ни и осторожно приложил их сердцевинами к тугим сосудам; одну на шею, а вторую на сгиб за коленом. Почувствовал как наливается в артериях горячая кровь и рывками выплескивается вовнутрь ее накалявшейся и твердеющей плоти. Этого ощущения близости к женской крови мне сразу же оказалось недостаточно, и, оттянув ей голову за волосы, я впился губами в набухшую жилу под ухом. Тело ее содрогнулось и вытолкнуло из себя жалобный стон. Испугавшись этого звука, я отпрянул и ладонью перекрыл Нателе рот. Теперь уже кровь просачивалась и в помутившиеся белки ее глаз, а зрачки тонули в густеющей влаге. -- Тихо! -- повелел я ей и огляделся. Она оттолкнула мою ладонь, и, жадно хватив ртом воздух, выдохнула его на меня вместе с прежними словами: -- Любишь меня? Я ответил что знал: -- Ты хорошо пахнешь. Молоком. Эта фраза раздразнила ее: задрав шелковую блузку, она обнажила груди, обхватила одною рукой левый сосок, а другою порывисто пригнула к нему мою голову. Синие жилы, сбегавшиеся к соску, пульсировали и изнемогали от распиравшего их давления. Одна из них, самая толстая, начиналась у ключицы. Я обхватил ее зубами у истока и не спеша стал скользить вниз, к пылавшему жаром устью: сосок был тверд и нетерпелив. Полоснул по нему языком сперва осторожно, чтобы не обжечься, но, охладив его своею влагой, я начал тискать его губами. Потом открыл рот шире и принялся медленно заманивать сосок в горло. Он тыкался в небо и трепетал от желания извергнуть мне в глотку кипящую струю из молока и крови. Как живой, подрагивал на шнурке передо мной черный камушек с белыми прожилками и глубокими царапинами. Попытавшись прокрасться взглядом в одну из трещинок, я зажмурился: камень располагался слишком близко - и в глазах возникла боль. Тотчас же где-то в затерявшихся глубинах моего существа всполошилось издавна дремлющее там, но неподвластное сознанию блаженное чувство моей невычлененности из всего живого. Чувство это, как всегда, было мимолетным, но настолько сильным, что каждый раз я вздрагивал от мысли, будто именно оно таит в себе и оберегает от объяснения некую опасную тайну моего существования. Я понимал о нем только то, что мимолетное не мимолетно: мгновение любви есть невообразимо мощная конденсация людского опыта, - не моего личного, не всемужского даже, а всечеловеческого, надвременного и двуполого; поэтому я, наверное, и люблю женщин! По всей видимости, Натела любила то же самое, - мужчин: опять издала прежний жалобный стон, но теперь уже самоотрешенный. Испугавшись, что, впав в агонию, она свалится с лестницы, я стал ее трясти. Как только она вернулась к жизни, - медленно и нехотя, - я вздохнул и, запрещая издавать звуки, перекрыл ей губы указательным пальцем. Натела поняла жест превратно, вскрикнула "да", присела на корточки, расстегнула пояс на моих штанах и дернула змейку. Теперь уже всполошилась и лестница: дрогнула под нами, скрипнула и, подражая Нателе, издала протяжный стон. Вскинув руки и ухватившись одною за полки, а другою за потолок, я напряг колени и изловчился удержать сразу и себя, и Нателу, и лестницу. Устояли все, но рухнули зато в ноги - на голову Нателе - мои штаны, звякнув пряжкой о металлический поручень. В то же мгновение скрипнула дверь, - и к моему ужасу из кабинета выступил начальник контрразведки. Я остолбенел, а генерал огляделся: -- Натела! -- крикнул он. Высунув голову из-под моих штанов, она вскинула на меня строгий взгляд, приложила к губе со шрамом палец, но сама вдруг кашлянула и отозвалась: -- Я здесь, Сэрж! Не могу найти твою библию! Генерал посмотрел в нашу сторону. Я предпринял единственное, что успел придумать: повернулся к нему спиной, зарылся носом в книги и захлопнул глаза. Сердце, которое только что так громко стучало, остановилось. В наступившей тишине я представил себя снизу, с генеральской позиции, - согнутого под потолком в жалкую скобку, без штанов, с голой волосатой задницей в сетчатых брифсах, приобретенных женою в подпольном Петхаине. Не зная фразы, которою - сквозь хохот - изволит поприветствовать меня снизу начальник контрразведки, я зато знал - как среагирую: сперва, разумеется, взвою, потом зарыдаю, а уж только потом начну сползать вниз и, ступив на пол, доложу генералу о своей готовности выполнить любую операцию, - только бы эту гнусную сцену он не расписал на комитетском бланке для моей жены. Но обратился генерал не ко мне. -- Ну ее в жопу, эту библию! Слезай, потом поищешь! -- Почему? -- удивилась Натела и выпрямилась. -- А потому! Хитрожопый он очень! Хотел, конечно, сказать "голожопый", подумал я. -- Ты о ком, Сэрж? -- спросила Натела. -- О твоем ебаном философе! Ни хуя, говорит, не нужна мне эта сраная библия, заткните ее себе в жопу! Мы еще посмотрим кто и что кому заткнет! Да спускайся ж ты, наконец! -- взревел Абасов. Я вцепился в пояс на юбке Нателы. -- Успокойся! -- велела Натела то ли Абасову, то ли мне. -- Хитрожопый жидище: в Америку бля спешу! И поднимет там хай на весь сарай: "Ой-де, милые братья-жидята, замучили красные нас дьяволята! Еле бля жопу унес!" Дай-то Бог унести, взмолился я. -- Чего ж припер ко мне? -- не поняла она. -- И пихал деньги? -- А хуй его знает! Его он, может, и собирался пихнуть тебе с деньгами! Грузин же, сука! -- Сэрж! -- возмутилась Натела. -- За кого меня принимаешь? -- Не я, а он! Гамлет сраный! У меня отличное зрение! И нюх отличный: петхаинское