й судьбы со всеми ее превратностями не только не ограждает нас от того, чтобы она продолжалась, как ей предначертано, но не уменьшает и связанных с нею страданий. 93. Главную женщину надо потерять Преодолев стеснение по поводу своего возраста, чиновница в контрольной будке вернула на нос очки и принялась рассматривать мои документы. Сам же я посматривал на Субботу, стоявшую у соседней стойки и объяснявшую что-то пожилому чиновнику, который тоже стеснялся возраста. Миновав будки, уже спешили в зал Займ, Джессика, Стоун и Гутман. Все они говорили одновременно и взволнованно, а все другие пассажиры оглядывались на Джессику. -- О, так вы летели вместе с Фондой? -- осведомилась чиновница, возвращая мне билет. -- Конечно! -- подтвердил я. -- И скоро улетим в Москву! -- Скоро не получится, -- возразила она. -- Москва не принимает, -- и вернула теперь и паспорт. -- Дождь? -- ухмыльнулся я. -- Путч, -- ответила она. -- Что такое "путч"? -- не поверил я. -- Переворот, -- и пригласила следующего транзитника. -- Нет, постойте! -- вскинулся я. -- Так же нельзя: "переворот" - и все! Кто перевернул, кого?! -- Точно не знаю, -- объяснила она. -- Пройдите в зал, у нас есть телевизоры, радио и даже газеты! -- И еще англичанки! -- поспешил я в зал. У входа меня дожидалась Суббота, но я был настолько возбужден, что не удивился. А может быть, не удивился именно потому, что считал ее уже не странницей, а ближней. -- Очень сдержанная дама, очень! -- громко объявил я ей и, взяв за руку, увлек за собой. -- Вы сами замолчали! Не стану же навязываться! -- Я не про вас! -- ответил я. -- Про чиновницу! Очень сдержанная! Все англичанки такие, даже куклы! Вы видели английские куклы? Анатомическое уродство! Они тут все еще стесняются правды! И не договаривают до конца! У каждой женщины есть что? Бюста может не быть, но у всех есть щель между ногами, правильно? А у английских кукол между ногами сплошная пластмасса! Суббота вскинула на меня испуганные глаза: -- Что с вами? Куклы - фантазия, а не пособие по анатомии! Меня рвануло спросить о ее дубликатах, но - опомнился: -- Я взволнован: она сказала - в Москве переворот! -- Правильно. Знаю. Я даже подумала, что вы летите на путч. Хотя когда вы вылетали, его, наверное, еще не было... -- Лечу на путч?! -- воскликнул я. -- Во-первых, никого на путч не пускают, а во-вторых... -- и тут я, наконец, задумался. Пауза оказалась долгой, и прервал ее не я: -- Я знаю - о чем вы думаете. Вы думаете, что теперь - пока в России идет путч - у вас есть время поехать со мной. Я вздрогнул, поскольку думал именно об этом: -- Правильно! Но, с другой стороны, я думаю еще, что умный человек этого не сделал бы. Каждому, говорят, судьба уготовляет главную женщину, и ее надо потерять! Суббота придала лицу строгое выражение: -- Прежде всего - верните мои книги, я дожидалась вас из-за них! А во-вторых, вот вы сказали про "с другой стороны". Но есть ведь еще одна сторона медали, третья... -- Так говорят про юмор, -- вставил я. -- Третья сторона... -- Я говорю о серьезном, -- перебила теперь она. -- Вот вам третья сторона: все мы хотим быть самими собой... -- Правильно, -- снова перебил я, -- но мы хотим быть собой только когда не хотим быть еще кем-нибудь. -- Не мешайте! -- взмолилась она. -- Все мы хотим быть собой, но добиться этого можно только за счет отрицания того, что впихнули в нас другие. А сами мы, какие есть, - это я где-то прочла, - сами мы состоим из одного мгновения, когда раз и навсегда понимаем кто и что мы есть... Звучит глупо, но я ждала вас не ради этих книг. Услышав это, я обомлел, ибо считал своими и эти слова. Опомнился, почувствовав, что кто-то схватил меня за руку. -- А я вас везде ищу! -- крикнула мне Джессика. -- Это же ужас! -- и стала тянуть меня в сторону телевизора, под которым скучились головы Займа, Стоуна и Гутмана, и к которому спешили уже и Гена Краснер, и Алла Розина с делегатами, и Герд фон Деминг. -- Подождите! -- бросил я Джессике. -- Никакого ужаса нет! Подумаешь - переворот! Может, это как раз хорошо... -- Хорошо?! -- возмутилась Джессика. -- Вы что - враг?! -- Нет, Джейн, я друг! Познакомьтесь: тоже друг! -- и кивнул на Субботу, не успевшую еще опомниться от появления "звезды". -- Извините! -- бросила ей Джессика. -- Я вам его верну! -- и снова потянула меня к телевизору. -- Сейчас я его верну! -- Да нет, госпожа Фонда, не надо, что вы! -- выдавила Суббота. -- Если он вам нужен... Что вы! Мы в общем-то едва знакомы... Разговорились пока стояли... Он пропустил меня вперед... А я забрала у него книги... -- и бросила на меня взгляд, который выдал одновременно неискренность сказанного и искренность чего-то другого, не сказанного, - взгляд, сразу же становящийся незабываемым, как незабываемым становится и само это простое мгновение. Джессика доставила меня к Займу, громко восклицавшему: -- Прекрасная