и прочел под лампочкой отрывок машинописного текста: "Ты приезжаешь - и все. Вся жизнь переворачивается. Вся, которая была до сих пор, - она оказывается легче и несущественней, чем шесть месяцев с тобой. Я смотрю, как ты ходишь, говоришь, смеешься, спишь, разговариваешь с собакой. Дни удлинаются неимоверно, а часы без тебя не равныдаже годам, они вообще не время, они - абсолютаня смерть. Иногда мне кажется, что я присутствую при создании нового мира - с жителями, сменой дня и ночи, реками и озерами. Вдруг оживают деревья. С ними можно говорить. Прошлое наше не важно. Имена наши не важны. Не о том речь. Все, что ты не попросишь, я сделаю, чего бы мне это не стоило. Я не понимаю, как я прожил тридцать четыре года без тебя. Наверное, я просто не жил. Но если то - не жизнь, а это - жизнь, придется понять кое-что о жизни. Если жизнь - это прирастание ветками и корнями к другой жизни, то придется сказать, что человек вообще не живетт один. Что человек - это два человека. Что я - это я и ты. Что душа стоит в узком промежутке между двумя..." Ниже была аккуратная пометка от руки: "Arboretum. Из архива отдела адвентивной флоры. Передатировка - 21 год после пожара. Первоначальная дата не установлена". Я уснул в своей "шляпной коробке" (как говрила Лина Эриковна), сном похожим на репетицию смерти. Сквозь сон я слышал, как приходил Филаретыч и уронил связку лопат, потом пригнали компрессор для ремонта теплицы и включилил его в двух метрах от моего жилища. Я слышал все это - и спал. Мне стало казаться, что отныне я буду жить во сне. Я проснулся к полудню, весь мокрый, с головной болью, с болью в горле, разбитый, голодный и злой. Не умываясь и не причесывааясь, съел помидор с хлебом и, полуспя, двинулся к морю. Если этот человек жив, я бы хотел на него посмотреть. Он мне нужен, он то самое недостающее звено, я хочу его спросить... Я его спрошу: можно надеяться, что наши братья и любимые в конечном итоге не умирают, а просто уходят куда-то, куда еще не проведена телефонная связь, и тихо живут там, ни одному владельцу телефона не досаждая своим вторжением? По-видимому, он не сможет мне ответить, но, может быть, он подаст какой-нибудь знак... У пирса стояла яхта - катамаран. Вчера еще ее здесь не было. На сетке между двумя корпусами (на каждом из них по борту было написано "Европа") загорали две женщины, а по пирсу шел высокий парень в шортах и босиком, почти таныуя, он был загорелый и веселый, его яхта светилась белизной и синевой, и вообще все у него было хорошо. Одна из женщин подняла светлую пушистую голову и крикнула ему вослед: - Билли! Билли! И спроси, есть ли мускатный орех! И бадьян! Слышишь, Билли! - Да! - весело крикнул он через плечо, спрыгнул с пирса и оказался передо мной. - Привет! -радостно сказал Билли. Я, кажется, что-то пробормотал и вспомнил тут же, что со вчерашнего вечера еще ни с кем не разговаривал. Улыбка сползла у него с лица и он виновато произнес: - У меня только один ма-а-ленький вопрос. - Да, конечно, - сказал я ему. - Извини. Просто я еще сплю. - Ленка обнаружила, - начал Билли, кажется, предполагая, что я не могу не знать, кто такая этам самая Ленка, - что на борту не хватает пряностей. - Угу, - кивнул я. - Но обнаружила она это как всегда после отплытия. Вот мы и решили... Унять ее все равно невозможно, настроение у нее упало. Ты не знаешь, где здесь продаются пряности? - На рынке, - лапидарно произнес я. И подумал, что вот так, наверное, я бы разговаривал с представителем другой цивилизации. - А где рынок? - последовательно спросил Билли. - В поселке. - А где поселок? - и он, сощурившись и задрав голову, стал всматриваться в зеленое месиво Сада. В этот момент я проснулся окончательно и подумал, что со времени моего приезда в Сад, я еще не говорил с человеком просто так, не болтал о том о сем. Все люди в Саду для меня так или иначе имели отношение к моему брату. - Слушай, - сказал я ему, - подожди минуту. Одну минуту! Я окунусь и провожу тебя на рынок. - Ленка! - заорал Билли в сторону яхты. -А меня проводят на рынок! - Ура! - ответила Ленка и уронила голову на сетку. Вторая женщина подняла вверх руку и помахала ладошкой. Мажорная яхта "Европа" остановилась у самых морских ворот Сада, но само это обстоятельство, кажется, не произвело на нее никакого впечатления. Разговорчивый Билли по дороге сообщил мне, что на борту четыре человека команды: капитан Юра Кайро, он сам, Билли - помощник капитана , Ленка - повар и всеобщая мать, а также их менеджер Лара - просто "волбшебная женщина". Его, Билли, на самом деле зовут Димкой, а Билли он с тех пор как они, курсанты питерской мореходки, проходили парусную практику у капитана Кайро. Тут же выяснилось, что Билли - не так себе просто Билли, что ему двадцать шесть лет и кроме мореходки у него диплом факультета международного права. В