам, поддерживать его голову над темной водой, чтоб он мог спокойно дышать. Она спрашивала Лужина по утрам, что он видел во сне, веселила его утренний аппетит то котлеткой, то английским мармеладом, водила его гулять, подолгу останавливалась с ним перед витринами, читала ему вслух после обеда "Войну и мир", занималась с ним веселой географией, под ее диктовку он стучал на машинке. Несколько раз она повела его в музей, показала ему любимые свои картины и объяснила, что во Фландрии, где туманы и дождь, художники пишут ярко, а в Испании, стране солнца, родился самый сумрачный мастер. Говорила она еще, что вон у того есть чувство стеклянных вещей, а этот любит лилии и нежные лица, слегка припухшие от небесной простуды, и обращала его внимание на двух собак, по-домашнему ищущих крошек под узким, бедно убранным столом "Тайной Вечери". Лужин кивал и прилежно щурился, и очень долго рассматривал огромное полотно, где художник изобразил все мучение грешников в аду,-- очень подробно, очень любопытно. Побывали они и в театре, и в Зоологическом саду, и в кинематографе, причем оказалось, что Лужин никогда раньше в кинематографе не бывал. Белым блеском бежала картина, и, наконец, после многих приключений, дочь вернулась в родной дом знаменитой актрисой и остановилась в дверях, а в комнате, не видя ее, поседевший отец играет в шахматы с совершенно не изменившимся за эти годы доктором, верным другом семьи. В темноте раздался отрывистый смех Лужина. "Абсолютно невозможное положение фигур",-- сказал он, но тут, к великому облегчению его жены,-- все переменилось, и отец, увеличиваясь, шел на зрительный зал и вовсю разыгрался, сперва расширились глаза, потом легкое дрожание, ресницы хлопнули, еще некоторое дрожание, и медленно размякли, подобрели морщины, медленная улыбка бесконечной нежности появилась на его лице, продолжавшем дрожать,-- а ведь старик-то, господа, в свое время проклял дочь... Но доктор -- доктор стоит в стороне, он помнит,-- бедный, скромный доктор,-- как она, молоденькой девочкой, в самом начале картины, бросала в него цветами через изгородь, пока он, лежа на траве, читал книгу: он тогда поднял голову: просто-- изгородь, но вдруг из-за нее вырастает девический пробор, а потом пара большущих глаз,-- ах ты. Господи Боже мой, какое лукавство, какая игривость! Вали, доктор, через изгородь -- вон бежит милая шалунья, прячется за стволы -- лови, лови, доктор! Но теперь все это прошло. Склонив голову, безвольно опустив руки, в одной -- шляпа, стоит знаменитая актриса-- (ведь она падшая, падшая...). А отец, продолжая дрожание, принимается медленно открывать объятья, и вдруг она опускается на колени перед ним. Лужин стал сморкаться. Когда же они вышли из ки-иематографа, у него были красные глаза, и он покашливал и отрицал, что плакал. И на следующий день, за утренним кофе, он вдруг облокотился на стол и задумчиво сказал: "Очень, очень хорошо".-- Он подумал еще и добавил: "Но играть они не умеют". "Как не умеют?-- удивилась жена.-- Это же первоклассные актеры". Лужин искоса взглянул на нее и сразу отвел глаза, и что-то ей не понравилось в этом. Внезапно она поняла, в чем дело, стала решать про себя вопрос, как заставить Лужина забыть эту несчастную игру в шахматы, которую дурак режиссер счел нужным ввести для настроения. Но Лужин, по-видимому, тотчас сам забыл,-- увлекся настоящим русским калачом, который прислала теща, и глаза у него были опять совсем ясные. Так прошел месяц, другой. Зима была в тот год белая, петербургская. Лужину сшили ватное пальто. Нищим русским были выданы некоторые старые лужинские вещи,-- между прочим зеленое шерстяное кашне швейцарского происхождения. Нафталинные шарики источали грустный, шероховатый запах. В прихожей висел обреченный пиджак. "Он такой комфортабельный,-- взмолился Лужин,-- такой чрезвычайно комфортабельный". "Оставьте,-- сказала жена из спальни.