речь! Настоящий лидер! Великолепно сказал! -- Что сказал? -- спросил я. -- Ну, сказал, что, как говорят, no pasaran, не пройдет! -- Что не пройдет? -- Путч, говорит, не пройдет! Ни за что! -- А что он мог сказать еще? -- вставил я. -- Ничего! Ну, не мог же он сказать, что пройдет! -- Да, но сказал, как настоящий лидер! -- То есть сказал, наверное, трижды? -- ухмыльнулся я. -- Что вы имеете в виду? -- обиделся Займ за Ельцина. -- Настоящие лидеры говорят все трижды, -- рассмеялся я. -- Сперва говорят, что скажут no pasaran, потом говорят no pasaran, а в заключение - что уже сказали no pasaran! -- А он, действительно, сказал это трижды! -- ахнула Джессика. -- Значит, и вправду не пройдет! -- Не пройдет, Джейн, не пройдет! -- успокоил ее Займ. -- И я лично еду сейчас в Би-Би-Си: попрошу у них в Русской службе микрофон и скажу - не пройдет! -- Конечно, не пройдет! -- подтвердил Мэлвин Стоун. -- Потому, что никогда не пройдет! -- Ни шанса! -- крякнул Гутман. -- Мировая общественность и вообще! Евреи, в конце концов! Герд фон Деминг, как и положено ему, молчал, а черные делегаты наперебой спрашивали у Аллы Розиной ее мнение, которого у нее не оказалось: кивнула мне головой - видимо, узнала - и посоветовала делегатам адресовать вопрос мне. Польщенный ее вниманием, я ответил искренне: -- Одно из двух: или пройдет или не пройдет! Делегаты рассмеялись: им тоже было плевать, а я стал искать глазами Субботу. Ее нигде не было, и сердце у меня сорвалось вниз. -- Слушай! -- шагнул ко мне Гена Краснер. -- Ты прав - или пройдет или нет, но я думаю вот о чем: может, не надо уже туда лететь в любом случае? Опасно же все-таки! -- Прав и ты, Гена! -- ответил я и рванулся прочь. -- Не надо! 94. Жизнь можно проживать до конца только если она кажется естественной Забыть о Москве я решил так же легко, как и быстро, - пока Гена произносил свою фразу. Так же быстро и легко ответил бы ему и на вопрос "почему?" А потому, Гена, сказал бы я, что да, правильно: кем бы ты, человек, ни был, как бы долго ни жил и где бы ни кружил, вся твоя жизнь сводится к тому мгновению, когда вдруг раз и навсегда понимаешь кто ты есть. Мне кажется, что когда, оглянувшись вокруг, я нигде не увидел Субботы, - тогда я и понял чего же все-таки от моей жизни мне надо. Я говорю тебе не о любви: кто? - никто не знает что это такое, хотя рассказывают, будто она уводит любую боль и решает все вопросы существования. Я говорю, конечно, не об этом: нельзя говорить о том, чего не знаешь; а я не знаю, потому что, как и у тебя, Гена, как у всех на свете людей, у меня в душе много боли, а в голове - много пыток! Я говорю про другое: пусть с болью и пусть с пытками, жизнь можно проживать до конца только если она кажется естественной. Пока мы живем - в нашу жизнь приходят, а потом из нее исчезают много людей, много догадок и переживаний. И мы забываем их. Забываешь - это когда существование без того, кого или что забываешь, становится естественным. Но иногда - у кого часто, у кого редко - случается такое, чего уже никогда не забудешь и без чего - ты это знаешь наперед - жизнь уже не будет естественной, без чего невозможно, как невозможно непомышление о себе. И потом - каждому свое, Гена! Вот тебе - твоя книга про перевоплощение, про то, что один человек становится вдруг другим, как сам ты стал из акушера философом, хотя мне, по правде, не понятно - как это мысли из моей тетради ты вдруг посчитал своими. И даже, извини, мою жизнь. Или этот олух Займ: он, видишь ли, не может без того, чтобы не объявить по Би-Би-Си, что путч не пройдет. Каждому свое, - и без этой исчезнувшей женщины, которую я назвал Субботой, жизнь, быть может, мне больше не будет представляться естественной, поскольку, как мне кажется, я ее не забуду. И если даже это, как ты, наверное, думаешь, мне только кажется, - где граница между "кажется" и "есть"? Подумай и ответь, ты ведь уже не акушер, а мыслитель; и если это так, если это тебе не кажется, то ты ответишь мне: нету границы между "есть" и "кажется"! Одним словом, мне ее надо найти и отвоевать у мира для того, чтобы сделать ближней, ибо нет праздника веселее и правдивей, чем делать дальнего ближним! ...