бви: это было когда-то моей первой и единственной в жизни. Придется воспользоваться нехитрой уловкой нынешних ораторов, которым трудно сойти добровольно с трибуны и оторваться от микрофона: "И последнее!" - это слово магически действует не только на аудиторию, но даже на тех, кто оберегает регламент. И последнее: буквально за месяц до 1 сентября 1951 года я отметил свое двадцатидвухлетие. С высоты нынешнего возраста отчетливо вижу, каким, в сущности, был тогда "зеленым", этого, увы, не замечая. Первый клиент Шел десятый день стажировки в консультации. Я, как обычно, сидел за столом и делал вид, что читаю книгу. Вокруг меня адвокаты занимались с клиентами, которых я смертельно боялся, предчувствуя момент, когда почтенная Зинаида Ильинична отправит ко мне первого "бесхозного". К счастью, она была ко мне милостива и не торопилась, прекрасно понимая мое состояние. Первое время моей задачей было приглядываться, прислушиваться, примериваться, даже принюхиваться (в помещении, кстати, всегда приятно пахло приготовленным кофе), а лучше сказать: дышать воздухом консультации, а применительно ко мне, не воздухом - атмосферой. Она мне безумно нравилась каждым своим проявлением: тихим "гур-гуром", внешним видом людей, меня окружающих (особенно женщин-адвокатесс, а они составляли не только лучшую, но и большую часть консультации), доброжелательностью и мягкостью в отношениях с клиентами (они не с радостью приходили к адвокатам, а с печалью) и даже изысканностью в обращении друг с другом: "позвольте, коллега, заметить", "окажите милость, голубушка", "побойтесь Бога, лапочка моя ненаглядная", "разрешите с вами не согласиться, солнышко мое", - ни одного грубого или невежливого слова, взгляда, даже жеста. Воистину, оазис интеллигентности! (К сожалению, как и все мы, я тоже не знаю, что такое "интеллигент". Нам уже давно привили мысль, что культура, образованность, воспитанность и пр. не всегда сопутствуют интеллигентности, и это справедливо. Смею предположить, что единственное поле, способное вырастить интеллигента, - нравственность, основу которой Сенека назвал "внутренний диалог, суд человека над самим собой, в котором он сам себе и обвинитель, и защитник, и судья"; даже терминологически Сенека выдержал стиль юриспруденции...) На сей раз я делал вид, что читаю "Восстание ангелов", а вокруг меня адвокаты, изредка поглядывая в мою сторону, намеренно усиливали громкость своих бесед с клиентами (как бы включая меня в суть разговоров) и вообще проводили образцово-показательный урок общения с людьми, демонстрируя различные повороты и нюансы бесед. Я, конечно, был искренне благодарен старшим коллегам, но, увы, и приучен к тому, что два глаза даны человеку, чтобы одним он видел все безусловно хорошее, а вторым и нечто сомнительное или забавное. Я знал, например, что, если к вечеру заглянет в консультацию Яков Исидорович Гершуни, мы все ощутим себя в театре одного актера. Дело в том, что Гершуни был крупнейшим специалистом по бракоразводным процессам, причем разводились с его помощью только известные в стране лица. Яков Исидорович, войдя в помещение, кивал головой всем присутствующим, обходясь без рукопожатий, как делали другие, и без привычных в нашей среде поцелуев, сбрасывал с плеча дорогое пальто и оставался в неизменном белоснежном шелковом шарфике на холеной шее. Затем он садился на ближайший стул и сразу начинал негромко рассказывать, совершенно уверенный в том, что через десять секунд будет услышан всеми, кто находится в консультации, а через два часа - всей Москвой. Говорил Гершуни примерно так, приобщая и адвокатов, и клиентов к тайнам светской жизни звезд первой величины: "На этот раз, - начинал он, как будто мы уже знали, что было в тот раз, - я предложил имярек (директору театра) вариант развода, связанный с прелестным фактом его совместной жизни с женой (ведущей актрисой этого театра), которая однажды пришила пижаму супруга к своему пеньюару, чтобы он ночью не удрал на очередное свидание к некоей даме, короче говоря, конечно же: ревность! А мог бы предложить и другой мотив для развода, связанный..." и т. д. Итак, я читал книгу, как вдруг адвокат Луковский (имя и отчество его напрочь выветрились из моей памяти), отпустив клиента, поднялся со своего места и подошел ко мне. Луковский, кстати, был нашим профоргом: было ему за полсотни лет, сухой, высокий, лысый, при галстуке, как и большинство адвокатов, но еще и в пенсне, что весьма редко и в наше время, и в те времена, причем пенсне было у Луковского на цепочке, и он едва заметным движением мускулов лица освобождался от него так, что казалось, будто пенсне слетало с носа усилием воли своего хозяина. Постояв за моей спиной, Луковский сказал: "Позвольте полюбопытствовать, коллега, какими произведениями нынче увлечена молодежь?" Я кротко ответил: "Восстанием ангелов". - "Позвольте узнать фамилию автора?" Слегка