-- Я его еще не осмотрела. Он, вероятно, кишит молью". Лужин снял смокинг, который примерял, чтобы посмотреть, не очень ли он располнел за последний месяц (располнел, располнел,-- а завтра большой русский бал, благотворительное веселье), и с любовью влез в рукава обреченного. Милейший пиджак, никаких молей нет и в помине. Вот только в кармане дырка, но не насквозь, как иногда бывало. "Чудно",-- крикнул он тонким голосом. Жена, с носком в руке, выглянула в прихожую. "Снимите, Лужин. Он же рваный, пыльный. Бог знает, сколько лежал". "Нет, нет",-- сказал Лужин. Она осмотрела его со всех сторон; Лужин стоял и хлопал себя по бедрам, и между прочим почувствовал, что как будто есть что-то в кармане, сунул руку -- нет, ничего, только дыра. "Он очень дряхлый,-- проговорила жена, поморщившись,-- но может быть, как рабочая куртка..." "Умоляю",-- сказал Лужин. "Ну, Бог с вами,-- только дайте потом горничной хорошенько выколотить". "Нет, он чистый",-- сказал про себя Лужин и решил его вешать где-нибудь в кабинете, в какой-нибудь шкапчик, снимать и вешать, как это делают чиновники. Снимая его, он опять почувствовал, что как будто пиджак с левой стороны чуть тяжелее, но вспомнил, что карманы пусты, и причины тяжести не исследовал. А вот смокинг стал тесноват, прямо тесноват. "Бал",-- произнес Лужин и представил себе много, много кружащихся пар. Оказалось, что бал происходит в залах одной из лучших берлинских гостиниц. У вешалок было много народа, гардеробщицы принимали и уносили вещи, как спящих детей. Лужину выдали ладный металлический номерок. Он хватился жены, но сразу нашел ее: стояла перед зеркалом. Он приложил металлический кружок к нежной впадине ее гладкой напудренной спины. "Брр, холодно",-- воскликнула она, поводя лопаткой. "Под руку, под руку,-- сказал Лужин.-- Мы должны войти под руку". Так они и вошли. Первое, что увидел Лужин, была его теща, помолодевшая, румяная, в великолепном, сверкающем кокошнике. Она продавала крюшон, и пожилой англичанин (просто спустившийся из своего номера) быстро пьянел, облокотись на ее стол. На другом столе, около разноцветно освещенной елки, было лотерейное нагромождение: представительный самовар в красно-синих бликах со стороны елки, куклы в сарафанах, граммофон, ликеры (дар Смирновского). На третьем были сандвичи, итальянский салат, икра -- и прекрасная белокурая дама кричала кому-то: "Марья Васильевна, Марья Васильевна, почему опять унесли... я же просила..." "Здравия желаю",-- сказал кто-то рядом, и жена подняла выгнутую по-лебединому руку. А дальше, в другом зале, была уже музыка, и в пространстве между столиками топтались и кружились танцующие; чья-то спина с размаху налетела на Лужина, и он крякнул и отступил. Жена его исчезла, и он, ища ее глазами, направился обратно, в первый зал. Тут томбола привлекла опять его внимание. Выплачивая каждый раз марку, он погружал руку в ящик и вытаскивал трубочкой свернутый билетик. Сопя носом и вытягивая губы, он долго разворачивал трубочку и, не найдя никакой цифры снутри, смотрел, нет ли ее на другой, внешней стороне,-- бесполезное, но очень обычное искание. В конце концов, он выиграл детскую книжку, какого-то "Кота-Мурлыку", и, не зная, что с ней делать, оставил ее на чьем-то столике, где два полных бокала ждали возвращения танцевавшей четы. Ему стало вдруг неприятно от тесноты и движения, от взрывов музыки, и некуда было деться, и все, вероятно, смотрели на него и удивлялись, почему он не пляшет. Жена в перерывах между танцами искала его в другом зале, и на каждом шагу ее останавливали знакомые. Было очень много народу на этом балу,-- был с трудом добытый иностранный посланник, и знаменитый