По-видимому, я не просто думал, но и бубнил вполголоса, потому что таксист спрашивал не к нему ли я обращаюсь. Нет, к доктору Краснеру. И каждый раз он заверял меня, что слышал о нем: работает там, куда я еду, в "Мадам Тюссо". В Лондоне, конечно, шел дождь, но не английский, который берет октавой ниже, чем в остальном мире, и идет только для того, чтобы испортить настроение и навести на мысль, что жизнь справедливее всего сравнивать с мокрой салфеткой. Был не английский дождь, а зрячий, и все вокруг выглядело, как предупреждение. Даже небо казалось настолько твердым, что не верилось в мое недавнее пребывание и передвижение в нем... В "Мадам Тюссо" Субботы не было. Был зато, как утверждал таксист, доктор Краснер, начальник по реставрации, похожий не на Гену, а на угандского людоеда Иди Амина, - только не черный, а белый. И, кстати, именно этого африканца и реставрировал, а на полке над его столом лежала покрытая пылью дурная копия сталинской головы: пропорции лица были правильные, но выражение - неожиданное. Настоящий Сталин, каким я помнил его по мавзолею, выглядел уставшим кавказским старцем, прикрывшим веки либо для того, чтобы предаться воспоминаниям о детстве, либо же оттого, что уже достаточно умудрен, а потому ничего видеть не желает. А здесь он разглядывал меня такими глазами, словно узнал соотечественника и размышлял над тем стоит ли ему сейчас прожить мою жизнь. Отряхнувшись от его взгляда, я спросил доктора Краснера о Субботе из государства Израиль. Он ответил сперва, будто никто не хочет жить вечно, но все хотят - заново, а потом сообщил, что такой женщины не знает: стеклянные манекены делают не здесь, а в одной из трех других мастерских "Мадам Тюссо" в разных концах Лондона. В третьей, в Ислинге, которая из-за позднего часа оказалась закрытой, привратник, похожий на ботаника, объявил мне, что в течение дня было много разных женщин, а скульптор уехал довольный, ибо закончил примерки и поехал не домой, а в Австралию. Сказал еще, что воскрешение плоти - затея не стоящая, если при этом не произвести серьезную реконструкцию организма... Потом в расчете на авось я стал разыскивать Субботу в ночных артистических барах, и, хотя был уверен, что не найду ее ни там, ни где-нибудь еще - от бара к бару, вместе с хмелью в голове, крепчали в груди отчаянье ненахождения и душное чувство символической значимости этого обстоятельства. Во втором часу раздобыл адрес ночного ресторанчика, где вроде бы собираются лондонские манекенщицы. Нашел там только одну, - с волосами цвета синей незабудки и с незабудкой в волосах, выкрашенной охрой для начинающих блондинок. В ответ на вопрос о стеклянной израильтянке она предложила много пропахших миндалевым ликером слов, из которых стало ясно, что старый стиль, в котором работает ее русский скульптор, предпочтительней: ступни - для устойчивости - следует изготовлять из железа, руки и ноги из тяжелой ткани, бедра и туловище из папье-маше, а бюст и голову из воска. Хотя тяжеловато, но зато солидно и надежно, как у "Мадам Тюссо". Что же касается стекла, она указала на свое ожерелье из стеклянных шариков, в каждом из которых горел настоящий огонек, - факт, ставший очевидным только после того, как ее спутник, оказавшийся русским скульптором, погасил в комнате свет. Когда освещение вернулось в зал, скульптор заставил меня выпить миндалевый ликер, сообщил, что хочет быстро разбогатеть, даже если придется честно потрудиться, и посоветовал заглянуть в ночной бар для ближневосточных гостей британской столицы. Субботы там не было; были арабы и арабки, причем, эти - в белых, а те - в черных куфиях. Мужчины щеголяли складными телефонами бирюзового цвета, на которых время от времени выщелкивали номера, но - никуда не дозванивались. Отчаявшись, я пристроился к пожилой супружеской паре из Арабских Эмиратов и в надежде на скандал предложил им выпить водку за добропорядочность малых и, стало быть, слабых стран. К моему удивлению, выпили оба, хотя супруга разбавила водку апельсиновым соком, после чего ей стало жарко, и - к несчастью - она сбросила с лица черный наносник, в результате чего мне открылся вид на ее большой скосившийся нос с густым пучком волос из ноздрей и начисто выщипанные брови. Зато араб теперь уже стал заказывать водку сам, требуя у меня поддерживать один и тот же тост за то, чтобы Аллах никогда не согласился претворять в явь человеческие сны. Еще он время от времени жаловался на территориальную отдаленность того же Аллаха от Арабских Эмиратов и территориальную же близость к Эмиратам маленького, но отнюдь, увы, не слабого и не добропорядочного еврейского государства. Потом сказал, что я ему нравлюсь, а поэтому, хотя правду всегда говорят с целью, он будет сообщать ее мне бесцельно. И пока его расхрабрившаяся от водки супруга заигрывала с гладко отполированным апельсином, перебрасывая его из ладони в ладонь и производя тем самым плещущие звуки, он вне всякой последовательности сообщил мне шесть истин. Во-первых, 80% телесного тепла уходит через голову; во-вторых, выслушивать грустные истории лучше всего когда тебе грустить не о чем; в-третьих, мир и алчность несовместимы; в-четвертых, любой закон есть недоверие к человеку; в-пятых, убегая от страха, мы лишь увеличиваем его; и в шестых, мужчина боится женской красоты и поэтому старается всегда унизить красивую женщину, но женщины столь же развратны, сколь мужчины. Я перебил его и справился о мнении супруги, но супруга, как выяснилось, по-английски не понимала, а супруг не пожелал переводить ей вопроса, в результате чего