удивленный, я раскрыл обложку книги, и Луковский констатировал: "Так, Анатоль Франс? Понятно!" Затем сбросил пенсне на шею и, прежде чем отойти, с явным неодобрением вкуса нынешней молодежи, громко сказал: "Про войну небось?" Именно в этот момент до меня донесся голос нашего секретаря Зинаиды Ильиничны: "Валерий Абрамович, примите, пожалуйста, клиента!" Я обомлел: свершилось! Ко мне направилась молодая женщина годами чуть старше меня. Пока она шла, я мгновенно представил себя ее глазами (у меня есть такая способность видеть себя не только со стороны, но и глазами тех, с кем я общаюсь, и даже как бы читать их мысли о себе): "Смазливый адвокатик с правильными чертами лица, с шевелюрой над высоким и чистым лбом, серо-зелеными глазами большого формата и ресницами, на которые можно спокойно уложить четыре спички и моргать с уверенностью, что они не упадут. Но что я могу узнать от этого херувимчика, если я сама способна дать ему любой совет, кроме, возможно, того, за которым пришла в консультацию?" Я предложил ей стул и успел заметить: вся консультация замерла. Женщина села. Помолчала. Я тоже молчал. Потом произнес: "Успокойтесь и говорите, я - весь внимание". Женщина опустила глаза. Я почувствовал, как застучало на всю консультацию мое сердце. Женщина упорно молчала. Тогда я решил взять инициативу на себя: "Что случилось, не стесняйтесь, расскажите. Какая у вас беда?" Кажется, я попал в точку. "У меня... (она помялась), у меня не беда, у меня... задержка". - "В каком смысле?" - сказал я, хотя и увидел, что адвокаты почему-то заулыбались. Женщина совсем смутилась моей недогадливостью. Тут я наконец сообразил: "Вы беременны?" - "Наверное". - "Если вы не хотите ребенка, - стал развивать я тему, - то учтите, что закон запрещает в нашей стране аборт..." Женщина меня перебила: "Нет, я..." - "Дослушайте, - строго продолжил я. - Право на аборт у вас возникнет в случае, если вы..." - "Я не хочу аборта! - воскликнула женщина. - Я хочу ребенка!" - "Возможно, у вас есть проблемы... Вы замужем?" - "Да, мой муж тоже хочет ребенка", - ответила женщина. "Ребенок от мужа?" - "Конечно! А как иначе?!" Как "иначе", знали многие люди, кроме странной клиентки. Напичканный институтом знаниями от пяток до макушки, я прекрасно понимал, что физиологический факт беременности влечет за собой множество юридических последствий, а потому неутомимо продолжил: "В таком случае у вас проблемы с жильем? Право вашего будущего ребенка на жилье возникает с момента, когда ваша беременность достигнет шести месяцев, а пока ребенок при разделе жилья или при получении нового не учитывается". - "Квартирный вопрос у нас с мужем вполне устроен", - сказала женщина и опустила глаза. Я подумал и предположил: "Стало быть, вы хотите выяснить, может ли будущий ребенок учитываться при появлении наследственной массы?" - "Нет, - упорно сказала женщина, - у нас никакой массы нет..." Я вытер платком вспотевший лоб и увидел, что адвокаты в комнате и даже клиенты почему-то давятся от еле сдерживаемых рыданий: все окружающие меня люди давно поняли, что происходит, и все в мире, в том числе и вы, мой читатель, а я идиотски оставался в неведении. Теряя терпение, я спросил наконец у бедной женщины: "Простите. Что вы хотите от меня?" Совсем смутившись, она ответила одними губами: "Я хочу, чтобы вы меня посмотрели!" Я оглянулся вокруг. Консультация лежала на полу и билась в судорогах. Последний мой вопрос доконал всех: "Куда вы пришли?" - "В женскую консультацию..." Господи Боже мой! Ко всему прочему (под "прочим" понимаю главным образом отсутствие у меня жизненного опыта), я должен был проявить больше сообразительности и наблюдательности, хотя бы потому, что в нашем доме по улице Полянка "тридробьдевять" кроме юридической консультации была натуральная женская консультация, о чем я совершенно забыл, потому что не запечатлел в сознании скромную вывеску на соседнем подъезде. Полное фиаско! Первое дело Помогали мне все адвокаты. В этой среде общепринято: маститые патронируют молодых, подбрасывая им своих клиентов и судебные дела, собенно, как нынче принято говорить, "лицам женского пола", причем бескорыстно (как правило). Одним из главных опекунов в нашей консультации был колоритнейший Адольф Ильич Капелевич - типичный представитель "старого розлива" интеллигенции и, кажется, потомственный адвокат. Роста он был небольшого, но, как говорится, живой и подвижный, с неизменной (зимой и летом) модной шляпкой на огненно-рыжей голове, я уж не говорю о бабочке вместо галстука и манжетах, и еще я помню, как Капелевич носил с собой редкие по тем временам визитки и прямо в зале судебного заседания раздавал публике, если дело заканчивалось для него успешно. И самое главное, Адольф Ильич отличался поразительной способностью к самоиронии. Однажды зимой он сдал в починку обе челюсти и остался с двумя зубами во рту (даже