русский певец, и две кинематографических актрисы. Ей указали на их столик: дамы напоказ улыбались, и кавалеры их -- трое раскормленных мужчин режиссерско-купеческого образца -- цыкали, щелкали пальцами и ругали бледного, потного лакея за медлительность и нерасторопность. Один из этих мужчин показался ей особенно противным: белозубый, с сияющими карими глазами; покончив с лакеем, он громко стал рассказывать что-то, вставляя в русскую речь самые истасканные немецкие словечки. И вдруг, ни с того, ни с сего, ей стало грустно, что все смотрят на этих кинематографических дам, на певца, на посланника, и никто как будто не знает, что на балу присутствует шахматный гений, чье имя было в миллионах, газет, чьи партии уже названы бессмертными. "С вами удивительно легко танцуется. Паркет тут хороший. Извините. Ужасно тесно. Сбор будет отличный. Вот этот -- из французского посольства. С вами танцуется удивительно легко". На этом обыкновенно разговор и прекращался, с ней любили танцевать, но не знали, о чем собственно разговаривать. Довольно красивая, но скучная молодая дама. И этот странный брак с каким-то неудачным музыкантом или что-то вроде этого. "Как вы сказали -- бывший социалист? Игрок? Вы у них бываете, Олег Сергеевич?" Тем временем Лужин нашел глубокое кресло недалеко от лестницы и глядел из-за колонны на толпу, куря тринадцатую папиросу. В другое кресло, рядом, предварительно осведомившись, не занято ли оно, сел смуглый господин с тончайшими усиками. Мимо все проходили люди, и Лужину постепенно становилось страшно. Некуда было взглянуть, чтобы не встретить любопытствующих глаз, и по проклятой необходимости глядеть куда-нибудь, он уставился на усики соседа, который, по-видимому, тоже был поражен и озадачен всем этим шумным и ненужным кавардаком. Господин, почувствовав взгляд Лужина, повернул к нему лицо. "Давно я не был на балу",-- сказал он дружелюбно и усмехнулся, покачивая головой. "Главное, не надо смотреть",-- глухо произнес Лужин, устроив из ладоней подобие шор. "Я издалека приехал,-- деловито сказал господин.-- Меня сюда затащил приятель. Я, по правде говоря, устал". "Усталость и тяжесть,-- кивнул Лужин.-- Неизвестно, что все это значит. Превосходит мою концепцию". "В особенности, если, как я, работаешь на бразильской плантации",-- сказал господин. "Плантации",-- как эхо, повторил за ним Лужин. "Странно у вас тут живут,-- продолжал господин.-- Мир открыт со всех четырех сторон, а тут отбиваются чарльстончики на весьма ограниченном кусочке паркета". "Я тоже уеду,-- сказал Лужин.-- Я достал проспекты". "Чего моя нога хочет,-- воскликнул господин.-- Вольному страннику-- попутный ветер. И какие чудесные страны... Я встретил немецкого ботаника в лесах за Рио Негро и жил с женою французского инженера на Мадагаскаре". "Нужно будет достать,-- сказал Лужин.-- Очень вообще привлекательная вещь -- проспекты. Все крайне подробно". "Лужин, вот вы где",-- вдруг окликнул его голос жены; она быстро проходила мимо под руку с отцом. "Я сейчас вернусь, только достану для нас столик",-- крикнула она, оглядываясь, и исчезла. "Ваша фамилия -- Лужин?" -- с любопытством спросил господин. "Да-да,-- сказал Лужин,-- но это не играет значения", "Лужина я одного знал,-- медленно произнес господин, щурясь (ибо память человека близорука).-- Я знал одного. Вы не учились случайно в Балашевском училище?" "Предположим",-- ответил Лужин и, охваченный неприятным подозрением, стал вглядываться в лицо собеседника. "В таком случае мы одноклассники! -- воскликнул тот.-- Моя фамилия Петрищев. Помните меня? Ну, конечно, помните! Вот так случай. По лицу я вас никогда бы не узнал. Нет, не вас,-- тебя. Позволь, Лужин... Твое имя-отчество... Ах, кажется, помню,-- Антон... Антон... Как дальше?" "Ошибка, ошибка",-- содрогнувшись, сказал Лужин. "Да, у меня память плоха,-- продолжал Петрищев.