она, не подозревая, что я жду ответа, продолжала играть с апельсином. В основном же я занимался тем, что пил водку, смотрел в потолок, похожий на опрокинутый торт, и пьянел на неотвязном помышлении о Субботе. И все это время пока мы сидели в баре, там играла арабская музыка, нацеженная нежностью и печалью, но неожиданно для меня оказавшаяся военной. На улицу мы вышли последними, перед самым рассветом. В парке напротив кричала птица, ошалевшая от ночного безделья, а кусты неизвестного растения были усеяны то ли светляками, то ли шариками красной эмали. Зато в небе, по-прежнему лишенном прозрачности, не было ни единой звезды, - словно кто-то скрыл их от глаз черной арабской шалью или повыдергивал щипчиками для бровей. 95. Самоубийством ничего кроме самоубийства добиться невозможно Простившись с супругами, я объявил им, что мне идти в противоположном направлении, и свернул на ближайшую улицу. И тут я Субботу и увидел. Издали показалось, что она на меня и смотрела, но вблизи взгляд у нее оказался сквозной, - очищенный, как вода в перекрытом бассейне. Такою же немой и обращенной в никуда была и поза, - единственная композиция рук, туловища и ног, которая лишает тело выражения. Трусы - тоже прозрачные, фирмы "Кукай", и между ног у нее не было щели. Вернув взгляд к ее глазам, я вдруг осмыслил смущение, возникшее у меня, когда я впервые заглянул ей, живой, в лицо. Глаза эти, прозрачные и тогда, напомнили мне, как выяснилось сейчас, влагу израильского озера Кинерет. Такое же ощущение: спокойствие, схоронившее в себе непугающую тайну и тихую музыку... У вод Кинерет я просидел как-то всю ночь в неизбывном удивлении, что эта неподвижная влага хранит в себе тайну о многих людях, которые не хотели жить и утонули, и о том единственном из них, о назаретском раввине, который прошелся по воде легко, как - по жизни глупцы, но, в конце концов, избрал смерть, попросив на кресте глоток влаги. И еще у вод Кинерет я вспоминал песню про эти воды... Только сейчас, разглядывая стеклянные глаза за стеклянной витриной "Кукай", я осмыслил свое недавнее смущение. Тогда было озеро Кинерет, а теперь и здесь - не чистота, а очищенность. Потом присмотрелся к выражению ее лица, открывшего мне усмешку, которая знаменует неспособность любить, - символ свободы от страстей, то есть символ глупости, грустной человеческой черты. Прервал меня все тот же нелондонский дождь. Одно из двух, заключил я, отрываясь от витрины: либо все на свете состоит из ничего, то есть либо истинная природа каждой вещи есть ее отсутствие, ее сделанность из ничто, либо же улетевший в Австралию скульптор, наоборот, слишком бездарен. В любом случае, думал я, вышагивая по пустынной улице впритык к зданиям, смотреть на ее копии я больше не буду, ибо даже этот первый взгляд на стеклянную Субботу столкнул меня в воды забывания ее. Почувствовал, что эта застывшая, как стекло, вода забывания может заполнить все промежутки в моей памяти, - и тогда Суббота исчезнет навсегда, как исчезает бесцветное стекло - если долго сквозь него смотреть... Когда уже светало, я оказался в Ковент-Гардене. Несмотря на дождь и ранний час, какой-то трезвый старик - прямо у низкой арки напротив здания театра - пристраивал в кресле под тентом резинового британского премьера, который, как мне вспомнилось, будет чревовещать и зазывать прохожих в галерею надувных героев, располагавшуюся во дворе за аркой. В прошлый раз в кресле сидел не британский премьер, а Рэйган, голосивший на всю площадь, будто рассудок способен понять жизнь и ссылавшийся в доказательство на Августина: не старайся понять того, во что веришь, но обязательно старайся верить во все, что якобы понимаешь. Как всегда, переврал изречение, хотя список надувных персонажей в галерее зачитал правильно, по алфавиту... Я спросил у трезвого старика - о чем будет чревовещать сегодня премьер. Оказалось - о том же, что сказали Займ, Гутман и Стоун: московский путч не пройдет! Удалившись от арки, набрел на другого старика, пьяного. Скрывался от дождя в роскошном седле гривастого арабского скакуна под карусельным навесом. Время от времени оглядывался, поправлял узелок галстука под небритым кадыком и отпивал из штофа итальянское вино. Оказался шотландцем, страдавшим из-за старой любви и неостановимой англиканизации родной культуры. Я тоже решил забраться в седло, но выбрал shire из королевской охраны. С желтого козырька вкруг скучавших лошадей бежала вода, а хмель кружилась в моей голове медленно, как уставшая карусель. Отметив в уме, что я пьян, подумал, что будь вдобавок и скульптором, я бы рассадил по лошадкам дубликаты известных персонажей в раннем детстве: маленький мальчик Сократ, например, маленький Сталин, маленький Иисус, ребенок Гитлер, Августин, Бог Саваоф в нежном возрасте, Паваротти... Рассадил бы по коням и закружил бы карусель пока медленно, - как для детей, - а