показывал нам), с одним - справа наверху, другим - слева внизу, и вот как-то зашел в консультацию и, широко улыбнувшись, радостно сообщил: "Друзья мои, на улице такой собачий холод, что у меня жуб на жуб не попадает!" Мы все, конечно, повалились: зубы у Капелевича даже в тропиках друг друга не нашли бы! В другой раз, летом, он, как обычно, раскланялся с нами, сняв шляпку, и помахал витиеватым мушкетерским узором, но вместе со шляпой неожиданно для себя и для нас снял свои шикарные рыжие волосы, оказавшиеся париком, о чем даже наши дамы не догадались. Думаете, Капелевич огорчился или расстроился? Ничуть. Кто-то из адвокатесс расплакался, а он стал хохотать, мы долго не могли его остановить. Адольфу Ильичу было, если не ошибаюсь, далеко за семьдесят. Ко мне он относился сначала сдержанно, приглядываясь дольше всех, но первым же предложил уголовное дело, бывшее в его производстве: это было весьма ответственное решение, рискнуть на которое даже мой шеф Ефим Лазаревич Вакман не отважился. Мой шеф таскал меня за собой всюду, куда вел его "жалкий жребий", а он вел Ефима Лазаревича и в Художественный фонд, и в Музфонд, и в Детгиз, и во МХАТ, и во множество других творческих организаций, которые имели дело с авторским правом. Через месяц-другой я уже был "натаскан" на несложные авторские дела, как собака на поиск наркотиков, но прежде чем получить у шефа какое-либо практическое задание, я должен был заслужить у него доверие как порядочный человек (это качество Вакман ставил выше всех остальных: ума, спокойствия, сообразительности и т. д.) и, кроме того, по выражению Ефима Лазаревича, проявить "относительную грамотность", чтобы ему не пришлось краснеть за меня перед уважаемыми людьми. Наконец на пятый месяц моего стажерства, шеф, уходя в отпуск, передал мне юридическое обслуживание МХАТа. Помню, я каждый раз трепетал, входя в кабинет директора театра, чтобы сказать, что готов завизировать договор с кем-то (не помню, с кем) при условии (при каком условии, тоже не помню)... Важно то, что все это я говорил человеку, который внимательно меня выслушивал и, представьте себе, почтительно соглашался: директором театра была в ту пору Алла Константиновна Тарасова! Вам понятны мои тогдашние чувства? Вернусь к уголовному делу, царственно подаренному мне Капелевичем. Я должен был защищать восемнадцатилетнюю девушку, которую обвинили в "покупке заведомо краденого" (статья 164-я, часть 2-я тогдашнего Уголовного кодекса РСФСР). Как ее защищать, я, конечно, не представлял, поскольку вина девушки мне была явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены вполне приличную зимнюю шубу. Вся консультация, разумеется, была в курсе "моего" дела, и недостатка в советах не было, особенно от наших женщин: и Наташа Канаева, и Нина Здравомыслова, и обе Ирочки (Ярославская и Филатова, хотя вторая была, строго говоря, не Ирой, а Ревмирой - от "революции мира", но весьма мирная, добрая, очень красивая, так что никакого "рев" в ней не было, а потому она и явилась миру просто Ирочкой) - все они наперебой давали мне чисто женские советы: бить на молодость подзащитной, на первую судимость, на больную бабушку, которую следует отыскать, даже на безответную любовь из-за бедности, в то время как избранник был из обеспеченной семьи, мезальянс. Один из Левенсонов (в Московской коллеги адвокатов было два Левенсона. Но отличались они не по именам-отчествам, а по такому признаку: один был "с трубкой", второй - "с машиной", так вот у нас в консультации был - "с машиной") сказал с философским выражением на лице: "Дорогой коллега, вам ничего не остается, как пять минут поплакать в жилетку судьям". В обреченном состоянии, помню, я поехал в тюрьму говорить с подзащитной. Начал я с откровенного вопроса: "Вы знали, что шуба краденая?" - "Клянусь вам, - примерно так ответила девушка, - я бы скорее удавилась, чем купила ее, если бы знала!" От адвокатов, думал я, у подзащитных не должно быть секретов, но понять, что это не совсем так, мне суждено было позже. Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы следствия, продумал версию защиты, выстроил систему доказательств, написал заранее речь. Я был готов к судебному заседанию, как молодой летчик к первому самостоятельному полету, врач - к первой операции, музыкант - к первому сольному концерту: был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в самолете, в правильности диагноза, в крепости скрипичных струн, в данном случае - в невиновности моей подзащитной. Дальнейшее может показаться читателю оригинальным вымыслом, впрочем, придумать можно и интересней: увы, все случилось на глазах почти у всей консультации, моих друзей и даже родственников, которые пришли смотреть на мой "высший пилотаж". Процесс сначала складывался удачно: я довольно цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал обвинительную речь женщины-прокурора, а потом произнес свою. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я говорил, можно сказать, экспромтом и, как мне казалось, горячо и убедительно. Закончил я так: "Однажды в Голландии судили хлебопека, убившего свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после казни выяснилось, что жена, как и говорил хлебопек, жива и здорова и преспокойно находится в соседнем городе. С тех пор в судах Голландии учреждена специальная должность "напоминателя". Когда судьи поднимались, чтобы уйти в совещательную комнату, "напоминатель" громко произносил им вслед: "Помните о хлебопеке!" Я тоже говорю вам, товарищи судьи: помните о хлебопеке! Эта девушка невиновна, потому что не знала, что шуба краденая!" И сел под гробовое молчание потрясенного, хотел я думать, зала. И тут послышались рыдания. Рыдала моя подзащитная! К своему несчастью и моему великому позору, она оказалась единственным человеком, который по достоинству оценил мое красноречие и глубоко его прочувствовал. И потому, рыдая, она сквозь слезы воскликнула: "Я знала, знала, знала, что шуба краденая!" Бедняжке дали год лишения свободы. А я с тех пор боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого я защищаю, и бездоказательным в пользу тех, кого подвергаю осуждению. Первая взятка 15 февраля 1952 года (на шестой месяц стажировки) я сделал в дневнике короткую запись: "Принял дело изобретателя Хрусталева о взыскании с министерства хлопководства страны гонорара в размере пятисот тысяч рублей". Теперь расшифрую: к Ефиму Лазаревичу обратился некий господин, которого угораздило изобрести хлопкоуборочный комбайн, а денег ему, естественно, не заплатили, хотя изобретение эксплуатировали в хвост и в гриву. Адвокат, ознакомившись с документами, передал мне все материалы, не очень надеясь на успех, но тем не менее пообещав Хрусталеву и мне кураторство. Прежде всего от суммы иска у меня сразу перехватило дыхание: пятьсот тысяч - это пять Сталинских премий 1-й степени. (Кстати, "третьестепенную" получил в пятьдесят первом Юрий Трифонов за повесть "Студенты" и считался со своими двадцатью пятью тысячами баснословно богатым человеком.) А тут какой-то Хрусталев и - полмиллиона! - даже во сне такие деньги мало кому могли присниться. Помню, Хрусталев впервые явился ко мне в валенках, ватных брюках, пальто, перешитом из солдатской шинели. Я попросил его хоть как-то переодеться, чтобы идти в суд в относительно приличном виде, и он, конечно, где-то одолжил разномастную одежду, не удовлетворившую ни меня, ни тем более судей, перед которыми мы вскоре предстали. Говорю к тому, что у той истории, как в сказке о Золушке, будет счастливый конец, и однажды мой Хрусталев наденет на ногу "хрустальный башмачок" (простите за невольный каламбур: бывают же совпадения!). В Москву искать правду Хрусталев приехал из Янги-юля; откровенно сказать, я до сих пор не знаю, есть ли в Узбекистане город с таким названием, я же запомнил город по звуку, как иногда запоминают мотив песни, не зная нот, но обладая музыкальным слухом, вот я и запомнил: Янги-юль, теперь и вы можете это сделать, если получится. В дело я вник довольно быстро, сориентировался и через месяц... проиграл процесс в народном суде. Потом начались бдения, о которых скажу кратко: удалось отменить решение народного суда, перенести дело в городской, проиграть там, потом перенести в Верховный, тоже проиграть, но вновь отменить решение, и наконец через полтора года мы получили на руки благоприятное решение Верховного суда страны. Победа! Хрусталев крепко пожал мне руку и исчез из поля зрения на несколько месяцев. Приготовьтесь, читатель, это "ружье" еще выстрелит, не зря я веду разговор не просто о деле Хрусталева, а о "взятке". Кстати, мне еще следует объяснить, почему слово "взятка" я беру в кавычки: потому, что в этой истории деньги были, но взяткой их считать нельзя, так как адвокаты не могут получать взятку, это удовольствие принадлежит только должностным лицам, адвокаты же таковыми не являются: они не могут ничего дать или не дать, выписать или не выписать, разрешить или запретить. Бывали, правда, случаи, когда адвокаты несли уголовную ответственность как посредники при передаче взятки (например, судье), их судили (довольно редко, но судили). А в обычных вариантах подобные деньги были "благодарностью", как чаевые таксисту или официанту. Адвокаты называли "благодарности" между собой почему-то "микстами", а почему, я не знаю, зато знаю, что микстом зовут теннисистов, когда в паре играют мужчина и женщина, есть еще "миксер" (смешиватель, если не ошибаюсь), вероятно, по аналогии, и эти деньги приходят к адвокатам, как бы смешиваясь с официальными, внесенными клиентами в кассу консультации, отсюда и "микст". Прошел год. Я был признан адвокатами "своим", рисовал стенгазету, активно дежурил и принимал клиентов, количеством судебных дел, правда, похвастать не