настоящее время они идут со своей партенитской стоянки в Ялту, берут на борт каких-то туристов и вечером уходят в Израиль. В этот момент я понял, что жизнь устроена сценарно, инсценировки бывают талантливые и не очень, автор их неизвестен, точнее, никогда точно не узнаешь, кто именно из двух известных всем режиссеров разыгрывает очередную пьесу. Билли жаловался на буржуазные нравы туристов, потом мы покупали корицу, мускатный орех и стручки ванили, купили три килограмма болгарского перца, помидоров, зеленого горошка в банках и зачем-тоо тридцать пять метров нейлонового шнура. И когда Билли победно упаковал все в приобретенные тут же пакеты и выпрямился, дуя себе под нос, я сказал: - Мне очень надо в Израиль. Прямо сейчас. - Заметно, - сказал Билли, улыбаясь. Мы помолчали. Билли вытащил из пакета болгарский перец и стал с хрустом жевать. - Хочешь? - спросил он с набитым ртом. Я покачал головой. - Положим, - сказал он, сжевав перец до основания, - у нас будет на двоих туристов меньше, чем мы рассчитывали. Одна пара не доехала из Киева. Но ты знаешь, сколько стоит место на "Европе"? И он назвал сумму. - Понятно, - сказал я ему. - Ну, пойдем, помогу. Былли тащил сумки и помалкивал. Потом опустил их на землю и спросил: - Очень надо? Не покататься? - Очень, - убежденно сказал я. - А зачем? - поинтересовался любознательный Билли. - Если, конечно, это не страшная история с убийством. - Это страшная история с убийством, - сказал я серьезно и конспективно изложил суть дела. - Ну, значит, - произнес Билли, подумав немного - у нас нет второго помощника. Мы ему впендюрили выговор и выгнали за пьянство. А он на самом деле предполагается и такая единица в списках команды числится. Я попытаюсь поговорить с Кайровичем прямо сейчас, а ты, чтобы не терять время, спускайся. Мы уходим! - добавил он и отобрал у меня пакет с помидорами. - Быстро, быстро! - Не выйдет, - вздохнул я. - Я ничего не понимаю в яхтах. Билли поморщился. - Если тебе надо в Израиль... - сказал он. -Да научу я тебя, прямо-таки... Чай не фрегат. Ну? Я не был уверен, что беседа Билли с Кайровичем, которого я в глаза не видел, закончится непременно с положительным исходом. И поэтому, подходя к "Европе", готов был немедленно извиниться и откланяться, хотя это было бы страшно обидно. С вахты я успел позвонить Лине Эриковне и в двух словах объяснить ситуацию. "Ого, - только и сказала она. -Везенье". - Давай руку! - крикнул Билли. Он уже был в белой футболке и каких-то заляпанных краской штанах. Женщины загорали на сетке. В шезлонге сидел круглолицый Кайрович в очках и кепке козырьком назад. Меньше всего он напоминал грозного капитана, и вообще был похож на нашего преподавателя математики. - Здравствуйте, - сказал я всем. - Здравствуй, - сказал Кайрович и встал, протягивая мне руку. Он оказался почти на голову выше меня. - Юра. И я понял, что все решилось в мою пользу. Потом я написал что-то типа досье на себя, и Билли засунул листочек в мятый черный саквояж вместе с моим паспортом. - Это на случай, если таможня тебя найдет. - Где найдет? - не понял я. - Где? - Билли, что-то прикидывая, оглядел меня с ног до головы.- Да ты не волнуйся, проведем. А там, в Израиловке, ты вообще никому не нужен. Распишешься в трех местах и сойдешь на берег. Ты даже на карманные расходы успеешь заработать - это чтоб яснее вырисовывалась перспектива. Стоять мы будем три дня, успеешь. В это время Ленка приподнялась на локтях и, сдувая с лица прядь волос, категорически заявила: - Я бы выпила кофейку. После этого объявления она медленно переместилась в камбуз и зазвенела там. Билли потащил вниз перец и пряности. В Средиземном море я видел летучих рыб. Одна из них залетела на палубу и долго билась, прежде чем затихла. - Зачем они летают? - спросил я Юру. - Чисто для кайфу, - подумав, ответил он. - Делают радугу. Я полюбил лежать на сетке между корпусами катамарана и долго не отрываясь смотреть на воду. Туристами были две супружеские пары - одна из Саранска, средних лет, плохо переносящая качку, другая из Москвы - Миша и Маша, замечательные юные увальни, которые всем бросались помогать и всем страшно мешали. - В саркому, попиллому и в бога душу мать! - орал Кайрович в страшном раздражении. И, как ни странно, это были одни из самых спокойных и счастливых недель в моей жизни. На "Европе" было просто хорошо. "Европа" была вне инфернальных воронок. На "Европе" было чисто, славно, дружно и весело. Меня ни о чем не спрашивали. Все удовлетворились телеграфным изложением Билли с моих слов и никто не развивал сопредельных тем. Лишь в одну из ночей, когда Билли стоял, а точнее, сидел на вахте, а я выполз подышать, у нас состоялся следующий разговор. - Рассчитываешь что-то выяснить там? - он кивнул в сторону горизонта и добавил: - Там, в Израиловке. - Видишь ли,- сказал я ему, - я