говно! -- Сэрж, ты опять?! -- разгневалась и Натела. -- Обещал же насчет Петхаина! Не всем же быть армянами! И без выражений: я женщина! И не чета твоей усатой дуре! -- Она мать моего Рубенчика! -- взревел Абасов. -- Ну и катись к ней в жопу! -- крикнула Натела, а лестница скрипнула и качнулась. Абасов выждал паузу и шумно выдохнул: то ли изгнал ярость, то ли раскурил трубку: -- Ну ладно, погорячился... Это у меня от этих засранцев, от грузин! Да и Гамлет твой голожопый взбесил меня! -- Голожопый? -- проверила Натела. -- Это ты сказала, я сказал "хитрожопый". Но - правильно: хитрожопость хитрожопостью, но сам же он ведь с голой жопой и остался: сам же без библии и умудохался! Если бы библию написали армяне, я бы голым не ушел! -- А он уже ушел? -- Спешу, говорит, сука, в Америку! Гастритом генерал, очевидно, не страдал, и напряженность в его взгляде имела, должно быть, другую причину - близорукость. Поскольку же Абасов не носил очков, близорукость была, наверное, старческой, в чем признаться он не желал и твердил поэтому, что обладает отличным зрением. А впрочем, быть может, лгал насчет своего недоверия к новшествам, а на самом деле не носил очков потому, что вправлял линзы прямо в зрачки. Так или иначе, Абасов произнес загадочную фразу: -- А ты ведь снизу хорошо смотришься! Спасибо! За что это он? -- подумал я. -- За то, что хорошо меня знаешь! -- добавил Абасов. Я не понял генерала. -- А ты поняла? -- рассмеялся он. -- Ну? -- спросила Натела. Действительно, пусть скажет, подумал я. -- Я имею в виду трусы, -- застеснялся генерал. -- То есть, - что трусов как раз на тебе нету. Откуда он это знает, ужаснулся я. -- Мне отсюда все видно! -- сказал Абасов сквозь смех. -- Ну, спускайся же, наконец! Нельзя все время работать! Я крепче сжал в кулаке пояс на юбке. -- Иди к себе, Сэрж, а я скоро приду. Надо же книгу найти. Другие согласятся: в Петхаине больше Гамлетов нету! -- Жду, -- буркнул генерал и шаркнул по паркету обувью. -- Будем не чай, - вино: я очень злой! Снова скрипнула дверь. Потом щелкнула: закрылась. Стало тихо. Я разжал кулак на юбке, но так и не шелохнулся. Прошло несколько минут. Натела, наконец, развернулась, пригнулась вниз и подняла мои штаны. Я не оборачивался. Она продела руки вперед и стала наощупь застегивать мне пояс. Как и следовало ждать, я устремился мыслями в будущее. Причем, представил его себе в формах очень далекого пространства, отделенного от того, где находился, как минимум, океаном. Потом задался вопросом: почему все-таки я всегда верю в будущее? Ответил: потому, что оно никогда не наступает. Сразу возник другой вопрос: Может ли тогда человек или хотя бы еврей убежать в будущее сам и не возвращаться в настоящее никогда, - даже в субботу? Ответил, что пока не знаю: надо сперва оказаться в будущем. Пришла даже в голову мысль, что, там, в будущем, буду записывать тишину на пленку и воспроизводить ее в разной громкости. -- Вот же она! -- вскрикнула Натела. -- Номер 127! Она оттеснила меня и попыталась снять фолиант, в который я упирался носом. Фолиант оказался тяжелым, и если бы я не вырвал его из ее рук, она бы грохнулась вниз. 61. Кроткие люди знают что-то важное -- Она? -- спросила Натела, когда я приземлился. -- Она! -- ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы: тот же деревянный переплет, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами. Раскрывать библию не хотелось: как всегда после блуда, ощущал себя свиньей и спешил к жене. К тому же, опасался Абасова: если зрение у него было все-таки отличным, он вот-вот должен был вернуться за подписью под контрактом о шпионаже. Я решил отшутиться и бежать домой. Огляделся и не увидел ничего располагавшего к шутке. Вернул взгляд на библию, но вспомнил, что это бесполезно: в этой книге - ничего веселого, ибо автор, Иегова, отличался не остроумием, а, подобно мне, кровожадностью. Посмотреть на Нателу я не осмеливался. Стыдился. И подобно Иегове же в минуты смущения, решился на бессмысленное: потянулся к библии и раскрыл ее... С пергаментных листов в нос мне ударил знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не стал, - рассматривал буквы. Квадратные письмена казались суровыми, как закон. Точнее, как приговор. Еще точнее выразилась Натела: -- Такое чувство, что смотришь на тюремную решетку, правда? -- Читала? -- ответил я. -- Лучше б не читала! -- воскликнула Натела. -- Думала всегда, что раз написал Бог, значит, - великая книга! Думала как раз так, как ты мне вчера говорил. -- Все так говорят. -- Правильно! Мой отец, - даже он вставал, когда кто-нибудь произносил на еврейском хоть два слова и добавлял, что они из Библии. Он-то еврейского не знал, МеирЪХаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но очень боялась! А недавно прочла по-грузински - и охренела: обыкновенные же слова! Ничего особенного! В хорошем романе все лучше... -- Я тебя понимаю, -- улыбнулся я. -- От Бога все ждут большего! А пишет Он обо всем; не о чем-нибудь, - как писатели, - а сразу обо всем! И потом: здесь говорит одно, там другое... -- Нет, это как раз так и надо! Если б я, например, была писательницей, то тоже писала бы сразу обо всем и по-разному. Это правильно, но... Не придумаю как сказать... Одним словом, все, что я прочла в Библии, - я сама уже знала... Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня! И никого кроме! Но как бы, дескать, ни любил, как бы ни лез из кожи, - все равно кокну! Что это за условия! Какой дурак на такие условия согласится?!... Это ж так все понятно - чего Он хочет! Он хочет только чего хочет Сам. Поэтому я в него и не верю! Он - как наши петхаинцы! Я искал в голове прощальную фразу. -- А ты когда-нибудь сидел в тюрьме? -- спросила она. -- И не хочу! -- опомнился я и собрался уйти. -- А я сидела, -- произнесла Натела и посмотрела мне в глаза. -- Потому и сказала про Библию: "как решетка". Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела ждала, чтобы я пригласил ее излить душу. Я не отрывал взгляда от решетчатого текста. Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно детским: -- Меня, знаешь, все время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались: с места на место, как цыгане, но все равно, - у них злоба! Цыгане, - хоть и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно мужики... Даже отец, МеирЪХаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя, и бросил меня одну; значит, не любил; только мать, значит, любил... Женщина не может без мужчины, ей нужна защита. -- А Сема? -- сказал я. -- А этот Абасов? Другие еще?... -- Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы взять вдруг и защитить, правда? Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так и вышло: -- Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь? Сбежать я хотел, но не вместе с ней и не куда-нибудь, а домой. И кроме этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг еще одно, - стародавнее смутное чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже все известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное; ощущение, что в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит главное. -- Ладно, иди! -- согласилась Натела и забрала библию со ступеньки лестницы. -- Иди домой. Я ее, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю; мне кажется, они знают что-то важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем... Правда? Я присмотрелся к ней, но она не издевалась. -- Видишь ли, -- ответил я, -- ты все время разная. То говоришь, что Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать... -- А кто не изменяется? -- спросила она кротким голосом. -- Бог, -- улыбнулся я. -- Что твердил, то и твердит! -- и стукнул пальцем по библии в ее руках. -- Не прелюбодействуй, говорит, а то нагрянет начальник контрразведки! Натела вернула на лицо прежнюю ехидную улыбку: -- Потому и говорю, что Он ни хрена не понимает!... Хотя с другой стороны, -- и рассмеялась по-прежнему, -- если всучить Ему взятку, Он скажет что угодно: не прелюбодействуй, скажет, только если негде! Хочешь, уйдем сейчас куда хочешь? Теперь уже она издевалась, и я согласился с ней: -- Да, жалко. Глупо все получилось, -- и мне стало стыдно. За все вместе. Вообще. Наступила пауза. -- Ладно, иди! -- повторила Натела. -- Но ты не прав: сожалеть надо только о глупости, которую еще не сделал. Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые - как только я их произнес - оказались искренними: -- Ты сама очень красивая! И будешь счастливой! -- Спасибо! -- засияла она и вскинула вверх правую руку. Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из нее закладки и газетные вырезки. -- Натела! -- крикнул из-за двери Абасов. -- Это ты? -- Нет, библия! Я нашла ее! -- крикнула Натела. -- Бумаги рассыпались всякие, Сэрж. Подберу и приду! -- Только быстро! Я уже начал. -- Что он там начал? -- спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по ее голым голеням. -- Что ты там начал, Сэрж? -- спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру. -- Любовью заниматься! -- крикнул он. -- Шучу: вино начал! -- Заканчивай тогда без меня! -- крикнула и Натела. -- Я тоже шучу! Но ты, правда, пей, я пока занята. -- Я помогу! -- и послышался скрип отодвинутого кресла. -- Уходи! -- шепнула мне Натела и толкнула к выходу. В дверях я опомнился: -- А это куда? -- и кивнул на кипу бумаг в своем кулаке. Беги, повторила Натела. Теперь уже жестом. 62. Все в мире прекрасно - и все в нем умирают Бумаги я просмотрел за семейным обедом: расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была еще копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика женеЪхохлушке, а рядом с его подписью - проткнутое стрелою сердце и русская вязь: "Люби меня, как я тебя!" Еще одна любовная записка, без подписи и поЪгрузински: ты, дескать, стоишь - очень желанная - на том берегу, а я - очень несчастный - на этом, и между нами, увы, течет широкая река; что теперь делать? Жена моя предложила вздыхателю поплыть к "очень желанной", тем более, что, по ее словам, в Грузии нет неодолимых рек... Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьей и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты "Молодой сталинец" и называлась обстоятельно: "Беседа известного грузинского ученого с известным немецким романистом". Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, - о чудотворной библии. Повествуя ее историю, ученый особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнесшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный романист отвлек историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, а самой первой владелицей Бретской рукописи - ИсабелойЪРуфь, иудейкой из Испании. Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями. Согласно одной из легенд, рассказал он, ИсабелаЪРуфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься - вместе с вышеупомянутым сочинением - на историческую родину, то есть на Святую землю. Местные евреи, однако, которые тогда еще не были славными, но которых все равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у нее чудотворную книгу на том основании, что ИсабелаЪРуфь осквернила себя и ее не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов - Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции, - лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же манускрипт тотчас же утерял, оказывается, свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению; причем, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов. О странствовавших еретиках, завлекших ИсабелуЪРуфь в свои сети, грузинскому ученому было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное евангелие, которое начетчики отказались в свое время включить в Библию и которое приписывалось близнецу Иисуса Христа, Фоме. Господин писатель осведомился у товарища ученого - о чем же именно говорится в этом евангелии. Последний зачитал на память несколько пассажей, лишенных всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи. Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизвел следующую белиберду: "Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место свое в начале, ибо он увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков". ...С Нателой я больше не общался, но до ее переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не остается места в ней, о Нателе - вдали от нее - петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине. Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие всем роскошь домысливать эти слухи и выбирать "нужные", но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой. В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования, - и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью. Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, - везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что - как и предсказывал доктор - Сема "Шепилов", романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на нее с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серьезной, и жизнь его повисла на волоске. Через три дня волосок оборвался, - то есть, получается, ей опять повезло, ибо, если даже все и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал ее уже больше необорванного: кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит? Потом пришли другие известия. Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха, цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал, оказывается, не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, - ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти - по закону - не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего придется искать его наощупь. Однако в этом, земном, мире взамен наказания ей, увы, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. ИльяЪпророк был при ней: после гибели "Шепилова" она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю. Абасов кликнул подчиненных ему должностных лиц и велел им выкопать яму под петухом: в согласии с приметой, лица надеялись найти там клад. Вместо клада нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно. Натела обрадовалась находке - и из загородной поляны перетащила мать к отцу, Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве надгробные памятники из черного мрамора, - без пятнышек или прожилок, и блестящие, как козырек концертного рояля "Бэккер". Прислала, говорили, оттуда же могильную плиту и для себя - впрок. Это как раз петхаинцы одобрили: во-первых, все везде и всегда только дорожает; во-вторых, евреями она брезгует, - и в будущем рассчитывать ей не на кого; в-третьих же, и это главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, - мир еще не порушился, все в нем прекрасно и все в нем умирают, даже выскочки! Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях бояться будущего, то есть смерти, незачем: в Союзе такое, мол, количество нищих, развратников и незанятых мыслителей, что - за деньги, за секс или из инакомыслия - многие согласятся умереть вместо нее. К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену - по крайней мере, на людях - поучал в духе добронравия: объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил при этом, будто почти никто ею не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза. "А ты-то что скажешь?" - спросил он меня, поскольку я был уже председателем. Я ответил уклончиво, то есть ответил на вопрос, занимавший меня: ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается. Жена раввина опять высказала предположение: Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдет, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, - в наши края, то есть в Нью-Йорк. Развернулись дебаты: впускать ее в Америку или нет? Подавляющее большинство высказалось против: сослалось на патриотизм и, в частности, на заботу о нравственной незапятнанности отечества, - Америки. Хотя я вспомнил о патриотизме все, что знал о нем еще в прежнем отечестве, в Петхаине, а именно, что патриотизм есть не только последнее прибежище для негодяев, но единственное для идиотов, - вслух, как и положено председателю, сказал иное: впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет, тем более, что мы еще не граждане при отечестве, но лишь беженцы при нем. Возразили: это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства, которому плевать на любые книги, - даже на Книгу Книг, - ибо оно занято борьбою со злом. Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно, - почти как в хороших книгах: сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал на всякий случай сообщить ФБР, что она гебистка. Доктор остался от него в восторге и хвалил за ум, порядочность и особенно скромность: ко всем внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую. Я не согласился: если кто-нибудь умен и порядочен, но все равно прислушивается к народу, - он, стало быть, как бы мало ни получал, получает слишком много. Еще я высказал предположение, что ФБР - тоже из заботы о народе - захочет "освоить" Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы ее, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, впустили, если она все-таки подастся в эти края. 63. Свобода! Равенство! Братство! И вообще! Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк все-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия, потому что к тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе, и передавать оттуда информацию было некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела продает дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова, которому Андропов поставил в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил "заботу" обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили еще, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной, - тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремлевцам. Говорили, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная хворь, от которой Джуна ее и лечила, хотя менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в ее еврейском происхождении, которое рано или поздно приводит к неизлечимой форме психоза. Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских жен в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом. Эту-то сплетню как раз многие петхаинские жены ревностно отвергли. Возмутились даже: а как же Абасов, - хахаль?! Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике?! Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием - и они загордились. ...Вместо Москвы Натела подалась в Квинс и объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости. Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, поскольку жили в квартирах без центрального охлаждения, тогда как гуляния устраивались в огромном холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление недавних выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный и благовонный воздух. Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистскоЪкафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма, особенно моего: гулянием в честь независимости, причем, всеобщей, а не своей личной. Об отсутствии личной независимости напоминало присутствие жены, и, в отличие от петхаинцев, кризис независимости я ощущал в тот день особенно остро, ибо, в отличие от пасшихся косяком петхаинских жен, моя не отступала от меня ни на шаг. Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я радостно поздравил его с великим праздником. В ответ он поправил под гладко выбритым подбородком свою каравеллу, кивнул в сторону петхаинских жен и шепотом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил ее за это поцелуем руки с изнанки. Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою жену. Похвалился, что она всю жизнь следует за ним по пятам, "как следовала за Гамлетом тень его отца". Я не понял сравнения, но отозвался вопросом о том - не гложет ли его боль в селезенке. Не понял теперь он. Я выразился более возвышенно: отчего на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания? Ответила раввинша: вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю Независимости; размер не тот, но можно разносить. Я сообщил ей страшную вещь: местный писатель Хемингуэй застрелился в свое время именно из-за того, что жали ботинки. Ни она, ни раввин не поверили мне; я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть, и я поменял тему. Спросил: не правда ли, что в холле пахнет пряным запахом прижженных трав? Именно! - согласился раввин: американская культура благовоний не перестает поражать его воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у нее ноет сердце и хочется от счастья плакать, а посему следует приобрести распылитель с запахом прижженных трав. Гвалт в холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося "корабля дураков". Росла и теснота: люди стали толкаться, и всех обволакивал дух непоспешающего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро, - все, что бурлящий котел Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света. Покупали пищу все кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сандвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и потому могли щегольнуть перед женами приобретением в складчину объемистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями... Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было, - только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями. Что же касается гадких звуков разжевывания и проглатывания пищи, - я с доверием посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины музыкальные удальцы из Мексики, - и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от оглушающих ритмов во славу национальной независимости гринго, самого старшего в братской семье народов Нового Света. И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади - нам в глаза - слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго с рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти. Сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, живем в самое историческое из времен, но объяснять не стал. Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что англосакса звать мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса. Мистер Пэнн сказал еще, что Америка есть оплот мира во всем мире и представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно слезло с деревьев и создало Библию. Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и потому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели, которую он тоже не назвал. Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена ущипнула меня в локоть, чтобы я вдруг не позволил себе усомниться вслух, что мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, нашел необходимым лечиться у петхаинца. Хотя ущипнули меня, - дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил шепотом у Даварашвили - не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе. Ответил ему мистер Пэнн: объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой. Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором в процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку - и это секрет! - наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же дальнеазиатов: зовет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать. Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный мистером Пэнном анекдот о корейцах: даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются, - в качестве сексуальных вибраторов. Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня - на корточках и со вскинутыми на нее глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу, - как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились, - умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись. Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов! Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором. Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением. Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, мистер Пэнн отошел от микрофона и уступил место следующему оратору, - тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими: спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и еще раз квакнул: в Америке лучше, чем в Корее! Очень рад! Демократия! Снова подумал: прогресс! Труд! Свобода! Равенство! Братство! И вообще! Потом еще раз подумал, но ничего больше сообщить по-английски не пожелал, раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу. В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я снова прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втроем переглянулись, взорвались в хохоте и опять же - теперь, однако, с радостью - бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности, который случается лишь с независимыми янки в голливудских боевиках. "Жжжжж" -- жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору. Залман перешел на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине. "Еще, еще! -- повернулся к нам, всхлипывая, доктор. -- Про наших докторов!" - и покрутил тремя пальцами в воздухе. "Ну, ну?" -- захихикал раввин. Даварашвили проглотил слюну и зашептал: "Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз одним пальцем - жик туда и диагноз готов!" "Ну, ну?" -- торопил раввин. "А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум!" Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, - склонился над нею и зачастил: "А вот тебе еще: какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше, - отделываешься от еврея сразу, а не по частям!" Зеленая фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны - это распятый еврей! - а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный! Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из трех долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягнет на мое право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более, - праздник независимости. ...Посягнула, как и прежде, жена: пригнувшись надо мной и поблескивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги. Раввинша сделала то же самое, но - с раввином. Даже докторша, страстная сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы - "три петхаинских долдона" - походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых жены стараются вытащить из грязной лужи и поставить торчком, - как это принято среди трезвых. После нелегкой борьбы женам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защелкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином - перемигнуться. С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону. -- Туда! -- шепнула жена и развернула мою голову к сцене. Я как раз не удивился. Напротив: было такое ощущение, что, наконец, случилось то, чему давно уже пора случиться. 64. Царствие Отца Нашего давно уже рассеяно по земле ...Она даже снилась мне на предыдущей неделе: мы втроем, она, я и ИсабелаЪРуфь, лежим друг к другу впритык на пу