мог. Но вот как-то заехал к вечеру в консультацию специально для того, чтобы "в лицах" рассказать коллегам забавную историю, только что со мной происшедшую: о визите домой к одному клиенту. Лавры Гершуни казались мне по плечу, тем более что в данном случае я был его прямым наследником; ведь и дело о разводе передал мне Яков Исидорович, и как бы предоставил свою благодарную аудиторию. Суть истории такова: перед бракоразводным заседанием суда мне следовало составить список вещей, которые мой клиент добровольно отдавал бывшей супруге (которую он называл не иначе как "щучкой"), и список вещей, оставленных у себя. Вообще-то адвокаты по домам клиентов обычно не разъезжали, но тут я сделал исключение из уважения к клиенту, не говоря уже о моем "писательском" интересе (и был за это вознагражден): моим клиентом был замечательный баритон, солист Большого театра, народный артист СССР. В середине дня я сидел у него за журнальным столиком и записывал то, что он диктовал, прохаживаясь по нескольким комнатам огромной квартиры в махровом халате и в шлепочках (вполне домашний вариант), одновременно распеваясь к вечернему спектаклю в Большом. Получалось примерно так: "Пишите, серва-а-а-а-ант, - с модуляцией голоса от "до" через "фа" к "си" и обратно, причем на мотив арии Мефистофеля "люди гибнут за металл", - я этой бля-я-я-а-о-у-ю-диии не дам ни за как-и-и-е- коврижки-и-е-о-у-и-и, а вот телле-е-ви-зо-а-о-о-ор пусть бере-е-е-у-е-ет!" - с добавлением уже речитативом соленого русского слова. Все это я и "показывал" адвокатам и клиентам, которые вообще-то могли ходить в консультацию, как на спектакли. В это мгновение меня прервала Зинаида Ильинична. Обратив внимание на какого-то человека, стоящего на пороге комнаты: "Валерий Абрамыч, к вам посетитель!" В посетителе я не сразу узнал Хрусталева. Он был одет во все новое, причем купленное в магазине "Москва", да еще за один присест: от штиблетов до фетровой шляпы, и носовой платок, я думаю, был приобретен одновременно с прочими носильными вещами. Так, измученный бедностью человек может однажды, получив очень большие деньги, явиться в некое торговое место и в один момент начать новую жизнь, ни на минуту не откладывая возможности сразу преобразиться, что называется, из грязи в князи. Да, конечно, это был мой изобретатель, получивший наконец гонорар и право на лучшую жизнь. Я сел за стол, жестом пригласив Хрусталева к себе. Он как-то бочком приблизился и широко улыбнулся во все тридцать три зуба. Подошел, остановился, протянул мне какой-то конверт и громко сказал: "Я к вам, Абрамыч, с благодарностью! Вот! Здесь первая половина: пятьдесят тысяч, а вторую половину..." Мне сразу стало неуютно, и я прервал Хрусталева: "Опомнитесь!" Консультация замерла. Хрусталев сначала не понял, о чем я говорю. "Возьмите, Хрусталев, свои деньги, - четко произнес я, бледнея и видя кончик собственного носа, как это всегда было со мной, когда я сильно сердился, - пожалуйста, не позорьте меня перед коллегами! И прощайте!" После таких слов я гордо ушел в одну из наших маленьких комнат, чтобы не видеть потрясенного Хрусталева и обалдевших адвокатов. Потом, когда я вернулся, коллеги сказали мне, что, во-первых, Хрусталев сначала растерялся, затем спрятал конверт в карман и, потоптавшись, молча ушел, а во-вторых, что я полный болван. Возможно, и болван. Могу сказать твердо и определенно, что такой суммы "благодарности" не видели даже самые маститые адвокаты городской коллегии в те времена, и еще: мой отказ от денег был продиктован отнюдь не присутствием в комнате коллег, а моим собственным неприятием денег, которыми можно вроде бы оценить мою личную независимость и даже покуситься на неприкосновенность. Глупо? Но я не жалею: потеряв голову, не стоит печалиться о прическе. Однако, признаюсь вам, читатель, в очень странном феномене: тех пятидесяти тысяч рублей мне не хватает до сих пор! Причем не символически, а вполне реально. Каждый раз, к примеру, когда моей жене или детям нужно купить какую-нибудь дорогую по нынешним временам вещь, а нам сложно это сделать из-за того, что чуть раньше мы купили дорогую вещь, а перед этим еще какую-то вещь, я такой вот цепочкой добираюсь до "хрусталевских" пятидесяти тысяч, с помощью которых я, возможно, с самого начала легко и просто заложил бы основу нашего семейного бюджета, и тогда легко приобрел бы новый пылесос вместо ревущего на весь подъезд "Урала", столетний юбилей которого мы уже можем праздновать. Через пять лет я оставил адвокатуру и ушел на литературный фронт (литературным сотрудником журнала "Юный техник"). Коллегия отпустила меня спокойно. Правда, на первое время мне дали официальное разрешение одновременно быть и членом городской коллегии адвокатов, и литсотрудником. Потом кто-то из корифеев сказал, что я в своем роде уникум. Почему? - спросил я. Потому, что за всю историю Московской адвокатуры