хочу понять. - Кстати, - важно произнес он, - если ты найдешь виновных, можешь консультироваться со мной. Относительно международного права. Я засмеялся. - Ну и дурак, - обиделся Билли. - Я серьезно. Израиловка выдает. - Что выдает? - Что... что... Преступников выдает. Я бы на твоем месте не распускал слюни. - Мне кажется, - сказал я то, в чем к этому времени был почти уверен, - что в этой истории никто не виноват. В ней нет ни причин, ни следствий. В нашем понимании. И вообще, имя этому - судьба или что-то подобное. - Ох! - выдохнул Билли и поморщился. - Мир движет энергия заблуждений. Людей убивают, насилуют, грабят - и конца и края этому не видать. Имя этому, конечно, судьба, - а что же еще? И такие как ты начинают распускать слюни, вместо того, чтобы бить в рыло. - Кого бить в рыло? - удивился я. - Там, куда я еду - больной человек. За ним ухаживают жена и сын. Мало того, что этот человек болен, он еще, по-видимому, необратимо нем. Молчит он, понимаешь? - Понимаешь, - покивал Билли. - Ну и зачем тогда ты туда рвешься? Я знал зачем. Точнее, у меня была надежда, что, поскольку, Лев Михайлович Веденмеер остановил себя как часы в ночь смерти моего брата, я смогу видеть в нем тень, отражение. Более внятных соображений на этот счет у меня не было. Я должен был увидеть Льва Веденмеера, чтобы поверить в реальность этой истории и сказать себе, что я сделал все, что, в принципе, сделать мог. Но когда я сошел на берег, расписавшись, как и предрекал Билли, в трех местах, себя я плохо ощущал. Боялся чего-то. Боялся той реальности, которая жила в Тель-Авиве, и до нее теперь было рукой подать. - Вернулся бы ты вечером, а? - сказал Юра.- Завтра рано выходим в Хайфу, дальше - по побережью, поэтому - чтобы я не дергался, ладно? И я пошел звонить из таможни. Мне ответил мужсжкой голос, я невнятно сослался на бывших коллег Льва Михайловича и сказал, что хотел бы поговорить с его супругой. - Она на работе, - ответил голос. - К сожалению, и я сейчас ухожу. - А вы, наверное, Марк? -догадался я. - Чего вы хотите?? - В его голосе явно чувствовалось нетерпение. -Да, я Марк. Я тороплюсь. Вы кто вообще? По-русски он говорил очень плохо и я перешел на английский. - Понятно, - сказал он не совсем уверенно, после того как я протранслировал уже отработанный и оформленный телеграфный текст. - Подъезжайте ко мне на работу, - он назвал адрес. "Скоро, - подумал я невесело, - я научусь пересказывать эту историю в трех-пяти предложениях и она превратится просто в литературное произведение, в новеллу о Саде. И называться она будет "Arboretum". С момента моего спуска на берег прошло сорок минут. Я поехал к Марку в институт физики моря. На такси. Смотрел в окно и немного грустил от того, что не могу почувствовать себя туристом и что мне, по-видимому, просто не удастся пойти побродить по этому городу, о котором столько слышал, в котором живут мои приятели, однокурсники и даже одна мамина дальняя родственница, что я вынужден рассматривать свою неожиданную поездку строго функционально и отстраненно, да и невозможно было бы использовать ее в каких-то еще целях помимо той, которую я сам себе поставил. Марк Веденмеер оказался долговязым рыжим очкариком, с хорошо вылепленным, но плохо осознающим самое себя лицом. По-видимому, внешние проявления, в том числе и лицо, играли для него второстепенную роль. Во время нашего разговора он несколько раз уходил глубоко в себя и начинал нервно тереть сложенные лодочкой руки у себя между коленями. - Я физик, - виновато сказал он. - Я совершенно никакой психолог. Что я могу сделать, посудите сами? Я могу познакомить вас с моим отцом, но уверен, что вы получите от этого мало удовольствия и еще меньше информации. Но раз вы специально для этого приплыли... Через два часа я поеду его кормить. Кстати, и мама будет дома. - Вот странно, - пробормотал я. - Что? Что странно? - он смешно вытянул длинную шею. - Вы специально поедете домой, чтобы его покормить? - Ну да. - И при этом Ирина Сергеевна будет дома? Но она же может покормить его сама? Или... Извините, - я совсем смешался, - я, кажется, не совсем то говорю... - Какой вы! - засмеялся Марк. - Проницательный... Нет, не может. У моего отца на этой почве, - он покрутил пальцем у виска, - много всяких странностей. Одна из них заключается в том, что он ни разу в жизни (разумеется, я имею в виду время его болезни) не принимал ищу из ее рук. Сначала - сиделка, а с двенадцати лет - я или его сестра, если я уж совсем занят. - Он вздохнул и развел руками: - Крейзи... - А... извините ради бога, еще один дурацкий вопрос: как он к вам относится? - К нам с мамой? - добродушно уточнил Марк. - Он к нам никак не относится. Он относится только к себе и к своему прошлому. Когда он смотрит вперед, мне всегда кажется, что он смотрит назад. Еще два часа я листал роскошные