потом быстрее, чтобы скоро все они слились в неразличимое мелькание красок. Можно даже заработать деньги: крутить их на площади от вторника до воскресенья, а в понедельник ссаживать детишек и вместо них подсаживать в седла восковые копии людей из моей жизни, - Хаима Исраелова с зурной из Чечни, Полину Смирницкую с цыплятами из Вильнюса, Габриелу, деда Меира, Мордехая Джанашвили с Лией Зизовой, Гену Краснера с семьей, черную Ванду из "Голоса Америки", златовласую Аллу Розину из Тбилиси, Мэлвина Стоуна, Соломона Бомбу, Пию Армстронг с мужем Чаком, но без его японского друга, капитана Бертинелли, мою дочь Яну, и Зину, естественно, жену, расстрелянного в Вашингтоне сумасшедшего бруклинца, Залмана Ботерашвили, Нателу Элигулову... Одним словом, всех кроме Джессики Флеминг, - чтобы никто не подумал, будто это Фонда; кроме Исабелы-Руфь, - во-первых, потому что видел только ее лицо, а во-вторых, чтобы никто не решил, будто на карусели катаются две Нателы; и кроме Субботы, - чтобы ни я, ни кто-либо другой не посчитал, будто это - манекен из витрины "Кукай". И тоже закрутил бы лошадей и стал бы подхлестывать их, пока не зарябит в глазах... Кружение хмели в голове остановил голос, выкрикнувший мое имя. Под соседней лошадью, задрав вверх поседевшую бороду, стоял человек, которого я знал, - Саша Цукерторт. -- Саша Цукерторт! -- вскрикнул я и спрыгнул с коня. Пожав мне руку, он сообщил, что, хотя он по-прежнему Саша, но уже не Цукерторт. Я - Воронин, объяснил Цукерторт. -- Живешь чужой жизнью? -- догадался я. -- Нет, -- качнул он поседевшей бородой, -- к сожалению, пока своей, хотя все друг друга заслуживают. Потом рассказал, что служит в здании через дорогу, в русской службе Би-Би-Си, и на всякий случай называет себя слушателю Ворониным. Потом, как я того и боялся, разговорился о путче: вот возвращаюсь с ночной смены, и в эту ночную смену познакомился с вашингтонским профессором по фамилии Займ, который, несмотря на позднее время, доказывал, что путч не пройдет; дело не в путче и даже не в Займе, заверил меня Цукерторт, а в том, что идет борьба между двумя силами: одна считает, будто посредством манипуляции социальных институтов можно создать нового человека, а другая, - будто, несмотря на важные дефекты, люди функционируют рентабельно только если предоставлены себе. Важными дефектами я считал два: неспособность жить не старея и неспособность изящно размышлять. Саша был лишен обоих. Хмель в голове не позволяла мне вспомнить дату нашей последней встречи, хотя вспомнилось другое: морщин у него, несмотря на седину, тогда было столько же, сколько сейчас, - ни одной, а размышлял он и сейчас только на пикантные темы и вслух. Когда я подступил к нему ближе в надежде разглядеть сквозь его собственные линзы хотя бы одну робкую морщинку, он стал говорить громче, посчитав, что вместе с морщинами я нажил за годы и глухоту. После заявления о путче объявил, что готов высказать мнение в связи с еще одним лондонским скандалом, - решением Королевского Управления по вопросам человеческой фертилизации о рассекречивании имен спермодоноров: это недопустимо, ибо большинство главных доноров, студентов, несмотря на нехватку денег на учебники, стесняются навещать спермобанки и мастурбировать в пробирку даже инкогнито. Новое решение загубит дело, тем более, что, согласно этому новому решению, расходы спермобанков на донацию не должны превышать 15 фунтов стерлингов: даже самый расточительный донор не может рассчитывать больше, чем на 10 донаций, чтобы не допускать однообразия человеческих типов. Клиентки спермобанка вправе знать о доноре многое: расовую принадлежность, возраст, хобби, - только не имя и не адрес, возмутился Саша. Можно - даже пол! Опомнившись, я поступил аналогично: сперва возмутился мизерным гонораром за донацию, а потом рассмеялся и добавил, что это можно компенсировать предоставлением донору миловидной ассистентки. Саша призадумался и подвел теме черту: рассекречивать имена глупо, ибо какая разница - Джонсон или Робинсон? В этом случае никакой, сказал я ему, но если бы донором был ты, - какую назвал бы фамилию - Воронин или, на всякий случай, Цукерторт? Догадавшись, что я пьян, Саша сказал, будто я неправ, ибо хмель есть состояние, которым надо наслаждаться на трезвую голову. -- Я не пьян, -- обиделся я. -- Я болен. -- С утра?! -- не поверил он. -- Как болезнь называется? -- Латинского имени нет, -- рассмеялся я. -- Нет и русского. Есть только плохое слово для одного из симптомов, -- "любовь"! Саша смеяться не думал: вытащил из пиджака клетчатый носовой платок размером в шахматную доску и стал просушивать им поседевшую шевелюру. Высушив потом и бороду, перевооружил глаза новой парой очков и сказал: -- Любовь вещь опасная... Очень! А что жена? -- Я ее, конечно, люблю, но... Как-то по-дурацки завелось, что если любишь одну, то... Жена женой... -- постеснялся