скважинке, как бы оживавшей под его призматическим взглядом, -- и все еще не зная, что предпринять, боясь упустить что-то, до конца не воспользоваться сказочной прочностью ее сна. Духота в комнате и его возбуждение делались невыносимы, он слегка распустил пижамный шнур, впивавшийся в живот, и, скрипнув сухожилием, почти бесплотно скользнул губами там, где виднелась родинка у нее под ребром... но было неудобно, жарко... напор крови требовал невозможного. Тогда, понемножку начав колдовать, он стал поводить магическим жезлом над ее телом, почти касаясь кожи, пытая себя ее притяжением, зримой близостью, фантастическими сопоставлениями, дозволенными сном этой голой девочки, которую он словно мерил волшебной мерой, пока слабым движением она не отвернула лица, едва слышно во сне причмокнув, -- и все замерло снова, и теперь он видел промеж коричневых прядей пурпурный ободок уха и ладонь освобожденной руки, забытой в прежнем положении. Дальше, дальше. В скобках сознания, как перед забытьем, мелькали эфемерные околичности -- какой-то мост над бегущими загонами, пузырек воздуха в стекле какого-то окна, погнутое крыло автомобиля, еще что-то, где-то виденное недавно вафельное полотенце, а между тем он медленно, не дыша, подтягивался и вот, соображая все движения, стал пристраиваться, примеряться... Он почувствовал пламень ее ладной ляжки, почувствовал, что более сдерживаться не может, что все -- все равно -- и по мере того, как между его шерстью и ее бедром закипала сладость, ах, как отрадно раскрепощалась жизнь, упрощая все до рая, -- и еще успев подумать: нет, прошу вас, не убирайте -- он увидел, что, совершенно проснувшись, она диким взглядом смотрит на его вздыбленную наготу. Мгновенно, в провале синкопы, он увидел и то, чем ей это представилось -- каким уродством или страшной болезнью -- или она уже знала -- или все это вместе, -- она смотрела и вопила, но волшебник еще не слышал вопля, оглушенный собственным ужасом, стоя на коленях, подхватывая складки, ловя шнур, стараясь остановить, спрятать, щелкая скошенной судорогой, бессмысленной, как стук вместо музыки, бессмысленно истекая топленным воском, не успевая ни остановить, ни спрятать. Как она скатилась с кровати, как она теперь орала, как убегала лампочка в своем красном куколе, как грохотало за окном, ломая, добивая ночь, все, все разрушая. "Замолчи, это по-хорошему, такая игра, это бывает, замолчи же", -- умолял он, пожилой и потный, прикрываясь мелькнувшим макинтошем, трясясь, надевая, не попадая. Она, как дитя в экранной драме, заслонялась остреньким локтем, вырываясь и продолжая бессмысленно орать, и кто-то бил в стену, требуя невообразимой тишины. Попыталась выбежать из комнаты, не могла отпереть, а он не мог ухватить, не за что, некого, теряла вес, скользкая, как подкидыш, с лиловым задком, с искаженным младенческим личиком -- укатывалась -- с порога назад в люльку, из люльки обратным ползком в лоно бурно воскресающей матери. -- "Ты у меня успокоишься, -- кричал он (толчку, точке, несуществующему). -- Хорошо, я уйду, ты у меня..." -- справился с дверью, выскочил, оглушительно запер за собой -- и, еще слушая, стискивая в ладони ключ, босой, с пятном холода под макинтошем, так стоял, так погружался. Но из ближайшего номера уже появились две старухи в халатах: первая, как негр седая, коренастая, в лазурных штанах, с заокеанским захлебом и токанием -- защита животных, женские клубы -- приказывала -- этуанс, этудверь, этусубть, и, царапнув его по ладони, ловко сбила на пол ключ -- в продолжение нескольких пружинистых секунд он и она отталкивали друг дружку боками, но все равно все было кончено, отовсюду вытягивались головы, гремел где-то звонок, сквозь дверь мелодичный голос словно дочитывал сказку -- белозубый в постели, братья с шапрон-ружьями -- старуха завладела ключом, он быстро дал ей пощечину и побежал, весь звеня, вниз по липким ступеням. Навстречу бодро взбирался брюнет с эспаньолкой в подштанниках, за ним извивалась щуплая блудница -- мимо; дальше -- поднимался призрак в желтых сапогах, дальше -- старик раскорякой, жадный жандарм -- мимо; и, оставив за собой множество пар ритмических рук, гибко протянутых в пригласительном всплеске через перила, -- он, пируэтом, на улицу -- ибо все было кончено, и любым изворотом, любым содроганием надо тотчас отделаться от ненужного, досмотренного, глупейшего мира, на последней странице которого стоял одинокий фонарь с затушеванной у подножья кошкой. Ощущая босоту /уже/ как провал в другое, он понесся по пепельной панели, преследуемый топотом вот уже отстающего сердца, и самым последним к топографии бывшего обращением было немедленное требование потока, пропасти, рельсов -- все равно как, -- но тотчас. Когда же завыло впереди, за горбом боковой улицы, и выросло, одолев подъем, распирая ночь, уже озаряя спуск двумя овалами желтоватого света, готовое низринуться -- тогда, как бы танцуя, как бы вынесенный трепетом танца на середину сцены -- под это растущее, руплегрохотный ухмышь, краковяк, громовое железо, мгновенный кинематограф терзаний -- так его, забирай под себя, рвякай хрупь -- плашмя пришлепнутый лицом я еду -- ты, коловратное, не растаскивай по кускам, ты, кромсающее, с меня довольно -- гимнастика молнии, спектрограмма громовых мгновений -- и пленка жизни лопнула. Париж Октябрь-ноябрь 1939 г.