атласы по биофизике моря, а Марк что-то писал, выходил, с кем-то разговаривал по телефону на иврите, в какой-то момент поставил передо мной литровый пакет с томатным соком и сказал: - Пошли. Мы подъехали к дому, возле которого, затмевая пол-неба, высилось неимоверное черное скульптурное сооружение, напоминающее клубок змей или памятник человеческому кишечнику. -Вот, тоже... -сердито пробурчал Марк, - шедевр. В окно не выгляни. Каждый Новый год даю себе слово: взорву... В лифте он сказал: - Видите ли... Если это возможно, я бы поберег маму... Она очень не любит вспоминать эту историю. Незабывайте, что она была свидетелм ее финала. У вас же нет острой необходимости беседовать с ней на эту тему? Отлично. Тогда, если вы не возражаете, я представлю вас как своего коллегу из России, а визит к отцу, если понадобится, объясню тем, что вы, дескать, выросли на его книгах и статьях и всю жизнь мечтали... Голова у меня гудела, во рту сохло, я вспотел и совершенно обессилел, пока мы добрались до нужной двери. И тогда я увидел Ирину. Она оказалась совсем другой, нежели та, которую я почему-то успел себе представить. Я представлял ее темноглазой, черноволосой, с нервным энергичным лицом - некий образ женщины-"вамп", как я это понимаю. А она оказалась круглолицей блондинкой с раскосыми серыми глазами и мягкой улыбкой, с тяжелыми волосами, заплетенными в короткую толстую косичку, в яркой полосатой тишотке до колен и в красных тапочках с помпонами. Марк чмокнул ее, представил меня, она подала мне мягкую прохладную руку и тихо, на хорошем русском языке спросила: - Ну и что там Россия? Я растерялся. Было выше моих сил установить, из какого мира она задает вопрос, а следовательно, какой ответ ей покажется наиболее корректным. И я решил ответить вообще. Я сказал: - Знаете, Россия - это страна, в которой все очень быстро меняется. Ничто не успевает превратиться в традицию. Она подняла брови: - Это плохо? - Это озадачивает, - сказал я. - Это затрудняет поиск ориентиров. Она кивнула. - В таком случае, - произнесла она, улыбаясь, - нужно заниматься чем-то, что не требует длительных систематических усилий. Например - растить детей. Или - писать роман. Извините, я оставлю вас ненадолго. И она удалилась куда-то вглубь квартиры. Я с сожалением проводил ее взглядом и подумал, что мне бы, наверное, понравилось с ней разговаривать. - Ну давайте, - сказал Марк, - я познаколю вас с отцом. Предупреждаю: он не ходит, не говорит, но у меня есть подозрение, что у него достаточно осмысленная внутренняя жизнь, которую он, впрочем, никак не артикулирует. В принципе, он может читать и писать, но почти никогда этого не делает. Пойдемте. Мы прошли по коридору, где я чуть не сбил черную квадратную напольную вазу, и оказались в светлой и почти пустой комнате. В ней был мягкий сиреневый ковер на полу, мягкий серый диван, и, мне показалось, все. В эркере стояло кресло. В кресле сидел человек и пристально смотрел на чудовищное сооружение внизу. - Папа, - сказал Марк, - познакомься, пожалуйста, этот парень знает о тебе, как о крупном ученом, он... Я бы сказал ему что-то другое. Но, наверное, так и вправду было лучше.Настаивать я, в конце концов, не имел никакого права. Кресло развернулось и на меня глянули знакомые по "свадебному" фильму внимательные серые глаза с тяжелыми веками. По припухшим подглазьям и красным прожилкам я понял, что этот человек сегодня, наверное, плохо спал. "Да спит ли он вообще?" - подумал я. Глаза смотрели не отрываясь. Он почти не изменился с тех пор: такие лица, как у него, обычно не претерпевают с годами существенных изменений. Он только стал совсем седым. У него был все тот же жесткий рот. И тут я вспомнил, что ему всего-то пятьдесят пять лет. -Здравствуйте, Лев Михайлович, - сказал я и замолчал. Что еще говорить, я не знал и в растерянности стал теребить себя за мочку уха. Он все смотрел на меня, и вдруг я увидел, как его великолепно вылепленная рука с длинными пальцами медленно поднимается с черного подлокотника кресла, и он закрывает ею рот, при этом рука его дрожит, а глаза все равно глядят прямо на меня. И я понимаю, что он зажимает свой немой рот, чтобы никто не услыхал его немого крика. - Папа, - отрывисто говорит Марк. - Папа, что? Он показывает другой рукой куда-то сторону, Марк подкатывает к нему маленький сервировочный столик, и Лев Михайлович неожиданно твердо пишет синим фломастером по белому листу: "Кто ты?" И тогда я произношу короткое и в этой ситуации страшное слово: - Брат. Он откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. У него бледнеют лоб и щеки и сильно дрожат руки. - Мама! - кричит Марк. Мгновенно у кресла появляется Ирина Сергеевна и говорит мне: - Уходите. Она испугана, у нее несчастное лицо, она держит его за плечи и повторяет: - Уходите быстрее, прошу вас. Я ухожу, я