я второй человек, которому разрешили совместительство. Кто же был первым? В ответ было: солист Большого театра Леонид Витальевич Собинов. Прекрасное соседство. P.S. Врач видит человека во всей его слабости, юрист - во всей его подлости, теолог - во всей его глупости. А. Шопенгауэр Теперь вы понимаете, что я более или менее хорошо знаю состояние борьбы с преступностью, особенно с подростковой. Замысел написать о профилактике правонарушений как бы сидел во мне, и вот однажды, почувствовав его "напор изнутри", я взвесил все "за" и "против" и решил, что час пробил. Трансформировать замысел в тему при моих знаниях предмета исследования, откровенно говоря, было нетрудно. Недоставало факта, и я отправился за ним в колонию, где и нашел чрезвычайно интересного колониста, впоследствии названного мною Андреем Малаховым. Проследив сложную жизнь подростка в ретроспекции, я попытался нащупать горячие точки его судьбы, которые сформировали из ребенка преступную личность. Так была написана документальная повесть "Остановите Малахова!". Но могло быть иначе. Могло быть так, что никакого "напора изнутри" я еще не чувствовал, а интересного человека, судьба которого меня взволновала, уже повстречал. Тогда естественно возникший замысел написать о нем "наложился" бы на мой социальный опыт и знания, и я тоже взялся бы за перо. Приведенный пример идеален, но жизнь сложнее. В реальности, имея факт и пытаясь нащупать на его основе тему, мы чаще испытываем нехватку знаний и опыта, нежели их избыток, и вынуждены обогащаться информацией на ходу. Так случилось со мной, когда однажды я выехал в Горький, на завод "Красное Сормово", имея ясное и четкое задание редакции написать "рядовой" очерк о молодом рабочем-передовике. Фамилию рабочего мне дали заранее, он был в Горьком знаменит, и я немедленно приступил к делу. И вдруг выяснил, что герой будущего очерка (действительно прекрасный юноша, по праву называемый передовиком) работает в одну треть своих истинных возможностей. Почему? Оказывается, заводу экономически не выгодно, чтобы он и ему подобные трудились на полную мощность. Вот тебе и на! Факт настолько поразил меня, человека беспомощного в вопросах экономики, что я прервал командировку, вернулся в редакцию и получил "добро" на исследование проблемы. Знания мне пришлось набирать, переворачивая гору специальной литературы, советуясь с большим количеством людей и форменным образом проходя "ликбез" по экономике, чтобы возникли мысли, трансформирующие замысел в тему. В итоге, решительно отказавшись от "рядового" портретного очерка, я написал серию материалов, связанных с проблемой ударничества, и положил в их основу историю молодого рабочего. Все пять очерков были объединены одной темой, краткое содержание которой выражено в названии третьего очерка серии - "Порох - в пороховнице!" Итак, собственный опыт журналиста (подчеркиваю: собственный!), его знания, эрудиция, информированность и, кроме того, найденные им факты - это и есть источники возникновения замысла. Других я не знаю. Впрочем, могу допустить ситуацию, при которой кто-то из коллег подкидывает журналисту свои мысли, подыскивает факты, помогает "родить" тему, делится своими знаниями и размышлениями. Раз, второй, третий, ну четвертый, а потом... наступает предел. Рано или поздно, но надо петь собственным голосом, а не под чужую фонограмму, и, если выяснится профессиональная несостоятельность журналиста, ему придется либо влачить жалкое существование посредственности, либо расставаться с профессий. Потому что истинный журналист не тот, кто собирает чужие идеи, а тот, кто щедро одаривает собственными. Тема В музыке тема - это "мотив, мелодическое построение, часто с гармоническим сопровождением, лежащим в основе произведения". Прекрасно. А в журналистике? "Энциклопедический словарь" дает такое определение: "Тема - обозначение круга жизненных явлений или вопросов, которые отобраны автором и изображены в его произведении... с определенных идейных позиций" [1]. Лично меня такая формулировка не устраивает. По ней выходит, что любой материал, отобранный автором, становится темой. "Отобрал", положим, такое вполне житейское явление, как любовь, - и это тема? Соревнование - тема? Преступность - тема? Да нет. Это было бы слишком просто. Не надо ломать голову не только над вопросом "о чем писать?", но и над вопросом "как писать?" и "зачем?". Полагаю, если событие не просто "обозначено", если явление не только "отобрано", а выражено к нему о тн о ш е н и е автора, вооруженного м ы с л я м и, тогда и можно говорить о наличии т е м ы. Не просто "преступность" как явление, а "причины преступности", и не просто "причины", а "социально-психологические", - это уже ближе к тому, что называется "темой". А что я, собственно, сделал? Сузил круг вопросов, и только? И выдаю результат за "тему"? Отнюдь! Я всего лишь определил главное направление