-- Я забыл многие имена. Вот, например, помните,-- был у нас такой тихий мальчик. Потом он потерял руку в бою у Врангеля, как раз перед эвакуацией. Я видел его в церкви в Париже. Ну, как его имя?" "Зачем это нужно?-- сказал Лужин.-- Зачем о нем столько говорить?" "Нет, не помню,-- вздохнул Петрищев, оторвав ладонь ото лба.-- Но вот, например, был у нас Громов: он тоже теперь в Париже; кажется, хорошо устроился. Но где другие? Где они все? Рассеялись, испарились. Странно об этом думать. Ну, а вы как живете, ты как живешь, Лужин?" "Благополучно",-- сказал Лужин и отвел глаза от лица разошедшегося Петрищева, увидев его вдруг таким, как оно было тогда: маленькое, розовое, невыносимо насмешливое. "Прекрасные были времена,-- крикнул Петрищев.-- Помните, помнишь, Лужин, Валентина Иваныча? Как он с картой мира ураганом влетал в класс? А тот, старичок,-- ах, опять забыл фамилию,-- помните, как он, трясясь, говорил: "ну-те, тьфу, пустая голова... Позолотить бы, да и только!" Прекрасные времена. А как мы по лестнице шпарили вниз, во двор, помните? А как на вечеринке оказалось, что Арбузов умеет играть на рояле? Помните, как у него никогда опыты не выходили? И какую мы на "опыты" придумали рифму?" "...просто не реагировать",-- быстро сказал про себя Лужин. "И все это рассеялось,-- продолжал Петрищев.-- Вот мы здесь на балу... Ах, кстати, я как будто помню... Ты чем-то таким занимался, когда ушел из школы. Что это было? Да, конечно,-- шахматы!" "Нет-нет,-- сказал Лужин.-- Ради Бога, зачем это вы..." "Ну, простите,-- добродушно проговорил Петрищев.-- Значит, я путаю. Да-да, дела... Бал в полном разгаре. А мы тут беседуем о прошлом. Я, знаете, объездил весь мир... Какие женщины на Кубе! Или вот, например, однажды в джунглях..." "Он все врет,-- раздался ленивый голос сзади.-- Никогда он ни в каких джунглях не бывал". "Ну, зачем ты все портишь",-- протянул Петрищев, оборачиваясь. "Вы его не слушайте,-- продолжал лысый долговязый господин, обладатель ленивого голоса.-- Он как попал из России в Париж, так с тех пор только третьего дня и выехал". "Позволь, Лужин, тебе представить",-- со смехом начал Петрищев; но Лужин поспешно удалялся, вобрав голову в плечи и от скорой ходьбы странно виляя и вздрагивая. "Отваливает,-- удивленно сказал Петрищев и добавил раздумчиво:-- В конце концов, я, может быть, принял его за другого". Лужин, натыкаясь на людей и с плачущим звуком восклицая "пардон, пардон!", все натыкаясь на людей и стараясь не смотреть на их лица, искал жену и, когда внезапно увидел, схватил ее сзади за локоть, так что она, вздрогнув, обернулась; но сперва он ничего не мог сказать, слишком запыхался. "В чем дело?" -- спросила она со страхом. "Уйдем, уйдем",-- забормотал он, не отпуская ее локтя. "Успокойтесь, пожалуйста, Лужин, не надо так,-- сказала она, слегка оттесняя его в сторону, чтобы не слышали посторонние.-- Почему вы хотите уехать?" "Там один человек,-- проговорил Лужин, прерывисто дыша.-- И такие неприятные разговоры", "...которого вы прежде знали?"-- спросила она тихо. "Да-да,-- закивал Лужин.-- Уедем. Я прошу". Жмурясь, чтобы Петрищев не заметил его, он протиснулся в переднюю, стал шарить в карманах, отыскивая номер, нашел его, после нескольких огромных секунд переполоха и отчаяния; топтался на месте от нетерпения, пока гардеробщица, как сомнамбула, искала вещи... Он первым оделся и первым вышел, и жена быстро следовала за ним, запахивая на ходу кротовую шубу. Только в автомобиле Лужин задышал спокойно, и выражение растерянной хмурости сменилось виноватой полуулыбочкой. "Милому Лужину было неприятно",-- сказала жена, гладя его по руке. "Школьный товарищ, подозрительный субъект",-- пояснил