иду к причалу пешком, не разбирая дороги и ругая себя последними словами. Я понимаю, что в этом визите не было никакого резона, а была одна бессмысленная жестокость, что я сделал все очень плохо, но, в этом смысле, сделал все, что мог и больше делать ничего не надо, а надо прийти, выпить много водки и желательно умереть. Итак, мы непохожи. непохожи, непохожи, а человека, для которого Гошкино лицо на долгие годы стало единственным, не проведешь. Я хотел увидеть отражение и не подумал о том, что я сам есть отражение и тень. Водка для меня находится, я пью ее полночи, а потом еще полночи Ленка сидит возле меня с мокрым полотенцем, а я плачу и что-то ей говорю бесконечно. Лена не идет гулять с народом в Хайфу, и я лежу еще полдня на ее коленях на полубе в тени черно-белого тента и совершенно обессиленно пью лимонный сок. К полудню я немного оживаю, и Ленка радостно готовит кофе. Когда-то давно, еще в дестве, кто-то объяснил мне, что означает фраза "форс-мажорные" обстоятельства". Это, сказали мне, обстоятельства непреодолимой силы, их на козе не объедешь: цунами, война, извержение вулкана... К чему это я? Первая трезвая мысль сегодня была:"он не виновен". Его реакцию можно было, конечно, проинтерпретировать в пользу версии о его виновности, но ведь на самом деле еще задолго до встречи с ним я снял с него свои подозрения. Он не виновен, потому что я в состоянии отличить привязанность от ненависти. Ту самую привязанность, которая является "обстоятельством непреодолимой силы", сродни наводнению или таянию вечной мерзлоты. Вероятно, "расследование" пора закрывать. Даже если кто-то и вновен - механизм трагедии приводит в движение не злонамеренность отдельных персонажей, а то, как изначально встали планеты. Тут есть другое, что не оставляет меня, не отпускает с тех пор, как я пришел в Сад и что-то узнал там. Мое естество, можно сказать, смущено и озадачено этим неожиданным и малопонятным для меня мотивом смертельной, беспросветной привязанности одного мужчины к другому. Всю эту развернутую сентенцию я заплетающимся языком изложил Ленке. - Ты слишком закрыт, - с сожалением сказала она. - Ты, может быть, понимаешь сложные вещи, но почему-то совершенно не понимаешь простых. Дружба, обрати внимание - это всегда лирическая история. И пол для нее - вопрос десятый. - Да вот, - перебил я ее, - просто если бы мне был ближе и понятнее гомосексуализм... Ленка посмотрела на меня, как на тяжелобольного. - Ты что? В этой истории гомосексуализм вообще не при чем. Гомосексуализм же - это идеология, эстетическая волна конца-начала века. Тому бессчетное множество причин. В то время, когда я не повар, а антрополог, я много над этим размышляю. Не верю социологам с их "социальными факторами". Просто - культуры меняются, и дальше будут меняться, не переживай. Большим эпохам тоже приходит конец. Культура гетеросексуальных отношений сменяется культурой би - и гомосексуальных отношений, но заметь - любая культура тем и хороша, более того, потому она и культура, что оставляет место для андеграунда. Так что, - она усмехнулась, - нас с тобой никто не принудит. А вот наши дети... Впрочем, о чем это я. Ни у тебя, ни у меня детей пока нет. А когда будут -разберемся. Я скажу им, пожалуй:"Милаи! Делайте, ей-богу, чего хотите. Граница человеческого проходит не здесь". - А где? - живо поинтересовался я. - Не знаю, - грустно призналась Ленка. - Где-то в другом месте. Я не знаю, где эта граница есть. Но я знаю , где ее нет. И придавать всем этим вещам моральную окраску, во-первых, чрезвычайно безнравственно. - А мораль и нравственность, - невежественно спросил я, - это не одно и то же? - Ну, что ты, - сказала она. - Мораль выдумаывают люди, а нравственные законы устанавливаются свыше. То-то и оно. Твоя история совсем про другое. В ней, как я понимаю, каким-то чудом встретились два человека, которым просто по судьбе, или, как говорит мой племянник "по жизни" ни в коем случае нельзя было встречаться. Знаешь, как в сказках: "в эту дверь не входи, а то случится беда". Но, если дверь указана, еще не было случая, чтобы кто-то не зашел. А тут - случайно, правда? И ни при чем здесь пол, возраст, статус... Она принесла мне поднос с кофе. - Пей, солнышко. С коричкой, с перчиком, с гвоздичкой. Мало будет, еще сварим. Пей, бога ради и ни о чем не думай. Не хватало еще мне, чтобы ты перегрелся. - Ленка, - сказал я, - оставь меня жить на "Европе". Я тебе пригожусь. - Да уж непременно, - пообещала Ленка. - Будешь младшим помощником кока. Будешь мускатный орех растирать. Я готов был растирать мускатный орех и толочь в ступке гвоздику. Только бы не отвечать на вопрос о том, что мне делать, когда я вернусь. - А что делать, - пожала плечами Ленка. - Тоже мне, вопрос. Ты его придумал. То и делать, что собирался. Впрочем, можешь и гвоздику толочь - достойное занятие. В четыре часа пополудни на "Европе" появляется Марк Веденмеер. - Слава богу, - говорит, -нашел. Ленка вопросительно смотрит на меня. - Нашел, - повторяет он. - Слава богу. Ленка понимает, что это ко мне и спускается в камбуз. - К счастью, вы мне вчера сказали, что идете в Хайфу, - говорит он. И садится напротив. - По-моему, - говорю я осипшим голосом, - вы пришли меня убить. Хочу сразу сказать, что ничего против не имею. - Нет, - он качает головой и даже улыбается. Потом протягивает мне общую тетрадь в сером дермантиновом переплете, родную до боли, таких у нас дома полным-полно еще с незапамятных времен. - Это рукопись отца, - поясняет он. - Какой-то текст. Я, честно говоря, не читал. Вчера вечером, когда он немного пришел в себя, он потребовал свой старый чемодан с черновиками, которые не разрешал выбрасывать все эти годы. У него в комнате два чемодана, и он никому не позволяет к ним прикасаться. Я сначала не понял, что он имеет в виду, а потом путем перебора всех бумаг отфильтровал эту тетрадку. Он велел ее вам передать. - Как велел? - спросил я. -Так и велел. Написал:"отдай брату". Разумеется, при этом он не имел в виду моего дядю Осю, честное слово. Я взял тетрадку. - И вот еще что, - сказал Марк перед тем как уйти. - Вы не должны переживать. Он чувствует себя нормально. Как всегда. После чего он ушел - тощий, длинный, при этом он размахивал руками и вертел головой по сторонам. Это была книга, о чем в начале автор недвусмысленно заявлял. Я раскрыл ее со смесью испуга и недоумения и провалился в текст. Я перечитал его огромное количество раз. Прошло больше года, но я могу воспроизвести его почти дословно - от начала до конца... "Котенок, эта книга о том, как прикармливать виноградных улиток и собирать урожай ягодного тиса. Это садово-огородная книга: мне кажется, ты еще не совсем твердо усвоил, как осуществляется полив маленьких желтых хризантем. Но на самом деле, котенок, эта книга о том, как я люблю тебя. И о том, как мне страшно от того, КАК я люблю тебя. Автор. Банкетный зал, в котором уже много лет не было настоящих банкетов. Потрескавшаяся полировка столов с инкрустацией по периметру - нечто типа греческого мендра. Один из столов накрыт и люди за ним малоподвижны. Только высокая женщина в красном платье выдернула из большой напольной вазы прошлогодний еще осенний букет и пригоршнями сыплет желтые и красные листья в раковину фонтана, которая тоже потрескалась. Трещины эти - как на старой китайской сахарнице. - Осень! -кричит она и хохочет. - Осень! Осень! Листопад. - Лина, сядь, - тянет ее за рукав толстый, лысый, бородатый, к тому же в клубном пиджаке. - Нет! - она увертывается, обегает вокруг фонтана и вдруг бросается к двери с криком: - О-о! Кто пришел! Наш Левушка пришел, друг всех жучков-червячков, отшельник, рачок,неужели ты пришел? Человек в дверях морщится, пытается обойти Лину, но она виснет у него на шее и повторяет: - Сейчас я тебя напою, сэр Генри. Сейчас я тебя напою... Бэрриор! - Какой сэр Генри? - строго спрашивает тот, кого назвали Левушкой. - Боб! Лысый бородатый со скрипом поворачивает голову. - Боб! - говорит он, - я понимаю, что тебе надоело быть земским врачом... - Н-ну? - вяло говорит Боб. - Но у меня дома лежит больной человек. - В Саду? - переспрашивает Боб. - Ну да, дома, в Саду. - Человек! - не унимается Лина. - У тебя дома - человек! Это что-то новенькое. Я была уверена, что ты общаешься с чашкой Петри. - Лина, - миролюбиво говорит тот, кого назвали Левушкой. - Я тебя убью. - И что с человеком? - Боб наливает себе водки. - Не пил бы ты больше пока, а ? Я не знаю, что. - Кто он? - Я не знаю кто. - Ну? - Боб поднимает на него круглые голубые глаза и мигает рыжими ресницами. - Чужой? - Да. - Хоть... Женщина или мужчина? Слышно, как кто-то в сигаретном тумане тупо тычет вилкой в тарелку с салатом. - Сейчас он скажет: "Я не знаю!" - говорит Лина и хохочет. Народ за столом немного оживляется. - Мужчина, - говорит он и идет к выходу. Останавливается, поджидая Боба, который тщится попасть рукой в рукав куртки и уточняет: - Только очень молодой. В раковине фонтана плавают круглые красные и длинные желтые листья. Экран гаснет. Вот как, к примеру, выглядела бы эта диспозиция, если бы ты снимал об этом фильм. Ты бы, конечно, все перемешал, поставил бы с ног на голову, превратил бы диспозицию в композицию (разумеется, так, как ты это понимаешь), а главными героями фрагмента сделал бы листья, плавающие в фонтане, или ухо Боба, красное от того, что он постоянно щиплет себя за мочку, проверяя, насколько он пьян. Но пока ты лежишь у меня дома и я не догадываюсь, что ты это ты, и буду отличаться этой позорной недогадливостью еще недели две. Во-первых, я раздражен, я вообще такого не люблю - тревоги, которую мне навязывают, неопределенности, криминала