журналистского поиска и проявил свою позицию, как бы заранее провозгласив, что в нашем обществе кроме двух известных и "общепринятых" причин преступности - пережитков прошлого в сознании людей и влияния буржуазного окружения - есть третья причина: социально-психологическая, и я намерен сделать акцент на ней. Итак, тема, по-моему, - это главная мысль или сумма мыслей, выражающих отношение автора к явлению, которое он выбирает для исследования и последующего изображения в своем произведении. Такое определение помогает журналисту не просто "отобрать" явление, но осмыслить его, выявить свою позицию, точно соответствующую духу времени и состоянию современного читателя, и это может гарантировать высокий уровень убедительности и доказательности будущей публикации, наполнить ее доводами и резонами и, самое главное, мыслью, если угодно - идеей. Небезынтересно знать, что понимал под "темой" А.М. Горький. "Тема - писал он, - это идея, которая зародилась в опыте автора, подсказывается ему жизнью, но гнездится во вместилище его впечатлений еще не оформленно и, требуя воплощения в образах, возбуждает в нем позыв к работе ее оформления" [2]. Горький имел в виду "тему" беллетристического произведения, но мы, очевидно, не без оснований можем распространить это определение на журналистику. Обращаю внимание читателя на то, что главное в горьковском определении: тема - это идея! Не явление, всего лишь "отобранное" автором, как толкует "Энциклопедический словарь", а идея! Таким образом, механическому действию М. Горький предпочитал действия, освещенные мыслью. Поворот темы Начну с примера. В 1928 году мой отец А.Д. Аграновский, в ту пору работавший в "Известиях", отправился по заданию редакции в Сибирь. Там на его глазах неожиданно лопнула, развалилась одна из первых коммун. Дело происходило, прошу не забывать, в период, предшествующий всеобщей коллективизации, когда рождение каждой коммуны считалось великой победой, а провал - великим поражением, и вся печать, все средства агитации были направлены на поддержку и воспевание коллективных хозяйств. И вдруг - нате вам, лопается коммуна! О чем писать? Как писать? Какая "вырисовывается" тема на основании факта, ставшего известным журналисту? Примерно такие вопросы, предполагаю, стояли перед газетчиком. Не пожалеем "времени", чтобы прочитать несколько абзацев из материала, вскоре опубликованного в "Известиях" под названием "80 из 5000" [3]: "В дверях раздался оглушительный стук, и в хату ворвались человек десять. - Что такое?! Хозяин вскочил на ноги, зажег светильник, и вот мы сидим, взволнованные неожиданным событием, и, перебивая друг друга, горячо обсуждаем случившееся несчастье. Да, несчастье. Минут пятнадцать назад поселок Алексеевский остался без... женщин. Уложив в драги детей и кое-какой скарб, они, как по команде, разъехались во все концы необъятной сибирской степи: кто в Волчиху, кто в Романово, а кто в соседний округ, - и некому уже сегодня доить коров, кормить свиней и стряпать завтрак! Только полчаса назад закончилось организованное собрание, на котором был принят устав коммуны, только пятнадцать минут назад восемьдесят рук поднялись к потолку и закрепили навечно за коммуной имя "Пролетариат", не отзвучал еще в ушах и в сердце каждого из нас незабываемый "Интернационал", и вдруг - развал коммуны. Бабы не хотят в коммуну. Они тоже голосуют, но... кнутами по лошадиным задам. Ах, бабы, черт возьми! В углу коммунар делится впечатлениями: - Авдотья, спрашиваю, все равно придешь. Нет, отвечат, не приду. Не прокормишь, говорю, детей. Спасибо, грит, вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим. А если, грит, не прокормим, тебя заставим. И ручку подает... - Ни, хлопцы, - встает секретарь коммуны Амос Ефимович, - не тую воду дуете... И он произносит на своем смешанном украинско-русском диалекте целую речь. - Жизнь не стоит на точци замерзания... Он горячо и страстно упрекает коммунаров в том, что "наши жены жили за нашими спинами", что они никогда ничего не видели хорошего, что, думая о коммуне "годами и годами", коммунары не подготавливали к этой думке жен, не просвещали их, не учили... - Эх, хлопцы, - говорит он, - мы в два месяца побороли Колчака, а вы не удужите женок своих за десять рокив. Сором!" И вот к какому повороту темы приходит журналист, размышляя над фактом: "Что весит больше на социальных весах: коммуна из 80 дворов или эти слова: "Спасибо вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим детей. А если нет, тебе заставим..." Негодовать ли, что в Каменском округе стало на одну коммуну меньше, или радоваться, наоборот, что в глухой Сибири появились новые женщины, которые поняли наконец, что они тоже люди, что они тоже имеют право распоряжаться своим хозяйством, жизнью и судьбой?.. Неловко ставить так грубо вопрос, но что делать, когда проблема эта, несмотря на одиннадцать лет