я и поддержал себя каламбуром, которые Саша любил сочинять. -- "Прошу учесть, что даже Ной, и тот был не всегда с женой; жена женой, но я ж иной!" -- Она в Лондоне? Не она, а та? Я ее знаю? Глупый вопрос! Мы не виделись 17 лет. -- Не глупый, -- ответил я. -- Ты ее видел. -- Глупый: дело не в ней, а в нас. -- В нас с тобой? -- испугался и я. -- Ну, в целом: в тебе, во мне, в этом шотландце. Он, кстати, тоже страдает каждое утро! -- и махнул ему рукой. -- Привет, Сэм! Когда же, наконец, стреляешься, сегодня? -- Наверное, -- весело согласился Сэм. -- Бывший генерал! -- объяснил Саша. -- Прекрасная коллекция пистолетов! Я ведь тоже думал застрелиться, просил у него пистолет, но он не дал, а потом я нашел спасение... А может, и нет... -- А он не дал, да? -- возмутился я. -- Это тебе не Грузия, где для хорошего человека никому ничего не жалко! -- Нет, не дал... Послушай лучше про спасение: все дело в тебе самом, понимаешь? Ведь что это за болезнь, любовь? Она поражает тебя так легко только потому, что ты угнетаешь собственное тело! -- Угнетаю? -- не поверил я. -- Все мы. И угнетаем его нашим сознанием: разучились слушать свое тело и уже не понимаем его языка. В детстве мы мыслим телом, но потом забываем его голос и вспоминаем только когда, опьяненные чужой плотью, срываем маску нашего сознания и... -- Я не понял, -- перебил я его. Саша вздохнул и еще раз сменил очки: -- Не перебивай! О чем я говорил? И не напоминай, - сам вспомню! Да! Мы срываем с себя эту маску, бросаемся на женщину и вместо слез отчаянья изливаем сперматозоиды. Но это не жизнь; это, извини, обморок, - ложный вид самоубийства, который оставляет нам силы только для нового испытания муками нашего сознания. Мы пускаемся в гонку за половыми успехами, но утрата собственной плоти, извини, никак не компенсируется обладанием чужой! -- Не извиняйся, -- предложил я, -- тем более, что не понимаю. -- Что же, ебена мать, - извини, - здесь не понятно?! -- Ну, не понятно - имеешь ли в виду онанизм, и не понятно еще - почему эта мысль удерживает от самоубийства? Хотя дождь по-прежнему лил, как из ведра, Саша высунул руку из-под навеса и проверил воду на мокрость. Потом отер руку мокрым платком, вгляделся в горизонт и печально проговорил: -- Из этой мысли следует, что самоубийство - не только уничтожение плоти сознанием, а и наоборот, месть плоти сознанию. Самоубийца мстит судьбе за то, что его плоть умерла... Самоубийством ничего не добиваешься! И попрощавшись кивком головы скорее с собой, чем со мной, Саша Цукерторт проглотил навернувшиеся в горле слезы, выступил из-под карусели и ушел по лужам в дождь, не позволив мне сказать, что самоубийством ничего кроме самоубийства добиться невозможно, а если добился его, ничего другого добиваться не приходится... 96. Завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях Проводив его взглядом до дальней кромки горизонта, я вернулся на коня и напомнил себе, что завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях. Любая мелочь таит в себе все сущее - от самой себя до грандиозного. И наоборот: кольцо всего существования может вдруг сузиться до мельчайшего звена. Впрочем, это - не "наоборот", а "то же самое". Каждая вещь - истина, потому что о ней можно сказать любые слова, - и наоборот: "Вот синие травы. Слепая звезда. Слова не лукавят. Вещи - да!" Тоже правильно, потому что это - одно и то же. Кто сказал? Протрезвею и вспомню. И я, может быть, начал трезветь, вглядываясь в рассыпанные вокруг детали, проступавшие в утреннем свете, как проступили бы они в проявителе, как проступили на заре только вчера по ту сторону океана, в нью-йоркском порту, под окном еще не взлетевшего самолета. Такая же пустая коробка Мальборо на мостовой проступила из глухого серого света и сейчас: единственная разница, - там ее гонял ветер по бетонной площадке, а тут топтал на месте дождь. Как проступает в памяти день из прожитой жизни, проступил еще в свете бездомный бродяга, свернувшийся калачом на ступеньке крыльца желтого магазинчика, на который, как перстом, указывал мне выброшенным вперед копытом мой конь. Вот бродяга зашевелился и проснулся: теперь в расширявшемся свете начинает проступать все и для него. А потом - как еще один день из жизни - проступил из тьмы еще один бездомный, - совсем юный, с высоким оранжевым гребешком волос, застывших в изящной позе "Милости просим всех удалиться на хуй!" И еще один бродяга - ступенькой выше: тоже, как еще один день из прошлого, неизвестно какой, безо всякого порядка. Кстати: "Все под небом взаиморанимо. Все на свете взаимосменимо. Как копыта коней. Как черед наших дней. Как две палочки в знаке "равнимо"." Откуда слова? Не из книги ли, которая у Субботы? Суббота. Тоже, должно быть, "сменимо"... "Я вспомню раз еще тебя, чтобы забыть в томленьи. Так вера сложена из тысячи сомнений." Вспомнил: все это написала Яна, дочь. Но дочь написала это о прошлом... А не прошлое ли уже и Суббота? Потом проступила в свете и вывеска над крыльцом желтого магазинчика: "Парфюмерный магазин доктора Эдварда Баха". Эдвард Бах? Откуда знаю? Вспомнил! Его собиралась навестить Суббота: "Всякие запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь." -- Сэм! -- окликнул я шотландца. -- Когда Бах открывается? -- А сидишь из-за Баха? -- огорчился Сэм, выглядевший, как человек, в котором жизни осталось меньше суток. -- Я думал - ты тоже хочешь застрелиться, а ты, оказывается, стараешься жить вечно... Иди, иди, - хотя не получится. А Бах уже открыт. ...