каких-то темных и грязных дел. Откуда я знаю, что это означает - бездыханное тело в зарослях самшита. Бывает солдаты уходят в самоволку из соседней военной части. Или свой брат напьется, что регулярно и происходит. Но чтобы так мертвецки - так вроде бы прошла пора годовых отчетов и всевозможных защит. Потом - в мой тупик вообще мало кто забредает случайно - надо преодолеть дюжину лесенок (уже на третьей пьяного Боба повело...) Если бы мне пришлось описывать это кому-то, я бы начал так: он лежал как летучая мышь. Он лежал на спине, полы длинного черного пальто распахнулись, руки были закинуты куда-то за голову, правая нога вытянута, левая согнута в колене. Лицо в тени и неразличимо. Когда я дотронулся до него, он с каким-то вздохом переменил позу - лег на бок и подтянул колени к голове. Тут я понял, что он держал голову обеими руками, не отпускал. Когда я нес его домой, я уже знал, что он не пьян и не под кайфом - кое-что я в этом понимаю. Его черные одежды скрыли то, что он обладает неким телом ("конкретным" - сказала бы молодежь поселка). Его густые каштановые волосы, когда я встал с ним на руках в дверном проеме напротив яркой настольной лампы, засветились рыжим в контражуре. Я уложил его на диван -он снова свернулся в позу эмбриона. голову свою, пока я его нес, он так и не отпускал. От него пахло свежей травой. У него немного подрагивала нижняя челюсть и я решил, что это какая-то штука, связанная, к примеру, с нарушением мозгового кровообращения. Но что при этом делают- я понятия не имел и пошел за Бобом. Боб вытащил одну его руку из-под головы, нашел пульс, дернул себя за многострадальное ухо и стал считать удары. -Ниче, - сказал он, выпустив руку, и человек пошевелил пальцами. Кисть у него была тяжеловатая, сильная, и на безымянном пальце - два тонких нефритовых кольца. -Горячая ванна для ног, -сказал Боб. -Я пошел. Он у тебя больной на голову. В общем, завтра, завтра! Я принес таз с горячей водой и спросил, сможет ли он разуться сам. - Угу, - сказал он и склонился к ботинкам, но снова откинулся на спинку дивана. - Нет. Да ладно, черт с ним. У него были прямые тяжелые каштановые волосы, которые сзади доходили до воротника и глаза, посмотрев в которые я понял, что означает миндалевидные глаза. Карие, неширокие миндалевидные глаза. (Могу ли я встать на колени и развязать ремни сандалий твоих?) Я расшнуровал его рыжие ботинки на толстой подошве и снял их. Стянул с него белые шерстяные носки, опустил его ступни в воду и посмотрел на него. Он поморщился. - Горячо? Он кивнул и превратился в ребенка. Я долил холодной. - Мне очень неловко, - сказал он средито. - Ужасно. Извините. Я промолчал. Убеждать его в том, что "ничего, пустяки" - не хотелось. Не "ничего" и не "пустяки". Я ушел в кабинет. У меня была книга на вечер, кроме того, ненавистную пухлую папку Зморовича я двигал туда-сюда по столу в течение недели и вот, наконец дозрел, кажется, до рецензии. Я посмотрел на стол и увидел свой вчерашний листок:"надо стареть. Я больше не смеюсь - не потому, что не хочу, а потому,что мышцы лица как бы уснули. Не спазм, не боль - сон". Я вошел посмотреть как он там. Он сидел, не шевелился, смотрел на свои ноги в воде. - Ну что? - спросил я его. - Я потерял очки, - со вздохом сказал он. Котенок, ты приходишь с гор, пристраиваешь где-нибудь очередной букет, разуваешься, падаешь на траву, потягиваешься до хруста, смотришь в небо, а я... Я выношу шезлонг во двор, выношу сыр и хлеб, кофейник и сахарницу, вытаскиваю через окно пишущую машинку с удлинителем, устанавливаю ее на ящик, а ты приходишь с гор, пристраиваешь где-нибудь очередной букет, падаешь в траву, а я - уношу все назад: кофейник с шезлонгом, сахарницу на машинке - работа безнадежно испорчена. Печатать статью о рекуьтивации злака N на опытном участке подзолистых почв в саду и одновременно видеть в ближней перспективе, над кареткой, как по внутренней стороне твоего предплечья ползет божья коровка, а ты, не дыша, и скосив яркий корчневый глаз, наблюдаешь за ней - это не работа. В кабинете я бросаю машинку на стол, попадаю ногой в петлю удилинителя, беспомощно матерюсь и затихаю, прижав лоб к оконному стеклу, за которым в бедной обшарпанной теплице живет и дышит твоя любимая манстера. Я стою, расширенными неподвижными глазами глядя на ее зеленую дырявую лапу и бормочу: -Откуда ты взялся...откуда ты взялся... ну откуда же... - Я потерял очки. - со вздохом сказал он тогда. - Так, - пробормотал я и потер глаз. Глаз ужасно чесался. - Откуда ты взялся? - спросил я его. - Не бойтесь, - сказал он, - я уйду. - И все-таки? - Я уйду, - сказал он.