существования Советской власти, остается по сей день проблемой актуальной". Потом журналист вспоминает другую коммуну - не на 80 дворов, а на 5000, где не только не было массового бегства женщин, но едва ли хотя бы одной из них пришло в голову оставить мужа. Но женщина в этом селении не имела права сидеть с мужем за одним столом, не выходила на базар, не смела разговаривать с посторонним мужчиной. Мудрено ли, что мужья записывали жен в коммуну, не только не спросив их согласия, но и не объяснив, и не рассказав даже, куда их записывают. "И вот в свете сибирского случая, - спрашивает журналист, - можно ли сделать вывод, что полурабское правовое положение этих женщин - положительный фактор социалистического строительства, ибо женщины не удирают, а бегство сибирских женщин из коммуны "Пролетариат" - отрицательный фактор социалистического строительства, поскольку коммуна стала под угрозой развала? Не является ли бегство сибирских крестьянок явлением пусть болезненным, но положительным, поскольку отражает их проснувшееся гражданское самосознание... Крестьянка, которая доросла до той степени сознательности, когда она может в любой момент порвать с мужем, курятником и коровой, - это ли не тот элемент, в котором больше всего нуждается сейчас наша коммуна? Вот, собственно, и весь пример. Свежая, острая для своего времени и глубокая мысль автора обеспечила неожиданный поворот теме, что, в свою очередь, не могло не привлечь внимания общественности к событиям, происшедшем в далекой сибирской деревне. Да, никакой факт, даже кричащий, сенсационный, не может "повлиять на умы", если он не осмыслен автором, не снабжен размышлениями, доводами, резонами, не обеспечен темой, имеющей свой портрет. Сенсация сама по себе чаще всего рождает кривотолки, оставляет читателя в недоумении, не организует его отношения к событию, факту, а в итоге не формирует общественного мнения, не будит общественной мысли, стало быть, не способствует выполнению главной задачи журналистики. Не помню в своей практике случая, когда бы я взялся за перо, соблазнившись "потрясающим" фактом, не попытавшись прежде трансформировать замысел в тему. Нет темы - и такое бывало, - и я без сожаления отказывался от написания материала. Потому что просто нечего сказать читателю. Голая сенсация в журналистике - это гром литавр в оркестре, звучащих вне всякой связи с мелодией и содержанием. Еще приведу примеры, но уже из собственной прак-тики. Без лишних предисловий еще раз опубликую не-сколько работ, написанных и напечатанных за минувший 1998 год в центральной прессе, уверенный в том, что мой искушенный читатель справедливо оценит повороты тем, ему предложенных. Не могу, да и не хочу открывать "америк", но принести пользу вам попытаюсь. Рассчитываю на извечный читательский опыт и способность видеть глазами один текст, проникать, однако, в его междустрочье, и еще думать при этом, анализировать и даже фантазировать. Иными словами, быть соавтором журналиста. После такого неприкрытого подмазывания я готов предъявить чи-тателю журналистские "нюни" и слезы, на сей раз даже без надежды на финальную улыбку; впрочем, я могу смягчиться позже. Ни вы, ни я, этого пока не знаем. Итак, с Богом. КУДА ИДЕМ? Страсти постепенно стихают. Инцидент еще не исчерпан. Любая искра вызовет новые бури. Каждый телезритель и "газетных тонн глотатель" способен думать о ситуации с Анатолием Чубайсом все, что ему хочется. Как и вы, я видел и читал "драматургический" сюжет собственными глазами. Но не уверен, что мы с вами наблюдали одно и то же. Ведь наши впечатления зависят от разного понимания основ нравственности, законности и еще от политических пристрастий. Кто из нас прав? Не знаю. Могу изложить читателю собственное представление о случившемся, не претендуя при этом на бесспорность. "Каждый пишет, как он дышит..." Начну с главного. Имеют ли чиновники самого высшего ранга право писать монографии, воспоминания и даже юмористические стихи? Закон не запрещает. Имеют ли право авторы претендовать на гонорар любого (повторяю: любого!) размера? И в этом случае закон не протестует. Напомню себе и читателю юридический постулат: что законно - нравственно. Сделаем паузу, прежде чем пойти дальше. Лично мне кажется, что вся эта история с Чубайсом дурно пахнет. Уверен, что имею немало сторонников, если даже самые яростные почитатели Чубайса зажимают носы, говоря о гонораре. Да и сам "герой" скандала прилюдно и со смущением признал, что получил за монографию "многовато". Впрочем, меня совершенно не волнует количество денег в чужом кармане, тем более что у нас с первым вице-премьером разные точки отсчета: то, что для него "многовато", для меня - Эльбрус, "маловато" - для меня все равно не ниже Воробьевых гор в Москве. Мы живем и "считаем" в разных весовых категориях и вращаемся в плоскостях, никогда не пересекающихся. Задаю сам себе вопрос очень