Доктор Эдвард Бах оказался в данном случае безликой женщиной, похожей не только на англичанку, но и на аптекаршу. Я представился ей фотографом, и она сказала, что да, знает манекенщицу из Израиля, которую, как и любого другого человека, любой вправе сравнивать даже с субботой. Имени не помнит, а в последний раз видела давно. Потом ощупала меня взглядом и объявила, будто сам я похож то ли на иностранца, то ли на больного, то есть на человека, не способного перестать знать что знает. И принялась объяснять достоинства 38 эссенций из коллекции Баха, для разных заболеваний души. Эти состояния доктор разбил на 7 категорий: обеспокоенность; сомнительность; одиночество; безразличие; чрезмерная податливость мыслям; отчаяние; и участливость в благоустройстве мира. Потом аптекарша один за одним стала протягивать мне крохотные пузырьки, отворачивая крышки и объявляя название экстракта. "По 2 капли на стакан воды! -- распорядилась она. -- Но я требую, чтобы вы их сейчас просто понюхали: лучше, чем духи!" Пузырьки поступали мне под нос в порядке латинского алфавита: aspen, осина - против беспричинной обеспокоенности; beech, бук - против нетерпимости к людям; cherry plum, мирабель - против беспорядочных мыслей; chetstnut bud, каштан - для тех, кто совершает одни и те же ошибки; chicory, цикорий - для тех, кто предан близким; gentian, горечавка - против уныния; gorse, утесник - против пессимизма и чувства обреченности; heather, вереск - против словоохотливости и чрезмерного интереса к своему существованию; honeysuckle, жимолость - против ностальгии; hornbeam, граб - против понедельника; larch, лиственница - против неуверенности в себе и страха поражения; mustard, горчица - против беспричинной печали; oak, дуб - для сильных, но уставших от жизни... -- Покупаю! -- Дуб? -- обрадовалась аптекарша. -- Все! Пока принюхивался к пузырькам, прошло больше часа, дождь перестал, старик исчез из-под карусели, а я ни разу не подумал о Субботе. На улице, однако, среди по-утреннему густеющей толпы людей, она внезапно вернулась в мою голову, - как резкая боль, которая после краткого отсутствия кажется острее. Испугавшись натиска, я стал искать в витринах стеклянные копии израильтянки, чтобы остановить или даже осквернить в себе помышление о ней, пропитанное уже всеми запахами из лавки Баха. Ни одной из копий в магазинах "Кукай" на Оксфорд-стрит сделать это сейчас не удавалось, и боль становилась тревожной. Дело не в Субботе, вспомнил я потом, а в самой моей плоти. Попытался сконцентрироваться именно на этой моей плоти, представляя себя со стороны и осматривая объект сперва издали, а потом - все ближе и ближе, пока, наконец, снова не вступал в свои собственные пределы, как вступают в фотофокус раздвоенные дубликаты человеческих тел. Обратив внимание, что боль при этом крепчала, я старался держаться от себя поодаль как можно дольше. В течение какого-то времени даже казалось, что все люди на улице выглядят одинаково: толпы абсолютных двойников. На Ридженс-стрит я приметил вдали самого себя, пересекавшего улицу навстречу мне же самому, то есть кому-то другому, который тоже выглядел точно, как я. Подбежав к ним, расстроился: вблизи ни один не только не оказался мной, но не походил даже на иностранца, лишенного способности перестать знать что знает. Потом забрел в район театров, - и стало легче: хотя пьесы были знакомые, отвлекли рекламные объявления на афишах. В памяти отложил два: первое обещало нравоучительный рассказ о динамике сложных эмоциональных отношений между нежным итальянцем Ромео Монтекки и его богатой веронской герлфрэнд Джульеттой Капулетти. Вопреки тексту, внешне Ромео оказался далеко не нежным юношей: в тесных рейтузах бугрился на рисунке такой оскорбительно гигантский член, что валявшаяся в ногах хрупкая Джульетта смотрелась не уже бездыханной жертвой сложных отношений, а девственницей, грохнувшейся в обморок при объявлении, что пылкий бойфренд овладеет ею сейчас без местного наркоза. Другая афиша обещала "антиголливудский, бескровный вариант широкоизвестной истории о родных братьях Каине и Авеле", которые на фотографии выглядели типичными калифорнийцами с рекламы для Мальборо. Согласно тексту, антиамериканский дух спектакля