Лужин. "Но теперь милому Лужину хорошо",-- прошептала жена и поцеловала его мягкую руку. "Теперь все прошло",-- сказал Лужин. Но это было не совсем так. Что-то осталось,-- загадка, заноза. По ночам он стал задумываться над тем, почему так жутка была эта встреча. Конечно, были всякие отдельные неприятности,-- то, что Петрищев когда-то мучил его в школе, а теперь вспомнил косвенным образом некую растерзанную книжку, и то, что целый мир, полный экзотических соблазнов, оказался обманом хлыща, и уже нельзя было впредь доверять проспектам. Но не сама встреча была страшна, а что-то другое,-- тайный смысл этой встречи, который следовало разгадать. Он стал по ночам напряженно думать, как бывало думал Шерлок над сигарным пеплом,-- и постепенно ему стало казаться, что комбинация еще сложнее, чем он думал сперва, что встреча с Петрищевым только продолжение чего-то, и что нужно искать глубже, вернуться назад, переиграть все ходы жизни от болезни до бала. 13 На сизом катке (там, где летом площадка для тенниса), слегка припудренном сухим снежком, опасливо резвились горожане, и в ту минуту, как мимо, по тротуару, проходили Лужины, совершавшие утреннюю прогулку, самый бойкий из конькобежцев, молодец в свитере, изящно раскатился голландским шагом и с размаху сел на лед. Дальше, в небольшом сквере, трехлетний ребенок, весь в красном, шатко ступая шерстяными ножками, поплелся к тумбе, беспалой ладошкой загреб снег, лежавший аппетитной горкой, и поднес его ко рту, за что сразу был схвачен сзади и огрет. "Ах ты, бедненький",-- оглянувшись, сказала Лужина. По убеленной мостовой проехал автобус, оставив за собой две толстых, черных полосы. Из магазина говорящих и играющих аппаратов раздалась зябкая музыка, и кто-то прикрыл дверь, чтобы музыка не простудилась. Такса в заплатанном синем пальтишке, с низко болтающимися ушами остановилась, обнюхивая снег, и Лужина успела ее погладить. Что-то легкое, острое, белесое било в лицо, и, если посмотреть на пустое небо, светленькие точка плясали в глазах. Лужина поскользнулась и укоризненны взглянула на свои серьге ботики. Около русского гастрономического магазина встретили знакомых, чету Алферовых. "Холодина какая",-- воскликнул Алферов, тряся желтой своей бородкой. "Не целуйте, перчатка грязная",-- сказала Лужина и спросила у Алферовой, с улыбкой глядя на ее прелестное, всегда оживленное лицо, почему она никогда не зайдет. "А вы полнеете, сударь",-- буркнул Алферов, игриво косясь на лужинский живот, преувеличенный ватным пальто. Лужин умоляюще посмотрел на жену. "Так что, милости просим",-- закивала она. "Постой, Машенька, телефон ты их знаешь? -- спросил Алферов.-- Знаешь? Ладно. Ну-с, пока,-- как говорят по-советски, Нижайший поклон вашей матушке". "Он какой-то несчастненький,-- сказала Лужина, взяв мужа под руку и меняя шаг, чтобы идти с ним в ногу.-- Но Машенька... Какая душенька, какие глаза... Не идите так скоро, милый Лужин,-- скользко". Снег сеять перестал, небо в одном месте бледно посветлело, и там проплыл плоский, бескровный солнечный диск. "А знаете, мы сегодня пойдем так, направо,-- предложила Лужина.-- Мы, кажется, еще там не проходили". "Апельсины",-- сказал Лужин, указывая тростью на лоток. "Хотите купить?-- спросила жена.-- Смотрите, мелом на доске: сладкие, как сахар". "Апельсины",-- повторил со вкусом Лужин и вспомнил при этом, как его отец утверждал, что, когда произносишь "лимон", делаешь поневоле длинное лицо, а когда говоришь "апельсин",-- широко улыбаешься. Торговка ловко расправила отверстие бумажного мешочка и насовала в него холодных, щербато-красных шаров. Лужин на ходу стал чистить апельсин, морщась в предвидении того, что сок брызнет в глаза. Корки он положил в карман, так как они выглядели бы слишком ярко на снегу, да и