- Мне надо. Я постелил ему на раскладном кресле, сам долго ворочался на диване в своем кабинете, мне было жарко, откуда-то появился совершенно неистребимый москит, я отлежал ногу, я докурил последнююю сигарету, а потом последний бычок, и только после этого заснул. Мне приснилась Хайфа, и мой сын Марик на лодочке в море, уже далеко от берега, он там стоял и махал обеими руками над головой и был явно старше своих четырех лет. Лодку сильно качало. Я испугался и проснулся - было ранее утро. Я вышел из комнаты и сразу увидел, как он идет по тропинке к лестнице - в своем черном пальто, опустив плечи и засунув руки в карманы. Я выбежал на крыльцо и сказал ему в спину: - Не уходи. Ответит ли мне кто-нибудь, зачем я это сделал? Я родился в Новом Уренгое - в гиблое время в гиблом месте. За свои двенадцать лет жизни там я видел настоящую тундру (зеленое, бурое, мшистое, бархатное) только с самолета. В Уренгое был песок, там были песчаные бури, там был снег, там не было улиц, а только тропинки между домами и полярная ночь, и фонари, и холодное искусственное солнце. Тогда уже никто не знал, зачем Уренгой, Ямал, Ямбург. Газ совсем почти кончился, тек тонкой струйкой. Однажды я даже написал стих: "В этом мире темнеет и сразу светает, и полярное лето уже наступает, и полярные люди идут по песку..." Я проращивал травинку дома в горшке, высаживал ее на улицу - она неизменно гибла. Мой отец закрывал город. Когда-то был фильм: "Человек, которые закрыл город". Мой отец, Михаил Веденмеер, был такой человек. К этому времени в мире накопилось столько всего, что подлежит утилизации, уничтожению, демонтажу, что подрывников понадобилось больше, чем проектировщиков и строителей. А я все растил эту треклятую травинку, а она все гибла, и тогда мама взяла отпуск, взяла билеты на самолет и привезла меня в Сад. Я стоял, оглушенный. Это все, что помню. Я стоял в зеленом, вокруг было зеленое, над головой... Оно дышало - я не дышал. Ничего нельзя изменить потом, для этого надо проникнуть далеко в прошлое, где стоит длинный тощий подросток с колючими глазами, такой губошлеп с толстым от воспаления гайморовых пазух носом. Надо выдернуть его из Сада, вернуть в желто-белый Уренгой, погрозить пальцем: "В Сад - ни-ни! Козленочком станешь!" Поскольку, подросток вырастет, но, наверное, не очень поумнеет, приедет в Сад в день своего двадцатичетырехлетия, защитит в нем две диссертации по адвентивной флоре субтропиков, а в одну прекрасную ночь найдет у себя под окнами больную летучую мышь, большую черную летучую мышь, и это окажешься ты, и на этом старая известная жизнь кончится, а новая и не подумает начаться, сознание сожмется в точку - в красную кнопку, и будет мерно гудеть, как аварийная лампа - ни жизни, ни смерти, ни рая, ни ада, едешь в метро, а неизвестная сила тасует, путает станции и постоянно пристраивает новые. "Уходи", - прошу я тебя без звука, без голоса. "Уходи". Но когда за тобой закрывается дверь, - даже если ты пошел в Восточный сад, а значит - на час, или в горы, а значит - до вечера, я начинаю ждать тебя с этой минуты или ложусь спать, потому что во сне время другое и приходят другие люди, которых ты вытеснил и они ушли. Я сплю в основном тогда, когда тебя нет. В остальное время я работаю. Ночью. Утром. Когда спишь ты. Кто знает, если бы я жил в поселке... Жил бы, как все, переговаривался бы через балкон с Линкой и Бобом, одалживал бы у них луковицу или чай... Пользовался бы мусоропроводом и лифтом и чувствовал бы себя вполне социализированным, нормальным гражданином. Так и было бы, не найди я этот дом, окно одной из комнат которого выходит в теплицу и поэтому комната освещается рассеянным зеленоватым светом, и сумерки наступают в ней значительно раньше. А в другой комнате вообще вместо окна плафон, но зато входная дверь - стеклянная, и я не стал ее менять, поскольку давно понял, что ни моя жизнь, ни мое нелепое имущество не нужны решительно никому на свете, а от всего не убережешься. Например, от направленной взрывной волны. Или от того, что вдруг во дворе своего дома обнаруживаешь теплое и живое человеческое существо, которое надо спасать, и спасаешь его до тех пор, пока не приходится спасать самого себя. У японского писателя Танидзаки в повести "Любовь глупца" есть забавное, но по сути очень точное наблюдение об определяющей роли жилища в отношениях людей. Там герой вдруг понимает, что, снимай он обычную, стандартную квартиру, а не ателье художника, авось его жизнь сложилась бы иначе. Котенок, оставь меня, дай помереть спокойно. Не пытайся формировать мои литературные вкусы. Мне скучно читать твоего любимого Фриша. Меня тошнит от "Гантенбайна", передергивает от "Homo Фабера". и только "Монток" немного примирил меня с этим меланхоличным швейцарцем. Ты никак не хочешь понять, что времени жизни мне отпущено значительно меньше, чем требуется для прочтения эпопеи Пруста и возмущенно заявляешь, что его надо "или читать всего, или не читать вовсе". Каждый день я пытаюсь понять, что ты такое, но ты ускользаешь. Ты в состоянии пять