проявляется не столько в том, что знаменитые братья представлены на сцене палестинцами с уже тогда оккупированных территорий, сколько в том, что в финальной сцене Каин не убивает Авеля. То ли боится сопротивления, то ли стесняется... Почему же "антиголливудский"?! -- не понял я. Наоборот: хэппи энд! К тому же убивают не только в Голливуде: Шекспир кокнул больше людей, чем самый агрессивный из американских серийных убийц! Причем, - людей знаменитых!... Хотя смех приглушает боль и я стал поэтому перебирать в памяти анекдоты, новые на ум не приходили, - только слышанные. Вспомнил зато - но не раньше, чем дошел до Пикадилли - не анекдот, а факт. Когда Сталина выволокли из мавзолея, разлучив с Лениным, тбилисцы обиделись и подняли бунт, который достиг апогея в двух кварталах от моего дома, на площади Берия. И вот на трибуну в самом разгаре митинга взбежали недавние соседи по мавзолею, Ленин и Сталин, - то ли актеры, то ли двойники. Народ впал в по-кавказскому несдержанный восторг. Аплодисменты и завывания толпы воодушевили вождей, и они сперва обнялись, а потом начали целоваться, хотя Ленин целовал Сталина чаще и горячее. Это вызвало у меня изумление, ибо я считал, что северяне сдержанней кавказцев. Заметив в позе Сталина замешательство, перешедшее скоро в раздражение, я, единственный на площади, позволил себе хихикнуть. Когда же, вопреки желанию Сталина, но по твердому требованию народа, Ленин повис у него на шее и стал лобзать его как герои-любовники лобзают однополых героев в голубых порнофильмах, я, не питая сострадания к подобной любви, принялся громко хохотать. 97. Мы не умеем умирать -- Я вам завидую, -- сказали мне сзади. -- У вас, наверное, счастливейший день в жизни! Я обернулся и увидел шагавшего за мной доктора Краснера из "Мадам Тюссо", но теперь, в толпе, он походил не на угандского людоеда Амина, а на рядового еврея с нарушенным обменом веществ. -- О, привет! -- осекся я. -- А счастливейших дней не бывает: бывают только счастливые минуты. Я, кстати, думал сейчас об одном из ваших восковых гостей. -- Из Уганды? -- Из Грузии. Я оттуда. -- Из Грузии? -- обрадовался Краснер. -- Я думал - из Израиля... Грузин я, наоборот, уважаю! Даже Сталина, хотя дураки называют его усатым парвеню! -- Нет, я просто спрашивал у вас про женщину из Израиля... -- Да-да, похожа на субботу. А я как раз - когда вы ушли - вспоминал - кого же вы сами мне напоминаете? Вы на кого-то похожи, но не могу вспомнить. А сейчас я вас сразу узнал: вы проходили мимо Дилона, а я как раз из него выходил... -- Мимо кого? -- спросил я. -- То есть - из кого вы выходили? -- Это книжный магазин, "Дилон"! -- удивился Краснер. -- Лучший в Лондоне! Пришлось ехать сюда за этим! -- и приподнял в руке кулек с книгами. -- А вот этой не было даже в "Оксфордском"! Поверьте, не было! -- и вытянул из кулька синюю книжицу. Не поверив, что книжицы в "Оксфордском" не было, я принялся ее листать. Взгляд споткнулся на первой же строчке наугад открытой страницы: "...и все живые существа начнут жить наоборот, - прекрасно зная наперед все, что произойдет с ними, но не имея никакого представления о прошлом..." Я обомлел. -- Вам плохо? -- дотронулся до меня Краснер. -- Нет-нет, -- очнулся я, заметив лишь, что мы стоим у перехода. -- Просто о чем-то подумал. -- Давайте пойдем туда! -- двинулся Краснер и увлек меня за собой к скамейке за переходом. -- Давайте даже присядем, если не торопитесь. У меня сегодня выходной, а вы сможете это прочесть, да? Я вижу - зажглись! А я подумаю и вспомню - кого же вы все-таки мне напоминаете! Да? Называется - "сапожник без сапог": я - мастер по копиям, а вашу вспомнить не могу! Но не думайте, что не стараюсь. Знаете, я люблю только древних евреев, один из которых - его звали Бахья - сказал, что если б человек не обладал способностью забывать, его бы не покидала печаль. Но, с другой стороны, все зависит - что забываешь; иногда забываешь не ту вещь, - как я вот сейчас: вспоминаю и не могу вспомнить на кого же вы похожи, да? ...Мы уже сидели на скамейке среди голубей, столь же привязчивых, как доктор Краснер, который начал теперь рассказывать о том - что же он все-таки имел в виду вчера, утверждая, будто никто не хочет жить вечно, но каждый мечтает - сначала. Перестав его слушать, я раскрыл книжицу на заложенном в нее пальце и вернулся к прочитанному: "Если каждую частицу во вселенной заставить двигаться в противоположном направлении, курс вещей кардинально изменится. Брызги разбившейся капли в подножии водопада станут не рассыпаться и исчезать, а, наоборот, возвращаться в сплошную водяную стену и падать уже не вниз, а вверх. Все живые существа начнут жить наоборот, прекрасно зная наперед что произойдет с ними, но не имея представления о прошлом. Микроскопический мир способен обратить вспять стрелку времени и вывернуть наизнанку макроскопический." Невероя